Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
О смотрителе шлюза
А у Лима жил смотритель шлюза. Который был моим отцом. Который был человек флегматичный, но чуткий душой. Который говаривал мне, когда лет мне было даже меньше, чем вам, что всякий входящий в мир был когда-то крошечным… И что звезды… Который был ранен в третьем сражении под Ипром. И в той же самой битве потерял брата. Который всякий раз, когда его просили рассказать о войне, отвечал одно и то же: он ничего не помнит. И при всем при том, когда его никто ни о чем не просил, рассказывал иногда причудливые байки о давно ушедших в прошлое траншеях и о слепленных из грязи пейзажах, которые вроде как напрочь вылетели у него из памяти – как если бы говорил о вещах далеких и фантастических, к коим он сам имел касательство сугубо условное. Например, как фландрские угри, коих бесчисленные множества издавна облюбовали тамошние низинные, обильные водой места, потревоженные вселенской свистопляской, которая взялась методично разрушать их привычные обиталища, набивались в залитые водою сапы и даже в воронки, где не знали недостатка в доспевающей, как раз по их вкусу, пище… Который и сам ловил угрей в своих родных Фенах. Который показывал мне, совсем еще мальчишке, всевозможные способы, как их готовить – варенными в воде с уксусом; под белым соусом; под зеленым соусом; запеченными в тесте; тушенными с луком и сельдереем; в заливном, под хреном; или просто порубить, на вертел, да и обжарить на открытом огне – так что и я, с ним наравне, причастился их нежной пружинистой плоти. И мой брат вместе с нами. А вот мама, хоть она и была из потомственных фенменов и особой брезгливостью не отличалась, терпеть их не могла. И вскрикивала всякий раз, когда замечала, как недобитый угорь начинает извиваться на разделочном столе… Который, вернувшись в восемнадцатом году с Великой войны не только раненным в колено, но и повредившимся в уме, четыре года кочевал из госпиталя в госпиталь. И попал в конце концов в Кесслинг-холл, бывший до недавних пор загородной резиденцией семейства Аткинсон, а ныне превращенный в реабилитационный центр для инвалидов войны. Который весной и летом 1922 года неделю за неделей просиживал на уютных, отгороженных от большого мира густыми купами деревьев лужайках означенного лечебного учреждения вместе с другими – все в шрамах, костылях и заплатах – пациентами, и в каждом из них под внешнею личиной покоя и безмятежности (а с тех пор как отгремели пушки, прошло уже четыре года) шла отчаянная борьба за утраченные навыки мирной жизни. Который влюбился в одну из сиделок. Который вернулся домой с войны, израненный солдат, и женился на сиделке, которая высидела его обратно к жизни. Романтическая сказка на историческую тему. Который, выжив в катаклизме, никак не мог поверить, что эта волшебная череда событий происходит именно с ним. Чья любовь нашла ответный отклик – и на удивление быстро. Который в августе 1922-го женился на этой женщине, которую совсем недавно его разладившийся, впавший в ступор мозг воспринимал не иначе как «сиделку, брюнетку», и которая даже после того, как к нему вернулась ясность мысли – и несмотря на их растущую взаимную склонность, – не хотела открывать своего имени. Которому еще очень не скоро удалось выяснить, что эта одетая в белый фартучек сиделка, добровольно устроившаяся работать в госпиталь во время войны, а теперь зачисленная в штат, которая была на удивление хорошо знакома со всеми закоулками и закутками Кесслинг-холла, на самом деле дочка известного – если не сказать знаменитого, – а ныне окончательно опустившегося пивовара. Который через посредство этой женщины (остатки отцовского влияния в еще сохранившемся в те годы Лимском товариществе по судоходству и дренажу) получил место смотрителя при шлюзе и заслонке Нью-Аткинсон. Который научился, по крайней мере так казалось мальчику, который вместе с ним ходил ловить вершами угрей, находить разом и утешение, и источник таинственного, вечно дремлющего под спудом беспокойства – в самой этой ситуации: ни шагу в сторону от дома, вечный ток реки, плоский ландшафт; красавица жена. Который произвел на свет двоих сыновей (г. р. 1923 и 1927), и первый оказался влюбленным в мотоцикл полудурком. А потом эта бывшая сиделка, эта красивая женщина, которая была мне матерью, этот нежданный дар от сумеречной зоны между войной и привычной мирной жизнью, эта пивоварова дочка, которая – даже если не брать в расчет ее практических навыков – была наделена свыше даром красоты, равно духовной и физической, воображением, скрытыми глубинами, а также искусством (коим она отчасти обязана мужу, но отчасти, вероятно, и двоюродным бабкам, Доре и Луизе, которые буквально запоем читали всякие нелепые сказки, как в стихах, так и в прозе) рассказывать истории, вдруг умерла. Отец, на лимском бечевнике, в профиль на фоне фенлендских небес. Последовательность стертых, скатанных временем форм. Нос прямой, линия понемногу грубеет; подбородок когда-то, наверное, был острый; шея, на которой все больше морщин и складочек (узнали своего учителя? Видишь, Прайс, как сильно мы склонны возвращаться к прототипам?). Но глаза (анфас, когда он поворачивает кругом) быстрые, беспокойные, всегда настороже, на посту, и первое впечатление флегматичной, ухабистой ухватки приходится забыть. И эта его вечная ходьба… Много лет я мучился мыслью, что же заставляло отца ходить туда-сюда, как пес на привязи; почему даже и среди ночи его можно было застать, тень бесплотную, шатающимся по-над шлюзом. Много лет я мучился этой мыслью – пока тело мальчика (твоего, кстати, ровесника, Прайс), в смерти которого я сыграл свою роль, не прибило течением к заслонке.
IN LOGO PARENTIS [27]
Да, дети, это правда, что ваш достославный директор, Льюис Скотт, тайком заглядывает в рюмку. У него в кабинете, в нижнем ящике зеленого картотечного шкафа справа от окна, за стопкой девственно-чистых бланков отчетности: одна – нет, две – бутылки «Джей-энд-Би». Он разливает в две бледно-голубые казенные чашки. И подталкивает одну через стол ко мне. Человек прилежный, настойчивый. И к детям со всей душой… Всякий раз, как у него самого прибавление в семействе, этот вопросительный взгляд, отчасти любопытствующий, отчасти свысока, посреди поздравительных – и чисто дружеских – излияний в учительской, в сторону старшего годами, но младшего по службе коллеги (и уважаемого спарринг-партнера): а ты-то что же, Том? Почему у тебя своих-то?.. (Все дело в Мэри. Видишь ли…) Этак по-отцовски, авторитетно; этак по-отцовски, снисходительно. Даже по отношению к старшему, чем он, на полных пять лет заведующему историческим отделением. Да, конечно, Том, сомневаться не приходится, двадцать лет перед классом, и ты начинаешь кое-что понимать в детях – но как только у тебя заводятся свои… Этак по-отцовски, и отцовского все больше и больше, даже по отношению к сотрудникам, людям вполне взрослым. Подталкивает в мою сторону чашку с виски, щедрым жестом благородного отца, который открывает сыну (пришедшему пред очи за очередной головомойкой) доступ в чисто мужское царство крепких спиртных. Смотрит на меня с хитринкой, с легкой толикой печали, как будто я и в самом деле неразумное дитя, трудный ученик. Ну а теперь о твоем поведении – так дальше продолжаться не может. А и в самом деле? Эти нелепые уроки. Явственные – и очень, к сожалению, ранние – симптомы старческого маразма. Второе детство… Дети, берегитесь отеческих инстинктов (да-да, Прайс, прекрасно понимаю твою недоверчивость), когда они взыграют вдруг у ваших имеющих официальный статус и профессионально подготовленных менторов. На кого такой инстинкт работает, к чьей вящей пользе? Страсть брать под крыло и кормить из клюва, страсть вести и указывать путь; страсть быть среди детей, там, где всегда все только начинается, где мир пребывает в будущем времени…
«Ты же понимаешь, Том, – (ладони – искреннейшим жестом – открыть), – у меня просто нет выбора». «Конечно нет. Прекрасно понимаю. Ты хочешь сказать, что, если бы даже определенные… обстоятельства… не возникли, ты бы все равно стал добиваться моей отставки. Не потому, что ты этого хочешь. Политика». Он смотрит на меня так, будто я, неблагодарный, только что отверг крайне выгодное предложение. «Или – давай слегка изменим формулировку. Эти обстоятельства – в которые я не стану вдаваться, ведь ты же не хочешь, чтобы я в них вдавался, – предоставили весьма удобную возможность провести в жизнь, и безо всякого противодействия, давно сложившееся намерение». «А вот это уже неправда. И – думай, что говоришь. Я уже сказал, что ни о какой вендетте и речи быть не может». «Может, оно и так, но я не собираюсь в силу каких бы то ни было… обстоятельств… дать обвести себя вокруг пальца: получить свою пенсию и даже не пикнуть насчет того, что мой предмет выводят из учебного плана». «На это я мог бы возразить, что ты уже успел выказать свое отношение к учебному плану, превратив свои уроки в эти – посиделки». «Темой этих посиделок остается тем не менее история». «Еще бы. В любом возможном смысле слова. Давай-ка еще скотча, а? Мне казалось, существует общепринятая точка зрения, что прошлое должно чему-то нас учить. Из прошлого опыта…» «Если бы так, история была бы отчетом о бесконечном прогрессе, а, как тебе кажется? А будущее сияло бы, что ни год, все лучистей и ярче». (Это «сияло» Прайс бы оценил.) Он выпрямляется. Глядит на меня сквозь очки в черной оправе. Как будто собирается с духом, чтобы сказать: а разве это не так? Не так? Но не говорит, не закатывает мне одну из своих обычных, для общего собрания, жизнерадостных речуг. Он глотает виски. «Лу, а ты знаешь, что мои старшеклассники видят во сне?» «Бога ради, Том. Так у тебя там не только истории. Вы еще и сны друг дружке рассказываете?» «Я серьезно. Ты знаешь, что мои – что наши, твои – старшеклассники видят во сне?» «Понятия не имею…» «Это выплыло как-то само собой, совсем недавно, в группе „А“. Девять человек из шестнадцати сказали, что им снятся кошмары о ядерной войне. В нескольких случаях кошмар повторяется не по одному разу. Им снится конец света». «А это?..» «Это вышло наружу – мы принялись считать сны, – потому что один из группы, Прайс…» «Я знаю Прайса. Мажется еще этой дрянью, да? Ему ведь сколько раз…» «У него хорошая голова». «Тем более…» «Прайс вдруг заявил посреди урока, что история – не больше, чем сказка; видишь, он, можно сказать, на твоей стороне. А потом он сказал – что и вывело нас в конце концов на его собственные кошмары и на кошмары всех прочих: „Единственное, что имеет смысл в истории, так это что сама история достигла той стадии, после которой вообще никакой истории может не быть“. «Ну что же, разве это не еще один аргумент в пользу?..» «И я всерьез задумался, Лу: что может образование, что оно в состоянии предложить, если мы лишим его непременного партнера, будущего, а взамен оставим лицом к лицу с – отсутствием всякого будущего?» Глаза у него сужаются. На лице появляется обычное учительское выражение для тех случаев, когда ученик переходит всякие границы, когда он ничего не желает понимать и приходится возвращаться в некую исходную точку. (Я тоже так умею, Лу. И применяю на практике. Я знаю, какие мускулы напряглись у тебя на лице. Правильно, пройдись туда-сюда, покипятись, прямо как учитель в классе. Перед Прайсом, например.) Он встает, с чашкой в руке. Идет к окну. Темнеет; расплываются очертания многоэтажек. Как же мы цепляемся за наши должности, как же беззаветно мы преданы учебному плану. Он оборачивается, он суров лицом, он готов ответить обвинением на обвинение. «Мне вот что пришло в голову, Том. Ты никогда не давал себе труда задуматься, что изучение твоего распрекрасного предмета именно и наводит человека на… мрачные мысли? Да, возможно, ты прав, и мы действительно ничему не учимся у прошлого. Более того, в результате излишне усердных занятий этим твоим предметом именно и рождается пораженческий, желчный взгляд на вещи…» (Итак, дети, все под контролем. И нечего бояться. С вами Льюис. Оставьте мрачные мысли. Ото всех этих страшных снов есть простое, испытанное средство – противоатомное бомбоубежище.) Он проводит рукой по лбу, лоб нахмурен и морщинист. «Я всегда говорил, что…– (Он никогда этого не говорил. Но думал. А теперь говорит. Будем знать.) – История порождает пессимизм». «Или реализм. Реальный взгляд на вещи. Если из истории следует, что спектр человеческих бедствий становится шире. Если свидетельства истории подтверждаются интуитивным опытом моих учеников…» Он снова садится. Еще виски. «Так что ты там говорил – и тебе тоже снятся такие сны?»
Нет, Лу, мне по ночам не снится конец света. Может быть, просто потому, что в отличие от моих учеников я не ребенок (пятьдесят три года от роду). Я не жду, не жажду будущего. И существуют не десятки, не сотни, а миллионы-миллиарды способов, которыми может кончиться мир… Рассказать тебе сон? Мой сон? Ведь так это, кажется, и делают: через рассказывание снов. Они пробуют эту штуку на Мэри, прямо сейчас. В заведении, которое больше не принято называть психушкой. Сперва ты рассказываешь сны. Выговариваешь все свои самые сокровенные страхи. А потом остальное – вся твоя история. До самого начала, даже до тех пор, когда ты был крошечным… Давай попробуем, Льюис. А вдруг получится. У нас вся ночь впереди. И бутылка в помощь. Ты мог бы сказать: «Ну, Том, как же оно все так вышло?» А я бы в ответ: «Оно – что? Язва, Лу? Или виски в одного? Или этот закосневший оптимизм?» Мой сон другой. Не такой яркий. Вот только снится мне из ночи в ночь. Дело происходит зимним вечером в пригородном супермаркете. Темнеет. Вот видишь, уже выходит история. Дело в пятницу вечером, самый час пик. Все что ни есть мамаши, обремененные семьями, закупают продуктов с запасом на выходные. Все что ни есть парочки в авто ждут не дождутся, когда же наконец они доберутся до дома. Они затаривают все великолепие кулинарных и прочих благ, коими обилен супермаркет. Они затаривают свои консервированные супы и замороженное мясо, хлопья на завтрак и чищеные овощи в полиэтиленовых пакетах; они затаривают кошачий корм, собачий корм, стиральный порошок, бумажные салфетки, самоклеящуюся пленку и алюминиевую фольгу. Но кто-то чего-то затарить не смог. Потому что посреди всей этой давки, суеты и корзинно-тележечной толкотни вдруг начинает истошно вопить женщина. И она кричит, и кричит, и никак не умолкнет…
«Вот скажи-ка ты мне, Льюис. Наше дело – дети. Скажи, ты веришь в детей?»
Date: 2015-09-18; view: 335; Нарушение авторских прав |