Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Критики и обозреватели
Искусство окружает нас со всех сторон, ежедневно обогащает нашу жизнь и тогда, когда мы занимаемся им сами – участвуем в любительских спектаклях, танцуем, рисуем, пишем стихи, играем на музыкальных инструментах, – и тогда, когда встречаемся с ним в музеях и галереях, театрах и концертных залах. А еще мы хотим читать об искусстве – следить за современными культурными течениями и событиями в культурной жизни, где бы они ни происходили. Отчасти эту потребность удовлетворяет журналистика – интервью с новым дирижером симфонического оркестра, рассказ о прогулке по новому музею в обществе архитектора или куратора, – и здесь действуют те же законы, что и в других жанрах, которые мы обсуждаем в этой книге. Писать о том, как проектировали, финансировали и строили новый музей, или объяснять, как в Ираке почти сконструировали атомную бомбу, – с технической точки зрения это примерно одно и то же. Но чтобы писать об искусстве изнутри – чтобы уметь профессионально оценить книгу или новую постановку, отделив хорошее от плохого, – вы должны обладать специфическими навыками и особыми знаниями. Другими словами, вам необходимо быть критиком – а желание стать таковым испытывает на том или ином этапе своей карьеры почти каждый пишущий человек. Репортеры из маленьких городков мечтают отправиться на выступление заезжего пианиста, театрального коллектива или балетной труппы с заданием написать о нем в газету. Они будут счастливы продемонстрировать свое добытое потом и кровью высшее образование, уснастив репортаж такими словами, как «художественное чутье», «потаенный» и «кафкианский», и доказать, что они знают, чем глиссандо отличается от антраша. Они отыщут в Ибсене столько символизма, сколько не снилось ему самому. И тут нет ничего удивительного. Критика – это сцена, по которой едва ли не всякий журналист норовит пройтись павлином. Здесь же рождаются и репутации острословов. У американцев в ходу множество эпиграмм («Ее эмоциональный диапазон простирался от А до Б»), пущенных в оборот знаменитостями вроде Дороти Паркер и Джорджа Кауфмана, которые им‑то отчасти и обязаны своей известностью, и соблазн сделать себе имя за счет какого‑нибудь бездарного актеришки слишком велик для всех, кроме самых благородных. Особенно нравится мне кауфмановская характеристика Реймонда Мэсси, исполнителя главной роли в фильме «Эйб Линкольн в Иллинойсе», явно переборщившего там с выразительностью: «Мэсси не унимался, пока его не убили». Впрочем, истинное остроумие встречается редко, и на каждую полетевшую в цель зазубренную стрелу приходится тысяча таких, которые падают к ногам лучника. Кроме того, для серьезного критика этот способ чересчур прост, ибо долгая жизнь суждена только злым эпиграммам. Цезаря (как и Клеопатру) гораздо легче похоронить, чем восхвалить[13]. Но объяснить, почему пьеса удалась, да еще так, чтобы это не звучало банально, – одна из самых трудных задач в нашем деле. Так что не заблуждайтесь, считая критику легкой дорогой к славе. Да и влияние критиков тоже обычно переоценивают. Загубить или поддержать пьесу способен разве что ведущий ежедневной театральной колонки в New York Times. Музыкальные критики, пишущие о россыпях звуков, которые уже растаяли в воздухе и больше никогда не будут воспроизведены точно таким же образом, практически бессильны, а литературные критики даже не могут изгнать из списка бестселлеров прочно окопавшиеся в нем романы Даниэлы Стил и подобных ей авторов, чье художественное чутье так и осталось для них потаенным. Заметим, что не надо путать критиков с обозревателями. Последние пишут для газет и популярных журналов и заняты в основном продукцией широкого потребления в таких сферах, как кино, телевидение, литература – если разуметь под ней могучий поток книг, посвященных кулинарии, здоровью, рукоделиям, а также подарочных изданий и сборников полезных советов, – и другим аналогичным товаром. Обозреватель должен информировать, а не выносить эстетические суждения. Он всего лишь посредник, отвечающий обыкновенному человеку на вопросы: «О чем этот новый телевизионный сериал?», «Можно ли детям смотреть этот фильм?», «Действительно ли эта книга поможет мне улучшить половую жизнь, а эта научит меня готовить шоколадный мусс?». Подумайте, что вы сами хотели бы узнать, прежде чем потратиться на билеты в кино, няньку для детей или давно обещанный поход в ресторан. Очевидно, вам потребуется нечто простое и не столь изобилующее тонкими наблюдениями, как рецензия на новую постановку Чехова. Однако я могу назвать несколько условий, которые стоит соблюдать и критику, и обозревателю. Во‑первых, критики должны уважать – а еще лучше, любить – ту область, которую избрали своей. Если кино кажется вам глупым, не пишите о нем. Читатель имеет право услышать киномана с обширным багажом знаний, пристрастий и предрассудков. Критик вовсе не обязан любить каждый фильм, ведь критика – это не более чем личное мнение одного человека. Но он обязан идти на каждый фильм с желанием его полюбить. Если он выходит из зала разочарованным, а не удовлетворенным, это потому, что фильму не удалось оправдать его ожидания. Совсем иначе устроен критик, который гордится тем, что ненавидит все подряд. Он устает быстрее, чем вы можете произнести «кафкианский». Второе правило: не раскрывайте сюжет во всех подробностях. Сообщайте читателям ровно столько, сколько им нужно, чтобы решить, хотят ли они узнать всю историю до конца, но не так много, чтобы они потеряли к ней всякий интерес. Часто для этого оказывается довольно одной фразы. «Это картина об эксцентричном ирландском священнике, который подбивает троих сирот переодеться лепреконами и отправляет их в деревню, где скупая вдова спрятала горшок с золотом». Меня не уговоришь посмотреть такой фильм – я уже сыт по горло «маленьким народцем» на сцене и на экране. Но на свете легионы тех, кто не разделяет моей идиосинкразии, и они валом повалят в кинотеатр. Не отравляйте им удовольствие, рассказывая обо всех поворотах сюжета, особенно о том забавном эпизоде, где под мостом прячется тролль. Третий принцип состоит в том, чтобы использовать конкретные детали. Это помогает избегать общих слов, которые, как известно, ничего не значат. «Спектакль остается захватывающим до самого конца» – типичное сообщение критика. Но чем он захватывает? Кого‑то захватывает одно, кого‑то другое. Дайте читателям несколько примеров, и пусть они судят, можно ли считать их захватывающими, исходя из своих собственных вкусов. Вот фрагменты из двух рецензий на фильм режиссера Джозефа Лоузи. 1) «В своем стремлении к сдержанности и утонченности он отвергает всякие намеки на вульгарность и выдает малокровие за аристократизм». Эта фраза расплывчата, она позволяет нам слегка почувствовать настроение фильма, но не рисует никаких зримых образов. 2) «Лоузи – поборник стиля, заставляющего нас видеть подспудную угрозу в абажурах и тайный смысл в расположении столовых приборов». Эта фраза точна – мы сразу понимаем, какого рода эстетизм нам предлагается. Мы прямо‑таки видим, с какой тяжеловесной нарочитостью задерживается камера на хрустальном бокале. Для книжного обозрения этот принцип сводится к тому, чтобы позволить автору отвечать за себя. Не говорите, что Том Вулф пишет цветисто и вычурно. Процитируйте несколько его цветистых и вычурных фраз, и пусть читатель сам увидит, насколько они необычны. Отзываясь о пьесе, не ограничивайтесь сообщением, что декорации были «замечательными». Поясните, что сцену разделили на три уровня, или что освещение задника показалось вам нестандартным, или что благодаря особому устройству кулис актерам было проще из‑за них появляться. Посадите читателей в свое кресло в зрительном зале и помогите им увидеть спектакль вашими глазами. И наконец, последнее предостережение: не употребляйте восторженных эпитетов вроде «потрясающий» и «изумительный», которые занимают в арсенале многих критиков чересчур важное место. Хороший критик должен описывать свои впечатления и выражать свои мысли ясно и точно. Пышные восклицания отдают той жеманной экзальтацией, которая сквозит в сообщениях журнала Vogue об открытии новых модных курортов: «Мы только что обнаружили в Косумеле просто очаровательный пляжик!» Теперь давайте закончим с рецептами для обозревателей и поговорим о критике. Что о ней нужно сказать? Во‑первых, критика требует немалых интеллектуальных усилий. Ведь ваша задача – оценить серьезное произведение в контексте того, что было сделано раньше в этой сфере или этим художником. Я вовсе не утверждаю, что критик должен ограничиваться лишь «высоким» искусством. Вы можете взять коммерческий продукт – например, сериал «Закон и порядок» – и использовать его как повод для рассуждений об американском обществе и его ценностях. Но в целом не стоит тратить время на ерунду. Настоящие критики считают себя своего рода учеными и интересуются в первую очередь борьбой идей. Поэтому, если вы хотите стать критиком, окунитесь в литературу той области, по отношению к которой собираетесь выносить критические суждения. Если вас привлекает театр, смотрите все доступные вам пьесы – хорошие и плохие, старые и новые. Освойте прошлое путем чтения классики или просмотра старых постановок в записи. Вы должны досконально знать Шекспира и Шоу, Чехова и Мольера, Артура Миллера и Теннесси Уильямса и понимать, в чем состояло их новаторство. Познакомьтесь со всеми великими актерами и постановщиками и выясните, чем разнились их методы. Изучите историю американского мюзикла – особый вклад Джерома Керна и братьев Гершвин, Роджерса, Харта и Хаммерстайна, Фрэнка Лессера и Стивена Сондхайма, Агнес де Милль и Джерома Роббинса. Только тогда вы сможете понять, укладывается ли новый спектакль или мюзикл в русло старой традиции, и отличить первооткрывателя от имитатора. Я мог бы составить подобный список для любого вида искусства. Кинокритик, который берется писать о новой картине Роберта Альтмана, не посмотрев его предыдущих картин, едва ли сообщит серьезному киноману что‑нибудь полезное. Музыкальный критик должен знать на пятерку не только Баха и Палестрину, Моцарта и Бетховена, но и Шенберга, и Айвза, и Филипа Гласса – всех теоретиков, экспериментаторов и белых ворон. Конечно, сейчас я имею в виду достаточно искушенного читателя. Выступая в роли критика, вы можете считать, что люди, для которых вы пишете, уже отчасти знакомы с темой обсуждения. Им не надо объяснять, что Уильям Фолкнер был романистом и жил на Юге. Но если вы рецензируете первый роман другого автора из южных штатов и ищете в нем влияние Фолкнера, не бойтесь поделиться с читателем своими оригинальными мыслями по этому поводу. Пускай они с вами не согласятся – это тоже часть удовольствия, связанного с дискуссией. Зато они оценят нетривиальность вашего мышления и те интеллектуальные усилия, которые привели вас к таким необычным выводам. Наверное, самый демократичный вид искусства – это кино, и прогуляться по его аллеям в компании хорошего критика особенно приятно. В этом парке столько любимых уголков! Знаменитые фильмы вплетаются в нашу будничную жизнь и разговоры, в наши воспоминания и мифы – в словарь крылатых выражений Бартлетта вошли целых четыре фразы из «Касабланки», – и мы ждем от критика, что он раскроет нам суть этой тесной близости. Обычная услуга, которую может оказать критик, – это сделать для нас моментальные снимки звезд, проносящихся на экране из фильма в фильм и прибывающих порой из ранее неведомых галактик. Анализируя ленту «Крик в темноте», где Мерил Стрип исполняет роль австралийки, обвиненной в убийстве собственного ребенка во время туристического похода, Молли Хаскелл рассуждает о том, как любит эта актриса «менять личины – носить экзотические парики, облачаться в странные наряды, говорить с иностранным акцентом – и играть героинь, находящихся вне круга привычных зрительских симпатий». Помещая это в исторический контекст, как и положено хорошему критику, она пишет:
Аура старых звезд порождалась неповторимостью их личности, единством образа, сквозившего за каждой ролью. Кого бы ни изображали перед нами Бетт Дэвис, Кэтрин Хепберн и Маргарет Салливан, мы всегда чувствовали себя в обществе кого‑то понятного, знакомого, неизменного. Мы узнавали их голос, манеру говорить, даже любимые выражения, кочующие из одного фильма в другой. Комики легко пародировали их, и они либо вызывали у вас душев ный отклик, либо нет – третьего было не дано. Мерил Стрип, как хамелеон, подрывает эту стабильность, меняя маски так стремительно, что вы не успеваете внимательно рассмотреть ее ни в одной из них. Раздвигая границы своего типа, Бетт Дэвис пробовала силы и в костюмированной мелодраме («Королева‑девственница»), и в исторической драме («Старая дева»), но это всегда была именно Бетт Дэвис, и никому не пришло бы в голову желать чего‑то иного. Подобно Стрип, она даже отваживалась играть малосимпатичных героинь с неоднозначным моральным обликом – самой яркой в этом смысле была роль жены плантатора в фильме «Письмо», которая хладнокровно убивает своего неверного любовника и не желает каяться. Разница в том, что Дэвис сливается с ролью, заряжает ее своей страстью и энергией. Ее героиня горда и неумолима, от нее веет ледяной жестокостью, как от Медеи, – наверное, поэтому члены Академии лишили ее заслуженного «Оскара», предпочтя наградить им более мягкую и смирную Джинджер Роджерс за роль в «Китти Фойл», – но мы откликаемся на скрыто пылающий в ней огонь. Трудно представить себе, чтобы актриса вроде Мерил Стрип, всегда выдерживающая между собой и своими ролями безопасную дистанцию, сумела подняться до таких высот… или пасть до таких глубин.
В этом фрагменте умело связаны прежний и нынешний Голливуд; нам самим предоставлено оценить постмодернистскую прохладность Мерил Стрип, однако мы узнаем все, что нам нужно, и о Бетт Дэвис. Попутно в нем упоминается целое поколение великих актрис, правивших кинематографом в его золотую эпоху, – красавиц вроде Джоан Кроуфорд и Барбары Стэнвик, – которые не боялись вызывать ненависть на экране, покуда народ доказывал им свою любовь в кассе. Обращаясь к другой сфере, приведу отрывок из «Домашней войны» (Living‑Room War) Майкла Дж. Арлена – сборника критических заметок о телевидении, написанных Арленом в середине 60‑х:
Вьетнам часто называют «телевизионной войной» в том смысле, что это первая война, с которой люди познакомились в основном благодаря телевидению. Люди действительно смотрят телевизор. По‑настоящему смотрят. Они смотрят на Дика Ван Дайка и становятся его друзьями. Смотрят на задумчивого Чета Хантли и находят его задумчивым, смотрят на веселого Дэвида Бринкли и находят его веселым. И на Вьетнам они смотрят тоже. Они смотрят на него примерно как ребенок, ставший в коридоре на колени и приникший к замочной скважине, смотрит на двоих взрослых, которые ссорятся друг с другом в запертой комнате: дырочка для ключа маленькая, фигуры в полумраке, большей частью вне поля зрения, голоса неразборчивые, разве что иногда выхватываются отдельные, лишенные смысла ругательства; мелькают то локоть, то мужской пиджак (кто этот мужчина?), то кусочек лица – женского. Ах, она плачет! У нее на щеках слезы. (А голоса все бубнят.) Зритель начинает считать слезинки. Две. Три. Две бомбежки. Четыре вылета с заданием «найти и уничтожить». Шесть правительственных заявлений. Какая красивая женщина! Напрасно зритель ищет взглядом второго взрослого: дырочка уж очень мала, и он умудряется все время оставаться невидимым. Смотрите! Вот генерал Ки. Смотрите! Вот несколько самолетов благополучно возвращаются на «Тикондерогу»[14]. Я невольно спрашиваю себя (иногда), что думают о войне люди, отвечающие за телевидение, поскольку именно они открывают перед нами эту малюсенькую дырочку, – а еще я спрашиваю себя, вправду ли они считают, что эти обрывочные картины – локоть, лицо, краешек взметнувшегося платья (кто же все‑таки тот, невидимый?) – и есть все, что можно показать детям: большего‑де они не вынесут.
Это критика во всей красе: стильная, образная, волнующая. Она волнует нас – как и полагается критике, – потому что ставит под сомнение целый ряд наших убеждений, вынуждая нас пересмотреть их: Наше внимание сразу приковывает метафора с замочной скважиной, очень точная и все же подразумевающая тайну. И в голове у нас волей‑неволей застревает фундаментальный вопрос о том, как самое мощное средство информации рассказывает людям о войне, которую они ведут – и которой даже гордятся. Эта заметка была опубликована в 1966 г., когда большинство американцев еще поддерживало войну во Вьетнаме. Изменили бы они свою позицию раньше, если бы телевизионщики расширили дырочку, показали нам не только «краешек взметнувшегося платья», но и отрубленную голову, и охваченного пламенем ребенка? Сейчас этого уже не узнать. Но по крайней мере один критик был на посту. Критики должны одними из первых извещать нас о том, что истины, прежде казавшиеся нам самоочевидными, утратили свою непоколебимость. Суть некоторых видов искусства особенно трудно передать на бумаге. Один из них – танец, состоящий из движения. Разве под силу журналисту запечатлеть для нас все эти изящные прыжки и пируэты? Еще один – музыка. Мы воспринимаем ее ушами, но писатели вынуждены обходиться словами, которые мы только видим. В лучшем случае они могут преуспеть лишь отчасти, и многие музыкальные критики сумели построить успешную карьеру, прячась за частоколом итальянских терминов. Они самоуверенно заявляют нам, что игра пианиста N страдает чересчур выраженным рубато, а сопрано певицы М звучит чуть пронзительно из‑за неоправданно высокой тесситуры. Но даже в мире недолговечных звуков толковый критик может связать концы с концами при помощи хорошего литературного языка. Верджил Томсон, музыкальный критик New York Herald Tribune с 1940 по 1954 г., был мастером своего дела. Композитор, эрудит и человек высокой культуры, он никогда не забывал, что его читатели – реальные люди, заражал их своим энтузиазмом и постоянно радовал удачными находками. Вдобавок он был бесстрашен и не давал разгуляться на подначальном ему поле ни одной священной корове. Что музыканты – реальные люди, он тоже не забывал, и даже гиганты выглядели в его изображении простыми смертными:
Удивительно, до чего редко музыканты обсуждают между собой, насколько прав или неправ бывал Тосканини в выборе скорости, ритма и тональности. Подобно другим музыкантам, он часто действует удачно и столь же часто ошибается. Гораздо более важна его неизменная способность покорять публику. Он ничтоже сумняшеся ускоряет темп, жертвует ясностью и игнорирует базовый ритм, просто гоняя музыку по кругу вслед за своей палочкой, стоит ему только заметить, что слушатели начинают отвлекаться. Ни одна пьеса не означает ничего особенного; все они служат лишь тому, чтобы вызывать у аудитории единодушное восхищение. Этот метод называется «бить на эффект».
Здесь нет никаких рубато и тесситур; нет и слепого преклонения перед знаменитостью. Однако Томсон в двух словах объясняет нам, чему Тосканини обязан своим величием: в его манере явно было кое‑что от шоу‑бизнеса. Если поклонникам маститого дирижера оскорбительно это слышать, они могут по‑прежнему восхищаться им за его «лирическую жилку» и оркестровые тутти. Я соглашусь с диагнозом Томсона – подозреваю, что так же поступил бы и сам маэстро. Хорошим подспорьем критику служит юмор. Он помогает ему справиться со своей задачей не напрямую и при этом написать заметку, которая доставляет удовольствие сама по себе. Но текст должен быть органичным – бесцельно упражняться в остроумии не стоит. Критики долго не осмеливались сказать ничего дурного о книгах Джеймса Миченера из‑за их неумолимой серьезности, но в рецензии на «Соглашение» (Covenant) Джон Леонард атаковал писателя из засады, воспользовавшись обходным путем метафоры:
Джеймсу Миченеру надо отдать должное: он умеет изматывать. Он силой вынуждает вас сдаться. Его проза бредет по зрительному тракту с молчаливым упорством потерпевшей поражение армии, страница за страницей – и так без конца. Это Великий трек[15]от банальности к набожности. Мозг читателя уподобляется южноафриканскому вельду после опустошительного набега Мзиликази[16]или применения тактики выжженной земли, избранной британцами в Англо‑бурской войне. Ни одна птица не подает голоса, и антилопы умирают от жажды. И все же господин Миченер честен, как добротные башмаки. В «Соглашении» – так же, как и в «Гавайях» (Hawaii), и в «Столетии» (Centennial), и в «Чесапике» (Chesapeake), – он охватывает широкую перспективу: стартует с пятнадцатитысячелетней древности и финиширует в конце 1979 г. Он твердо намерен заставить нас понять Южную Африку, хотим мы того или нет. Как голландцы, на чью точку зрения он часто становится с мрачной решимостью беспристрастного наблюдателя, он упрям; ему тоже не страшна непогода; он будет гнать стадо фактов вперед, пока они не падут. После трехсот страниц читатель – по крайней мере, один из них – уступает с покорным вздохом. Конечно, если мы собираемся провести неделю с книгой, пусть лучше она будет написана Прустом или Достоевским, а не сшита из справочных карточек Джеймсом Миченером. Но пути назад нет. Это не столько развлечение, сколько каторжный труд: наставник взгромоздился к нам на плечи и безжалостно погоняет нас кнутом. Может быть, знания пойдут нам на пользу. И мы их получаем. Господин Миченер – не обманщик. Он заключил соглашение не с Господом Богом, а с энциклопедией. Если пятнадцать тысяч лет назад африканские бушмены пользовались отравленными стрелами, он опишет эти стрелы во всех подробностях и объяснит, откуда брался яд.
С чего следует начинать критическую статью? Вы должны сразу же сориентировать ваших читателей в том особом мире, куда они собираются вступить. Даже если они прекрасно образованы, надо сообщить или напомнить им некоторые факты. Нельзя просто бросить их в воду и рассчитывать, что они с легкостью поплывут. Воду нужно подогреть. В случае литературной критики это необходимо вдвойне. Ведь столько уже позади; все писатели суть часть огромного потока независимо от того, плывут ли они по течению или изо всех сил с ним борются. В XX в. не было поэта более оригинального и влиятельного, нежели Томас Элиот. Однако его столетний юбилей в 1988 г. прошел удивительно тихо – об этом говорит в начале своего критического эссе в The New Yorker Синтия Озик, замечая, что сегодняшние студенты даже не представляют себе, каким «могучим пророком» казался этот автор представителям ее поколения: «В течение целой литературной эпохи Томас Элиот оставался в зените литературного небосвода – он был для нас настоящим колоссом, немеркнущим светилом, таким же постоянным, как солнце и луна». Озик весьма ловко согревает воду, приглашая нас вернуться к литературному ландшафту той поры, когда она сама училась в университете, и после этого взгляда в прошлое разделить ее изумление, вызванное едва ли не полным забвением некогда знаменитейшего поэта:
Двери в поэзию Элиота не распахивались с первого толчка. Понять его строки и его темы было непросто. Но молодежь кидалась в это неведомое царство, соблазненная его непривычным очарованием и завороженная сладостной интонацией вселенской тоски: «Апрель, беспощадный месяц, – лился из студенческих фонографов голос Элиота с его похоронными модуляциями, – выводит / Сирень из мертвой земли, мешает / Воспоминанья и страсть…»[17]Этот аристократический британский голос – чистый, ровный, на удивление высокий, внешне‑спокойный, но полный скрытой силы – звучал на всех литературных факультетах и в общежитиях, среди стен, украшенных журнальными репродукциями Пикассо, и ему в благоговейном молчании внимали восторженные юноши и девушки, в чьей груди беспорядочно теснились Паунд и Элиот, Пруст и «Улисс». Как и его обладатель, этот голос был почти священен – бесстрастный и безличный, он вился по кампусам всей страны темным ручьем механического уныния. «Шанти шанти шанти», «Не взрыв, но всхлип», «Вот я, старик, в засушливый месяц», «Засучу‑ка брюки поскорее» – в сороковых и пятидесятых все это было заклинаниями поклонников литературы, которые в своих собственных первых стихах прилежно копировали тон Элиота – его серьезность, сдержанность, таинственность, его агрессивную отстраненность и пассивное, расплывчатое отчаяние.
Это фрагмент, блестящий по исполнению. Точно воспроизведенные детали и академическая изощренность помогают Озик воссоздать облик Элиота как литературного гиганта, чье незримое присутствие ощущалось в университетских городках по всей Америке. Мы, читатели, переносимся в то время, когда его популярность была на пике, – автором найдена идеальная стартовая черта для ожидающего впереди спуска. Многим литературоведам эссе не понравилось: они сочли, что Озик преувеличила стремительность низвержения поэта с вершин славы в бездну забвения. Но я вижу в этом лишь дополнительный плюс. Литературная критика, которая не вызывает у читателя ровно никакого желания спорить, просто никому не нужна, и вдобавок на свете трудно найти более увлекательное зрелище, чем полемическая битва истинных ученых. Сегодня у критики есть множество родственных журналистских жанров – это газетная или журнальная колонка, эссе на личную тему, редакционная передовица и обзорный очерк, в котором автор переходит от разговора о книге или другом культурном феномене к относительно широким обобщениям (Гор Видал привнес в этот последний жанр немало дерзости и юмора). Многие из описанных принципов годятся и для работы в этих областях. Например, политический обозреватель должен любить политику и ее древние, запутанные корни. Но все эти жанры роднит одно: в них высказывается личное мнение автора. Даже передовицу с ее формальным «мы», очевидно, пишет какое‑то «я». И если уж вы взялись за перо, не тушуйтесь. Не надо в последний момент ослаблять свои высказывания увертками и оговорками. Самое скучное, что можно прочесть в ежедневной газете, – это завершающая передовицу фраза типа «Пока еще слишком рано судить, принесет ли плоды эта новая тактика» или «Правильно ли это решение, покажет будущее». Если судить еще рано, нечего и беседовать на эту тему, а насчет будущего – оно все покажет. Не бойтесь иметь взгляды и выражать их. Много лет назад, когда я писал передовицы для New York Herald Tribune, моим редактором был огромный желчный техасец по фамилии Энджелкинг. Я уважал его за то, что он терпеть не мог претенциозности и бессмысленного топтания вокруг да около. Каждое утро мы обсуждали, какие статьи напишем для следующего номера и какую позицию нам следует занять. Иногда у нас возникали сомнения по этому поводу – особенно часто грешил ими наш эксперт по Латинской Америке. «Что там насчет переворота в Уругвае?» – спрашивал редактор. «Он может стать толчком для развития экономики, – отвечал журналист, – а может и дестабилизировать политическую ситуацию. Думаю, я перечислю возможные выгоды, а потом…» «Ну вот что, – перебивал его техасец, – когда справляешь нужду, старайся хотя бы не обмочить обе ноги сразу». Это была его любимая присказка, и более неэлегантного совета мне слышать не доводилось. Но я вспоминаю его всякий раз, когда пишу обзор или заметку на тему, которая живо меня волнует, и могу заявить с полной ответственностью: за всю мою долгую карьеру ни один другой совет не оказывался для меня таким полезным.
Юмор
Юмор – это тайное оружие сочинителя нон‑фикшн. Тайное, ибо очень немногие писатели сознают, что юмор зачастую является для них лучшим – а порой и единственным – средством сообщить читающей публике нечто важное. Если это кажется вам парадоксом, вы не одиноки. Писатели‑юмористы давно привыкли к тому, что их аудитория по большей части не понимает, какие цели они преследуют. Как‑то раз мне позвонил незнакомый репортер – у него были вопросы по поводу одной пародии, которую я написал для журнала Life. Под конец разговора он поинтересовался: «Так мне назвать вас юмористом? Или вы и серьезное тоже пишете?» Ответ здесь таков: если вы пытаетесь писать юмористические произведения, то почти все, что вы делаете, серьезно. Мало кто из американцев способен это понять. Мы считаем наших юмористов чуть ли не бездельниками, потому что они никогда не садятся за «настоящую» работу. Пулитцеровские премии вручают авторам вроде Эрнеста Хемингуэя и Уильяма Фолкнера, которые (видит Бог) серьезны донельзя и потому заслуживают высокого звания литераторов. Эти премии редко достаются таким людям, как Джордж Эйд, Генри Менкен, Ринг Ларднер, Сидни Перельман, Арт Бухвальд, Джулс Фейфер, Вуди Аллен и Гаррисон Кейлор, которые как будто бы просто валяют дурака. Но они не просто валяют дурака. Они ставят перед собой не менее серьезные цели, чем Хемингуэй с Фолкнером, и их смело можно считать национальными героями, потому что именно они помогают нашей стране увидеть, какова она на самом деле. Для них юмор – это работа, не терпящая отлагательства. Это попытка особым способом сказать важные вещи, о которых обычные писатели не говорят – а если и говорят, то настолько обычным способом, что их никто не слышит. Одна хорошая политическая карикатура стоит сотни высокоумных политических статей. Один комикс из серии «Дунсбери» Гарри Трюдо стоит тысячи моралистических сентенций. Одна «Поправка‑22» или «Доктор Стрейнджлав» сильнее всех книг и фильмов, сочиненных с намерением показать войну «как она есть». Два этих комических шедевра и теперь остаются базовыми ориентирами для любого, кто стремится предупредить нас об опасности менталитета военных, из‑за которых мы все рискуем завтра взлететь на воздух. Джозеф Хеллер и Стенли Кубрик утрировали правду войны ровно настолько, насколько было нужно, чтобы подчеркнуть ее безумие, и мы поняли, что война безумна. Шутка оказалась больше чем шуткой. Именно это, в сущности, и стараются делать все серьезные юмористы: они выпячивают безумную правду, чтобы мы увидели ее безумность. Вот один пример того, как производится эта таинственная работа. Однажды, в 1960‑х гг., я заметил, что половина женщин и девушек в США вдруг стала носить бигуди. Это была какая‑то странная повальная болезнь, тем более удивительная, что я не мог понять, когда они их снимают. Казалось, что этого не происходит никогда: они отправлялись с ними и в супермаркет, и в церковь, и на свидания. Так к какому же знаменательному событию они готовили свою парадную прическу? Целый год я размышлял, как написать об этом загадочном явлении. Я мог бы сказать: «Это кошмар!» или «Неужели этим женщинам не стыдно?». Но тогда получилась бы проповедь, а проповеди убивают юмор. Писатель должен выбрать какое‑нибудь средство из арсенала юмористов – сатиру, пародию, иронию, памфлет, абсурд – и замаскировать им серьезную мысль. Очень часто ему так и не удается найти подходящую маску, и мысль остается невысказанной. Но мне наконец улыбнулось счастье. Проходя мимо газетного киоска, я увидел в нем сразу четыре лежащих рядышком журнала: «Прически», «Прически знаменитостей», «Укладка» и «Помпадур». Я купил их все (немало озадачив продавца) и обнаружил целый печатный мир, посвященный исключительно волосам – тому, что у людей выше шеи, за вычетом мозгов. В журналах были проиллюстрированные схемами инструкции о том, как правильно располагать бигуди, и разделы, в которых редакторы отвечали на письма озабоченных девушек. Больше мне ничего и не требовалось. Я придумал журнал под названием «Кудряшка» и сочинил ряд пародийных писем и ответов на них. Затем все это отправилось в Life. Вот как начиналась эта серия:
Дорогая «Кудряшка»! Мне 15 лет, и ровесники считают меня хорошенькой. Я ношу розовые бигуди самого большого размера. Последние два с половиной года я постоянно встречаюсь с одним и тем же парнем, и до позавчерашнего дня он ни разу не видел меня без бигуди. А позавчера я сняла их, и у нас вышла ужасная ссора. «У тебя слишком маленькая головка», – сказал мне он. Потом обозвал меня карлицей и заявил, что я его обманывала. Как мне его вернуть? Девушка с разбитым сердцем, Спионк, штат Нью‑Йорк
Дорогая девушка с разбитым сердцем! Ты поступила очень глупо, и тебе некого винить, кроме себя. Последний опрос «Кудряшки» показал, что 94 % американок в настоящее время носят бигуди по 21,6 часа в сутки, 359 дней в году. Ты решила соригинальничать и потеряла своего парня. Послушайся нашего совета и купи себе бигуди самого‑пресамого большого размера – теперь в продаже есть и такие, причем тоже розовые. С ними твоя голова будет выглядеть еще больше, чем раньше, и вдвое красивее. И не вздумай снимать их даже на минутку!
Дорогая «Кудряшка»! Мой парень любит ерошить мне волосы. Беда в том, что его пальцы все время застревают в моих бигуди. Вчера произошла очень неприятная история. Мы сидели в кино, он гладил мне волосы, и два его пальца застряли так, что он не мог их вытащить. Мне было очень не по себе, когда я выходила из кинотеатра с его рукой на голове, да и потом, когда мы ехали в автобусе, несколько человек смотрели на нас подозрительно. Слава богу, что мне удалось дозвониться до моего парикмахера – он сразу же приехал с набором инструментов и освободил бедного Джерри. Только вот Джерри очень разозлился и сказал, что не будет со мной встречаться, пока я не найду себе более безопасные бигуди. По‑моему, это несправедливо с его стороны, но он явно не шутит. Вы можете как‑нибудь меня выручить? Безутешная, Буффало
Дорогая безутешная из Буффало! Мы вынуждены с огромным сожалением признаться тебе, что такие бигуди, в которых никогда не застревали бы пальцы парней, любящих гладить по голове своих девушек, до сих пор не изобретены. Однако производители бигуди упорно работают в этом направлении, поскольку жалобы, подобные твоей, нередки. А пока почему бы тебе не предложить Джерри носить варежки? Тогда и ты будешь довольна, и он избавится от лишнего риска.
Писем было еще много – возможно, я даже внес свою скромную лепту в программу «Леди Берд» Джонсон[18]по приведению американских городов в более приличный вид. Но суть здесь вот в чем: после прочтения такой статьи вы уже никогда не будете смотреть на бигуди так же, как прежде. Юмор помогает взглянуть свежим взглядом на странную деталь из вашего повседневного окружения, которая раньше воспринималась как нечто само собой разумеющееся. В данном случае тема не особенно важна: бигуди вряд ли станут причиной гибели нашей цивилизации. Но тот же метод прекрасно действует и в применении к очень важным темам – в общем‑то, почти ко всем, лишь бы удалось найти для них правильную комическую подачу. За последние пять лет своей работы в старом Life, с 1968 по 1972 г., я воспользовался юмором для освещения многих несмешных проблем, в том числе злоупотребления военной силой и испытаний ядерного оружия. Одна из колонок была посвящена мелочным дрязгам из‑за формы стола на Парижской мирной конференции по Вьетнаму. После двух с лишним месяцев ситуация сложилась до того дикая, что оставалось только смеяться, и я описал разнообразные попытки добиться мира за моим собственным обеденным столом путем ежедневного изменения его формы, уменьшения высоты стульев для отдельных гостей с целью понизить их «статус» и разворота этих стульев таким образом, чтобы сидящих на них людей можно было «не признавать». Именно это и происходило в Париже. Эти статьи выполняли свою задачу потому, что по форме были близки к пародируемым прототипам. Кто‑то может сказать, что всякий юмор сводится к грубому преувеличению. Но письма о бигуди никого бы не насмешили, если бы мы не узнавали в них образчики реально существующего журналистского жанра – и по тону, и по манере мышления. Контроль обладает для юмориста первостепенной важностью. Не выдумывайте «забавных» имен вроде «мистера Дросселя». Не повторяйте дважды и трижды одну и ту же шутку: читатели получат больше удовольствия, если она встретится им лишь единожды. Верьте умным читателям, понимающим вас с полуслова, а о прочих не волнуйтесь. Мои заметки в Life вызывали у публики смех. Однако у них была серьезная цель, а именно сказать: «На наших глазах творится нечто безумное: ткань жизни разъедает зловредная эрозия или даже самой жизни угрожает опасность, – но все почему‑то думают, что это нормально». То, что сегодня выглядит бредом, завтра становится рутиной. Юморист пытается сказать, что оно так и осталось бредом. Я помню карикатуру Билла Молдина конца 60‑х, поры бурных студенческих волнений, когда в один колледж в Северной Каролине были отправлены для наведения порядка пехота и танки, а старшекурсников в Беркли разгоняли слезоточивым газом, распыляя его с вертолета. На карикатуре мать умоляла членов призывной комиссии, куда явился по повестке ее сын: «Он у меня единственный ребенок – пожалуйста, держите его подальше от кампуса». Молдин показал нам, насколько безумны последние события, и попал в десятку: очень скоро после того, как его рисунок был опубликован, в Кентском университете погибли четверо студентов. Сегодня юмористы избирают одну мишень, завтра другую, но они никогда не испытывают недостатка в новых безумствах и угрозах, с которыми необходимо бороться. Линдон Джонсон в годы провальной войны во Вьетнаме отчасти обязан своим падением Джулсу Фейферу и Арту Бухвальду. Сенатор Джозеф Маккарти и вице‑президент Спиро Агню потеряли свои посты во многом благодаря комиксам из серии «Пого» (Родо) Уолта Келли. Генри Менкен низверг с политического небосвода целую галактику лицемеров, а влияние «Босса» Твида из Таммани‑холла серьезно подточили карикатуры Томаса Наста. Комик Морт С ал был единственным, кто не дремал в эпоху правления Эйзенхауэра, когда вся Америка точно объелась транквилизаторов и не желала, чтобы ее беспокоили. Многие считали Сала циником, однако он называл себя идеалистом. «Если я кого‑то критикую, – пояснял он, – это потому, что мир кажется мне заслуживающим лучшей участи и я верю, что плохое можно заменить на хорошее. Я не заявляю, как поколение битников: «Отстаньте, потому что мне все равно». Я здесь живу, и мне не все равно». «Я здесь живу, и мне не все равно» – сделайте это вашим кредо, если хотите стать серьезным юмористом. Эти люди работают на более глубоком уровне, чем думает большинство. Они не боятся гладить опасного зверя против шерсти, говоря вещи, которые обществу и президенту неприятно слышать. Арт Бухвальд и Гарри Трюдо доказывают свое мужество каждую неделю. Они говорят то, что нужно сказать и о чем обычные колумнисты говорить не рискуют, потому что это не сойдет им с рук. Их спасает лишь одно: политики редко обладают хорошим чувством юмора и тонкие шутки озадачивают их еще больше, чем широкую публику.
Помимо своей основной задачи, юмор решает еще множество других, пусть и не столь насущных. Юмористы помогают нам по‑новому взглянуть на гораздо более древние проблемы, связанные с нашей душевной жизнью, домом, семьей, работой и всеми остальными препонами, на которые мы натыкаемся по дороге от утра до вечера. Как‑то я брал интервью у создателя «Блонди» (Blondie) Чика Янга – к тому времени он писал и рисовал эти комиксы уже 40 лет и сделал 14 500 выпусков. Это была самая популярная серия комиксов, собирающая 60 миллионов читателей во всех уголках света, и я спросил Янга, почему она так живуча. «Она живуча, потому что проста, – ответил он. – Она держится на четырех самых обыкновенных занятиях: мои герои спят, едят, растят детей и зарабатывают деньги». Комические вариации на эти четыре темы в его рисунках так же разнообразны, как и в жизни. Усилия Дагвуда по выколачиванию денег из его начальника, мистера Дидерса, постоянно компенсируются усилиями Блонди, направленными на то, чтобы их потратить. «Мой Дагвуд никогда не покидает привычного всем мира, – сказал мне Янг. – Он не занимается никакой экзотикой вроде игры в гольф, и домой к нему приходят только те люди, с которыми сталкивается обычная среднестатистическая семья». Я упоминаю об этих четырех темах Янга, чтобы напомнить вам, что юмор, даже самый причудливый, чаще всего стоит на фундаментальных истинах. Это не отдельный организм, способный выжить лишь благодаря своему хрупкому метаболизму. Это просто особый угол зрения, доступный части писателей, уже хорошо владеющих литературным языком. Они пишут не о жизни, которая по сути своей нелепа; они пишут о жизни, которая по сути серьезна, но при этом замечают в ней области, где серьезные надежды по иронии судьбы оказались обманутыми – Стивен Ликок называет это «странной нестыковкой между нашими стремлениями и нашими достижениями». То же самое подчеркивал и Элвин Уайт. «Я не люблю слово «юморист», – говорил он. – По‑моему, оно вводит людей в заблуждение. Юмор – это побочный продукт, возникающий в процессе серьезной работы некоторых (но далеко не всех) писателей. Дон Маркие повлиял на меня больше, чем Эрнест Хемингуэй, а Перельман больше, чем Драйзер». Поэтому я хочу дать сочинителям юмора несколько советов. Овладейте искусством писать на хорошем «простом» языке, потому что все юмористы от Марка Твена до Рассела Бейкера – это в первую очередь великолепные писатели. Не ищите чего‑то сверхоригинального и не презирайте то, что выглядит обыденным: вы затронете в читательских душах больше струнок, если найдете забавное в нашей повседневной жизни. И наконец, не старайтесь сыпать шутками как из ведра: юмор опирается на неожиданность, а удивлять читателей на каждом шагу практически невозможно. К большой досаде писателей, юмор – вещь субъективная и с трудом поддающаяся определению. На свете не найти пары людей, которым всегда казались бы смешными одни и те же шутки, и фельетон, который в одном журнале отвергли как неудачный, с удовольствием принимают в другом, видя в нем бриллиант чистой воды. Причины отказа тоже формулируются с трудом. «Не смешно, и все», – говорят редакторы и мало что могут к этому добавить. Иногда в таком материале обнаруживается явный дефект, и его удается «вылечить». Но смертность все же остается высокой. «Шутку можно препарировать, как лягушку, – написал однажды Элвин Уайт, – но под ножом она умирает, и ее внутренности разочаровывают всех, кроме исследователей с чисто научным складом ума». Я не любитель дохлых лягушек, но мне было интересно, можно ли найти хоть что‑нибудь полезное, если покопаться в этих внутренностях, и как‑то раз я решил провести в Йеле годичный курс по сочинению юмористических произведений. Я предупредил студентов, что из этого может не выйти ничего путного и в результате мы просто убьем то, что любим. К счастью, на скудной почве курсовых работ юмор не только не умер, но и расцвел пышным цветом, и в следующем году я повторил свой курс. Позвольте мне коротко отчитаться об этом опыте. «Я надеюсь продемонстрировать, что у американской юмористической литературы богатые традиции, – написал я в резюме для потенциальных студентов, – и рассмотреть влияние некоторых первопроходцев на их последователей… Хотя в этом жанре трудно провести черту между художественной и нехудожественной литературой, я считаю темой своего курса последнюю: ваши сочинения будут опираться на конкретные факты. Меня не интересуют «творческие эксперименты», свободный полет фантазии и нагромождение абсурдных выдумок». Я начал с чтения отрывков из нашей классики, желая показать, что юмористы способны осваивать самые разные литературные жанры и даже изобретать новые. Первыми в ряду моих примеров стали «Басни на сленге» (Fables in Slang) Джорджа Эйда, которые стали выходить в 1897 г. в Chicago Record, где Эйд работал репортером. «Он просто сидел, ни о чем не думая, перед стопкой чистой бумаги, – пишет Джин Шеперд в прекрасном предисловии к своей антологии «Америка Джорджа Эйда» (The America of George Ade), – и вдруг ему в голову пришла невинная мысль написать что‑нибудь в форме басни с использованием языка и штампов нашего времени – иначе говоря, сленга. А чтобы никто не обвинил его в элементарном бескультурье, он решил писать все подозрительные слова и выражения с большой буквы. Он смертельно боялся, что люди сочтут его безграмотным». Оказалось, что боялся он зря: к 1900 г. «Басни» завоевали такую популярность, что он зарабатывал уже по тысяче долларов в неделю. Вот «Басня о Служащем, который Узрел Великий Свет»:
Жил да был один Служащий, которому всегда доставался Шиш с Маслом. Он вкалывал по многу часов за крошечную Зарплату и помогал создавать Организацию по Защите Интересов Трудящихся. Он был за Маленького Человека и против Ненасытных Кровопийц. Чтобы малость его успокоить, Хозяева выделили ему Процент с Прибыли. После этого он стал потеть, заглядывая в Платежную Ведомость: ему казалось, что множество Лодырей вокруг него только тем и занимаются, что Давят Сачка. Он научился Цыкать на Мальчишку‑Курьера всякий раз, когда тому случалось хихикнуть. Что же до старого Бухгалтера, который хотел Прибавки в девять долларов и недели Отпуска в Летний Сезон, ему доставалась разве что короткая Проповедь о Пользе Смирения. Самым тяжелым Моментом стали для него шесть часов Вечера, когда весь Трудовой Коллектив разбегался по домам. Считать десятичасовой Рабочий День полным казалось ему нелепостью, а уж в Борьбе за то, чтобы по Субботам работать лишь до Обеда, он и вовсе видел Чистый Грабеж. Те, кто раньше потел с ним на Галерах бок о бок, теперь должны были называть его Мистером, а сами в его глазах превратились в отбросы не лучше Каторжников. Однажды некий Салажонок осмелился напомнить Надсмотрщику, что когда‑то он считал себя Союзником Обделенных. «Ты прав, – ответил ему Босс. – Но в ту пору, когда я защищал Мелких Служащих, мне еще не доводилось бывать в Директорском Кабинете и я не видел чудесной картины под названием «Добродетель, снижающая Годовой Дивиденд». Мне трудно объяснить тебе все толком, поэтому я просто замечу, что те, кто оказывается по Нашу Сторону Баррикад, приобретают способность смотреть на Проблему Жалованья под Новым Углом». Мораль: в Образовательных Целях каждого Служащего следует допустить к Руководству Фирмой.
Универсальная правда, заключенная в этом шедевре столетней давности, осталась таковой и сейчас, что справедливо почти для любой из «Басен». «Эйд был первым из юмористов, которые на меня повлияли, – признался мне Сидни Перельман. – У него было социальное чувство юмора. Его картинки из жизни Деревенского Увальня на рубеже веков красноречивее любых исследований о том, сколько тогда приходилось платить за уголь. Его юмор коренился в понимании человеческой натуры и местных особенностей. До него в Америке не было юмористов, способных на такой едкий, пронзительный сарказм». От Эйда я перешел к Рингу Ларднеру, автору классической реплики «Заткнись, объяснил он»: мне хотелось показать, что юмористам может сослужить хорошую службу и такой жанр, как драматический диалог. Я питаю слабость к абсурдным пьескам Ларднера, писавшимся якобы просто ради развлечения. Но он вдобавок высмеивал священные законы драматургии, где происходящее на сцене описывается целыми ярдами курсива. Первый акт ларднеровских I Gaspiri (что означает «Обойщики») состоит из десяти строчек диалога, который ведут персонажи, не включенные в список действующих лиц, и девяти строчек не относящегося к делу курсива, которые завершаются фразой «Занавес опускается на семь дней, давая зрителям понять, что прошла неделя». За свою жизнь Ларднер с большим успехом использовал юмор во многих литературных жанрах – например, в посвященном бейсболу романе «Ты меня знаешь, Эл». Он необычайно чутко реагировал на присущие американцам показное благочестие и склонность к самообману. Затем я воскресил «Арчи и Мехитабель» (Archy and Mehitabel) Дона Маркиса, где этот влиятельный юморист тоже воспользовался для своих целей необычным жанром – нарочито корявыми стишками. Маркие, колумнист из New York Sun, наткнулся на новое решение древней проблемы газетчиков – как успеть к нужному сроку облечь свой материал в аккуратную форму – так же нечаянно, как Эйд наткнулся на басню. В 1916 г. он придумал таракана Арчи, который по ночам печатал на пишущей машинке Маркиса незамысловатые стихи, лишенные прописных букв, потому что у него не хватало сил нажать на клавишу переключения регистров. Творения Арчи, описывающие его дружбу с кошкой Мехитабель, отличаются заметной философичностью, о чем никак не догадаешься по непрезентабельному виду этих рваных строчек. Ни в одно серьезное эссе нельзя вложить такого презрения к старикам‑лицедеям, сетующим на упадок современного театра, каким дышит «Старый актер» (The Old Trouper) Маркиса – длинная поэма, в которой Арчи рассказывает о встрече Мехитабель со старым театральным котом по имени Томас:
я сам из старинного рода театральных котов мой дедушка работал с форрестом вот уж был актер каких поискать…
Маркис использовал кота как закваску для своего недовольства занудами хорошо знакомого типа. Это недовольство брюзгливыми ветеранами разных профессий универсально, как универсальна привычка любого старого брюзги жаловаться на то, что вся его область летит в тартарары. Маркие реализует одно из классических свойств юмора – переводить гнев в иное русло, где мы можем смеяться над какой‑либо слабостью вместо того, чтобы возмущаться ею. Следующими героями моего обзора были Дональд Огден Стюарт, Роберт Бенчли и Фрэнк Салливан, радикально расширившие возможности юмора, основанного на «свободных ассоциациях». У Бенчли зазвучала нотка человеческой теплоты и уязвимости, которой не было у юмористов вроде Эйда и Маркиса, прятавшихся за такими безличными формами, как басня и графоманские стишки. Никто лучше Бенчли не умел стремительно нырять в самую глубь своей темы:
Св. Франциск Ассизский (если только я не путаю его со Св. Симеоном Столпником, что легко может случиться, поскольку оба имени начинаются на «Св.») очень любил птиц, и на его портретах они часто сидят у него на плечах и клюют ему запястья. Что ж, если Св. Франциску это нравилось, то пожалуйста. У всех нас есть свои симпатии и антипатии – я, например, неравнодушен к собакам.
Но, может быть, все они лишь готовили почву для появления Сидни Перельмана. Если это так, Перельман с охотой отдает им должное. «Люди учатся, подражая другим, – сказал он. – В конце 20‑х меня можно было арестовать за упорную имитацию Ларднера – не по содержанию, а по духу. Эти влияния постепенно отмирают». Но от его собственного влияния оказалось не так‑то легко избавиться. К моменту своей кончины в 1979 г. он непрерывно писал уже более половины века, совершая захватывающие языковые пируэты, и в нашей стране до сих пор полно комиков и писателей, поддавшихся гравитационному притяжению его стиля и не сумевших затем вырваться на свободу. Не надо прибегать к услугам сыщиков, чтобы распознать почерк Перельмана не только в сочинениях таких писателей, как Вуди Аллен, но в сериалах ВВС «Раздолбай‑шоу» (Goon Show) и «Монти Пайтон» (Monty Python), в радиоскетчах Боба Эллиота и Рэя Гулдинга и в искрометных шутках Граучо Маркса – в последнем случае проследить корни этого влияния еще проще, поскольку Перельман написал сценарии к нескольким ранним фильмам братьев Маркс. Главным открытием Перельмана стало то, что метод свободных ассоциаций позволяет мыслям писателя рикошетировать от нормального к абсурдному и благодаря непредсказуемости угла этого отскока банальная стартовая идея полностью разрушается. К этой основе из непрерывного удивления он добавил ошеломительную игру слов, которая была его фирменным знаком, богатую и отчасти заумную лексику и эрудицию, приобретенную в путешествиях и за чтением книг. Но даже эта эффектная смесь не спасла бы его, не имей он конкретной мишени. «Все шутки должны быть о чем‑то – юмор должен иметь прямое отношение к жизни», – сказал он, и, хотя читатели, наслаждающиеся его стилем, могут упустить из виду его цель, любая миниатюра Перельмана в конечном счете не оставляет от какой‑нибудь очередной помпезной чепухи камня на камне, так же как оперное искусство до сих пор не оправилось от «Ночи в опере» (A Night at the Opera) братьев Маркс, а банковское дело – от «Банковского сыщика» (The Bank Dick) Уильяма Филдса. От его цепкого взгляда редко удавалось укрываться шарлатанам и мошенникам, особенно из миров Бродвея, Голливуда, рекламы и торговли. Я и поныне помню, как читал Перельмана подростком и как поразила меня тогда одна из его фраз. Его фразы не были похожи ни на что, виденное мною прежде, и голова у меня шла кругом.
Пронзительно свистнул гудок, и я запыхтел прочь от дремлющих шпилей вокзала Гранд‑Сентрал. Пропыхтев всего несколько футов, я заметил, что отбыл без поезда, – пришлось бежать обратно и ждать его отправления… За два часа, которые мне предстояло провести в Чикаго, нельзя было осмотреть город, и эта мысль повергла меня в состояние глубокого спокойствия. Я с удовольствием отметил, что на вокзал Дирборн наложен новый слой копоти, хотя у меня не хватило тщеславия счесть, что это как‑то связано с моим визитом.
Женщины обожали этого порывистого ирландца, который всегда готов был спать вместо того, чтобы есть, и наоборот. Как‑то вечером, отираясь в портсмутской таверне «Исподняя», он поймал оброненную вскользь кружку одного дюжего назюзюкавшегося канонира… На следующее утро «Морская кусалка», линейный фрегат с тридцатью шестью орудиями на борту, отвалил из мутного портсмутского порта в сторону Бомбея с матримониальными целями. На нем в качестве пассажира плыл мой прадед… Через пятьдесят три дня, проведенные почти исключительно на брошах с камеями и падавших под его курком куропадках, он наконец завидел башни Исфаханга, священного города Радикалов и Интегралов, двух фанатических исламских сект.
Мой выборочный список завершился самым высоколобым из юмористов – Вуди Алленом. Журнальные публикации Аллена, собранные теперь в трехтомник, блистают одновременно юмором и интеллектом (а это уникальное сочетание) и посвящены не только самым знаменитым его темам – смерти и хроническому беспокойству, но и таким солидным научным дисциплинам и литературным формам, как философия, психология, драма, ирландская поэзия и толкование текстов («Хасидские притчи» – Hasidic Tales). «Взгляд на организованную преступность» (A Look at Organized Crime), пародия на все статьи, когда‑либо написанные о сущности мафии, – один из самых смешных рассказов, которые мне известны, а «Мемуары Шмида» (The Schmeed Memoirs), воспоминания гитлеровского парикмахера, – убийственная сатира на «честного немца», просто делающего свою работу:
Меня спрашивали, отдавал ли я себе отчет в этической сомнительности своих действий. Как я объяснил судьям в Нюрнберге, мне не было известно, что Гитлер фашист. В течение долгих лет я считал его служащим телефонной компании. Когда же я наконец узнал, какое это чудовище, предпринимать что‑либо по этому поводу было уже поздно, так как я успел внести первый взнос за купленную в рассрочку мебель. Однажды, ближе к концу войны, я собирался ослабить узел салфетки, повязанной фюреру на шею, чтобы несколько крошечных волосков упали ему за шиворот, но в последнюю секунду мужество мне изменило.
Короткие отрывки, приведенные в этой главе, дают лишь слабое представление о необъятном наследии и невероятной одаренности этих гигантов. Но я хотел показать студентам, что они наследники богатой традиции, заложенной очень смелыми людьми с очень серьезными намерениями, – традиции, которая жива и теперь благодаря трудам таких писателей, как Иэн Фрейзьер, Гаррисон Кейлор, Фран Либовитц, Нора Эфрон, Келвин Триллин и Марк Сингер. Кстати говоря, Сингер – очередная звезда из длинной плеяды авторов The New Yorker (его предшественниками были Сент‑Клер Маккелуэй, Роберт Луис Тейлор, Лилиан Росс, Уолкотт Гиббс), умевших прикончить какого‑нибудь известного зануду вроде Уолтера Уинчелла одной бесстрастной и меткой шуткой, причем их отточенный стилет, вонзающийся в тело жертвы, практически не оставлял следа на ее коже. Сингеровское ядовитое зелье смешано из сотен причудливых фактов и цитат – он цепкий репортер – и стиля, в котором сквозит его собственное веселое изумление. Особенно хорошо это зелье действует на грабителей, упорно продолжающих испытывать терпение публики, – примером этого может служить его маленький очерк о застройщике Дональде Трампе, также опубликованный в The New Yorker. Отметив, что Трамп «стремился к безграничной роскоши, достиг ее и ведет существование, не омраченное бурчанием души», Сингер описывает свой визит в «Мар‑а‑лаго», оздоровительный клуб в Палм‑Бич, перестроенный Трампом из 118‑комнатного особняка в мавританском стиле, который соорудили в 1920‑х Марджори Мерриуэзер Пост и Эдвард Хаттон:
Очевидно, трамповское представление о благополучии коренится в убеждении, что длительные контакты посещающих его клуб клиентов мужского пола с исключительно симпатичными юными служительницами вдохнут в этих джентльменов дополнительную волю к жизни. В соответствии с этим он ограничивает свою роль «карманным вето» на ключевые кадровые решения. Во время нашей экскурсии по главному спортзалу, где разминался на беговой дорожке Тони Беннетт, каждый сезон дающий в «Мар‑а‑лаго» парочку концертов и потому проживающий здесь на правах постоянного обитателя, Трамп познакомил меня с «нашим штатным врачом, доктором Джинджер Ли Саутолл», недавней выпускницей колледжа по специальности «хиропрактика». Покуда доктор Саутолл, находясь за пределами слышимости, колдовала над спиной какого‑то благодарного члена клуба, я спросил Трампа, где она проходила практику. «Точно не знаю, – ответил он. – Может, в мединституте Малибу? Неплохо звучит, как по‑вашему? Я вам скажу правду. Когда я увидел фотографию доктора Саутолл, то понял, что мне ни к чему изучать ни ее резюме, ни резюме других претенденток. Вы хотите спросить, почему мы ее наняли – не потому ли, что она пятнадцать лет практиковалась в своем искусстве на горе Синай? Ответ будет отрицательный. И я объясню почему: потому что после того, как она пятнадцать лет проторчит на горе Синай, нам не захочется на нее смотреть».
Из всех юмористов – наших современников Гаррисон Кейлор лучше всех умеет подмечать перемены в обществе и изобретательнее всех высказывает свое мнение с помощью тонких намеков. Снова и снова он дарит нам удовольствие от встречи со старым жанром в новом наряде. Нынешняя нетерпимость американцев к курильщикам – явление, на которое способен с должной рассудительностью отреагировать любой достаточно чуткий писатель. Но вот чисто кейлоровский подход к проблеме:
Последние курильщики сигарет в Америке были обнаружены в глубоком каньоне к югу от перевала Доннер‑Пасс двумя федеральными агентами по борьбе с табаком, которые, пролетая над горами Сьерра‑Невады на вертолете незадолго до полудня, заметили внизу крошечные облачка дыма. Один из них, начальник управления пожарной охраны, вызвал по рации группу захвата. Шесть человек в камуфляже, члены отборной команды борцов с курением и бегунов трусцой, быстро рассыпались по пересеченной местности, окружили преступников в их логове, усмирили слезоточивым газом и уложили ничком на гальку под жарким августовским солнцем. Это оказались три женщины и двое мужчин, все в возрасте сорока с лишним лет. Они находились в бегах с момента принятия Двадцать восьмой поправки.
Здесь Кейлор пародирует бесчисленные статьи, которые не сходят со страниц американских газет уже много лет, начиная с эпохи Диллинджера в 1930‑х. Видно, как нравится ему этот жанр с его характерной лексикой – гангстеры и агенты ФБР, засады и перестрелки. Еще одна ситуация, для отражения которой в печати Кейлор нашел великолепное средство, возникла, когда администрация Джорджа Буша‑старшего взялась за ликвидацию кризиса в области сбережений и займов. Вот начало его фельетона «Как были спасены сберегательные учреждения»:
В тот день, когда орды диких гуннов наводнили Чикаго, президент играл у себя в Аспене в бадминтон. Один репортер, чья тетка живет в Эванстоне, увидел его по дороге в спортклуб и крикнул: «Гунны устроили в Чикаго бойню, мистер президент! Ваши комментарии?» Хотя новость об этом нашествии выбила мистера Буша из колеи, он ответил: «Мы пристально следим за развитием ситуации с гуннами, и сейчас она выглядит обнадеживающей. Надеюсь, что спустя несколько часов мы сможем сообщить вам нечто более определенное». Президент казался озабоченным, но спокойным; он явно сознавал меру своей ответственности за происходящее и не собирался сидеть сложа руки.
Далее Кейлор описывает, как жестокие кочевники творили в городе разные бесчинства: «жгли церкви, музеи изящных искусств и исторические памятники, ловили на улицах монахов, девственниц и профессоров… дабы продать их в рабство», а также захватили и банки, что, однако, не вызвало никаких действий со стороны президента Буша, поскольку «опросы, проведенные на выходе из торговых центров, показали, что народ в целом одобряет избранную президентом тактику».
Президент не стал пытаться отбить захваченные сберегательные учреждения и принял решение заплатить вместо этого сто шестьдесят шесть миллиардов долларов – конечно, не в качестве выкупа, а в форме самой рядовой, самой что ни на есть обыкновенной государственной поддержки, каковую правительство оказывает сплошь да рядом, и гунны с вандалами ускакали, забрав с собой деньжата, а потом и готы отплыли на север по озеру Мичиган.
Я восхищаюсь этим образцом кейлоровской сатиры не только за его оригинальность, но и за выраженное в нем гражданское возмущение, которое кипело и во мне, однако не нашло выхода. Все, на что я оказался способен, – это бессильно злиться, думая, что мои внуки до самой старости будут расплачиваться за предпринятое Бушем спасение банков, ограбленных хищными ордами. Впрочем, нет на свете закона, гласящего, что у каждой шутки должен быть глубокий смысл. Чистый абсурд тоже порой прекрасен – и потому, как сказал Китс, пленяет навсегда[19]. Я люблю следить за полетом бессмыслицы хорошего писателя. Два нижеследующих отрывка из недавних произведений Иэна Фрейзьера и Джона Ацдайка – стопроцентная чушь, но даже в минувшую золотую эпоху американской литературы не было написано ничего более забавного. Фрейзьеровский опус называется «Свидание с мамочкой» и начинается так:
В нашем текучем, неустойчивом, быстро меняющемся мире, где люди встречаются, любят друг друга и расстаются, так и не достигнув настоящей душевной близости, у каждого парня тем не менее уже есть сложившиеся отношения с собственной матерью, и они слишком ценны, чтобы их игнорировать. Вот вам взрослая, опытная, любящая женщина – и чтобы встретить ее, не надо идти на вечеринку или в бар для одиноких, а чтобы узнать поближе, не надо предпринимать никаких особых усилий. Сотни раз вы оказываетесь со своей матерью наедине естественным порядком и без всякого напряжения, которое обычно сопутствует ухаживанию. Все, что вам нужно, – это небольшое присутствие духа, чтобы воспользоваться удобной ситуацией. Например, мама везет вас в город на своей машине, чтобы купить вам новые штаны. Сначала найдите на приемнике хорошую станцию – ту, какая ей нравится. Дождитесь выезда на свободную магистраль, по которой так приятно катить – шины шуршат, кондиционер на максимуме. Затем повернитесь к ней и скажите что‑нибудь вроде: «Знаешь, мам, а фигура у тебя по‑прежнему супер, и не думай, что я этого не замечаю». Или, допустим, она заходит к вам в комнату, чтобы пополнить ваш запас чистых носков. Возьмите ее за руку, привлеките к себе и скажите: «Мамуля, ты самая обворожительная женщина из всех, кого я встречал». Не исключено, что она попросит вас перестать валять дурака, но могу гарантировать одно: она никогда не пожалуется на вас отцу. Возможно, потому, что ей трудно сказать: «Милый, наш дурачок только что ко мне подкатывался», а возможно, потому, что она втайне польщена, однако, какой бы ни была причина, ваша мама будет помалкивать до тех пор, пока не придет день, когда она уже не по Date: 2015-09-17; view: 397; Нарушение авторских прав |