Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Voyage au bout de la nuit 13 page





месяцами, годами! Я не знал, что ответить: я не сведущ в таких материях, но

сердцем он стоял настолько выше меня, что я залился краской. В сравнении с

Альсидом я был просто-напросто беспомощным, толстокожим и тщеславным хамом.

Не стоило себе врать: дело обстояло именно так.

Я не осмеливался больше разинуть рот: я вдруг почувствовал, что

сокрушительно недостоин говорить с ним. И это я, еще вчера смотревший на

Альсида сверху вниз и даже презиравший его!

-- Не везет мне, -- продолжал он, не отдавая себе отчета в том, что мне

неловко выслушивать его признания. -- Представляешь, два года назад у ней

сделался детский паралич. Смекаешь? Ты знаешь, что такое детский паралич?

Тут он объяснил, что у девочки отнялась левая нога и ей пришлось пройти

курс электрошоковой терапии у специалиста в Бордо.

-- Тебе не кажется, что возможен рецидив? -- встревожился он.

Я заверил его, что повреждение целиком и полностью восстанавливается --

нужно только время и электрошоки. О своей покойной матери и ее увечье он

писал малышке с большими предосторожностями: боялся даже издали повредить

ей.

-- Ездил ты к ней после ее болезни?

-- Нет, оставался здесь.

-- Скоро поедешь?

-- Думаю, что не раньше чем года через три. Понимаешь, я здесь малость

приторговываю. Это ей на пользу. А если поеду в отпуск сейчас, к моему

возвращению место будет занято. Тем более при таком сволочном начальнике.

Вот почему Альсид добивался, чтобы ему удвоили срок пребывания в Топо

до шести лет вместо трех, -- ради маленькой племяшки, от которой имел только

несколько писем да портретик.

-- Больше всего меня огорчает, -- заговорил он снова, когда мы

улеглись, -- что у нее там некуда ехать на каникулы. Это тяжело для ребенка.

Было ясно, что Альсид чувствует себя в горних сферах как дома и

запросто говорит с ангелами на ты, а ведь с виду -- самый обыкновенный

парень. Он сам, почти бессознательно, пошел на годы пытки и гибель своей

бедной жизни в раскаленном однообразии ради маленькой девочки, дальней

родственницы, не ставя никаких условий, не торгуясь, не руководствуясь

ничем, кроме доброго сердца. Он совершенно незаметно подарил этой далекой

девочке столько нежности, что ее хватило бы на то, чтобы переделать целый

мир.

Он заснул сразу, не задув свечу. Я даже встал, чтобы при свете

всмотреться в него. Спал он, как все. Вид у него был совершенно заурядный. А

ведь не глупо было бы, если бы существовала какая-нибудь примета, чтобы

отличать добрых от злых.

 

Проникнуть в тропический лес можно двумя способами: либо проложить себе

дорогу через джунгли, как крыса через стог сена, но это способ удушливый, и

я от него отказался; либо выдержать подъем по реке, скрючившись на дне

выдолбленного дерева, вихляющего среди кустов под ударами весел, дожидаясь в

таком положении ночи, а днем беспомощно подставляясь солнцу. И наконец,

одурев от галдежа негров, с грехом пополам добраться куда надо.

Каждый раз при отплытии гребцам требовалось время, чтобы войти в

определенный ритм. Пререкания. Потом удар весла о воду, несколько

ритмических выкриков и отвечающее им эхо; забурлила вода, лодка заскользила;

вот уже работают два весла, потом три, негры все никак не приспособятся и

что-то лопочут; но вот вы смотрите назад и видите, как вдали сплющивается и

удаляется море, а перед ним расстилается длинная гладкая лента, и, наконец,

совсем далеко сзади, на причале, различается полускрытый речным испарением

огромный тропический шлем колоколом над маленьким, как сырная головка, лицом

и фигуркой сержанта Альсида, в болтающемся кителе и белых брюках. Странное

воспоминание!

Вот и все, что для меня осталось от места под названием Топо.

Долго ли еще это выжженное солнцем селение устоит под коварным серпом

коричневых вод реки? И целы ли покуда его редкие, кишащие блохами хижины? И

ведут ли новые Граббиа и безвестные Альсиды свежеиспеченных стрелков в

мнимые бои на учениях? По-прежнему ли отправляется там непритязательное

правосудие? Все так же ли затхла и тепла вода, которую там через силу пьют?

Такая, что после одного глотка неделю во рту противно. И поныне ли там нет

холодильника? И длятся ли шумовые баталии между роями мух и неумолчным

звоном в ушах от хинина? Или сульфата? Или хлоргидрата? Но, прежде всего,

существуют ли, как и прежде, негры, обреченные иссыхать и покрываться

прыщами в этой парилке?

Быть может, ничего этого больше нет, и как-нибудь во время вечернего


урагана Малое Конго своим заиленным языком слизнуло Топо, и все это

кончилось, навсегда кончилось, так что даже название селения стерлось с

карты и только я еще помню Альсида. Племянница тоже его забыла. Лейтенант

Граббиа так и не увидел свою Тулузу, а тропический лес, издавна

подстерегавший дюну на исходе сезона дождей, опять все заполнил и раздавил в

тени гигантских красных деревьев, все, даже неожиданные, растущие на песке

цветочки, которые Альсид не позволял мне поливать. И всего этого больше нет.

Я долго буду помнить десять дней плавания вверх по реке. Они ушли у нас

на высматривание из пироги грязных водоворотов, на непрерывные поиски

случайного просвета между огромными ветвями, уносимыми течением, и ловкое

про-скакивание между ними. Работа для беглых каторжников! С наступлением

сумерек мы останавливались на каком-нибудь каменистом мысике. Наконец

однажды утром мы вылезли из этой сволочной дикарской лодки и углубились в

лес по еле заметной тропе, которая уползала в сырую зеленую полумглу, лишь

кое-где освещенную солнечным лучом, падавшим с самого верха необъятного

лиственного храма. Чудовищные рухнувшие деревья то и дело вынуждали нас идти

в обход. В дуплах их стволов свободно мог бы маневрировать поезд метро.

В какой-то момент свет снова стал полным. Мы вышли на расчищенное

пространство, но и здесь нам пришлось из последних сил карабкаться в гору. С

возвышенности, на которую мы поднялись, нам открывался безграничный лес,

зыблющийся красными, желтыми, зелеными верхушками, затапливающий холмы и

долины, чудовищно изобильный, как небо и вода. Человек, чье жилье мы искали,

объяснили мне знаками, жил еще чуть дальше, в другой долине. Там он нас и

ждал.

Он построил себе нечто вроде хижины между двух больших скал для защиты

-- так он сказал -- от восточных ветров, самых вредных, самых неистовых. Не

спорю, это, конечно, преимущество, только вот сама хижина ни к черту не

годилась: растрескавшаяся со всех сторон, она существовала лишь в теории. Я,

понятное дело, и ожидал в смысле жилья чего-нибудь в этом роде, но

действительность превзошла мои предвидения.

Вероятно, вид у меня стал совершенно убитый, потому что мой сотоварищ

вывел меня из задумчивости довольно резким окриком:

-- Ну, чего? Здесь все-таки лучше, чем на войне. Жратва дрянная, это

верно, и вода -- сплошная грязь, зато дрыхнуть никто не воспрещает. Тут,

приятель, пушек нет. Пуль -- тоже. Словом, дело стоящее.

Говорил он таким же тоном, что и генеральный агент, но глаза у него

были голубые, как у Альсида.

Ему подваливало под тридцать, он носил бороду. Сперва я его даже не

рассмотрел -- так меня ошарашила убогость жилища, которое он мне оставит и

где мне, возможно, придется провести несколько лет. Но, приглядевшись, я

увидел, что лицо у него решительно наводит на мысль об авантюрах: угловатые

черты, голова бунтаря, который врывается в жизнь, а не скользит по ней, как,

например, всякие тупоносые типы со щеками, округлыми, как лодки, которые с

лепечущим журчанием плещутся о судьбу. Этот был из породы несчастливцев.

-- Верно, -- согласился я. -- Здесь не хуже, чем на войне.

Для начала такого признания было достаточно: у меня отсутствовало

желание распространяться на этот счет. Но он гнул свое.


-- Особенно теперь, когда войны стали так затягиваться, -- прибавил он.

-- Словом, сами увидите, приятель, здесь не очень весело. И ничего не

поделаешь. Считайте, что у вас вроде отпуска, хотя какой тут отпуск!

Впрочем, все зависит от того, какой вы человек. Этого я уж не знаю.

-- А вода? -- спросил я.

Меня встревожила вода в моей кружке, которую я сам себе налил, --

желтоватая, тошнотворная, теплая, точь-в-точь как в Топо: отстой ила на

третий день.

-- Это и есть вода?

Пытка с водой начиналась сызнова.

-- Да, другой здесь нет, разве что дождевая. Только, если зарядят

дожди, хижина долго не протянет. Сами видите, в каком она состоянии.

Я видел.

-- В смысле жратвы, -- продолжал он, -- я весь год одни консервы

трескаю. И ничего -- жив. Отчасти они даже удобны, только вот в брюхе не

задерживаются. Туземцы, те лопают гнилой маниок, но это их дело -- нравится,

наверное... Меня вытряхивает уже четвертый месяц -- понос. А может, малярия:

у меня ведь и то, и другое. В голове проясняется только часам к пяти. Потому

я и вижу, что у меня малярия, а жара ни при чем: при такой температуре, как

здесь, жарче все равно уже не сделается. Словом, озноб -- вот главная

примета, что у вас малярия. От него вроде как даже скучаешь меньше. Но это

тоже, наверно, от человека зависит. Можно, пожалуй, было бы пить, чтобы

взбодриться, да я не люблю спиртного -- организм не принимает.

Очевидно, он очень учитывал индивидуальность.

До отъезда он дал мне несколько ободряющих наставлений:

-- Днем -- жара, зато ночью труднее всего выносить шум. В этой дыре он

просто адский. Кажется, будто все зверье гоняется друг за другом -- то ли

спариваются, то ли жрут друг друга, не знаю уж что, хоть мне и объясняли. Но

галдят они... Самые шумные из всех -- гиены. Они подходят прямо к хижине. Да

вы их еще наслушаетесь: тут не ошибешься. Не спутаешь с шумом в ушах от

хинина. Птиц и больших мух еще можно с ним спутать. Это бывает. А вот гиены

хохочут так, что ни на что не похоже. Они ваше мясо чуют, вот им и смешно.

Никак не дождутся, твари, когда вы загнетесь! Говорят, видно, как у них

глаза сверкают. Они падаль любят. Но я им в глаза не смотрел. Жаль, конечно,

немножко...

 

-- Весело здесь, однако! -- вставил я.

Но он еще не кончил описывать прелести ночи и продолжал:

-- Прибавьте к этому деревню. Сотня негров, не больше, а галдят эти

пидеры, как целых десять тысяч. Вы потом о них еще не то скажете. Если вы

сюда приехали тамтам слушать, то не ошиблись колонией. Потому как играют на

нем и по случаю полнолуния, и когда луны нет. Короче, повод всегда

находится. Можно подумать, вся эта падла со зверьем стакнулась, чтобы вам

пакостить! Право, хоть подыхай! Не будь я такой усталый, я всех бы их одним

ударом... Но лучше уж затыкать ватой уши. Сначала, пока у меня еще оставался


вазелин в аптечке, я мазал вату им; теперь заменяю его банановым маслом.

Хорошая штука это масло. Когда оно есть, пусть себе черномазые хоть громом

небесным тешатся, коли им нравится, шкурам барабанным! С промасленной ватой

в ушах я на них чихал: ничего не слышу. Они, сами увидите, все до одного

гниль и дохлятина. Днем сидят себе на корточках -- кажется, подняться да

отойти к дереву поссать и то не могут, а чуть стемнело, начинается черте-те

что! Сплошной свальный грех, сплошные нервы, сплошная истерика! Вся ночь на

истерические кусочки раздергана. Вот что такое негры, говорю я вам. Одно

слово, паршивцы и дегенераты!

-- Много они у вас покупают?

-- Покупают? Да поймите же, их надо обкрадывать прежде, чем они вас

обворуют, -- вот и вся коммерция. Ночью, когда у меня масленая вата в ушах,

они со мной, ясное дело, не цацкаются. Дураками они были бы, если бы

стеснялись, верно? И потом, вы же видите, дверей в моей хижине нет, а они и

пользуются. Что тут скажешь? Живется им что надо.

-- А как же инвентаризация? -- полюбопытствовал я, обалдев от таких

подробностей. -- Генеральный директор настоятельно требовал, чтобы я по

приезде произвел переучет, да потщательней.

-- Что касается меня, -- объявил он с неколебимым спокойствием, -- то

я, как уже имел честь вам докладывать, положил на генерального директора.

-- Но ведь вам же, возвращаясь, придется явиться к нему в Фор-Гоно?

-- Не будет у меня ни Фор-Гоно, ни директора. Лес большой, дорогуша!

-- И куда же вы денетесь?

-- Если вас спросят на это счет, отвечайте, что ничего не знаете. Но

поскольку вы, судя по виду, любопытны, дам-ка я вам еще один нужный совет.

Плюйте на интересы компании "Сранодан", как она плюет на ваши, и, если вам

удастся удрать быстрей, чем она вгонит вас в гроб, могу уже сейчас

поручиться: вы и на чемпионате по бегу "гран-при" завоюете. Словом, будьте

довольны, что я вам оставлю малость деньжат, и большего не требуйте. Что же

касается товара, то, если вам вправду поручено заняться им, ответьте

директору, что товара не оказалось, -- и все тут. Не поверит -- тоже не

велика беда. Все равно все убеждены, что мы воруем во все тяжкие. Значит,

общественное мнение о нас не изменится, а мы хоть что-то для себя в жизни

выгадаем. Кроме того, не беспокойтесь, директор в таких комбинациях почище

любого толк знает, и тягаться с ним не стоит. Вот мое мнение. А ваше? Каждый

ведь знает: чтобы решиться приехать сюда, надо быть готовым отца с матерью

зарезать. Итак?

Я был не очень уверен, что в его рассказе все правда, но, как бы то ни

было, мой предшественник показался мне сущим шакалом.

На душе у меня было неспокойно. "Опять я вляпался в скверную историю",

-- признался я себе и все больше укреплялся в таком убеждении. Я прервал

разговор с этим пиратом. В углу я обнаружил сложенный в кучу навалом товар,

который он собирался мне оставить: дешевые бумажные ткани, набедренные

повязки, несколько дюжин тапочек, банки с перцем, фонарики, клистирную

кружку и, главное, обескураживающее количество консервных коробок с рагу

по-бордоски, а также цветную открытку с изображением площади Клиши.

-- У косяка найдешь каучук и слоновую кость, скупленные мною у негров.

На первых порах я старался. И еще вот, держи, триста франков. Мы в расчете.

Я не понял, о каком расчете речь, но допытываться не стал.

-- Может, еще что-нибудь выменяешь на товар. А деньги здесь никому не

нужны и пригодятся тебе, только если слинять решишь, -- предупредил он и

расхохотался.

Я не собирался покуда с ним цапаться и тоже расхохотался, словно был

всем ублаготворен.

Несмотря на нищету, в которой он прозябал долгие месяцы, он был окружен

многочисленной прислугой, состоявшей почти целиком из мальчишек. Они

наперебой подавали ему то единственную в хозяйстве ложку, то невообразимую

кружку, а то осторожно выковыривали у него из подошв босых ног бесчисленных

классических, глубоко въевшихся клещей. Он со своей стороны каждую минуту

благосклонно запускал им руку между ногами. Единственным его занятием было

чесаться, но зато делал он это не хуже, чем лавочник в Фор-Гоно, -- с

изумительной ловкостью, которая приобретается только в колониях.

Мебель, унаследованная мной от него, показывала, что в смысле стульев,

столиков, кресел можно при известной изобретательности сочинить из обломков

ящиков из-под мыла. Этот хмырь научил меня развлекаться, одним резким

взмахом ноги далеко отбрасывая тяжелых гусениц в панцирях, которые, исходя

слизью и дрожа, безостановочно штурмовали нашу лесную хижину. Раздавишь их

по неловкости -- пеняй на себя! Целую неделю от этой незабываемо мерзкой

каши будет неторопливо подниматься немыслимый смрад. Мой предшественник

вычитал в журналах, что эти медлительные чудища -- самые древние твари на

Земле. Они восходят, уверял он, ко второй геологической эре. "Когда мы сами

станем такими же древними, чем мы только, приятель, вонять не будем!" Так

буквально он и говорил.

Сумерки в этом африканском аду были великолепные. Хотелось, чтобы они

длились без конца, всякий раз трагические, как гигантское убийство солнца.

Колоссальное зрелище, только для одного человека слишком уж восхитительное.

Целый час на небе, образованном обезумевшей алостью, шел парад красного, а

затем от деревьев к первым звездам взлетали трепещущие зеленые полосы. Потом

горизонт серел, потом опять розовел, но уже блеклой и недолгой розоватостью,

и все кончалось. Все цвета измятыми лохмотьями повисали над лесом, как

обрывки мишуры после сотого спектакля. Происходило это ежедневно около шести

пополудни.

И ночь со всеми своими чудищами пускалась в пляс под уканье многих и

многих тысяч жаб.

Лес только и ждет этого, чтобы задрожать, засвистеть, зарычать всеми

своими глубинами. Он -- словно огромный неосвещенный, до отказа набитый

похотливыми пассажирами вокзал. Деревья сверху донизу вспухают прожорливыми

тварями, искалеченными эрегированными членами и ужасом. В конце концов в

хижине становилось уже ничего не слышно. Я вынужден был в свой черед ухать

через стол, как сова, чтобы мой сотоварищ мог разобрать, что я говорю. С

меня, не любящего природу, было ее вполне достаточно.

-- Как вас звать? Вы, по-моему, сказали -- Робинзон? -- спросил я его.

Мой сотоварищ как раз втолковывал мне, что туземцы в здешних местах

страдают -- вплоть до впадения в полный маразм -- от всех болезней, какие

только можно подхватить, так что эти ублюдки ни к какой коммерции не

способны. Пока мы разговаривали о неграх, мошкара и здоровенные насекомые в

таком количестве облепили наш фонарь, что его пришлось погасить.

Когда я тушил свет, передо мной снова возникло лицо Робинзона под

темной вуалью из насекомых. Может быть, именно поэтому его черты более

отчетливо ожили у меня в памяти, хотя раньше ничего определенного мне не

напоминали. Мой предшественник продолжал говорить со мной в темноте, а я

возвращался в прошлое, и голос его уводил меня все дальше сквозь двери

годов, месяцев, дней. Я спрашивал себя, где я встречал этого человека. Но я

ничего не мог придумать. Мне не отвечали. Бредя на ощупь среди призраков

былого, недолго и заблудиться. Как страшно, что в минувшем недвижно

пребывает столько людей и вещей! Живые, затерявшиеся в катакомбах времени,

так крепко спят бок о бок с мертвыми, что уже неразличимы в общей тени.

Под старость не знаешь, кого будить -- живых или мертвых.

Я силился сообразить, кто же такой Робинзон, как вдруг меня словно

подбросило: где-то рядом во тьме раздалось нечто вроде жутко утрированного

хохота. Тут же все смолкло. Это наверняка гиены -- мой предшественник

предупреждал ведь меня.

Мне все более ощутимо не давало покоя имя Робинзон. Мы толковали в

темноте о Европе, о еде и напитках -- ах, до чего же прохладных! -- которые,

имея деньги, можно там заказать. Мы не говорили о завтрашнем дне, когда мне

придется -- возможно, на годы -- остаться наедине с грудой консервных

коробок. Уж не предпочесть ли этому войну? Нет, на войне хуже. Даже мой

сотоварищ согласился со мной. Он тоже на ней побывал. И все-таки сматывался

отсюда. Несмотря ни на что -- с него было довольно леса. Я пытался вернуть

его к разговору о войне, но он уклонился от этой темы.

Наконец, когда мы оба -- каждый в своем углу -- уже укладывались на

жалкую лиственную подстилку за деревянной перегородкой, он без церемоний

признался, что риск попасть под суд за мошенничество предпочитает жизни на

одних консервах, которую вел почти год. Теперь мне все было ясно.

-- Есть у вас вата для ушей? -- осведомился он. -- Если нет, сделайте

сами -- надергайте волосков из одеяла и промажьте их банановым маслом.

Получатся очень приличные тампончики. Не желаю я всех этих легавых слушать!

Хотя в шумовой буре ночи был повинен кто угодно, только не легавые, он

все-таки держался за это неточное собирательное выражение.

Внезапно его выдумка с ватой показалась мне прикрытием для какой-то

мерзкой уловки. Я невольно поддался дикому страху: а вдруг он прикончит меня

на моей раскладушке и унесет с собой все, что осталось в кассе?

Предположение ошеломило меня. Но что делать? Звать на помощь? Кого? Людоедов

из деревни? Значит, пропадать без вести? Но я и так уже почти пропал. В

Париже без состояния, долгов, надежд на наследство еле-еле наскребаешь на

существование и трудно не пропасть без вести. А здесь? Какой дурак

согласится поехать в Бикомимбо, где нечего делать, кроме как плевать в воду

да меня вспоминать? Ясно, что никто.

Потянулись часы страха с передышками. Мой сотоварищ не храпел. Шум и

вопли, долетавшие из леса, мешали мне слышать его дыхание. Имя Робинзон так

неотступно гвоздило у меня в голове, что в конце концов там ожили знакомые

мне фигура, походка, даже голос. И в миг, когда я собирался по-настоящему

нырнуть в сон, передо мной отчетливо встал весь человек: я поймал -- не себя

самого, понятное дело, а воспоминание о нем, Робинзоне из Нуарсер-сюр-ла-Лис

в далекой Фландрии, с которым я крался по краю ночи, когда мы искали в ней

лазейку для бегства от войны, и которого я еще раз встретил в Париже. Годы

разом промелькнули передо мной. Догадка далась мне трудно: я же долго болел

головой. Теперь, когда я понял, что все вспомнил, мне было уже не совладать

с собой: я окончательно сдрейфил. Узнал ли он меня? Как бы то ни было, он

мог рассчитывать на мое молчание, мое соучастие.

-- Робинзон! Робинзон! -- окликнул я радостно, словно собирался

сообщить ему хорошую новость. -- Эй, старина! Эй, Робинзон!

Никакого ответа.

С отчаянно бьющимся сердцем я встал, ожидая сволочного удара под дых.

Ничего. Тогда, расхрабрившись, я рискнул наконец пройти в другой угол

хижины, где -- я сам это видел -- он улегся спать. Там его не было.

Я дождался утра, время от времени зажигая спички. День ворвался ко мне

вихрем света, а затем радостно ввалились негритянские слуги во всей своей

беспредельной ненужности, если не считать того, что они принесли с собой

веселье. Они уже пытались привить мне беззаботность. Напрасно я силился

продуманными жестами втолковать им, как меня тревожит исчезновение

Робинзона: это нисколько не мешало боям чихать на случившееся. Оно и

правильно -- безумие заниматься чем-нибудь, кроме того, что у тебя перед

глазами. В конце концов, и меня больше всего расстраивала пропажа наличности

из кассы! Но чтобы люди, укравшие деньги, возвращались -- такое увидишь не

часто. Это обстоятельство доказывало мне, что Робинзон вряд ли вернется

убивать меня. Уже выигрыш!

Итак, теперь весь пейзаж принадлежал мне. Теперь я смогу, размечтался

я, постоянно любоваться и поверхностью, и глубинами этой бескрайней зелени,

этого океана красного, прослоенного желтым, расцвеченного белизной соли и,

разумеется, восхитительного для тех, кто любит природу. Но я-то решительно

ее не любил. Поэзия тропиков вызывала у меня тошноту. От здешних ансамблей

меня воротило не меньше, чем от коробок консервированного тунца. Что ни

говори, эти края всегда останутся страной москитов и леопардов. Каждому --

свое место.

Я предпочел заняться хижиной и подправить ее на случай урагана,

которого недолго ждать. Но и здесь мне пришлось довольно быстро отказаться

от своей затеи с ремонтом жилья. То в нем, что еще уцелело, обрушиться

могло, но ремонту не поддавалось; изглоданная всякой нечистью солома

растрепалась, и из моего жилища не получился бы даже сносный общественный

туалет.

Вяло пошатавшись утром по зарослям, я вынужденно возвращался к себе,

падал и молчал. Виной тому было солнце. Вечно оно. В полдень все

безмолвствует, все боится сгореть -- для этого много не нужно. Травы, звери,

люди -- все раскалено. Полуденная апоплексия!

Мой единственный цыпленок, наследство Робинзона, тоже боялся этого часа

и возвращался. Так он прожил три недели: гулял со мной, сопровождал меня,

как собака, квохтал по любому поводу, повсюду нарывался на змей. Однажды,

очень уж заскучав, я его съел. Мясо оказалось совершенно безвкусным: оно

вылиняло на солнце, как коленкор. Вероятно, из-за него я так сильно и

заболел. Во всяком случае, пообедав им, я на другой день не смог встать. В

полдень, совсем развалившись, я дотащился до своей аптечки. В ней оказались

только йод да схема направления "Север -- Юг" парижского метро. Покупатели в

фактории так и не появлялись -- одни только черные зеваки, похотливые и

малярийные, вечно жестикулирующие и жующие колу. Теперь они собирались

вокруг меня с таким видом, словно обсуждали, насколько скверно я выгляжу. Я

действительно так расклеился, что, казалось, ноги мне больше ни к чему: они

просто свисали у меня с койки, как нечто излишнее и даже смешное.

Гонцы из Фор-Гоно доставляли мне только письма директора, от которых

разило глупостью, распеканием, даже угрозами. Коммерсанты, как мелкие, так и

крупные, почитающие себя профессиональными хитрецами, на практике чаще всего

оказываются сущими маралами. Моя мамаша тоже писала мне из Франции,

уговаривая, как и во время войны, следить за своим здоровьем. Ляг я под нож

гильотины, она и тогда бы сделала мне выговор за то, что я без кашне. Она не

пропускала случая уверить меня, что мир -- вещь безобидная и что она хорошо

поступила, зачав меня. Такое предположительное вмешательство Провидения --

самая главная уловка беззаботных матерей. Впрочем, на всю эту чепуху в

письмах патрона и мамаши я с легкостью мог не отвечать и не отвечал. Вот

только положение мое от этого не улучшалось.

Робинзон украл почти все, что было в моем ненадежном заведении, но,

скажи я об этом, кто мне поверит? Жаловаться? Зачем? Кому? Патрону? Каждый

вечер около пяти меня начинал трепать очередной приступ малярии, да так, что

мое пышное ложе тряслось, как под здоровым ебарем. Деревенские негры

бесцеремонно завладели моей хижиной и хозяйством; я их не звал, но выгонять

их было бы чересчур хлопотно. Они цапались друг с другом из-за остатков

товара, запускали лапы в бочонки с табаком, примеряли последние набедренные

повязки, любуясь собой и довершая, если это было еще возможно, разорение

моей фактории. Жидкий каучук, подтеки которого заляпали весь пол, смешивался

со сладковатым соком папайи, лесной дыни с мочегонным вкусом груши. Я слопал

столько этих плодов вместо фасоли, что и пятнадцать лет спустя меня мутит

при воспоминании о них.

Я пытался сообразить, до какого уровня беспомощности я опустился, но

мне это не удавалось. "Все воруют!" -- трижды повторил мне Робинзон перед

тем, как исчезнуть. Такого же мнения держался и генеральный агент. Когда на

меня накатывало, их слова гвоздили у меня в мозгу. "Учись вертеться!" -- вот

еще что он мне посоветовал. Я пробовал встать. Это у меня тоже не

получалось. Прав он был и насчет воды: грязь, нет, хуже -- отстой ила.

Негритосы охапками приносили мне бананы, и крупные и маленькие,

апельсины-корольки, а главное, папайю, но от них, как и от всего остального,

у меня отчаянно ныл живот. Я, кажется, весь мир готов был из себя выблевать.

Как только меня малость отпускало и в голове чуть-чуть прояснялось,

мной овладевал мерзкий страх: как я отчитаюсь перед компанией "Сранодан"?

Что скажу этим вредным злыдням? Разве они мне поверят? Они же наверняка меня

засадят. И кто меня будет судить? Специально выдрессированные, вооруженные

грозными законами типы, которые, как и военный суд, получили власть невесть

от кого и которые никогда не раскрывают своих истинных намерений, забавляясь

тем, что принуждают вас взбираться по отвесной тропинке над адом, по пути,

ведущему бедняков к мукам. Закон -- это огромный луна-парк боли. Стоит тебе,

нищему, угодить ему в лапы, и будешь выть целые века.

Мне было легче валяться в сорокаградусном жару, чем в минуты

просветления непроизвольно думать о том, что ждет меня в Фор-Гоно. Я дошел







Date: 2015-09-24; view: 291; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.113 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию