Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Миро, Миро на стене 1 page





 

Снаружи – шум Парк‑авеню. Негромко. Упорядоченно. Сдержанно. Только нервы все равно звенят. Уже скоро придут женщины; ожидание затягивает узелок в основании спины. Она обхватывает пальцами локти, сжимает предплечья. Ветерок колышет легкие занавески. Алансонские кружева. Ручная работа, ажурное плетение с шелковой отделкой. Никогда не любила французский тюль. Предпочла бы обычную ткань, легкую вуаль. Кружева придумал повесить Соломон, давно уже. Издержки брака. Крепкие узы. Утром он принес ей завтрак на подносе с тремя ручками. Круассан с глазурью. Ромашковый чай. Тонкий ломтик лимона отдельно. Он даже не пожалел костюма, прилег на кровать и коснулся ее волос. Перед уходом поцеловал. Соломон, мудрый Соломон, в руке портфель, дела не ждут. Едва заметная косолапость в походке. Щелчки начищенных ботинок по мраморному полу. Прощается рыком. Без всякой угрозы, просто голос такой гортанный. Иногда ее поражает: вот он, мой муж. Вот какой. Как все тридцать один год. И тишина тут же отступает. Шорох движения, щелчок замка, смутный звонок, голос лифтера – Добрутро, мистер Содерберг! – недовольный стон двери, лязг машинерии, тихое бормотание спуска, звон остановки в вестибюле внизу, щебет бегущих вверх тросов.

Она отдергивает шторы и еще раз выглядывает в окно, успевает заметить лоскут серого костюма, Соломон как раз усаживается в такси. Маленькая лысая голова ныряет в сумрак салона. Хлопает желтое. От тротуара и прочь.

Соломон даже не знает о гостях; она расскажет ему как‑нибудь потом, не сейчас, вреда не будет. Может, вечером. За ужином. Свечи, вино. Угадай, что сегодня было, Сол. Когда он устраивается на стуле, заносит вилку. Угадай. Тихий вздох в ответ. Просто расскажи, Клэр. Милая, у меня выдался непростой день.

Выскользнуть из ночной рубашки. Тело в большом напольном зеркале. Немного бледное, в морщинках, но она еще способна расправить их, потянувшись. Зевает, сцепив руки над головой. Высокая, по‑прежнему стройная, черные как смоль волосы, единственная прядка цвета барсучьей шерсти на виске. Пятьдесят два года. Она проводит по волосам влажным полотенцем и расчесывает их деревянным гребнем. Поворачивает голову, зажимает длинные волосы ладонью. Спутанные, секущиеся кончики. Пора уже сделать стрижку. Вычистив гребень, она бросает волосяной комочек в педальную урну. Говорят, у покойников волосы растут и дальше. Живут своей жизнью. Там, внизу, с прочими ошметками, салфетками, тюбиками от помады, колпачками от зубной пасты, таблетками от аллергии, карандашами для глаз, сердечными каплями, молодостью, обрезками ногтей, зубной нитью, аспирином, скорбями.

Ну почему именно седые волосы отказываются выпадать? Когда ей было двадцать с чем‑то, она терпеть не могла эту барсучью прядку, что появилась за ночь, красила ее, прятала, выкорчевывала. Теперь прядка определяет ее, позволяет выделиться – элегантная струйка седины, сбегающая от виска.

Дорога у меня в волосах. Обгон запрещен.

Дел невпроворот. Скорей‑скорей. Туалет. Взмах зубной щетки. Самая малость косметики. Немного румян. Подвести глаза, только чуточку, и мазок губной помады. Никогда не возилась с макияжем. У платяного шкафа она задерживается. Лиф и трусики – простые, бежевые. Любимое платье. Роспись по шелку в тонах морской волны, ракушки. Фасон «колокол», без рукавов. Чуть выше колена. Банты на разрезах. Застежка‑молния на спине. И модно, и женственно. Не слишком вычурное платье, современное, пристойное, хорошее.

Она чуть задирает подол. Вытягивает ногу. Эти ноги сияют, сказал Соломон много лет назад. А она однажды сказала, что он занимается любовью, как висельник: с эрекцией, но без чувства. Шутка, услышанная на выступлении Ричарда Прайора.[48]Она пошла туда одна, воспользовалась пропуском подруги‑журналистки. Единственная в своем роде вылазка. Концерт оказался не слишком вульгарен, но и скучать не пришлось. Соломон дулся целую неделю: три дня из‑за шутки, еще четыре – просто потому, что она вообще пошла на концерт. Свободы вам мало? – пыхтел он. Валяйте, жгите лифчики, слетайте с катушек. Маленький, приятный человек. Ценитель хороших вин и мартини. Тощий мысок волос на голове. Летом приходится мазать лысину защитным кремом. На макушке крапинки. Вокруг глаз – воспоминания о проведенном на солнце детстве. Когда они познакомились в Йеле, его лоб скрывала косая челка, густая и светлая. Ассистентом адвоката, в Хартфорде, он исходил все тропинки со стариком Уоллесом Стивенсом, кто бы подумал, оба в рубашках с коротким рукавом. Я банку водрузил на холм в прекрасном штате Теннесси. [49]Любовью они занимались у нее дома, на старой кровати под пологом. Распростершись на простынях, Соломон пытался нашептывать стихи ей на ухо. Редко помнил строчки. И все же то было наслаждением: губы у кромки уха, на изгибе шеи, в выемке ключицы, внутренний жар его восторженности. Однажды кровать рухнула под их свистопляской. В последнее время это случается все реже, но достаточно часто, и она по‑прежнему тянется вверх, к его загривку. Уже не такому густому. Пустой черенок на месте спелого плода. Головорезы в суде сидят смирно, пока не услышат приговор, и лишь когда грохочет молоток, начинают кричать, выть и биться, поносят его грязными словами. Она давно перестала ездить с ним в центр, в полутьму обшитых деревянными панелями залов, – зачем терпеть эти оскорбления? Эй, Коджак! Кому ты нужен, родной? [50]В судейском кабинете – ее фотография, на берегу, вместе с совсем еще маленьким Джошуа, голова к голове, мать и сын, тянутся друг к другу, а за ними – бесконечные, поросшие травой песчаные холмы.


В груди что‑то тихо мурчит, расправляясь. Джошуа. Это имя совсем не подходит парню в военной форме.

Ожерелье и рука‑фантом. У нее так бывает. К горлу приливает кровь. Что‑то царапает в гортани. Будто кто‑то сжимает шею, на миг перекрывая дыхание. Она поворачивается к зеркалу боком, затем прямо, затем опять смотрит искоса. Аметист? Браслеты? Маленькое кожаное ожерелье, которое Джошуа подарил ей в девять лет? На вощеной бумажной обертке нарисовал красную ленточку. Карандашом. Вот, мамочка, – сказал он, а потом убежал и спрятался. Она носила ожерелье много лет, в основном дома. Уже дважды приходилось подлатать. Но не сейчас, не сегодня, нет. Она снова прячет его в ящик. Чересчур. И потом, ожерелье – для особых случаев. Она колеблется, вглядываясь в отражение. Нефтяной кризис, ситуация с заложниками, ситуация с ожерельем. По мне, эвристические алгоритмы проще. Такая была специализация. В колледже. На всем факультете математики учились только три девушки. В коридорах ее принимали за секретаршу. Приходилось красться, опустив глаза долу. Тихая серая мышка. Досконально знала особенности настила. Все неровности плитки. Все трещины в плинтусах.

В ларчике со старыми украшениями, давно минувшие дни.

Серьги, стало быть? Серьги. Пара крошечных морских раковин, купленная в округе Мистик два лета назад. Две серебряные дужки скользят в проколы. Она опять оборачивается к зеркалу. Так странно видеть дряблость шеи. Чужой шеи. Моя не такая. Пятьдесят два года в этой самой коже. Она вздергивает подбородок, и кожа натягивается. Вид самодовольный, но так лучше. Серьги с платьем. Ракушки и ракушки. Раки и кукушки. У синего моря. Она роняет их в шкатулку и роется дальше. Замечает часы на комоде.

Скорей‑скорей.

Время почти вышло.

За последние восемь месяцев она посетила четыре дома. Везде скромно, чисто, обыкновенно, мило. Стейтен‑Айленд, Бронкс, два в Нижнем Ист‑Сайде. Никакой помпы. Просто собираются матери. И всё. Но когда она наконец назвала им собственный адрес, все только рты раскрыли. Ей удавалось отсрочить этот момент, пока они не собрались у Глории в Бронксе. Ряд многоквартирных домов. В жизни не видела ничего подобного. Подпалины на дверях. Запашок борной кислоты в подъезде. Иглы от шприцев в лифте. Она была в ужасе. Поднялась на одиннадцатый этаж. Пять замков на железной двери. Она постучала, и дверь задергалась на петлях. Но внутри квартира сверкала. На потолке две большущие люстры, дешевые, но прелестные. Потоки света изгоняли из комнаты тени. Остальные женщины уже пришли – улыбались ей с глубокого, бесформенного дивана. Все чмокнули друг дружку, не касаясь щек, и утро прошло как по маслу. Они даже забыли, где находятся. Глория хлопотала, раскладывала подставки для чашек, меняла салфетки, приоткрывала окна для курильщиц, а затем показала комнату сыновей. Она потеряла трех мальчишек, представить только – трех! – бедняжка Глория. Фотоальбомы, туго набитые воспоминаниями: прически, беговые дорожки, выпускные вечера. Бейсбольные кубки передавали по кругу, из рук в руки. В общем и целом, хорошее получилось утро, и оно тянулось, тянулось, тянулось. Пока часы на обогревателе не дотикали до полудня, а разговор не перешел к следующей встрече. Ну что, Клэр, теперь твоя очередь. Ей показалось, что рот набит меловой крошкой. Чуть не подавилась ею, заговорив. Словно извиняясь. Не сводя глаз с Глории. Значит, я живу на Парк‑авеню, где перекресток с Семьдесят шестой улицей. Тут все и умолкли. Едете по шестой. Это она отрепетировала заранее. И выдавила дальше: Линии. И дальше: Подземки. И дальше: Верхний этаж. Ни одно слово не прозвучало верно, они будто не помещались на языке. Ты живешь на Парк‑авеню? – переспросила Жаклин. Снова молчание. Чудесно, сказала Глория, яркий блик на губах, где она облизнула их, словно убирая крошки. А Марша, художница со Стейтен‑Айленда, хлопнула в ладоши. Чаепитие у королевы! – воскликнула она в шутку, не собираясь обидеть, конечно, но все равно она саднила, эта пустяковая ранка.


На самой первой встрече Клэр сказала им, что живет в Ист‑Сайде, – и только, но следовало догадаться, даже если она приходила в брюках и мокасинах, не надевала украшений, все равно они должны были почувствовать, что это Верхний Ист‑Сайд, и тогда Дженет, блондинка, подалась вперед и пропищала: О, а мы и не знали, что ты забралась так высоко.

Высоко. Словно на Верхний Ист‑Сайд надо карабкаться. Словно всем теперь предстоит восхождение. Тросы, каски, карабины.

В ней все ослабло. Ноги сделались ватными. Как будто она рисовалась перед ними. Тыкала носом. Все ее тело качнуло вбок. Лепетала, запинаясь. Сама‑то я росла во Флориде. В квартире довольно тесно, правда. Трубы просто отвратительные. И на крыше такое творится… Собиралась было добавить, что по хозяйству ей никто не помогает, – нельзя говорить прислуга, она ни за что бы не сказала прислуга, – но тут Глория, милая Глория, ахнула: Батюшки‑светы, Парк‑авеню, да я бывала там только в «Монополии»! И тут все рассмеялись. Откинулись на спинки и захохотали. Она хоть успела глотнуть водички. Выдавить улыбку. Перевести дух. Им уже не терпелось. Вот те нате! Парк‑авеню! Часом, не которая сиреневая? Да нет, не сиреневая. Это Парк‑плейс лиловая, совершенно точно,[51]но Клэр не разомкнула губ, зачем кичиться? Ушли все вместе – кроме Глории, конечно. Глория махала им из окна на одиннадцатом этаже; пестрое платье, перечеркнутое на груди перекладиной поднятого окна. Она выглядела так одиноко, так трогательно там, наверху. Мусорщики до сих пор бастуют. По кучам отходов шныряют крысы. Под опорами автострады торчат уличные женщины. В узких шортах и топиках, пусть даже снегом метет. Прячутся от холода. Выбегают к грузовикам. Белые облачка дыхания. Страшненькие пузыри из комиксов. Клэр захотелось бегом вернуться, забрать Глорию, вызволить ее из этой жути. Но на одиннадцатый этаж уже не подняться. Что она скажет? Давай, Глория, пропусти ход, заработала двести очков – и на свободу.


Они шагали к станции подземки сплоченной, тесной группой – четыре белые женщины, прижимавшие к себе сумочки чуть сильнее необходимого. Вылитые социальные работницы. Одеты опрятно, но без перегибов. Поезда ждали в улыбчивом молчании. Дженет нервно постукивала ногой. Марша подводила глаза, глядя в зеркальце. Жаклин расчесывала длинные рыжие волосы. Подошел состав, весь в цветных пятнах, в вихре изогнутых росчерков, в него они и вошли. Один из тех вагонов, что с головы до пят покрыты граффити. Даже окна закрашены наглухо. Прямо скажем, не Пикассо. Белых женщин в вагоне больше не оказалось. Нет, она не против подземки. Ни за что не призналась бы спутницам, что это у нее всего второй раз. Хотя никто не бросил на них косого взгляда, не произнес грубого слова. Вышла на шестьдесят восьмой, хотелось просто побыть одной, пройтись, подышать. Шагала по авеню, раздумывая над тем, как оказалась в этой компании. Они такие разные, у них так мало общего. Но все равно они нравились ей, по‑настоящему нравились. Особенно Глория. Сама она не разделяет людей по цвету кожи – с чего бы? Подобные разговоры выводили ее из себя. Во Флориде отец как‑то объявил за ужином: Обожаю негров! Точно так‑с! По‑моему, каждому просто необходимо завести себе хоть одного. Она пулей вылетела из‑за стола и два дня потом не покидала своей комнаты. Поднос с едой просовывали под дверь. Ну хорошо, не просовывали. Передавали в щель. Семнадцать лет, одной ногой в колледже. Скажите папе – я не выйду, пока он не извинится. И он извинился. Протопал вверх по выгнутой лестнице. Обнял ее большущими руками южанина и назвал модернисткой.

Модерн. Как предмет обстановки. Или картина. Миро.[52]

Но это же просто квартира, только и всего. Столовое серебро, фарфор, окна, отделка, утварь. Только это, ничего более. Быт. Совершенно обыденные вещи. Что тут может быть еще? Ничего. Позволь сказать тебе, Глория: стены меж нами довольно тонки. Только позови – и они рухнут вовсе. Пустота в почтовом ящике. Никто мне не пишет. Собрания кооператива – ужас кромешный. Шерсть домашних животных в стиральных автоматах. Внизу консьерж в белых перчатках, в отутюженных брюках, при эполетах, но – только между нами, подружки – он не пользуется дезодорантом.

По коже пробегает быстрая дрожь. Вот беда, консьерж.

Он ведь не пристанет к ним с лишними расспросами? Кто там сегодня? Мелвин, верно? Новенький? Среда. Точно, Мелвин. А если он спутает их с прислугой? Поведет к служебному лифту? Надо позвонить и сказать ему. Серьги! Да. Серьги. Скорей же. На самом дне шкатулки, старая пара, простые серебряные гвоздики, редко их надеваю. Дужка немного заржавела, но ничего. Она муслит их во рту. Снова оглядывает себя в зеркале. Платье с ракушками, волосы по плечи, барсучья прядка. Как‑то раз ее приняли за мать молодой интеллектуалки из телевизора, рассуждавшей о фотографии, о запечатленном мгновении, о дерзости в искусстве. У нее такая же прядка. Фотографии продлевают жизнь тех, кто ушел навсегда, заявила эта девица. Неправда. Жизнь не впихнешь в фотографию. Никак не впихнешь.

Глаза уже начинают блестеть. Плохо. Соберись, Клэр. Она тянется к салфеткам за стеклянными фигурками на комоде, промокает глаза. Выбегает в коридор, хватает трубку старомодного переговорного устройства.

– Мелвин?

Еще звонок. Наверное, курит за дверью.

– Мелвин?!

– Да, миссис Содерберг?

Голос спокойный, уверенный. Уэльс или Шотландия, она не интересовалась.

– Сегодня я собираюсь отобедать с подругами.

– Да, мэм.

– То есть я жду их к завтраку.

– Хорошо, миссис Содерберг.

Она проводит кончиками пальцев по темному дереву стенной обшивки. Собираюсь отобедать. Я что, в самом деле произнесла такое? Как я могла это сказать?

– Окажите им достойный прием, будьте добры.

– Разумеется, мэм.

– Их будет четверо.

– Да, миссис Содерберг.

Сопит в трубку. Рыжий пушок над губой. Надо было поинтересоваться, откуда он, как только устроился на работу. Невежливо получилось.

– Что‑нибудь еще, мэм?

А спросить теперь – и вовсе грубо.

– Мелвин? Не ошибитесь с лифтом.

– Разумеется, мэм.

– Спасибо.

Стена встречает ее лоб прохладой. Вообще не стоило упоминать про лифт. Буше, [53]сказал бы Соломон. Мелвин остолбенеет, увидев их, и отправит прямиком не в тот лифт. Двери справа, дамочки. Заходите смелей. Вспыхнули щеки. Но она ведь сказала, что намерена отобедать, верно? Уж это он не перепутает. Отобедать за завтраком. Ох, батюшки.

Жизнь с вечной оглядкой, Клэр, это даже не жизнь.

Кисло улыбаясь, она возвращается в гостиную. Цветы на месте. Солнце играет на белой мебели. Эстамп Миро над софой. Пепельницы в стратегических точках. Надеюсь, они не станут курить в доме. Соломон терпеть не может табачный дым. Но гости курят, и даже она сама. Ему претит запах, следы жженой бумаги в воздухе. Пускай. Может, и она покурит с остальными, попыхтим вместе, маленький вулкан, небольшой холокост. Жуткое слово. В детстве ни разу не слыхала. Ее воспитывали пресвитерианкой. Небольшой скандал накануне свадьбы. Громыхающий голос отца. Он кто? Какой‑то мужлан из Новой Англии? И бедный Соломон, руки сцеплены за спиной, глядит в окно, поправляет галстук, держится, терпеливо сносит оскорбления. Но все равно они возили Джошуа во Флориду, на берега озера Локлуза, каждое лето. Бродили по манговым рощам, втроем держались за руки, Джошуа посредине, раз, два, три – йиииии!

Именно там, в особняке, Джошуа впервые играл на рояле. Пять лет всего. Сидел на деревянном табурете, возил пальцами вверх и вниз по клавиатуре. По возвращении в город они договорились о занятиях в подвальном помещении музея Уитни.[54]Сольные концерты, галстук‑бабочка. Синий пиджачок с золочеными пуговицами. Волосы, расчесанные налево. Ему нравилось давить на педаль рояля. Говорил, вот бы доехать на нем до самого дому. Джжж, джжж! На день рождения они купили ему «Стэйнвей», и восьмилетний Джошуа играл им Шопена перед ужином. С коктейлями в руках, они с мужем садились на софу послушать.

Хорошие деньки. Они проглядывают из самых неожиданных мест.

Она хватает сигареты, спрятанные под крышкой стоящего у рояля табурета, идет в глубь квартиры, распахивает тяжелую дверь черного хода. Раньше здесь ходили горничные. Давным‑давно, когда подобные вещи еще водились в природе: горничные и черные ходы. Вверх по ступенькам. Во всем доме она одна изредка выходит на крышу. Толкает дверь пожарного выхода. Сигнализации нет. От темного покрытия – волна жара. Кооператив много лет пытался настелить пол на крыше, но Соломон всегда возражал. Незачем слушать, как ходят по голове. Тем паче – курильщики. В этом он тверд. Терпеть не может дым. Соломон. Хороший, приятный человек. Несмотря даже на свою упертость.

Стоя в проеме, она глубоко затягивается, выпускает к небу облачко дыма. Преимущество верхнего этажа. Она отказывается называть свою квартиру «пентхаусом». Есть в этом слове нечто отталкивающее. Что‑то журнально‑глянцевое. На черном гудроне крыши, в теньке от стены она расставила цветы в горшках. Порой от них больше забот, чем радости, но по утрам ей нравится здороваться с розами. Флорибунды и несколько клочковатых чайных гибридов.

Она склоняется над горшками. Желтые пятнышки на листьях. Изо всех сил стараются пережить лето. Она стряхивает пепел под ноги. С востока – приятный ветерок. Рекой пахнуло. Вчера по телевизору намекали на возможный дождь. Никаких признаков. Парочка облаков, не более. Как они собираются, эти облака? Такое чудо маленькое, дождь. Капли падают на живых и мертвых, мама, только у мертвых зонтики получше. Может, вынесем сюда стулья, все вчетвером, нет, нас пятеро, и подставим лица солнышку. В летней тишине. Просто побудем вместе. Джошуа нравились «Битлз», он часто слушал их у себя в комнате, даже через его любимые большие наушники пробивало. Брось как есть. [55]Дурацкая песня, право. Оставишь что‑нибудь в покое, и покоя уже не видать. Бросишь как есть, и оно пригнет тебя к земле. Бросишь как есть, и оно взберется по стенам твоего дома. Затянувшись снова, она смотрит через парапет. Мимолетное головокружение. Ручеек желтых такси вдоль улицы, по центральной аллее стелется зелень, деревца едва успели высадить.

Жизнь на Парк‑авеню не изобилует событиями. Все разъехались на лето. Соломон отказался наотрез. Городское дитя. Обожает работать допоздна, даже летом. Его утренний поцелуй поднял мне настроение. И запах одеколона. Тот же, что и у Джошуа. А когда сын впервые побрился! Каков был день! Джошуа весь измазался в пене. Бритвой возил осторожно. Вывел широкую трассу на щеке, но поцарапал шею. Оторвал клочок от отцовской «Уолл‑стрит джорнэл», лизнул и приложил к ранке. Биржевые сводки останавливают кровь. Целый час ходил по дому с клочком газеты на шее. Потом пришлось размачивать, чтобы отлепить. Она стояла в дверях ванной, улыбаясь. Мой мальчик подрос, он совсем взрослый, уже бреется. Давным‑давно, давным‑давно. К нам возвращается самое простое. Ненадолго замирает под грудиной, потом вдруг бросается к сердцу и тянет его вниз.

В Сайгоне не нашлось такой большой газеты, чтобы слепить все куски воедино.

Она затягивается поглубже, позволяет табачному дыму осесть в легких: слышала где‑то, что сигареты помогают от скорби. Одна хорошая затяжка – и забываешь, как плакать. Организму не до того, отвлекся на отраву. Неудивительно, что курево так запросто раздают солдатам. Вот уж точно – «Лаки Страйк».[56]

Она замечает на перекрестке внизу черную женщину, вполоборота. Высокая, полногрудая. Платье в цветочек. Похоже, Глория. Но сама по себе, без подруг. Чья‑то домработница, скорее всего. Поди угадай. Было бы славно сбежать по лестнице, выскочить на угол, подхватить ее, Глорию, самую любимую, обнять крепко‑крепко, привести домой, усадить, сварить ей кофе, поговорить, посмеяться и пошептаться, ощутить родство, всего‑навсего. Вот чего хочется. Наш маленький клуб. Наша недолгая пауза. Глория, родненькая. Днем и ночью одна‑одинешенька в своей многоэтажке. Как вообще можно жить в таком месте? Проволочные заборы. Мусор в воздухе. Отвратительная вонь. Все эти девочки на улице, торгуют телом. Будто вечно готовы завалиться на спину, на матрас из позвонков. И еще зарево пожаров – Дрезден, да и только. Самое подходящее название.

Может, Глорию удастся нанять. Привести в семью. Мелкая работа по дому. Тут немного, там чуть‑чуть. Можно будет вместе сидеть за столом на кухне, коротать дни, пропускать порцию‑другую джина с тоником, а часы пусть себе текут мимо, она и Глория, в уюте, в радости, да, Gloria, in excelsis Deo. [57]

Женщина внизу скрывается из виду, завернув за угол.

Клэр топчет окурок и бредет к двери. Немного кружится голова. Весь мир на миг качнулся вбок. Вниз по ступеням, в голове туман. Джошуа никогда не курил. Может, на пути к небесам и попросил сигарету. Вот мой большой палец, а вот моя нога, вот глотка, вот сердце, а вот и легкое, эге‑гей, давайте сложим все это вместе ради последней «Лаки Страйк».

Снова дома, через ход для прислуги, из гостиной доносится звон часов.

Добраться до кухни.

Мутит немного. Надо отдышаться.

Чтобы воду вскипятить, ученая степень не нужна, так?

Она неуверенно движется по коридору – опять на кухню. Мраморная столешница, шкафчики с золочеными ручками, множество белых машинок. В самом начале утренних чаепитий взяли за правило: гости приносят пончики, кексы, рулеты с кремом, фрукты, печенье, хворост. Хозяйка готовит чай и кофе. Так создается нужный баланс. Она подумывала заказать целый поднос вкусностей у Уильяма Гринберга на Мэдисон – радужные пирожные, ореховые кольца, халу и круассаны, – но не хочется выделяться. Выпендриваться. Не хватало еще.

Она увеличивает пламя под чайником. Маленькая галактика пузырьков и огонь. Хорошая французская обжарка. Мгновенное удовольствие. Расскажите это вьетконговцам.

Рядок чайных пакетиков на стойке. Пять блюдец. Пять чашек. Пять ложек. Может, смеха ради поставить молочник в виде коровы? Нет, это слишком. Аляповато и смешно. Но отчего бы не улыбнуться? Разве доктор Тоннеманн не советовал мне смеяться почаще?

Будьте любезны, смейтесь на здоровье.

Смейся, Клэр. Отпусти себя, не зажимайся.

Хороший врач. Не давал ей пить таблетки. Лучше постарайтесь каждый день немного смеяться, это прекрасное средство, сказал он. Таблетки – запасной вариант. Надо было принимать их. Хотя нет. Лучше уж смеяться. Умереть, веселясь.

Да, вырывать из пасти смерти смех.[58]Хороший врач, точно. Мог даже Шекспира ввернуть. Обхохочешься.

В одном из своих писем Джошуа рассказывал об азиатских буйволах. Они его поразили. Такие красивые. Он видел однажды, как отряд солдат забросал реку гранатами. Всем было очень весело. И впрямь пасть смерти. Покончив с буйволами, писал Джошуа, солдаты расстреляли ярких птиц на деревьях. Вообрази, каково было бы считать их потом. Можно пересчитать павших, но нельзя оценить потери. На небесах нет математики, мама. Можно измерить все остальное. Это письмо снова и снова возникало перед глазами. Логика во всем живом. Повторяющиеся узоры в цветах. В людях. В азиатских буйволах. В воздухе. Джошуа ненавидел войну, но его все равно туда отправили, хотя он успел обосноваться в Калифорнии, в исследовательском центре Пало‑Альто. Вежливо попросили, не как‑нибудь. Президент желал знать, сколько человек погибло. Самостоятельно Линдон Б.[59]не мог посчитать. Каждый день к нему являлись советники, выкладывали на стол факты и цифры. Потери сухопутных сил. Потери флота. Потери десанта. Потери гражданского контингента. Потери дипкорпуса. Потери медперсонала. Потери спецназа. Потери военных строителей. Потери Национальной гвардии. Но числа не желали складываться. Кто‑то спутывал все карты. Журналисты и телевизионщики дышали Эл‑Би‑Джею в затылок, и ему требовались точные данные. Он мог отправить человека на Луну, а пересчитать мешки с убитыми – никак. Мог запустить на орбиту спутник, но был не в состоянии определить, сколько крестов надо вкопать. Отборные компьютерные войска. Спецотряд очкариков. Марш в строй. Послужи нации. Стрижка по уставу. Моя страна, тебе благодаря мы технологией разжились почем зря. [60]Отправились самые смышленые и многообещающие. Из Стэнфорда. Массачусетского технологического. Университета Юты. Калифорнийского в Дэйвисе. Друзья Джошуа по Пало‑Альто. Те, что воплощали в жизнь мечту о сети ARPANET. Снарядились и отправились за море. Все белые, до единого. Были и другие системы учета – по расходу сахара, бензина, боеприпасов, сигарет и банок тушенки, – но Джошуа выпало считать мертвецов.

Послужи своей стране, Джош. Если способен сочинить программу, которая играет в шахматы, то уж наверняка сумеешь определить, скольких наших уложили узкоглазые. Тащите сюда свои нули‑единицы, герои. Научите, как посчитать жертвы осколочных снарядов.

Ему так и не смогли подобрать достаточно узкую в плечах форменную куртку и брюки нормальной длины. На трап самолета он взошел с голыми щиколотками. Я уже тогда должна была понять. Должна была позвать его назад. Но он отправился. Самолет взмыл в воздух и сделался точкой на фоне неба. В Тан‑Сон‑Нят уже были выстроены бараки. На военно‑воздушной базе. Он рассказывал, их даже встречал небольшой духовой оркестр. Шлакобетон и столы из прессованных опилок. Комната, забитая умными шкафами PDP‑10 и электроникой от «Ханиуэлл».[61]И все это приветственно гудело в честь новоприбывших. Кондитерская лавка, писал Джошуа.

Ей так много хотелось сказать сыну на той бетонной полосе, в день его отлета. Миром управляют жестокие люди, взять хотя бы их армии. Если они прикажут, чтобы ты стоял смирно, лучше танцуй. Если прикажут сжечь флаг, размахивай им. Если прикажут убивать, воскрешай. Тезис, антитезис. Вывод, антивывод. Подчеркни это дважды. Все прячется там, в цифрах. Послушай свою мать. Послушай меня, Джошуа. Посмотри мне в глаза. Я должна сказать тебе кое‑что.

Но он стоял перед ней, раскрасневшись, с коротким ежиком стрижки, и она молчала.

Скажи ему что‑нибудь. Его сияющее лицо. Скажи хоть что‑то. Скажи. Скажи ему. Но она только улыбалась. Соломон вложил звезду Давида в его руки и, отвернувшись, произнес: Будь храбрым. Она поцеловала сына в лоб на прощание. Отметила, с какой идеальной симметрией возникают и расправляются складки на спине форменной куртки, и уже тогда знала, просто знала, в самый миг расставания, что сын не вернется. Алло, Центральная? Соедините меня с Раем, кажется, мой Джошуа уже прибыл.

Не давай воли унынию. Ни за что. Черпай кофе ложкой, раскладывай чайные пакетики. Сопротивляйся. Воображай себя стойкой. В этом есть логика. Воображай и держись изо всех сил.

Каково это – быть мертвым, сынок? Как думаешь, мне понравится?

Ох. Звонок вызова. Ох‑ох. Ложечка звякает об пол. Ох. Быстрые шаги по коридору. Вернись, подними ложку. Теперь порядок, да, полный порядок. Верните мне его живым и невредимым, мистер Никсон, и к вам не будет претензий. Заберите это мертвое тело, все пятьдесят два года, махнемся не глядя, я не буду жалеть, я не стану жаловаться. Просто верните его нам, подлатанным и красивым.

Держи себя в руках, Клэр.

Я не должна расклеиться.

Нет.

Теперь скоренько. К двери. К звенящему интеркому. Хорошо бы макнуть голову в воду, освежить мозги. Мгновенный холодок, как в тех кропильницах у католиков. Нырни и исцелись.

– Да?

– Ваши гости, миссис Содерберг.

– Ох. Да. Отправьте их наверх.

Слишком резко? Слишком быстро? Надо было сначала сказать: Прекрасно. Чудесно. С радостью в голосе. Вместо: Отправьте их наверх. Даже не сказала: Пожалуйста. Словно батраков. Водопроводчиков, декораторов, солдатню. Она вдавливает кнопку интеркома, вслушивается. Забавная старая штуковина. Слабые щелчки статики, шипение, далекий смех, хлопок двери.







Date: 2015-09-24; view: 221; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.027 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию