Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Жизнь и смерть в благотворительной палате
Скорая была переполнена, но мне нашли место на самом верху, и мы двинулись. Я блевал кровью в больших количествах и боялся, что наблюю на людей ниже меня. Мы ехали и слушали сирену. Звучала она в отдалении, как будто и не от нашей кареты. Мы ехали в окружную больницу ‑ все вместе. Бедные. Объекты благотворительности. С каждым что‑то не так по отдельности, и некоторые оттуда уже не вернутся. Общее в нас только одно ‑ мы все бедны, и шансов у нас немного. Нас туда упаковали. Я никогда в жизни не представлял, что в скорую помощь может войти столько людей. ‑ Господи Боже мой, ох Господи Боже мой, ‑ доносился до меня снизу голос черной тетки. ‑ Никогда не думала, что со МНОЙ так будет! Никогда не думала, что такое будет Господи... Мне так не казалось. Уже некоторое время я заигрывал со смертью. Не могу сказать, чтоб мы были закадычными приятелями, но знакомы неплохо. Она придвинулась ко мне чуть поближе и чуть побыстрее в ту ночь. Звоночки звенели: боль саблями тыкалась мне в живот, но я не обращал внимания. Я считал себя крутым парнем, и боль для меня ‑ просто невезуха: я ее игнорировал. Боль я просто заливал сверху виски и продолжал заниматься своим делом. Моим делом было напиваться. Виски‑то меня и доконало: надо было держаться вина. Кровь, идущая изнутри, ‑ не такого ярко‑красного цвета, как, скажем, из пореза на пальце. Кровь изнутри ‑ темная, лиловая, почти черная и воняет хуже говна. Вся эта жизнетворная жидкость ‑ и смердит похлеще пивного говна. Я почувствовал, как подступает еще один спазм рвоты. Ощущение такое же, будто блюешь пищей, и когда выходит кровь, становится легче. Но это всего лишь иллюзия... каждый извергнутый глоток крови только ближе подводит тебя к Папе Смерти. ‑ Ох Господи Боже мой, никогда не думала... Кровь подступила, и я удержал ее во рту. Я не знал, что делать. С верхней полки друзей внизу вымочить можно только так. Я держал кровь во рту, пытаясь что‑нибудь придумать. Скорая свернула за угол, и кровь закапала у меня из уголков рта. Что ж, соблюдать приличия нужно даже при смерти. Я взял себя в руки, закрыл глаза и заглотил кровь обратно. Стало тошно. Но проблему я решил. Надеялся я на одно ‑ что мы скоро приедем куда‑нибудь, где можно будет стравить следующую порцию. Ни одной мысли о смерти, на самом деле, у меня не было; единственными мыслями были (была) вот какая: это ужасно неудобно, я больше не контролирую происходящее. Шансы сузились, тобой помыкают, как хотят. Скорая доехала, я оказался на столе и мне начали задавать вопросы: каково мое вероисповедание? где я родился? не задолжал ли я округу $$$ за предыдущие визиты в их больницу? когда я родился? родители живы? женат? ну и прочее, сами знаете. С человеком беседуют, будто он в полном здравии; даже вида не подают, что подыхаешь. И явно не торопятся. Успокаивать‑то оно успокаивает, но поступают так они не поэтому: им просто скучно и совершенно наплевать, подохнешь ты, взлетишь или перднешь. Хотя нет, последнее бы им не понравилось. Потом я оказался в лифте, и дверь открылась, по всей видимости, в какой‑то темный погреб. Меня выкатили. Положили на кровать и ушли. Непонятно откуда возник санитар и дал мне маленькую белую пилюлю. ‑ Примите, ‑ сказал он. Я ее проглотил, он дал мне стакан воды и испарился. Милосерднее этого со мной не поступали очень долго. Я откинулся на подушку и обнаружил то, что меня окружало. Стояло 8 или десять кроватей, все заняты американцами мужского пола. У каждого на тумбочке ‑ жестяное ведерко с водой и стакан. Простыни выглядели чистыми. Там было очень темно и холодно ‑ в точности как в подвале многоквартирного дома. Горела одна‑единственная маленькая лампочка без плафона. Рядом лежал здоровенный мужик, старый, далеко за полтинник, но какой же он был огромный; хотя большую часть его огромности составляло сало, ощущение большой силы от него исходило. К кровати его пристегнули ремнями. Он смотрел прямо вверх и разговаривал с потолком. ‑...а такой славный мальчуган был, чистенький славненький мальчуган, работа ему нужна была, говорит: работа нужна, а я говорю: "Ты мне нравишься, парнишка, нам нужен хороший жарщик, хороший честный жарщик, а я честных по лицу узнаю, парнишка, я характер по лицу могу сказать, будешь работать со мной и моей женой, и хоть всю жизнь тут работай, парнишка..." а он говорит: "отлично, сэр" ‑ вот так прям и сказал, и похоже, доволен был, что такая работа ему перепала, а я говорю: "Марта, мы тут себе хорошего мальчика нашли, славного аккуратного мальчика, он в кассу не будет лапы запускать, как остальные мерзавцы эти". Значит, выхожу я и закупаю цыплят, хорошенько так цыплят закупаю. У Марты много чего из цыплят выходит, она их как волшебной палочкой готовит. Полковник Сандерс рядом и на 90 футов не стоит. Пошел я и купил 20 цыплят на эти выходные. Хорошие выходные хотели себе устроить, специальный куриный день, 20 цыплят, значит, выхожу я и покупаю. Да мы бы Полковника Сандерса разорили. За такие хорошие выходные и 200 баксов чистой прибыли огрести можно. Мальчишка даже помог нам ощипать их и порезать ‑ сам вызвался причем. У нас с Мартой‑то своих детей нет. А мне парнишка по‑настоящему уже начинал нравиться. В общем, Марта сварганила этих цыплят на заднем дворе, все приготовила... 19 разных блюд из курицы, у нас эти цыплята только из задницы не лезли. Парню оставалось только все остальное приготовить, типа бургеров там, стейков, ну и всего остального. С цыплятами мы развязались. И ей‑богу, здоровские выходные у нас получились. Вечер в пятницу, суббота, воскресенье. Парнишка работал хорошо, приятный, к тому же. Обходительный такой. Шуточки смешные отпускал. Звал меня Полковником Сандерсом, а я его звал сынком. Полковник Сандерс и Сын ‑ во как. Когда в субботу вечером закрылись, уработались мы, как черти, но были довольны. Цыплят всех размели, к чертовой матери, до кусочка. Яблоку упасть негде было, люди ждали своей очереди за столик сесть, никогда раньше такого не видел. Я дверь запер, достал квинту хорошего виски, сели мы, усталые, но счастливые, пропустили по маленькой. Парнишка вымыл все тарелки, пол подмел. Говорит: "Ладно, Полковник Сандерс, завтра во сколько приходить?" Улыбается. Я говорю: в полседьмого утра, он свою кепку забирает и уходит. "Чертовски приятный мальчуган, Марта," говорю я, подхожу к кассе выручку подсчитать. А касса ‑ ПУСТАЯ! Правильно, я так и сказал: "Касса ‑ ПУСТАЯ!" И ящик сигарный, с выручкой за два предыдущих дня ‑ его он тоже нашел. Такой аккуратненький мальчик... Не понимаю... Я ж сказал ему: хоть всю жизнь работай, так ему и сказал. 20 цыплят... Уж Марта знает, как их готовить... А мальчонка этот, срань куриная, сбежал со всеми этими деньгами проклятущими, мальчонка этот... Потом он заорал. Я слышал, как орет огромное число людей, но ни разу не слышал, чтобы орали так. Он поднимался, натягивая ремни, и орал. Ремни чуть не лопались. Вся кровать дребезжала, рев его рикошетом от стен обрушивался на нас. Мужик был в тотальной агонии. Причем, орал не по чуть‑чуть. Рев был долгим, он все длился и длился. Потом прекратился. Мы ‑ 8 или десять американцев мужского пола ‑ вытянулись на своих кроватях, наслаждаясь тишиной. Потом он заговорил снова: ‑ Такой славный мальчуган был, мне он понравился. Говорю ему: работай у нас хоть всю жизнь. Он еще шуточки отпускал, приятный такой, обходительный. Я пошел и купил 20 этих цыплят. 20 цыплят. За хорошие выходные можно 200 огрести. А у нас 20 цыплят было. Парнишка меня Полковником Сандерсом звал... Я перегнулся за край кровати и срыгнул глоток крови... На следующий день объявилась медсестра, выцепила меня и помогла перебраться на каталку. Я по‑прежнему блевал кровью и был довольно слаб. Она вкатила меня в лифт. Техник встал за свою машину. В живот мне ткнули каким‑то острием и сказали стоять. Я чувствовал сильную слабость. ‑ Я слишком слабый, я не могу встать, ‑ ответил я. ‑ Стойте и всё, ‑ сказал техник. ‑ Мне кажется, я не могу, ‑ сказал я. ‑ Стойте спокойно. Я ощутил, как начинаю медленно заваливаться назад. ‑ Я падаю, ‑ сказал я. ‑ Не падайте, ‑ сказал он. ‑ Стойте тихо, ‑ сказала сестра. Я завалился назад. Как резиновый. Когда я ударился об пол, то ничего не почувствовал. Я ощущал только легкость. Возможно, я и был нетяжелым. ‑ Ох, черт побери! ‑ сказал техник. Сестра помогла мне подняться и прислонила к машине, острие по‑прежнему упиралось мне в живот. ‑ Я не могу стоять, ‑ сказал я. ‑ Я, наверное, умираю. Я не могу встать. Мне очень жаль, но встать я не могу. ‑ Стойте тихо, ‑ сказал техник, ‑ просто стойте и всё. ‑ Стойте спокойно, ‑ сказала сестра. Я почувствовал, как падаю. И завалился назад. ‑ Простите, ‑ сказал я. ‑ Черт бы вас побрал! ‑ завопил техник. ‑ Я из‑за вас две пленки запорол! А эти проклятые пленки денег стоят! ‑ Простите, ‑ сказал я. ‑ Заберите его отсюда, ‑ сказал техник. Сестра помогла мне подняться и снова уложила на каталку. Мыча что‑то себе под нос, она вкатила меня в лифт, по‑прежнему мыча. Из этого подвала меня действительно забрали и положили в большую палату, очень большую. В ней умирало человек, наверное, 40. Провода к кнопкам были обрезаны, и громадные деревянные двери, толстые деревянные двери, покрытые с обеих сторон листами жести, отделяли нас от медсестер и врачей. На моей кровати закрепили бортики и попросили меня пользоваться подкладным судном, но подкладное судно мне не нравилось, особенно мне не нравилось блевать в него кровью, а еще меньше ‑ срать туда. Если кто‑нибудь когда‑нибудь изобретет удобное и практичное подкладное судно, врачи и медсестры будут ненавидеть его до скончания веков и еще дольше. Желание посрать у меня не убывало, но получалось не очень. Конечно, давали мне одно молоко, желудок был весь разодран, поэтому отправлять слишком много в жопу у него получалось не очень хорошо. Одна медсестра предложила мне жесткий ростбиф с полупроваренной морковкой и полумятой кортошкой. Я отказался. Я знал, что им просто нужна еще одна свободная кровать. Как бы то ни было, желание посрать не проходило. Странно. Это была уже вторая или третья моя ночь здесь. Я был очень слаб. Мне удалось отстегнуть один бортик и выбраться из кровати. Добрался до сральника и сел там. Я тужился и сидел там, и снова тужился. Потом встал. Ничего. Только небольшой водоворотик крови. Потом у меня в голове закружилась карусель, одной рукой я оперся на стену и стравил полный рот крови. Смыл за собой и вышел. На полдороге к кровати рот мой снова наполнился кровью. Я упал. Уже на полу я еще раз сблевал кровью. Даже не знал, что у людей внутри столько крови. Я выпустил еще глоток. ‑ Сукин ты сын, ‑ заверещал мне со своей кровати какой‑то старик, заткнись, дай нам поспать хоть немного. ‑ Прости, товарищ, ‑ смог сказать я и потерял сознание. Медсестра рассердилась. ‑ Ты, сволочь, ‑ сказала она. ‑ Я же сказала тебе не опускать бортики. Жмурики ебаные, не смена от вас, а одно мучение! ‑ А у тебя пизда воняет, ‑ сообщил я ей. ‑ И место тебе в тихуанском борделе. Она подняла мою голову за волосы и вмазала мне по левой щеке, а потом, тыльной стороной ‑ по правой. ‑ Возьми свои слова обратно! ‑ сказала она. ‑ Возьми свои слова обратно! ‑ Флоренс Найтингейл, ‑ сказал я. ‑ Я тебя люблю. Она положила мою голову на место и вышла из палаты. В этой даме чувствовались подлинный дух и пламя; мне это понравилось. Я перекатился в лужу собственной крови, замочив пижаму. Пусть знает. Флоренс Найтингейл вернулась с другой садисткой, они посадили меня на стул и отволокли на нем через всю палату до кровати. ‑ Слишком много шума, будьте вы прокляты! ‑ сказал старик. Он был прав. Они водрузили меня обратно на кровать, и Флоренс поставила бортик на место. ‑ Сукин сын, ‑ сказала она. ‑ Сиди теперь тут, или в следующий раз я на тебя лягу. ‑ Отсоси у меня. ‑ ответил я. ‑ Отсоси перед уходом. Она перегнулась через перильца и посмотрела мне в лицо. У меня очень трагическое лицо. Некоторых теток привлекает. Глаза ее были широко открыты и страстны, и смотрели прямо в мои. Я стянул с себя простыню и поднял подол пижамы. Она плюнула мне в лицо и вышла... Потом передо мной возникла старшая медсестра. ‑ Мистер Буковски, ‑ сказала она, ‑ мы не можем дать вам кровь. У вас нет кровяного кредита. Она улыбнулась. Она сообщала, что мне позволят умереть. ‑ Хорошо, ‑ ответил я. ‑ Вы хотите увидеть священника? ‑ Зачем? ‑ На вашей карте допуска значится, что вы католик. ‑ Я просто так записался. ‑ Почему? ‑ Раньше был. Если писать "нерелигиозен", всегда задают слишком много вопросов. ‑ Вы у нас проходите как католик, мистер Буковски. ‑ Слушайте, мне трудно разговаривать. Я умираю. Ладно, ладно, католик я, пусть будет по‑вашему. ‑ Мы не сможем дать вам крови, мистер Буковски. ‑ Послушайте, мой отец работает на ваш округ. Мне кажется, у них есть программа сдачи крови. Окружной Музей Лос‑Анжелеса. Мистер Генри Буковски. Он терпеть меня не может. ‑ Мы проверим... Что‑то произошло с моими бумагами: их, похоже, отправили вниз, пока я валялся наверху. Врача я увидел только на четвертый день, а к этому времени они обнаружили, что мой отец, который терпеть меня не мог, отличный парень, у которого есть постоянная работа и пьющий сын при смерти и без работы, что этот отличный парень сдавал кровь в программу по сдаче крови, а поэтому ко мне прицепили бутылку и накачали этой кровью меня. 13 пинт крови и 13 пинт глюкозы без передышки. У медстестры кончились места, куда можно иголку втыкать... Один раз я проснулся: надо мной стоял священник. ‑ Отец, ‑ сказал я. ‑ Уходите, пожалуйста. Я могу умереть и без этого. ‑ Ты хочешь, чтобы я ушел, сын мой? ‑ Да, Отец. ‑ Ты утратил веру? ‑ Да, я утратил веру. ‑ Единожды католик ‑ католик всегда, сын мой. ‑ Чушь собачья, Отец. Старик на соседней койке проговорил: ‑ Отец, Отец, я с вами поговорю. Поговорите со мной, Отец. Священник отошел к нему. Я ждал, чтобы умереть. Вы чертовски хорошо знаете, что я тогда не умер, иначе я б вам этого сейчас не рассказывал... Меня перевезли в палату с черным парнем и белым парнем. Белому каждый день приносили свежие розы. Он их выращивал ‑ на продажу цветочницам. Правда, теперь он никаких роз уже не выращивал. А черного парня прорвало, как и меня. У белого же было плохо с сердцем, очень плохо с сердцем. Мы валялись, и белый парень рассказывал, как выводить розы, как их выращивать, как ему сигаретка сейчас бы не помешала, господи, как же сигаретку бы сейчас. Блевать кровью я уже перестал. Теперь я просто срал кровью. Такое чувство, что выкарабкался. Я только что опустошил еще одну пинту крови, и иголку из меня вынули. ‑ Я достану тебе покурить, Гарри. ‑ Господи, спасибо, Хэнк. Я встал с кровати. ‑ Денег дай. Гарри дал мне мелочи. ‑ Если он покурит, то сдохнет, ‑ сказал Чарли. Чарли ‑ это черный парень. ‑ Херня, Чарли, пара затяжек еще никому не вредила. Я вышел из палаты и пошел по коридору. В вестибюле приемного покоя стоял сигаретный автомат. Я купил пачку и вернулся. Потом мы с Чарли и Гарри просто лежали и покуривали. То было утром. Около полудня зашел врач и прицепил к Гарри машинку. Машинка плевалась, пердела и ревела. ‑ Вы ведь курили, не так ли? ‑ спросил врач. ‑ Нет, доктор, честное слово, не курил. ‑ Кто из вас, парни, купил ему сигареты? Чарли смотрел в потолок. Я смотрел в потолок. ‑ Выкурите еще хоть одну сигарету ‑ и вы покойник, ‑ сказал врач. Потом забрал машинку и вышел. Только закрылась дверь, я выудил пачку из‑под подушки. ‑ Дай одну, а? ‑ попросил Гарри. ‑ Ты слышал, что сказал доктор, ‑ сказал Чарли. ‑ Ага, ‑ подтвердил я, выпуская пачку прекрасного сизого дыма, ‑ ты слышал, что доктор сказал: "Выкурите еще хоть одну сигарету ‑ и вы покойник". ‑ Лучше сдохнуть счастливым, чем жить в мучениях, ‑ ответил Гарри. ‑ Я не могу нести ответственность за твою смерть, Гарри, ‑ сказал я. ‑ ‑ Я передам эти сигареты Чарли, и если ему захочется, он тебе одну даст. И я перекинул пачку Чарли, кровать которого стояла в центре. ‑ Ладно, Чарли, ‑ произнес Гарри, ‑ давай сюда. ‑ Не могу, Гарри, я не могу тебя убить, Гарри. Чарли снова перекинул пачку мне. ‑ Давай же, Хэнк, дай покурить. ‑ Нет, Гарри. ‑ Ну пожалуйста, прошу тебя, мужик, ну хоть разок затянуться хоть разок! ‑ Ох, да ради Бога! И я кинул ему всю пачку. Рука его дрожала, пока он вытаскивал сигарету. ‑ У меня спичек нет. У кого спички? ‑ Ох, ради Бога, ‑ сказал я. И кинул ему спички... Пришли и подцепили меня еще к одной бутылке. Минут через десять прибыл мой отец. С ним была Вики ‑ такая пьянющая, что едва держалась на ногах. ‑ Любименький! ‑ выговорила она. ‑ Любовничек! Она покачнулась, уцепившись за спинку кровати. Я посмотрел на старика. ‑ Сукин ты сын, ‑ сказал я ему, ‑ можно было и не тащить ее сюда в таком состоянии. ‑ Любовничек, ты что, меня видеть не хочешь, а? А, любовничек? ‑ Я тебя предупреждал, чтобы ты не связывался с такой женщиной. ‑ У нее нет денег. Ты, сволочь, ты специально купил ей виски, напоил и притащил сюда. ‑ Я говорил тебе, что она тебе не пара, Генри. Я тебе говорил, что она дурная женщина. ‑ Ты меня что, больше не любишь, любовничек? ‑ Убери ее отсюда... НУ? ‑ велел я старику. ‑ Нет‑нет, я хочу, чтобы ты видел, что у тебя за женщина. ‑ Я знаю, что у меня за женщина. А теперь убери ее отсюда, или, Господи помоги мне, я вытащу сейчас эту иголку и надаю тебе по заднице! Старик вывел ее. Я отвалился на подушку. ‑ Вот это баба, ‑ сказал Гарри. ‑ Я знаю, ‑ ответил я. ‑ Я знаю... Я прекратил срать кровью, мне вручили список того, что можно есть, и сказали, что первывй же стакан меня убьет. Также мне сообщили, что без операции я умру. У меня произошел ужасный спор с врачихой‑японкой насчет операции и смерти. Я сказал: "Никаких операций," а она вышла, в негодовании тряся задницей. Гарри был еще жив, когда я выписывался, сосал свои сигареты. Я вышел на солнышко ‑ попробовать, как оно. Оно было здорово. Мимо ездило уличное движение. Тротуар ‑ какими обычно и бывают тротуары. Я решал, сесть ли мне на автобус или попытаться позвонить кому‑нибудь, чтобы приехали и меня забрали. Зашел позвонить. Но сперва сел и закурил. Подошел бармен, и я заказал бутылку пива. ‑ Что нового? ‑ спросил он. ‑ Да ничего особенного, ‑ ответил я. Он отошел. Я нацедил пива в стакан, потом некоторое время рассматривал его, а потом залпом хватанул сразу половину. Кто‑то сунул монетку в музыкальный автомат, и у нас заиграла музыка. Жить стало чуточку лучше. Я допил стакан, налил себе еще: интересно, а пиписька у меня когда‑нибудь еще встанет? Я оглядел бар: женщин нет. И тогда я сделал вторую лучшую вещь, которую мог: взял стакан и осушил его до дна. ДЕНЬ, КОГДА МЫ ГОВОРИЛИ О ДЖЕЙМСЕ ТЁРБЕРЕ Везенья у меня убыло или талант закончился. Хаксли или кто‑то из его персонажей, кажется, сказал в Пункте‑Контрапункте: "В двадцать пять гением может быть любой; в пятьдесят для этого требуется что‑то сделать". Ну вот, а мне сорок девять, все ж не полтинник ‑ нескольких месяцев не хватает. И картины мои не шевелятся. Правда, вышла недавно книжонка стихов: Небо ‑ Самая Большая Пизда Из Них Всех, ‑ за которую я получил четыре месяца назад сотню долларов, а теперь эта штуковина ‑ коллекционная редкость, у продавцов редких книг значится в каталогах по двадцать долларов за экземпляр. А у меня даже ни одной своей не осталось. Друг украл, когда я пьяный валялся. Друг? Удача моя упала. Меня знали Жене, Генри Миллер, Пикассо и так далее, и тому подобное, а я не могу даже посудомойкой устроиться. В одном месте попробовал, но продержался всего одну ночь со своей бутылкой вина. Здоровая жирная дама, одна из владелиц, провозгласила: ‑ Да этот человек ведь даже не знает, как мыть тарелки! ‑ И показала мне, как: одна часть раковины ‑ в ней какая‑то кислота ‑ так вот, именно туда сначала складываешь тарелки, потом переносишь их в другую часть, где мыльная вода. Меня в тот же вечер и уволили. А я тем временем выпил две бутылки вина и сожрал пол‑бараньей ноги, которую оставили сразу у меня за спиной. В каком‑то смысле, ужасно закончить полным нулем, но больнее всего было от того, что в Сан‑Франциско жила моя пятилетняя дочка, единственный человек в мире, которого я любил, которому я был нужен ‑ а также нужны были башмачки, платьица, еда, любовь, письма, игрушки и встречи время от времени. Я вынужден был жить с одним великим французским поэтом, который теперь обитает в Венеции, штат Калифорния, и этот парень работал на оба фронта то есть, ебал как женщин, так и мужчин, и его ебали как женщины, так и мужчины. У него были симпатичные прихваты, и высказывался он всегда с юмором и блеском. И носил паричок, который постоянно соскальзывал так, что за разговором его приходилось постоянно поправлять. Он говорил на семи языках, но когда я был рядом, приходилось изъясняться на английском. Причем на каждом говорил, как на родном. ‑ Ах, не беспокойся, Буковский, ‑ улыбался он бывало, ‑ я о тебе позабочусь! У него был этот член в двенадцать дюймов, вялый такой, и он появлялся в некоторых подпольных газетах, когда только приехал в Венецию, с объявлениями и рецензиями своей поэтической мощи (одну из рецензий написал я), а некоторые из подпольных газет напечатали эту фотографию великого французского поэта ‑ в голом виде. В нем было футов пять росту, волосы росли у него и на груди, и на руках. Волосы покрывали его целиком, от шеи до яиц ‑ черная с проседью, вонючая плотная масса,‑ и посередине фотографии болталась эта чудовищная штука с круглой головкой, толстая: бычий хуй на оловянном солдатике. Французик был одним из величайших поэтов столетия. Он только и делал, что сидел и кропал свои говенные бессмертные стишата, причем у него было два или три спонсора, присылавших ему деньги. А кто бы не повелся: (?): бессмертный хуй, бессмертные стихи. Он знал Корсо, Берроуза, Гинзберга, каджу. Знал всю эту раннюю гостиничную толпу, которая жила в одном месте, ширялась вместе, ебалась вместе, а творила порознь. Он даже встретил как‑то Миро и Хэма, идущих по проспекту, причем Миро нес за Хэмом его боксерские перчатки, и направлялись они на какое‑то поле боя, где Хэм надеялся вышибить из кого‑то дерьмо. Конечно же, они все знали друг друга и притормаживали на минутку отслюнить другу другу чутка блистательной чуши побрехушек. Бессмертный французский поэт видел, как Берроуз ползает по полу у Би "вусмерть пьяный". ‑ Он напоминает мне тебя, Буковский. Там нет фронта. Пьет, пока не рухнет, пока глаза не остекленеют. А в ту ночь он ползал по ковру уже не в силах подняться, потом взглянул на меня снизу и говорит: "Они меня наебали! Они меня напоили! Я подписал контракт. Я продал все права на экранизацию Нагого Обеда за пятьсот долларов. Вот говно, уже слишком поздно!" Берроузу, разумеется, повезло ‑ конкретных предложений не было, а пятьсот долларов у него осталось. Меня с некоторыми вещами подловили пьяным на пятьдесят, со сроком действия два года, а потеть мне еще оставалось полтора. Так же подставили и Нельсона Олгрена ‑ Человек с золотой рукой; заработали миллионы, Олгрену же досталась шелуха ореховая. Он был пьян и не прочел мелкий шрифт. Меня хорошенько сделали на правах к Заметкам Грязного Старика. Я был пьян, а они привели восемнадцатилетнюю пизду в мини по самые ляжки, на высоких каблуках и в длинных чулочках. А я жопку себе два года урвать не мог. Ну и подписал себе пожизненное. А через ее вагину б, наверное, на грузовом фургоне проехал. Но этого я так и не узнал наверняка. Поэтому вот он я ‑ выпотрошен и выброшен, полтинник, удача кончилась, талант иссяк, даже разносчиком газет устроиться не могу, даже дворником, посудомойкой, а французский поэт, бессмертный этот, у себя постоянно что‑то устраивает ‑ парни и девки постоянно к нему стучатся. А квартира какая у него чистая! Сортир выглядит так, будто туда никто никогда не срал. Весь кафель сверкает белизной, и коврики такие жирные и пушистые повсюду. Новые диваны, новые кресла. Холодильник сияет, как здоровенный сумасшедший зуб, по которому возили щеткой, пока он не завопил. До всего, всего абсолютно дотронулась нежность не‑боли, не‑беспокойства, будто никакого мира снаружи вообще нет. А между тем все знают, что сказать, что сделать, как себя вести ‑ таков кодекс ‑ без лишнего шума и без лишних слов: грандиозные оглаживая, отсасывания и пальцы в задницу и куда ни попадя. Мужчинам, женщинам и детям включая. Мальчикам. К тому же всегда имелся большой кокс. Большой гарик. И пахтач. И шана. Во всех видах. Тихо творилось Искусство, все нежно улыбались, ждали, затем делали. Уходили. Потом снова возвращались. Были даже виски, пиво, вино для такого быдла, как я, ‑ сигары и дурогонство прошлого. Бессмертный французский поэт продолжал свои кунштюки. Вставал рано и пускался в различные упражнения йогов, а потом становился и рассматривал себя в зеркале в полный рост, смахивал руками крошечные бисеринки пота, в самом конце же дотягивался и ощупывал свой гигантский хуй с яйцами всегда приберегая хуй с яйцами напоследок, ‑ приподнимал их, наслаждаясь, и отпускал: ПЛАНК. Примерно в этот время я заходил в ванную и блевал. Выходил. ‑ Ты ведь на пол не попал, правда, Буковски? Он не спрашивал меня, может быть, я умираю. Беспокоился он только про свой чистый пол в ванной. ‑ Нет, Андрэ, я разместил всю рыготину в соответствующие каналы. ‑ Вот умница! Потом, только чтобы выпендриться, зная, что мне паршивее, чем в семи адах, он подходил к углу, становился на голову в своих ебаных бермудах, скрещивал ноги, смотрел на меня вверх тормашками вот так и говорил: ‑ Знаешь, Буковски, если ты когда‑нибудь протрезвеешь и наденешь смокинг, я тебе обещаю ‑ только войдешь в комнату одетым вот так, как все женщины до единой в обморок упадут. ‑ Я в этом сомневаюсь. Затем он делал легкий переворот, приземлялся на ноги: ‑ Позавтракать не желаешь? ‑ Андрэ, я не желаю позавтракать последние тридцать два года. Затем в дверь стучали ‑ легко, так нежно, что можно было подумать, какая‑нибудь ебаная синяя птица крылышком постукивает, умирая, глоточек воды просит. Как правило, там оказывались два‑три молодых человека с говенными на вид соломенными бороденками. Обычно то были мужчины, хотя время от времени попадалась и девчонка, вполне миленькая, и мне никогда не хотелось сваливать, если там была девчонка. Но это у него было двенадцать дюймов в вялом состоянии, плюс бессмертие. Поэтому свою роль я всегда знал. ‑ Слушай, Андрэ, голова раскалывается... Я, наверное, схожу прогуляюсь по берегу. ‑ О, нет, Чарльз! Да что ты в самом деле! И не успевал я дойти до двери, оглядывался ‑ а она уже расстегивала Андрэ ширинку, а если у бермуд ширинки не было, то они спускались на французские лодыжки, и она хватала эти двенадцать дюймов в расслабленном состоянии ‑ посмотреть, на что они способны, если их немножечко помучить. А Андрэ вечно задирал ей платье на самые бедра к этому времени, и палец его трепетал, глодал, выискивал секрет дырки в этом зазоре ее узких, дочиста отстиранных розовых трусиков. Что касается пальца, то для него всегда что‑то отыскивалось: казалось бы новая мелодраматическая дырка, или задница, или если, будучи мастером таких дел, он мог скользнуть в объезд или напрямую сквозь эту тугую отстиранную розовость, вверх, ‑ и вот уже он разрабатывает эту пизду, отдыхавшую лишь каких‑то восемнадцать часов. Поэтому я всегда ходил гулять вдоль пляжей. Поскольку всегда было так рано, мне не приходилось наблюдать эту гигантскую размазню человечества пущенную в расход, притиснутую друг к другу: тошнотные, квакающие твари из плоти, Лягушачьи опухоли. Не нужно было видеть, как они гуляют или валяются, развалившись своими кошмарными туловищами и проданными жизнями ‑ без глаз, без голосов, без ничего, ‑ и не знают этого, слошное говно отбросов, клякса на кресте. По утрам же, спозаранку, было вовсе неплохо, особенно среди недели. Вс принадлежало мне, даже очень уродливые чайки, становившиеся еще уродливее по четвергам и пятницам, когда мешки и крошки начинали исчезать, ибо это означало для них конец Жизни. Они никак не могли знать, что в субботу и воскресенье толпа понабежит снова со своими булочками от "горячих собак" и разнообразными сэндвичами. Ну‑ну, подумал я, может, чайкам еще хуже, чем мне? Может. Андрэ предложили устроить где‑то чтения ‑ в Чикаго, Нью‑Йорке, Фриско, где‑то ‑ на один день, поехал туда, а я остался дома, один. Наконец, смог сесть за машинку. И ничего хорошего из этой машинки не вышло. У Андрэ она работала почти идеально. Странно, что он ‑ такой замечательный писатель, а я ‑ нет. Казалось, такой уж большой разницы между нами нет. Но отличие было: он знал, как одно слово подставлять к другому. Когда же за машинку сел я, белый листок бумаги просто лыбился на меня в ответ. У каждого свои разнообразные преисподнии, у меня же ‑ фора в три корпуса на поле. Поэтому я пил все больше и больше вина и ждал смерти. Андрэ уже был в отъезде пару дней, когда однажды утром, примерно в 10:30, в дверь постучали. Я ответил: ‑ Секундочку, ‑ сходил в ванную, проблевался, прополоскал рот. Лаворисом. Влез в какие‑то шортики, потом надел один из шелковых халатов Андрэ. И только тогда открыл дверь. Там стояли молодой парень с девчонкой. На ней были такая очень коротенькая юбочка и высокие каблуки, а нейлоновые чулки натягивались чуть ли не на самую задницу. Парень был просто парнем, молодой, такой тип "Кашмирского Букета" ‑ белая футболка, худой, челюсть отвисла, руки по бокам расставлены, будто сейчас разбежится и взлетит. Девчонка спросила: ‑ Андрэ? ‑ Нет. Я Хэнк. Чарлз. Буковски. ‑ Вы ведь шутите, правда, Андрэ? ‑ спросила девчонка. ‑ Ага. Я сам ‑ шутка, ‑ ответил я. Снаружи слегка моросило. Они стояли под дожиком. ‑ Ладно, как бы то ни было, заходите, чего мокнуть? ‑ Вы действительно Андрэ! ‑ сказала эта сучка. ‑ Я узнаю вас, это старое лицо ‑ двести лет, наверное уже! ‑ Ладно, ладно, ‑ сказал я. ‑ Заходите. Я Андрэ. У них с собой были две бутылки вина. Я сходил на кухню за штопором и стаканами. Разлил на троих. Я стоял, пил свое вино, осматривал ее ноги как можно глубже, когда он вдруг протянул руку, расстегнул мне ширинку и принялся сосать мне член. И очень громко хлюпал при этом. Я потрепал его по макушке и спросил девчонку: ‑ Тебя как зовут? ‑ Уэнди, ‑ ответила она, ‑ и я всегда восхищалась вашей поэзией, Андрэ. Я думаю, что вы ‑ один из величайших живущих на земле поэтов. Парень продолжал разрабатывать свою тему, чмокая и чавкая, голова его ходила ходуном так, словно совсем разум потеряла. ‑ Один из величайших? ‑ спросил я. ‑ А кто остальные? ‑ Один остальной, ‑ ответила Уэнди, ‑ Эзра Паунд. ‑ Эзра всегда на меня тоску нагонял, ‑ сказал я. ‑ В самом деле? ‑ В самом деле. Он слишком старается. Шибко серьезный, шибко ученый и, в конечном итоге, ‑ просто тупой ремесленник. ‑ А почему вы подписываете свои работы просто ‑ Андрэ? ‑ Потому что мне так хочется. Парень уже расстарался вовсю. Я схватил его за голову, притянул поближе и разрядился. Потом застегнулся, снова разлил на троих. Мы просто сидели, разговаривали и пили. Не знаю, сколько это продолжалось. У Уэнди были прекрасные ноги, изящные тонкие лодыжки, она их все время скрещивала и покручивала ими, будто в ней что‑то горело. В литературе они действительно доки. Мы беседовали о разном. Шервуд Андерсон ‑ ‑ Уайнсбург и все такое. Дос. Камю. Крейны, Дики, Бронтё; Бальзак, Тёрбер, и так далее и тому подобное... Мы прикончили обе бутылки, я нашел еще что‑то в холодильнике. Мы и над ним потрудились. Потом ‑ не знаю. Я довольно‑таки тронулся умом и стал цапать ее за платье ‑ то есть, за то, что от него оставалось. Углядел кусочек комбинашки и трусиков; затем порвал сверху платье, разорвал лифчик. Сграбастал титьку. Заполучил себе всю титьку. Она была жирной. Я ее целовал и сосал. Потом крутанул ее в кулаке так, что девка заорала, а когда она заорала, я воткнул свой рот в ее, и вопли захлебнулись. Я разодрал платье со спины ‑ нейлон, нейлоновые ноги колени плоть. Приподнял ее из этого кресла, содрал эти ее ссыкливые трусики и вогнал его по самые нехочу. ‑ Андре, ‑ сказала она. ‑ О, Андрэ! Я оглянулся: парень наблюдал за нами и дрочил, не вставая с кресла. Я взял ее стоймя, но мы кружили по всей комнате. Я все вгонял и вгонял его, и мы опрокидывали стулья, ломали торшеры. В какой‑то момент я разлатал ее на кофейном столике, но почувствовал, как ножки под нами обоими трещат, и успел подхватить ее прежде, чем мы бы расплющили этот столик об пол. ‑ О, Андрэ! Потом она вся затрепетала ‑ раз, другой, точно на жертвенном алтаре. А я, зная, что она ослабела и бесчувственна, вообще не в себе, я просто всадил всю свою штуку в нее, точно крюк, придержал спокойно, эдак подвесил ее, словно какую‑нибудь обезумевшую рыбину морскую, навеки насаженную на гарпун. За полвека я кое‑каким трюкам научился. Она потеряла сознание. Затем я отклонился назад и таранил, таранил ее, таранил, голова у нее подскакивала, как у чокнутой марионетки, задница ‑ тоже, и она кончила еще раз, вместе со мной, и когда мы оба кончили, я, черт побери, чуть сам не подох. Мы оба, черт побери, чуть не кинулись. Для того, чтобы иметь кого‑то встояк, их размеры должны определенным образом соотноситься с вашими. Помню, один раз я чуть не умер в детройтской гостинице. Попробовал стоя ‑ никак. В том смысле, что она оторвала обе ноги от пола и обхватила ими меня. А значит, я держал двух человек на двух ногах. Это плохо. Мне хотелось все бросить. Я придерживал ее всю двумя вещами ‑ руками у нее под жопой и собственным хуем. А она все повторяла: ‑ Боже, какие у тебя мощные ноги! Боже, да у тебя прекрасные, сильные ноги! А это правда. Остаток меня ‑ по большей части говно, включая мозги и все остальное. Но к телу моему кто‑то прицепил эти огромные и мощные ноги. Без пиздежа. Но тогда я чуть было в ящик не сыграл, на той поебке в детройтской гостинице, поскольку упор и движение хуем внутрь и наружу этой штуки требуют из такой позиции особого движения. Держишь вес двух тел. Все движение, следовательно, должно передаваться тебе на спину или хребет. А это ‑ грубый и убийственный маневр. В конечном итоге, мы оба кончили, и я просто куда‑то ее отбросил. Выкинул на фиг. Эта же, у Андрэ, ‑ она держала ноги на полу, что позволяло мне всякие финты подкручивать ‑ вращать, вонзать, тормозить, разгоняться, плюс вариации. И вот я, наконец, ее прикончил. Позиция у меня ‑ хуже некуда: брюки и трусы стекли на лодыжки. И я Уэнди просто отпустил. Не знаю, куда, к чертям собачьим, она свалилась ‑ да и плевать. Только я нагнулся подтянуть трусы и брюки, как парень, пацан этот, подскочил и воткнул свой средний палец правой руки прямо и жёстко мне в сраку. Я заорал, развернулся и заехал ему в челюсть. Он улетел. Затям я поднял на место трусы и брюки и уселся в кресло; я пил вино и пиво, пылая от ярости, не произнося ни слова. Те, наконец, пришли в себя. ‑ Спокойной ночи, Андрэ, ‑ сказал он. ‑ Спокойной ночи, Андрэ, ‑ сказала она. ‑ Осторожнее, там ступеньки, ‑ сказал я. ‑ Они очень скользкие под дождем. ‑ Спасибо, Андрэ, ‑ ответил он. ‑ Мы будем осторожнее, Андрэ, ‑ ответила она. ‑ Любовь! ‑ сказал я. ‑ Любовь! ‑ в один голос ответили они. Я закрыл дверь. Господи, как славно все‑таки быть бессмертным французским поэтом! Я зашел на кухню, отыскал хорошую бутылку французского вина, каких‑то анчоусов и фаршированные оливки. Вынес все это в гостиную и разложил на шатком кофейном столике. Начислил себе высокий бокал вина. Потом подошел к окну, выходившему на весь белый свет и на океан. Ничего так океан: делает себе дальше то, чем и раньше занимался. Я закончил то вино, налил еще, отъел немного от закуси ‑ ‑ и устал. Снял одежду и забрался прямо на середину кровати Андрэ. Перднул, поглядел в окно на солнышко, прислушался к морю. ‑ Спасибо, Андрэ, ‑ сказал я. ‑ Неплохой ты парень, в конце концов. И талант мой еще не иссяк.
Date: 2015-09-24; view: 243; Нарушение авторских прав |