Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Со всем уважением к раю, мне и тут неплохо 4 page





Немного погодя я опомнился, замолчал, наконец уселся в песок и сказал себе: «Что ж, может, в итоге я стану лучше в Его глазах, надо бороться, предстоит битва, она может укрепить меня, это знак». Смирился. Все, что тебя не убьет… и так далее. Меня всего лихорадило, но я ушел с пляжа, забрался в фургон и успокоился, попрощался с маяком, с океаном, с востоком, сказал себе: все будет отлично, ничто святое не достается задаром, – и проехал весь путь домой, поставил фургон, ввалился в лифт, двери закрылись. Представь, я уснул в лифте. Проснулся, когда тот тронулся. Обнаружил перед собой перепуганную черную тетку. Это я ее напугал. Двое суток носа не высовывал из дому. Ждал, пока не затянутся раны, так сказать, в этом вот смысле. Пока гроза не стихнет. Даже цепочку накинул. Поверишь ли? Закрылся на все запоры. А сам тебе этот цирк с замками устроил, брат.

Корриган хмыкнул, и по его лицу рассыпались брызги от света фар с другой стороны бульвара.

– Девчонки решили, что я умер. Колотили в дверь, хотели в туалет. А я не отвечал. Просто лежал, старался молиться, просил подать какой‑то знак, взывал о милости. Но все равно видел перед собой Аделиту. Открыты глаза, закрыты – без разницы. Нельзя мне было думать о таком. О ее шее. О затылке. О ключице. О скуле в полоске света. Вот же она, стоит и смотрит, видит насквозь. А мне хотелось ей крикнуть: нет, нет, нет, ты сама похоть, а мы с Богом договорились, что я буду сражаться с похотью, пожалуйста, оставь меня в покое, прошу тебя, сгинь. А она стоит, улыбается, все понимает. Я ей снова шепчу: уйди, пожалуйста. Но понимаю же, что дело не в похоти, это гораздо больше просто похоти. Я искал внятного ответа, знаешь, как мы отвечаем на детские вопросы. И все время думал, что мы все когда‑то были детьми, может, получится вернуться. Вот что у меня в голове перекатывалось. Вернуться в детство. Промчаться по набережной. Мимо старого бастиона. Пробежать по стене. Такой вот радости хотелось. Чтобы снова было просто. Я пытался, я правда старался молиться, стряхнуть плотские желания, вернуться к благодати, вновь открыть невинность. Круг за кругом. А когда ходишь кругами, братишка, мир выглядит огромным, но если переть только вперед, он окажется не так уж и велик. Мне хотелось соскользнуть по спицам в самый центр этого колеса, где нет движения. Не могу объяснить. Словно я пялился в потолок, рассчитывая увидеть небо. А в дверь все стучали. Потом – на много часов тишина.

В какой‑то момент я услышал Джаззлин – сам знаешь, что у нее за голос, точно она весь Бронкс проглотила. Орет в замочную скважину: «Ладно! Пошел ты к черту, умник долбаный!» Тут я расхохотался. Знала бы она! «Пошел ты к черту, умник долбаный! Могу поссать и в другом месте!»

А потом они просто заставили гарду выломать дверь. Те вбегают с бляхами, в руках пушки. Вбежали и стоят. Смотрят – я лежу на тахте с раскрытой Библией на лице. И один говорит: «Да что тут такое, а? Что это за херня? Он не умер. Воняет, но не умер». Я лежу себе дальше, только Библию убрал с лица и рукой глаза прикрыл. А тут вбегает Джаз, тараторит: «Пустите, мне надо, очень надо». За нею Тилли со своим розовым зонтиком. Выйдя, обе давай орать: «Ты чего заперся, Корри? Вот изверг! Это жестокое и необычное наказание![32]Так нельзя! Ну совсем не в жилу!» Гардаи стоят разинув рты. Глазам своим не верят. Один жвачку на палец наматывает. Крутит ее и крутит, словно еще чуть‑чуть – и придушит меня. Они точно решили, будто выбили мне дверь за здорово живешь, ради уличных девиц, которым просто хотелось пописать. Очень недовольные. До крайности. Хотели вручить мне повестку в суд, но не придумали повода. Я им сказал, что могу быть виновен в утрате веры, и тогда они решили, что я точно съехал с катушек. Один говорит: «Да ты глянь, в каком гадюшнике обитаешь, – начни жить, мужик!» Так просто у него это вышло, так гладко сказал… Сопляк бросает мне в лицо: «Начни жить!» А выходя, наподдал ногой по горшку с цветком.

Тилли, Энджи и Джаззлин закатили в честь моего «воскрешения» веселье, даже торт мне купили. С одной свечой. Пришлось задувать. Я решил принять это как знак. Только никаких знаков не было. Вернулся в дом престарелых и тем же вечером спросил у Аделиты, не откажется ли она разогнать мне кровь. Так и говорю: «Ты не могла бы немного разогнать мне кровь?» Она эдак радостно улыбнулась и говорит, что сейчас ей некогда, а вот закончит обход и, может, поразгоняет. Я сидел и весь трепетал наедине с Богом, все мои горести сплелись в тугой клубок. Само собой, чуть погодя она вернулась. Проще некуда. Я просто пялился во тьму ее волос. В глаза не мог смотреть. Она растерла мне плечо, поясницу и даже икры. Я все надеялся, что кто‑то войдет, увидит нас, подымет вонь, но никто не пришел. Тогда я поцеловал ее. И она ответила. Вот скажи, кто не мечтает оказаться где‑то в другом месте? Только не я. Тот миг. Мне хотелось быть только там и тогда, нигде больше. На земле – как на небе. Тот единственный миг. И уже через несколько дней я стал ходить к ней в гости.


– Ты говорил, у нее трое детей?

– Двое. И муж погиб в Гватемале. Сражался. Я не знаю, за Карлоса Арану Осорио[33]или еще за кого. Фашист какой‑то. Она его ненавидела, мужа этого, совсем девочкой увязла в браке, – и все равно на книжном шкафу у нее стоит его карточка. Чтобы дети знали, что он есть, был… что у них был отец. Мы сидим, а он на нас смотрит. Она про него вообще не говорит. У него тяжелый такой взгляд. Я сижу на кухне, она что‑то готовит, я гоняю еду по тарелке, мы болтаем, она массирует мне плечи, а дети в другой комнате смотрят мультики. Она знает, что я в ордене, знает про обет безбрачия, я ей все рассказал. Говорит, если это не имеет для меня значения, для нее тоже неважно. Я не знаю никого чудеснее. Это меня изводит. Ничего не могу поделать. Сижу там, а внутри будто ножи крутятся. Возвращаюсь домой и слышу голос, которого прежде не слышал. А старый уже и не вспомню. Он пропал. По ночам я тяну руку, пытаюсь ухватиться, но Его нет. Взамен только бессонница и отвращение. Называй как хочешь. Хоть радостью. Как мне молиться, когда внутри такое? Как делать то, что должен? Я даже не могу судить о себе по собственным поступкам. Я сужу по тому, что в сердце. А оно прогнило, потому что хочет чем‑то владеть, но и не прогнило, потому что это такая радость, какой еще не было ни у меня, ни у Аделиты, пока мы просто сидим у нее на кухне, вместе. Мы счастливы. А я никак не могу взять в толк, должны мы быть счастливы или нет. Я не спал с ней, брат. По крайней мере, не… Мы уже думали об этом, да, то есть…

Он умолк.

– Ты знаешь про мои обеты. Знаешь, что они значат. Мне казалось, внутри у меня нет другого человека, другой личности, есть только я, тот благочестивый. Что я одинок и крепок, что мне не нужно ничего, кроме моих обетов, что я не поддамся искушению. Я вертел это в голове снова и снова. Что будет, если так? Что случится, если эдак? Может, потеря веры тут вовсе ни при чем. Я считал себя одним человеком, а оказался другим, совсем непохожим. Внезапно все, чем я был, делось куда‑то, а я еще и наврал ей, даже про лечение.

– Так что оно значит? Это самое ТТП?

– Что мне нужно выздороветь.

– Как?

– Лечиться надо. Замещение плазмы, все такое. Я займусь.

– Больно?

– Боль – ничто. Боль причиняешь, не обретаешь.

Корриган достал тонкую пачку папиросной бумаги, насыпал табаку вдоль загнутого края.

– А она? Аделита? Что будешь делать?

Он размял самокрутку, выглянул в окно.

– У ее детей сейчас каникулы. Носятся везде. Вагон свободного времени. Раньше у меня был предлог, вроде помогал им с домашними заданиями. Но теперь лето, на дом ничего не задают. Ну и что ты думаешь? Я все равно к ней хожу. Уже без всяких предлогов, кроме правды – я просто хочу ее видеть. И мы просто сидим с ней, с Аделитой. Предлоги я сам себе сочиняю. О, надо помочь им прибраться перед домом. Тостер давно пора починить. Ей нужно время посидеть над медицинскими учебниками. Что угодно. Не могу я одного – сделать вид, что преподаю детям катехизис, потому что они лютеране, брат, лютеране! Из Гватемалы. Везет мне, мужик! Досталась единственная не‑католичка во всей Центральной Америке! Великолепно. Но она верующая. У нее сердце – большое, доброе. Правда. Она рассказывает мне, где выросла. Я хожу к ней, когда только могу. Хочу. Нужно. Вот где я пропадаю целыми днями. Наверное, я не собирался никому рассказывать.


И все время, что сижу у нее дома, я могу думать лишь о том, что мне здесь не место. И гадать, что останется, когда я наведу порядок у себя в голове. Потом в дом врываются дети, шлепаются на диван, смотрят телевизор и заливают йогуртом подушки. Ее младшая, Элиана, ей пять лет, – она вплывает в кухню, волоча за собой одеяло, хватает меня за руку и тащит в гостиную. Я подбрасываю ее на колене, они прекрасные дети, оба. Хакобо только что исполнилось семь. Я сижу там и думаю, сколько мужества требуется, чтобы жить обычной жизнью. В конце «Тома и Джерри», «Я люблю Люси» или «Семейки Брэди»,[34]иронии тут навалом, – я говорю себе: это ничего, такова реальность, с этим я могу справиться, я просто сижу, не делаю ничего дурного. А потом ухожу, потому что не могу вынести раскола.

– Так уйди из ордена.

Корриган сплел пальцы.

– Или уйди от нее.

Белые костяшки.

– Не могу ни того, ни другого, – сказал он. – Но и то, и другое тоже не могу.

Мой брат не сводил глаз с огонька самокрутки.

– Знаешь, что смешно? – спросил он. – По воскресеньям меня по‑прежнему одолевают былые устремления, остаточные чувства. Вот когда вина тяжелее всего. Я брожу, твержу «Отче наш». Опять и опять. Чтобы хоть немного приглушить совесть. Забавно, правда?

Сзади медленно подкатила машина, и в заднем окне сверкнули фары. Зажглись синие и красные огни, но сирену включать не стали. Мы молча ждали, что копы выйдут, но они выбрали мегафон.

– Шевелитесь, пидоры, двигайте отсюда!

Корриган скупо усмехнулся, задергал рычаг передач.

– Знаешь, каждую ночь мне снится, что я скольжу губами по ее спине, как плоскодонка по реке.

Он вырулил на улицу и не произнес больше ни слова, пока мы не остановились у наших многоэтажек, где дежурили шлюхи. Но подходить к ним Корриган не стал – отмахнулся издали, повел меня через дорогу, где на углу пульсировал желтый фонарь.

– Пора напиться. – Приобняв меня за плечо, толкнул дверь небольшого бара. – Сухой как лист все десять лет, а теперь только глянь на меня.

Он присел к стойке, поднял два пальца, заказал пару пива. В жизни бывают моменты, к которым возвращаешься, ныне и присно. Семья как вода – хранит память о том, где побывала, стремится вернуться в изначальное русло. Я снова оказался на нижней койке, слушал «сонные куплеты» братишки. Отворилась дверца почтового ящика нашего детства. А за ней – брызги морской пены.


– Ты хотел знать, колю ли я героин? – Он смеялся, но не отводил глаз от опор автострады за окном. – Хуже, брат, все гораздо хуже.

 

* * *

 

Такое ощущение, будто все часы пришли к согласию, холодильник мурлычет, а сирены за окном заливаются флейтами. Просто заговорив об Аделите, Корриган обрел свободу, стал другим человеком.

Пару дней после этого они виделись по возможности часто – главным образом, в доме престарелых, где Аделита поменялась сменами, только чтобы быть рядом с моим братом. Но пришла она и в квартиру – постучалась, откупорила вино и села за стол напротив. На правой руке она носила кольцо, крутила его рассеянно. В ней сплелись грация и внутренняя сила. Но им требовалось мое присутствие. Мне даже из‑за стола вставать не давали. «Посиди, посиди». Я по‑прежнему исполнял роль посредника. Они пока не были готовы отпустить тормоза. Приличия еще сдерживали их, но оба, казалось, мечтали отбросить здравомыслие – на время, во всяком случае.

Аделита была из тех женщин, чья красота становится тем очевиднее, чем дольше смотришь. Отливающие синевой волосы, изгиб шеи, родинка у левого глаза – идеальный дефект.

Думаю, на протяжении вечера я сплотил их еще больше: они были заодно, вместе не давая мне скучать. Даже ближе друг к другу, чем наедине.

Аделита разговаривала с Корриганом тихонько, словно зовя придвинуться. Он же смотрел на нее так, точно никогда больше не увидит. Порой она просто сидела, склонив голову ему на плечо. Глядела сквозь меня. Снаружи – пожары Бронкса. Для них, наверное, – как солнечный свет сквозь балки. Я царапнул стулом о доски.

– Посиди, посиди.

Было в Аделите что‑то необузданное – Корригану эта ее черточка нравилась, но он не мог заставить себя даже пошутить на эту тему. Однажды вечером Аделита пришла к нам в просторной белой блузе, с оголенным плечом, в узких оранжевых шортах. Блуза была вполне приличной, а вот шорты слишком обтягивали бедра. Мы выпили по чуть‑чуть недорогого вина, и Аделита несколько расшалилась. Собрав подол блузы, завязала узел, открыла смуглый живот, чуть растянутый родами. Ямочка пупка. Корригана смутили эти ее тугие шорты.

«Посмотри на себя, Ади», – сказал он, покраснев. Но не попросил ее развязать узел и прикрыться, а устроил целое представление: одолжил Аделите черную рубашку, эдак заботливо, набросил ей на плечи, поцеловал в щеку. Длинная старая рубашка без воротничка прикрыла ей бедра почти до колен. Корриган оправил ее, отчасти боясь показаться ханжой, отчасти потрясенный невообразимостью того, что с ним происходит.

Аделита прошлась по квартире, покачивая бедрами, словно вращала обруч.

– Теперь я готова войти в рай, – заявила она, одергивая рубашку еще ниже.

– Прими ее, Господи, – сказал Корриган.

Они рассмеялись, но что‑то промелькнуло – будто Корриган хотел, чтобы в его жизнь вернулся смысл, будто он лишился благодати и теперь ему остались только прежние искушения и безрассудство, а он не уверен, сумеет ли с ними совладать. Брат воздел глаза, словно ответ мог отыскаться на потолке. А что, если Аделита не оправдает надежд? Насколько сильно он возненавидит Бога, если бросит ее? Насколько будет презирать себя, если не оставит Господа?

Корриган пошел ее провожать, держа за руку в потемках. Вернулся много часов спустя, повесил рубашку на край зеркала.

– Рыжие шорты в облипку, – сказал он. – Даже не верится.

Мы посидели над бутылкой.

– Знаешь, что тебе нужно? – спросил Корриган. – Устраивайся к нам в приют.

– Охранников не хватает, что ли?

Он улыбнулся, но я знал, что на самом деле брат просит: Спаси меня, я так и не научился плавать. Ему требовался кто‑то из прошлого, чтобы знать наверняка: это не грандиозная иллюзия. Он не мог просто наблюдать, не имея возможности объясниться. Он должен был найти смысл, пускай для меня одного. Но вместо этого я устроился работать в Куинсе, в такой паб под трилистником, которых раньше избегал. Низкий потолок. Восемь табуретов у толстой пластиковой стойки. Опилки под ногами. Я разливал бледное пиво и совал собственные монетки в музыкальный автомат – просто чтоб не слушать приевшиеся мелодии. Вместо Томми Мейкема, братьев Клэнси и Донована[35]пробовал ставить Тома Уэйтса. Недалекие пьяницы стонали.

Я вознамерился сочинить пьесу, чтоб действие разворачивалось в баре, – словно это было революцией в искусстве – и поэтому прислушивался к разговорам соотечественников, делал заметки. Одиночество клиентов наслаивалось. Меня поразило: дальние города для того и устроены, чтоб человек знал, откуда он. Уезжая, мы тащим родину с собой. Порой это ощущается острее именно из‑за отъезда. Мой акцент усугубился. Я заговорил в разных ритмах. Делал вид, что приехал из Карлоу. Большинство завсегдатаев были из Керри и Лимерика. Один – адвокат, занимавшийся исками о возмещении ущерба. Высокий, упитанный человек с песочными волосами. Он властвовал над всеми – угощал их. Прочие с ним чокались, а когда он отлучался в уборную, обзывали «долбаным стервятником». Дома они вряд ли бы так говорили – на родине долбаные стервятники звезд с неба не хватают, – а тут повторяли при любой возможности. От души веселились, вставляя эти слова в старые песни, когда адвокат уходил домой. В одной стервятник переваливал горы Корка и Керри. Другая привела долбаного стервятника на зеленые луга Франции.

К ночи становилось людно. Я нацеживал пиво и опорожнял банку с чаевыми.

Я по‑прежнему жил у Корригана. Какие‑то вечера он проводил у Аделиты, но ничего не рассказывал о них. Меня интересовало, познал ли он наконец женщину, но брат лишь тряс головой, не хотел говорить, не мог. Из ордена‑то не вышел. Его по‑прежнему сковывали обеты.

Как‑то в начале августа, на закате, я дотащился до подземки, но, выйдя на Конкорсе, не сумел поймать такси. Так поздно брести до квартиры Корригана пешком не улыбалось. В Бронксе случались нападения и убийства. Стать здесь жертвой гоп‑стопа – почти ритуал. А если белый, так и вообще скверно. Пора искать жилье где‑нибудь еще – в Виллидж или на манхэттенском Ист‑Сайде. Я сунул руки в карманы джинсов, нащупал сверток купюр из бара. И только тронулся, как с другой стороны бульвара раздался свист. Там Тилли подтягивала лямку купальника. Колени содраны до крови: ее выпихнули из машины.

– Сладенький! – крикнула она, ковыляя через дорогу и размахивая над головой сумочкой. Зонтик она потеряла. Подойдя, уверенно вцепилась в мой локоть. – Чьим промыслом я здесь обрелся, тот пускай теперь домой меня ведет.

Строка из Руми[36]– это я знал. Ничего себе.

– А что такого? – пожала плечами Тилли. Потащила меня за собой. Ее муж, сказала она, изучал персидскую поэзию.

– Муж?

Я замер, отвесив челюсть. Когда‑то, еще подростком, я рассмотрел под микроскопом участок собственной кожи: просторы хребтов и ущелий раскинулись перед моим взором совершенно неожиданно.

В этот миг мое нестерпимое отвращение, столь примечательное в другие дни, обернулось благоговением: Тилли все было едино. Она потрясла грудями и посоветовала мне расслабиться. Муж‑то все равно бывший. Да, изучал персидскую поэзию. Такая херня. Снимал апартаменты в «Шери‑Нидерланд»,[37]сказала Тилли. Была вроде как под кайфом. Казалось, мир вокруг нее уменьшается, съеживается до одних глаз, густо подведенных лиловыми и черными тенями. Мне вдруг захотелось поцеловать ее. Вот такой необузданный, соглашательский выплеск восторга по‑американски. Я подался к Тилли, а она рассмеялась, оттолкнула меня.

К нам подкатил длинный пришпоренный «форд‑фалкон», и Тилли, не повернув головы, бросила:

– Отвали, он уже заплатил.

Мы шагали по улице, держась за руки. Под опорами Дигана Тилли склонила голову мне на грудь.

– Правда, милый? – спросила она. – Ты уже заплатил за веселье?

Она оглаживала меня ладонью, и это было хорошо. Иначе не скажешь. Такое ощущение. Хорошее.

– Зови меня Булочкой. – Прозвучало с легким акцентом, изредка всплывавшим в ее говоре.

– Вы с Джаззлин ведь родня, правда?

– Ну и что?

– Она твоя дочь, так?

– Заткнись и плати, – сказала она, проводя пальцем по моей щеке. А через минуту вдруг сочувственно засопела мне в шею.

 

* * *

 

Облава началась спозаранку, в один августовский вторник. Еще затемно. Копы поставили фургоны‑ловушки в тени под эстакадой. Казалось, Корриган разволновался куда больше девушек. Одна‑две побросали сумочки и помчались, размахивая руками, к перекрестку, но там, распахнув дверцы, их поджидали другие фургоны. Копы защелкивали наручники и загоняли девиц в колодцы темных машин. Только оттуда раздавались крики: проститутки высовывались из окон, разыскивая помаду, солнечные очки или туфли.

– Эй, я ключи уронила! – крикнула Джаззлин.

Мать как раз подсаживала ее в фургон. Тилли была спокойна, словно такое происходит все время, утро как утро. Поймав мой взгляд, едва заметно подмигнула.

Стоя на улице, копы потягивали кофе, курили, разминали плечи. Они знали девушек по именам и кличкам. Фокси. Энджи. Раф. Булочка. Кекс. Старые знакомые. Акция текла сонно, как и само утро. Должно быть, девушек кто‑то предупредил, и они избавились от шприцев и прочей аптеки, скинули на обочине. Облавы случались и прежде, но теперь мели буквально всех.

– Я хочу знать, что с ними будет, – твердил Корриган, переходя от одного копа к другому. – Куда вы их отправляете? За что вы их арестовали?

– А нечего звезды разглядывать, – усмехнулся полисмен, толкая Корригана в плечо.

Я смотрел под колеса патрульной машины, где запуталось длинное боа. Словно в порыве нежности обвилось вокруг колеса, и в воздухе кружили легкие клочки розового пуха.

Корриган списывал номера с полицейских блях. Высокая женщина в форме вырвала из его руки записную книжку, медленно и демонстративно порвала.

– Слышь, волынка тупорылая, они скоро вернутся, ясно?

– Куда вы их отправляете?

– А тебе что, приятель?

– Куда вы их везете? Какой участок?

– Отойди. Вон туда. Живо.

– На каком основании?

– На том основании, что я шкуру с тебя спущу, если не отойдешь.

– Просто ответьте мне.

– Ответ семь, – сказала женщина‑коп, пристально рассматривая Корригана. – Ответ всегда семь.[38]Усек?

– Не усек.

– Да что с тобой, парень? Что ты за овощ такой?

Один из сержантов выпятил грудь:

– Кто‑нибудь, подсобите мистеру Любовь‑Морковь!

Корригана вытолкали на обочину и посоветовали ближе не соваться:

– Еще раз вякнешь, окажешься в камере.

Я отвел брата в сторону. Весь багровый, кулаки сжаты. На виске пульсирует жилка. По шее расползлось новое пятно.

– Давай полегче, Корр, ладно? Потом разберемся. В участке им по‑любому лучше. Ты ведь не в восторге от их занятий.

– Не в этом дело.

– Ну хватит, идем отсюда, – сказал я. – Послушай меня. Мы ими еще займемся.

Один за другим фургоны съехали с тротуара, за ними отчалили все патрульные автомобили, кроме одного. Сбились в кучки зеваки. Подростки на велосипедах кружили по опустевшему участку, будто обнаружив новую площадку для езды. Корриган отыскал в канаве у обочины связку ключей. Дешевый прозрачный брелок с детским личиком. На обороте – другое лицо.

– Вот в чем дело, – сказал Корриган, протягивая мне ключи. – Это дети Джаз.

Чьим промыслом я здесь обрелся, тот пускай домой теперь меня ведет. За наше маленькое свидание Тилли запросила пятнадцать долларов, похлопала по спине, потом с немалой иронией заявила, что я не посрамил Ирландию. Зови меня Булочкой. Подергала десятку за уголки и сказала, что почитает из Халиля Джебрана,[39]если есть настроение.

– В другой раз, – ответил я.

Тилли покопалась в сумочке.

– Может, ширнешься? – предложила она, застегивая мне брюки. Сказала, что сможет достать у Энджи.

– Не в моем стиле, – сказал я.

Захихикав, она подалась поближе и переспросила:

– В твоем стиле? – Провела рукой по моему бедру, снова прыснула. – Твой стиль!

На миг меня прошиб холодный пот: вдруг она прикарманила все чаевые, – но нет, она просто затянула мой ремень и шлепнула меня по заду.

Я же радовался, что не пошел с ее дочерью. Чувствовал себя почти праведником, словно и не было искушения. Аромат Тилли преследовал меня еще пару дней – и опять меня обволок, когда ее арестовали.

– Она уже бабушка?

– Я же тебе говорил, – ответил Корриган.

Он кинулся к последней патрульной машине, размахивая брелоком Джаз.

– А с этим как? – крикнул он копам. – Позовете кого‑то смотреть за ее детьми? Об этом вы подумали? Кто присмотрит за детьми? Или просто бросите их на улице? Вы арестовали их мать и бабушку!

– Мистер, – проговорил коп, – еще слово, и…

Резко дернув Корригана за локоть, я потащил его прочь. Без шлюх снаружи здания казались более зловещими: знакомый пейзаж изменился, старые тотемы рухнули.

Лифт опять не работал. Задыхаясь, Корриган бросился наверх по лестнице. Дома тут же принялся названивать знакомым активистам, искать адвоката для девушек и няню для детей Джаззлин.

– Я даже не знаю, куда их повезли, – орал он в трубку. – Со мной не стали разговаривать. В прошлый раз не хватило камер, их отправили на Манхэттен.

Еще звонок. Отвернувшись, Корриган прикрыл ладонью микрофон:

– Аделита?

Шепча, он туже сжимал трубку. Несколько последних вечеров Корриган провел у Аделиты дома и всякий раз возвращался в том же состоянии: метался по комнате, крутил пуговицы на рубашке, бормотал что‑то под нос, пытался читать Библию, искал в ней какого‑то оправдания себе – или же такого слова, от которого бы мучился дальше, боли, что терзала бы его. Но и счастья искал, энергии. Я уже не знал, что ему сказать. Поддайся унынию. Смени работу. Забудь Аделиту. Живи дальше. По крайней мере, с проститутками ему не хватало времени жонглировать понятиями любви и утраты – на улице все проще: берешь и берешь. С Аделитой все иначе: она не впаривала ни алчность, ни оргазм. Сие есть тело Мое, которое за вас предается. [40]

Позже, около полудня, я обнаружил Корригана в ванной – он брился перед зеркалом. Брат уже побывал в окружном суде Бронкса, где большинство шлюх успели выслушать приговор и выйти на свободу по истечении срока наказания. Выяснилось, впрочем, что Тилли и Джаззлин разыскивались в Манхэттене за кражу. Они вдвоем обчистили клиента. Дело хотя и давнее, но их все равно переправили в центр. Корриган влез в хрусткую черную рубашку и темные брюки, снова подошел к зеркалу, смочил и пригладил длинные волосы.

– Так‑так, – сказал он, достал маленькие ножницы и отчекрыжил дюйма четыре. За три гладких взмаха с челкой было покончено.

– Поеду помогу им, – сказал он.

– Куда?

– В храм правосудия.

Он казался постаревшим, помятым. После стрижки плешь на макушке сделалась заметнее.

– Тюрьму называют «Могильниками».[41]Судить будут на Сентер‑стрит.[42]Слушай, надо, чтоб ты меня подменил в доме престарелых. С Аделитой я говорил, она в курсе.

– Я? И что мне с ними делать?

– Не знаю. Отвези на пляж или еще куда‑нибудь.

– У меня работа в Куинсе.

– Ради меня, братишка, прошу тебя. Я тебе потом отсигналю. – Корриган обернулся в дверях: – И береги Аделиту, ладно?

– Само собой.

– Дай слово.

– Ну да, да… Иди уже.

Из подъезда донесся смех детей, сопровождавших моего брата вниз по лестнице. Лишь когда в квартире настала полная тишина, я сообразил, что Корриган укатил на коричневом фургоне.

В прокате Хантс‑Пойнта я расстался с последними чаевыми – внес залог за тачку.

– С кондиционером! – с идиотской ухмылкой отметил служащий. Последнее слово техники, не иначе. Над сердцем пришпилен значок с именем. – Вы уж поаккуратнее, машина новая.

Выдался один из таких дней, когда лето, казалось, окончательно успокоилось: не слишком жарко, облачно, в небе умиротворенное солнце. По радио крутили Марвина Гэя.[43]Обогнув низко посаженный «кадиллак», я вырулил на шоссе.

Аделита ждала у пандуса на крыльце дома престарелых. Она захватила на работу детей – двух смуглых очаровашек. Младшая потянула ее за рукав формы, и Аделита присела и поцеловала ребенка в закрытые веки. Волосы Аделиты были повязаны длинным цветастым шарфом, лицо сияло.

Я тогда сразу понял то, о чем давно знал Корриган, – в Аделите был внутренний порядок; при всей жесткости, в ней светилась легко проступавшая красота.

Когда я заикнулся о пляже, Аделита улыбнулась. Сказала, что мысль интересная, но неосуществимая: у стариков нет страховки, да и правила запрещают. Дети орали, тянули ее за рукава, цеплялись за руки.

– Хватит, m'ijo! [44]– осадила она сынишку, и мы занялись привычной погрузкой инвалидных кресел в фургон; детей втиснули между сидений. На ограду сквера налип мусор. Машину мы поставили в тени здания.

– Ох, да какого черта! – сказала Аделита. Проскользнула за руль.

Я обошел фургон сзади. Усмехаясь, на меня глядел Альби – он произнес единственное слово. Переспрашивать не было нужды. Посигналив, Аделита вписала фургон в редкий летний поток машин. Дети радостно загалдели, когда мы выехали на шоссе. В отдалении виднелся Манхэттен, будто выстроенный из кубиков.

На Лонг‑Айленде мы угодили в пробку. С задних сидений доносилось пение: старики пытались разучить с детьми обрывки старых песен, которых и припомнить‑то не могли толком. «Все капли дождя мои», «Когда святые маршируют», «Не выталкивай бабусю с автобуса»…[45]

 

* * *

* * *

 

На пляже дети Аделиты бросились к воде, а мы пока расставляли кресла в тени фургона. Солнце поднималось, и тень становилась короче. Альби сбросил с плеч подтяжки и расстегнул пуговицы. Его шея и руки загорели дочерна, а под рубахой белела почти прозрачная кожа. Старик выглядел скульптурой из двух разных материалов, словно само свое тело готовил к шахматной партии.

– Твоему братцу шлюшки‑то нравятся, а? – поинтересовался он. – Как по мне, свора размалеванных мошенниц. – Больше он не вымолвил ни слова, просто уставился в море.

Шила с улыбкой прикрыла глаза, низко надвинув соломенную шляпу. Старый итальянец – я не знал, как его зовут, щеголеватый субъект в идеально отглаженных брюках, – вминал и расправлял шляпу на колене, вздыхал. Снималась обувь. Обнажались лодыжки. Волны колотились о берег, а день ускользал от нас, как песок меж пальцев.







Date: 2015-09-24; view: 236; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.044 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию