Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Афиша пьесы «Женщина, не стоящая внимания»





 

Уайльд написал известному критику Эдмунду Госсу: «Позвольте преподнести Вам экземпляр „Саломеи“, которая стала моей первой попыткой использования в художественных целях тончайшего музыкального инструмента, каковым является французский язык»[437]. Еще один экземпляр он отправил по почте Бернарду Шоу, который писал: «Саломея все еще продолжает искать меня, блуждая в своем пурпурном одеянии, и я ожидаю скорого прибытия этой идеальной грешницы со следами почтовых марок и отметинами грубых рук, которые обрекли ее на заточение в красных почтовых тюрьмах, удушливых и кишащих нечистотами»[438]. Несмотря на то, что Оскар, которому успех «Саломеи» принес, кстати, семьсот фунтов, заявлял, что снова сидит без денег, он поселился в гостинице «Савой», где принимал новых «пантер» – братьев Паркер. Оставаясь по‑прежнему исключительно внимательным к критике, он дал очень важное пояснение в ответ на статью в «Таймс», в которой утверждалось, что пьеса якобы написана специально для Сары Бернар: «Я жажду получить удовольствие и увидеть мадам Сару Бернар в постановке моей пьесы в Париже, в этом восхитительном центре искусств, где часто ставят драмы на религиозные сюжеты. Но моя пьеса ни в коем случае не была написана специально для этой великой актрисы… Я никогда не писал пьес для какого‑нибудь определенного актера или актрисы и никогда не буду этого делать. Такая работа подошла бы, скорее, ремесленнику от искусства, а не художнику»[439].

В марте 1893 года Герберт Бирбом Три начал репетировать в театре «Хеймаркет»[440]«Женщину, не стоящую внимания».

В это же время случилась и первая неприятность, ставшая предвестником будущих трагедий. Герберт Бирбом Три получил по почте копии безумных писем Оскара к Бози, и в частности письмо «Гиацинт». Он не скрыл своего удивления и попросил у Уайльда объяснений; тот небрежно ответил, что речь идет о стихотворениях в прозе. Несколько дней спустя, у выхода из театра Уайльда поджидал незнакомый молодой человек по имени Аллен, который предложил Уайльду оригиналы его писем за десять фунтов; Уайльд воскликнул: «Десять фунтов! вы ничего не смыслите в литературе. Если бы вы попросили у меня пятьдесят, тогда я, может быть, и заплатил бы вам. С другой стороны, у меня есть копии этих писем, и мне совершенно не нужен оригинал. До свидания». Аллен не отступал и на следующий день звонил в дверь дома 16 по Тайт‑стрит. Уайльд, по‑прежнему уверенный в себе и беззаботный, торговался, соглашаясь оплатить расходы шантажиста, который хотел уехать в Соединенные Штаты, иронизируя при этом: «Колумб уже подумал об этом раньше вас. Я надеюсь, вам повезет больше, чем ему, и вы проплывете мимо американского континента!» Однако Аллен на этом не успокоился и продолжал преследовать Уайльда с письмом «Гиацинт», которое он Уайльду не вернул. Его угрозы принимали все более отчетливые очертания:

– Это письмо можно понять довольно странным образом.

– Для рабочих искусство редко бывает доступным, – отвечал Уайльд.

– Один человек предложил мне за него шестьдесят фунтов, – не унимался Аллен.

– Если хотите моего совета, то немедленно разыщите этого человека и продайте ему письмо. Даже мне никогда не предлагали столько денег за столь короткое произведение в прозе!

Бедняга Аллен, окончательно сбитый с толку, принялся хныкать; Уайльд выставил его за дверь и дал на прощанье десять шиллингов.

На какое‑то время скандал утих, и Уайльд не испытывал по этому поводу ни малейшего волнения. Напротив, он заявил еще одному молодому человеку, пришедшему к нему с той же целью: «Сдается мне, что вы ведете чудесную жизнь маленького развратника».

Анна де Бремонт первой заметила трещины в его светской маске. Она встретилась с Уайльдом непосредственно перед премьерой на банкете, состоявшемся в писательском обществе – обществе взаимного восхищения, – и записала: «Блуждающий взгляд, осунувшееся лицо, на котором написано не поддающееся определению выражение то ли усталости, то ли странной тревоги. Да, он, как обычно, был безупречно одет, и его поведение, как никогда, отличалось легкостью и высокомерием истинного денди… Мне показалось, что передо мной стоит мертвец – я не могла ни увидеть, ни почувствовать его душу в затуманенном и лишенном выражения взгляде, прячущемся за отяжелевшими от усталости и скуки веками»[441].

В среду, 19 апреля 1893 года, состоялась премьера «Женщины, не стоящей внимания» с Бирбомом Три, миссис Бернард Бир, Фредом Терри… Рядом с Уайльдом в ложе сидели Бози, Махэйффи и вновь появившийся Пьер Луис. Пьеса стала очередным триумфом, и зрительный зал приветствовал ее громом аплодисментов, хотя кое‑кто из зрителей пытался свистеть. Уайльд проявил осторожность, и когда публика в зале начала требовать автора, он поднялся в своей ложе и объявил: «Уважаемые дамы и господа, я должен с грустью сообщить вам, что господина Оскара Уайльда нет в зале». И хотя ему удалось вновь вызвать смех и аплодисменты, этой выходкой он отнюдь не смягчил раздражения критиков, а «Панч» в очередной раз разразился язвительной статьей. В целом пресса, скрепя сердце, вынуждена была признать заслуги автора. Общий тон задавал «Уорлд» от 23 апреля: «Отнюдь не остроумие Оскара Уайльда и еще менее умение ловко манипулировать парадоксами заставляют меня требовать, чтобы ему было отведено особое место среди современных драматургов. Прежде всего я имею в виду его ум, оригинальность взглядов, совершенство стиля, а главное, драматическую силу его вдохновения. Я без малейшего колебания заявляю, что сцена между лордом Иллингуортом и миссис Арбетнот в конце второго акта может считаться самой сильной и самой умной сценой современного английского театрального искусства»[442]. Договор с Бирбомом Три предусматривал отчисление автору 8 % от чистой суммы средних сборов; поскольку «Хеймаркет» ежевечерне объявлял аншлаг, можно предположить, что, поздравив актеров, Уайльд не преминул выразить досаду в адрес Три, отказавшегося ангажировать его юного протеже Сидни Барраклафа. После премьеры вся компания с «чудо‑мальчиком» во главе отправилась на ужин к «Уиллису». Даже Пьер Луис, излечившийся, по всей видимости, от своих предубеждений, а может, махнувший на них рукой, принял участие в этом празднестве, во время которого Уайльд блистал, как никогда. Решив свои дела, связанные с военной службой, Луис тут же приехал в Лондон и вновь принимал все приглашения Уайльда. К примеру, 21 апреля за ужином он сидел рядом с Джоном Греем, которому позже посвятил свое стихотворение «Прерия». И тем не менее в письме к брату он вновь вспоминал прежние тревоги: «Мне не жаль уезжать из Лондона, я лишь немного сожалею о пьесе „Женщина, не стоящая внимания“. Я написал о ней много хорошего в одной плохой статье, которая должна выйти в субботу, если редакция согласится ее поместить, в чем я сильно сомневаюсь. Я отложил на день свой отъезд, чтобы увидеться сегодня или завтра с одной очень интересной актрисой, миссис Бернард Бир, о которой я расскажу тебе поподробнее и которая играет заглавную роль в пьесе Уайльда. Лондон чудесен, но я оказался в обществе, которое несколько смущает меня, и я обязательно расскажу тебе, чем именно»[443].


С другой стороны, он подтверждал свою близость с Уайльдом, по крайней мере в области эстетики, оставив автограф на листке розовой бумаги, на котором рукой Уайльда было написано: «Нельзя смотреть ни на предметы, ни на людей. Надо смотреть только в зеркало, поскольку зеркало показывает нам одни лишь маски»; дальше добавлено рукой Луиса: «Людям необходимо показывать красоту»[444]. К тому же не следует забывать и о стихотворении «Гиацинт», которое он опубликовал в апреле в журнале Дугласа. Тем не менее создается впечатление, что размолвка, возникшая между ними в феврале по поводу посвящения «Саломеи», была забыта. Уайльд послал тогда Луису письмо, причем на этот раз оно было написано по‑английски: «Мой дорогой Пьер, неужели это все, что ты можешь мне сказать в ответ на то, что я выбрал именно тебя среди всех моих друзей и посвятил тебе „Саломею“? Я не в силах выразить, насколько мне горько. Все, кому я просто послал экземпляр своей пьесы, прислали мне прелестные письма, украшенные деликатными похвалами. И только от тебя – того, чье имя я начертал золотыми и алыми буквами, – ни звука… Раньше я не задумывался над тем, что дружба может быть более хрупкой, нежели любовь»[445].


И все же, если не принимать во внимание развязное и вызывающе поведение Уайльда, позы, свойственные ему в этот период, все разрастающиеся скандальные слухи по поводу его отношений с Бози, которому он только что подарил запонки – четыре селенита в виде сердечек, украшенных бриллиантами и рубинами, некоторые фразы из пьесы, которая значилась теперь на театральной афише, обретали гораздо более глубокое звучание, чем это могло показаться на первый взгляд. Прежде всего это касается лорда Иллингуорта (точной копии лорда Генри Уоттона), явившегося выразителем ироничных, а где‑то и горьких чувств автора:

«Надо сочувствовать радости, красоте, живой жизни… Молодость Америки – самая старая из ее традиций… Хорошо известно, что такое распространенное в публике представление о здоровье; это английский помещик, во весь опор скачущий за лисицей. Невыразимое, преследующее неудобоваримое… Ничто не имеет значения, кроме страсти… Двадцать лет любви делают из женщины развалину. Зато двадцать лет брака превращают ее в нечто подобное общественному зданию».

Что же касается героини, миссис Арбетнот, этой женщины, не стоящей внимания, соблазненной и покинутой, жалкой матери незаконнорожденного сына, то именно она выражает тревогу, которая уже начинает проступать у Уайльда сквозь маску благополучия:

«Только любовь может сохранить человеку жизнь… Мое прошлое было всегда со мной… Ведь это мой позор соединил нас так неразрывно. Это мой позор сделал тебя для меня еще дороже… Ты плод моего позора, так останься же им навсегда!»[446]

Эти слова появляются, как вспышки, которым, быть может, и сам Уайльд не придавал большого значения, однако и ему предстояло произнести точно такие же слова, когда, присмотревшись к Бози, он смутно почувствовал приближение надвигающейся катастрофы, в которую его беспощадно затягивали его «пантеры», его бесчестье и причина его будущей катастрофы.

Оставив Уайльда наслаждаться триумфом своей пьесы, Бози вернулся в Оксфорд, чтобы закончить последний учебный год. Здесь он уделил большое внимание эстетизму и любовным отношениям. Стараясь как можно чаще бывать в Лондоне, он уже не оставлял Уайльда. Их можно было встретить всюду, где имело смысл бывать: в тильбюри на Аскоте, в вечерних костюмах у Керзонов, в охотничьих нарядах в загородном имении у какого‑нибудь богатого бизнесмена. Несмотря на сомнительную репутацию, Дугласу нигде не отказывали в приеме; его юность, красота, чувство прекрасного и дружба с Уайльдом создали вокруг него некий ореол. Выросший в богатой семье, он оставался рабом своих прихотей, которые удовлетворял теперь Уайльд, при этом он становился все более требовательным, нетерпимым и жадным до роскоши. Известный художественный критик, историк и почетный профессор Оксфорда Д.‑А. Саймонс влюбился в Дугласа и начал ревновать его к Уайльду, чей «Портрет Дориана Грея» ему никогда не нравился. Он писал Дугласу полные чувств письма, на которые тот отвечал с подчеркнутой небрежностью; Бози предпочитал золоченый шлейф Уайльда, разбогатевшего благодаря доходам от своих комедий. Все, кто имел хоть какой‑то вес в обществе, с восторгом повторяли блестящие фразы из его пьес, считая своим долгом послать ему приглашение на очередной прием. Сам же Уайльд, подобно Нерону, превратился в своего рода монарха, которого постоянно сопровождала свита, распевая ему хвалебные гимны, восхищаясь его афоризмами и не стесняясь жить за его счет.


Дом Тейлора на Литтл Колледж‑стрит стал одним из наиболее частых ночных прибежищ Уайльда, который испытывал сладострастную дрожь от опасных соприкосновений с юными постояльцами этого заведения. Сие не прошло мимо внимания Фрэнка Харриса, Бернарда Шоу и… маркиза, который ждал своего часа: «По мере того, как росло его состояние, он становился все более высокомерным, и та ненависть, которая обнаружилась весной 1895 года и сопровождала его до конца жизни, стала, в известном смысле, результатом трехлетнего периода, отделяющего „Веер леди Уиндермир“ от пьесы „Как важно быть серьезным“, в течение которого общество валялось у его ног и втайне завидовало его успеху, будучи не в силах простить Оскару стремительный взлет и вместе с тем вызывающую независимость духа и поведения»[447]. Его доходы стали значительными – примерно восемь тысяч фунтов в год – и он проводил большую часть времени в «Савое» или «Альбермэйле»; при этом он постоянно ездил то в Париж с Бози или с кем‑нибудь другим, то в Лондон.

Он все еще продолжал покорять своих слушателей, в частности, это относится к супруге богатого торговца бриллиантами Аде Леверсон, которой Уайльд дал прозвище «Сфинкс». Он познакомился с ней на вечере у Освальда Кроуфорда. «Когда я познакомилась с ним, – вспоминала она, – старые легенды, относящиеся еще к его ученическим годам, продолжали окутывать Оскара Уайльда своей дымкой, и я была немало удивлена, встретив его не бледным и томным юношей в коротких штанах и с лилией в руке, о которой говорили, будто ее запах придавал ему жизненные силы. Он уже давно оставил свои эстетские позы 80‑х годов… той волшебной эпохи подсолнухов и павлиньих перьев, художественных гобеленов и японских вееров»[448].

Оскар встречался с Адой всякий раз, когда оказывался в Лондоне, и у него никогда не было и уже не будет более верного друга. Он появлялся с ней у князя Пьера Трубецкого, где познакомился с актером Уиллардом, а главное, с удивительной Иветт Гильбер. Вошедшая в историю как исполнительница народных песен и увековеченная кистью Тулуз‑Лотрека, эта женщина экстравагантного внешнего вида с рыжими волосами и бледным лицом отличалась изрядным чувством юмора. Все гости в доме у принца с нетерпением ожидали этой встречи. Уайльд приехал с опозданием; вперед с ироничной улыбкой на губах вышла Иветт Гильбер, прекрасно понимая, насколько эффектно она выглядит:

– Не правда ли, мсье Уайльд, я самая уродливая женщина Франции?

На какую‑то долю секунды Уайльд озадаченно замер, склонившись над протянутой рукой, и ответил с неизменной обходительностью: «Всего мира, мадам, всего мира!» – вызвав шепот восхищения у окружающих и мгновенно завоевав симпатию Иветт Гильбер[449].

На лето Оскар снимал дачу в Горинге на берегу Темзы. Он занимался тем, что готовил издание «Веера леди Уиндермир», придумывая сюжет для новой пьесы и отдавшись во власть своей природной лени.

Он совершил короткую поездку в Джерси на представление «Женщины, не стоящей внимания» и ожидал приезда Бози, который покинул Оксфорд, не получив диплома. После приезда Бози Констанс немедленно увезла из Горинга обоих сыновей; оставшись вдвоем, любовники решили провести время с пользой для дела. Уайльд попросил Бози перевести «Саломею» на английский, а сам принялся за наброски «Идеального мужа». Они наняли молодого слугу, правда очень некрасивого. Между тем тучи начинали сгущаться, несмотря на идиллические декорации, купания и солнечные ванны, которые Дуглас принимал обнаженным, шокируя деревенского пастора, в ужасе спасавшегося бегством при виде подобного зрелища и не желавшего слушать объяснения, о сценах из греческой древности. Вскоре опять начались ссоры. Бози обвинял Уайльда в том, что тот зачастил в заведение Тейлора, Уайльд был не в силах больше выносить приступы ярости, которые становились у Бози все сильнее. Бози бросил работу над переводом, вернулся в Лондон и отказался возвращаться в Горинг. Крайне огорченный Уайльд написал ему: «Я остаюсь в Горинге, чтобы попытаться навести порядок. Даже не знаю, что мне делать с этим домом – остаться тут или уехать – да еще и слуги доставляют немало забот. Я постарался связаться с Лэйном, но он в Париже с Ротенстайном. Я надеюсь, что ты очень скоро получишь пробные оттиски»[450]. На самом деле изданием перевода Бози с иллюстрациями Обри Бёрдслея должен был заниматься Джон Лэйн, о котором Уайльд был не слишком высокого мнения. Создавалось впечатление, что судьба определенно ополчилась против принцессы Саломеи. Издатель бесследно исчез, перевод Дугласа не нравился Уайльду, а кроме того, он терпеть не мог Обри Бёрдслея, чьи рисунки казались ему неприличными, «жестокими и злыми, так похожими на самого любезного беднягу Обри, чье лицо напоминает серебряный топорик с волосами цвета зеленой травы». Тем не менее Уайльд предложил ему отредактировать перевод Дугласа, чем вызвал такую вспышку ярости Бози, жившего на полном содержании у Росса, что Уайльд вынужден был прибегнуть к крайним мерам и написать леди Куинсберри: «Вы неоднократно задавали мне вопросы по поводу Бози. Позвольте дать Вам сегодня несколько ответов. Мне кажется, что нынешнее состояние здоровья Бози внушает явные опасения. Он страдает бессонницей, расстройством нервной системы, почти истерией… В городе он не занимается абсолютно ничем. В августе он сделал перевод моей французской пьесы и с тех пор не занимался никаким интеллектуальным трудом… Его жизнь кажется мне бесцельной, несчастной и абсурдной… По‑моему, Вам следовало бы принять меры к тому, чтобы отправить его на четыре‑пять месяцев за границу»[451]. Бози отправили в Каир к генеральному консулу лорду Кромеру. Сам Уайльд уехал с Фредом Аткинсом в Динард; публикация «Саломеи» застопорилась, и Бёрдслей писал Робби: «Я надеюсь, Вы слышали обо всей этой шумихе вокруг „Саломеи“. Могу только сказать Вам, что я был буквально завален перепиской с Лэйном, а также Оскаром и К°. В течение целой недели число почтальонов и различных посыльных, звонивших в мою дверь, достигло просто скандальных размеров. Я совершенно ничего не знаю о том, как в действительности обстоят дела… Кстати, Бози уезжает в Египет; понятия не имею, в каком качестве; думаю, что‑то связанное с дипломатией. А какие у Вас новости от Оскара? Они оба совершенно ужасные люди»[452].

Вернувшись из Динарда, Уайльд узнал, что в письме, адресованном одному своему старому товарищу по Оксфорду, Бози Дуглас встал на его защиту: «Вместе с тем, я считаю, что он обладает удивительным воображением, счастливым даром экспрессии, врожденным чувством фразы и огромным драматическим инстинктом (я имею в виду не его пьесы, а „Дориана Грея“ и „Гранатовый домик“)… Он самый благородный в мире друг, он единственный из всех моих знакомых, кому достанет смелости положить руку на плечо бывшего заключенного и пройтись с ним так по Пиккадилли»[453]. Этого было достаточно для того, чтобы Уайльд, который страдал в разлуке, написал Бози: «Я рад узнать, что мы снова друзья и что наша любовь прошла сквозь тень и сумрак безразличия и печали и вышла увенчанная розами, как это было прежде. Давай же будем бесконечно дорожить друг другом, как мы всегда делали это»[454].

Вместе с тем у Уайльда накопилось немало причин для беспокойства и тревог. Заведение Тейлора попало под наблюдение, полиция проводила обыски во всех помещениях и внимательно следила за передвижениями жильцов и гостей. Из предосторожности Уайльд покинул отель «Альбермэйл», где его слишком хорошо знали, и снял однокомнатную квартиру в доме 10/11 на Сент‑Джеймс‑плейс, где рассчитывал поработать над пьесой «Идеальный муж», а также вновь вернуться к корректуре «Сфинкса», произведения, которое, безусловно, доставило ему больше всего хлопот, так как его издание все продолжало откладываться. Здесь он узнал, что Бози, который бежал во Францию, а затем в Бельгию в обществе галантного дружка, подвергся угрозам шантажа со стороны своего юного приятеля. Уайльд в очередной раз вынужден был вмешаться и срочно выехал на континент, забыв о работе и подвергнув очередному испытанию свою и без того небезоблачную репутацию. Он привез Бози в Лондон, в то время как того ждали в Константинополе после остановки в Париже. Теперь, когда Бози поселился в квартире Уайльда, о спокойствии снова можно было забыть, и Уайльд писал: «Каждое утро ровно в половине двенадцатого я приезжал на Сент‑Джеймс‑плейс, чтобы иметь возможность думать и писать без помех, хотя семья моя была на редкость тихой и спокойной. Но я напрасно старался. В двенадцать часов подъезжал твой экипаж, и ты сидел до половины второго, болтая и беспрерывно куря, пока не подходило время везти тебя обедать в „Кафе Рояль“ или в „Беркли“. Ленч с обычными возлияниями затягивался, как правило, до половины четвертого. Ты уезжал на час в „Уайтс‑клуб“. К чаю ты являлся снова и сидел, пока не наступало время одеваться к ужину. Ты ужинал со мной либо в „Савое“, либо на Тайт‑стрит. И расставались мы обычно далеко за полночь – полагалось завершить столь увлекательный день поздним ужином у „Уиллиса“»[455]. Таким образом, требовательность Бози, которой Уайльд был не в силах сопротивляться, начинала стеснять драматурга, а это приводило к неизбежным размолвкам между мужчинами, которые тем не менее не могли обойтись один без другого. Бози компрометировал себя с другими «пантерами», демонстративно появлялся повсюду вместе с Уайльдом, дразнил отца, доставлял волнения матери; он потерял должность в Константинополе еще до того, как занял ее, и стал тем самым «плодом моего позора», которого Оскар вывел в «Женщине, не стоящей внимания», как прежде стал Дорианом Греем, которого Уайльд создал еще до знакомства с ним.

После серьезного внушения, полученного от матери, Бози вернулся в Каир, устроив Оскару очередную сцену. Здесь он снова компрометировал Уайльда, откровенничая с Робертом Хиченсом, который позже использовал рассказы Дугласа в «Зеленой гвоздике», литературной шутке, которую почему‑то приписали Уайльду.

Лорд Альфред Дуглас, как всегда непредсказуемый, импульсивный, более всего влюбленный во время разлуки, написал предлинное письмо матери, которая мечтала о его окончательном разрыве с Уайльдом: «Прежде всего, в тот вечер вы сказали мне, что я даже не сделал попытки убедить вас в том, что Оскар достойный человек. В ответ я спросил вас, а помните ли вы, чтобы я когда‑нибудь пытался убедить вас, что кто‑либо из моих друзей является достойным человеком; мне кажется, я всегда был тверд в своем нежелании делить людей на плохих и хороших. В предисловии к „Дориану Грею“ Оскар пишет: нет книг нравственных или безнравственных, а есть книги хорошо или плохо написанные. А теперь, если вы перенесете это правило на людей, оно сохранит свой смысл, и мой подход к людям именно таков. Человек не может быть нравственным или безнравственным, человек бывает хорошо или плохо скроен, вот и все. Это означает, что у него либо есть характер, стиль, изысканность, свое лицо, либо эти качества отсутствуют… Вы сами прекрасно знаете, что не судите людей по этим критериям, так что вы не можете требовать этого и от меня… Вы считаете, что именно Оскар разрушил мою душу. Так вот, я могу ответить, что до знакомства с ним у меня вообще не было души; он научил меня оценивать веши в зависимости от их значимости, научил отличать прекрасное от уродливого и вульгарного… А теперь позвольте задать вам вопрос: а что вы можете предложить мне взамен этого человека, куда я, по‑вашему, должен отправиться во имя духовного обогащения моей личности? Кто станет питать мою душу сладкой горечью меда? Кто вновь сделает меня счастливым в минуты грусти, отчаяния или плохого самочувствия? Кто иной сумеет унести меня одной лишь силой своего сияющего золотом слова далеко от угрюмого мира в воображаемую страну чудес, остроумия, парадоксов и красоты? Я безумно влюблен в него, а он в меня».

Это и следующие за ним письма проливают совершенно особый свет на отношения Бози и Уайльда и демонстрируют непреодолимое влечение, которое испытывал юный лорд к знаменитому литератору, подтверждая вместе с тем, что узы, объединявшие двух мужчин, носили прежде всего интеллектуальный характер. В еще одном письме, которое он через несколько дней снова написал матери, продолжавшей упорствовать в своем мнении о вредном влиянии Уайльда, Бози сделал интересный анализ «Дориана Грея», который стоит процитировать даже в большей мере, чем предыдущее письмо, поскольку здесь содержится откровенное признание в любви, которое под новым углом зрения высвечивает неоднозначную личность юного лорда Дугласа: «Лорд Генри учит Дориана Грея, что он должен осуществить все, что в его силах, и придать форму любой страсти, любой идее, приходящей на ум, с тем чтобы превратить свою жизнь в произведение искусства. Он как‑то говорит ему: Я так счастлив, что в своей жизни вы занимались только тем, что жили, я так счастлив, что вас никогда не посещала мысль написать книгу или сочинить песню, вы сделали свою жизнь произведением искусства… Теперь же, если вы остаетесь все еще настолько слепы и чудовищно несправедливы, чтобы искать аналогию между поведением О. У. в отношении меня и поведением лорда Г. в отношении Дориана Грея, то, думаю, любые слова, которые я мог бы вам сказать, были бы абсолютно бесполезны. Оба случая не имеют ни малейшего сходства… Если рассматривать этот вопрос наиболее искренне и правдиво, наверное, можно было бы сказать, что лорд Генри – восковое изображение того, кем мог бы стать Оскар, не будь у него столько энтузиазма, гуманности, щедрости и очаровательной мягкости характера… Что касается того, что вы называете чудачествами и особой моралью, то я настолько же далек от мысли о том, что меня самого наделяют исключительно такими характеристиками, насколько знаю, что эти качества были присущи почти всем великим умам, перед которыми я преклоняюсь, как прошлого, так и нашего времени»[456]. Такова была сила страсти, соединившей Оскара и Бози, и даже почтение, которое Дуглас испытывал по отношению к собственной матери, не в силах было умерить ее безумия.

В феврале 1894 года вышел перевод «Саломеи» с посвящением лорду Альфреду Дугласу. Обложка выглядела ужасно, и Уайльд пришел в отчаяние от того, что роковая судьба все не оставляла в покое его принцессу. Он вновь был разлучен с Бози, у него снова не было денег, «Саломея» принесла сплошные разочарования, а последнюю, с таким трудом законченную пьесу отказались ставить два режиссера. Все разъяснилось внезапно, с прибытием по‑прежнему вызывающе яркого Бози, которого Уайльд поехал встречать в Брайтон, где друзья провели вдвоем несколько счастливых дней. Вернувшись в Лондон, Уайльд загорелся страстью к молодой актрисе Эме Лаутер, которой он писал: «Эме, Эме, если бы Вы были мальчиком. Вы разбили бы мое сердце». Дальше уже идут стихи:

 

Ваши зеленые глаза, как темные озера,

По которым прокатилось солнце,

Оставив в них свое золотое отражение.

 

В нем ощущалось какое‑то разочарование, которым Уайльд поделился с совсем юным актером Филиппом Хьютоном, новым завсегдатаем дома на Сент‑Джеймс‑плейс: «В обществе я абсолютно намеренно стараюсь казаться только дилетантом или денди – я считаю неразумным демонстрировать свои чувства окружающим, а прятаться за строгими манерами пытаются одни лишь неосторожные люди; мудрец изберет для этого безумие изысканной фривольности фантазий и беспечности. В столь вульгарном мире, как наш, каждому необходимо носить маску»[457].

Ему самому это было необходимо более, чем кому‑либо другому: опасные связи Уайльда с «пантерами» с Литтл Колледж‑стрит, вызывающие отношения с Дугласом давали пищу для постоянных пересудов и скандалов. Возмущенная до крайности мать Бози решила рассказать обо всем Констанс, которая и без того уже начала задаваться вопросами по поводу продолжительных отлучек Оскара, его таинственных поездок в Париж, Брайтон, Брюссель, по поводу этой безумной дружбы, о которой поведала ей леди Куинсберри.

Даже маркиз, увязший в скандале вокруг своего второго развода, тем не менее решил вмешаться. Он в очередной раз встретился с Уайльдом и Бози в «Кафе Рояль». Маркиз уселся за их столик и разделил с ними трапезу, хотя его не переставало ужасать их обращение друг с другом и он не в силах был выбросить из головы нелицеприятные намеки на их взаимоотношения, которые делали ему люди его круга. Непревзойденное обаяние Уайльда на этот раз оказалось бессильным. Какое‑то время маркиз оставался в нерешительности, опасаясь новых неприятностей; ему на память пришел недавний скандал, в котором оказались замешаны его старший сын и лорд Роузбери, к тому же он не мог сбросить со счетов и экстравагантность собственной жизни.

В конце концов 1 апреля 1894 года он написал пролог той пьесы, которая ровно через год была разыграна в зале английского суда:

«Альфред. Мне исключительно больно от того, что я вынужден писать тебе в такой жесткой форме… Во‑первых, правильно ли я понимаю, что после того, как ты, к своему стыду, покинул Оксфорд подобным образом, как мне это объяснил твой воспитатель, ты собираешься теперь наслаждаться бездельем и праздностью? Во‑вторых – тут я касаюсь самого болезненного пункта моего письма – речь пойдет о твоей близости с этим типом, Уайльдом. Это нужно прекратить, иначе я от тебя отрекусь и лишу средств к существованию. Я не собираюсь анализировать эту близость и ни в чем тебя не обвиняю; но, на мой взгляд, даже делать вид, что ты ненормален, столь же непристойно, сколь и быть таковым на самом деле. Я своими собственными глазами видел вас вдвоем – как бесстыдно и отталкивающе вы выказывали свою близость! В жизни не видел ничего более мерзкого, чем выражение ваших лиц. Неудивительно, что о вас столько говорят. Кроме того, мне стало известно из надежного источника – что, впрочем, может быть, и неверно, – будто его жена добивается развода, обвиняя его в содомии и прочем разврате… Если это подозрение имеет какие‑то основания и если о нем пойдет молва, я буду вправе пристрелить его при первой же встрече».

После этого письма Бози буквально прорвало: он отправил отцу ответную телеграмму, в которой специально подобрал выражения («Как же вы похожи на жалкого старикашку!») с таким расчетом, чтобы довести маркиза до бешенства. Таким образом, совершенно намеренно и не сказав ни слова Уайльду, он спровоцировал отца, чей дикий нрав был ему прекрасно известен, подвергнув как себя, так и Уайльда ярости, которая теперь не знала границ, о чем свидетельствует второе письмо отца к сыну: «…Твоим единственным извинением может быть только то, что ты сошел с ума. Кое‑кто из Оксфорда сообщил мне, что там тебя считали ненормальным. Если я еще хоть раз застану тебя с этим человеком, я устрою такой скандал, какого ты даже и представить себе не можешь»[458]. Бози, безусловно, был не в себе, так как даже теперь он оказался не в состоянии оценить серьезность угроз, нацеленных против того, кого называл своим самым дорогим другом; он был безумен потому, что провоцировал все еще окруженного боксерами «багрового маркиза», который без колебания угрожал кнутом лорду Роузбери, оскорбил Гладстона и подрался с Перси Дугласом; наконец, он был безумен потому, что повлек за собой к неизбежной катастрофе человека, который пылал к нему столь же абсолютной, сколь и странной любовью.

В ситуацию снова вмешалась мать Бози, которая умоляла расстаться с Уайльдом и уехать во Флоренцию, где, как она понимала, Уайльд, оставшийся без денег и продолжавший искать театр для постановки пьесы, не смог бы к нему присоединиться. Ей удалось убедить Дугласа, и в апреле 1894 года он отбыл в Италию.

Уайльд остался в Лондоне, неотступно думая о Бози; он писал полные бреда письма «драгоценному золотому мальчику», чьи светлые волосы оставались единственным талисманом, который мог помешать ему сгинуть в «пурпурных долинах отчаяния». Известие от друга только усиливало его тоску: «Дорогой мой мальчик, только что пришла телеграмма от тебя; было радостью получить ее, но я так скучаю по тебе. Веселый, золотистый и грациозный юноша уехал…»[459]. Целую неделю Уайльд боролся с собой и с поэтическими воспоминаниями о Бози, заставлявшими его забыть о гневе, ссорах, о безумии совместного существования, после чего все же помчался к нему.

 

За несколько месяцев до этого Андре Жид сел на корабль, отправлявшийся в Африку, сохраняя в памяти ослепительное воспоминание о Уайльде, о чьих нравах он поведал Пьеру Луису, сдерживая дрожь тайных желаний, которые с детства смутно беспокоили его и которые влекли его теперь к берегам той самой Африки, где так девственна и чиста природа. «Когда в октябре 1893 года я отправился в Алжир, я вовсе не стремился к новым землям, меня манило это, то самое золотое руно возбудило мой порыв»[460]. Этим было стремление развить собственную индивидуальность, уникальность, осуществить то, чему какие‑то два года тому назад учил его Уайльд, когда сказал Жиду: «Я хочу научить вас лгать, чтобы ваши губы стали прекрасными и одновременно искривленными, как у античной маски»[461]. На обратном пути он проезжал через Флоренцию, весь во власти тревоги и разочарования, которые оставили в его душе отношения с юным алжирцем Мериемом. Здесь он встретил Уайльда и Дугласа и испытал чувство вины с оттенком возрождающегося восхищения. «Как ты думаешь, кого я здесь встретил? – писал он матери. – Оскара Уайльда. Он постарел и подурнел, но остался все таким же блестящим рассказчиком, наверное, немного, как мне кажется, похожим на Бодлера, только менее острым и более обаятельным. Ему оставалось провести здесь только один день, а так как он уезжал из квартиры, которую снял на месяц, а пробыл в ней только две недели, он любезно предложил мне поселиться здесь вместо него»[462]. Позже, уже в июле Андре Жид более подробно написал об этом из Фьезоле Полю Валери: «Кстати, по поводу Лондона, как раз во Флоренции я встретил одного из редких знакомых мне англичан: Оскара Уайльда, который, как мне показалось, был не очень‑то рад встрече, так как считал, что находится там инкогнито. Рядом с ним был другой улыбающийся поэт более молодого поколения. Я выпил с ними две рюмки вермута и услышал четыре истории. Он уезжал на следующий день, а было это четыре недели тому назад». Стремясь, как и Уайльд, сохранить эти события в тайне, он добавил: «Я не говорил тебе об этом раньше, потому что ты был в Париже и наверняка пересказал бы эту историю всем остальным! Но даже сейчас, когда тебе будет легче хранить молчание, я все же прошу тебя никому не рассказывать об этом»[463].

 

Таким образом, в июне Оскар Уайльд снова вернулся в Лондон; он вновь был на Тайт‑стрит, где его ждали дети, уютный дом, за которым следила Констанс, унаследовавшая от тетушек восемь с половиной тысяч фунтов. Уайльд поселился здесь, так как у него не было денег, чтобы отправиться в гостиницу или сохранить за собой квартирку на Сент‑Джеймс‑плейс, но еще также и потому, что он был рад возможности поработать вдали от Бози и соблазнов Литтл Колледж‑стрит. 11 июня в издательстве Элкина Мэтьюза и Джона Лэйна вышел «Сфинкс» с иллюстрациями Чарльза Рикеттса и с посвящением Марселю Швобу: «дружески и восхищенно». Книга получила хвалебную критику, а обзор во «Всякой всячине» великолепно отразил чувство величия и приобщения к таинству, которое возникает при чтении этой длинной поэмы, на которую у Уайльда ушло десять лет: «Все чудовища зала Древнего Египта Британского Музея воскресают в этих волнующих, порой оскорбительных, но несмотря ни на что величественных и удивительных строках… Будет справедливым добавить, что язык поэта не поддается сравнению, а стиль его по‑прежнему блистателен»[464]. Эта красивая поэма содержит множество откровений о фантазиях, которые тревожили существование поэта, становившееся с каждым днем все более опасным. Когда он спрашивал загадочного Сфинкса:

 

Твои любовники… за счастье

Владеть тобой дрались они?

Кто проводил с тобой все дни?

Кто был сосудом сладострастья?[465],

 

то знал ответ, отправляясь на тайные встречи с молодыми людьми, составлявшими его свиту и являвшимися объектом «тайных и постыдных желаний», в которых он признался в поэме. Только Уайльд периода 1890–1894 годов способен написать: «Ты побуждаешь с жаждой чуда все мысли скотские мои. Ты называешь веру нищей, ты вносишь чувственность в мой дом»[466].

Какие же картины проходили, сменяя друг друга, перед растерянным взором автора «Саломеи» и «Сфинкса»? Он думал о Бози, о своей жизни, полной возбуждения, опасностей и побед, а главное, катастроф. Сидя в задумчивости за рабочим столом, он никак не мог написать слово «Конец» на последней странице «Идеального мужа», хоть и был погружен в мысли о новой пьесе и новых победах.

Из задумчивости его вывел звонок, раздавшийся в прихожей дома 16 по Тайт‑стрит. Слуга объявил: «Маркиз Куинсберри!» Он пришел потребовать немедленного прекращения отношений между Уайльдом и Бози. Глазам перепуганного слуги предстал поединок храбрости буржуа, присущей Уайльду, и свирепой грубости благородного потомка клана Дугласов. Куинсберри поставил Уайльду в вину его поведение, бесстыдство и слухи о предстоящем разводе. Он вопил, что знает, как их обоих, то есть Дугласа и Уайльда, выставили из ресторана. Что он снял на Пиккадилли меблированную комнату для Альфреда. Что Бози стал объектом шантажа из‑за письма, написанного Оскаром. Что везде, где бы ни появлялись, они вызывают скандал… Обвинения следовали одно за другим, бешенство маркиза достигло апогея. Уайльд бесстрастно выслушал его, затем без особых церемоний выпроводил за дверь и попросил никогда больше не переступать порог его дома. Так прошло первое столкновение между двумя соперниками, которое завершилось не обострением отношений между развратным и сумасшедшим маркизом и модным писателем, а усилением напряженности между отцом и сыном, которая достигла пароксизма безумия, вплоть до покушения на убийство, ибо Бози даже раздобыл пистолет, чтобы расстрелять отца или его боксеров, которые будто бы собирались на него напасть.

В действительности после дерзкого ответа, полученного Куинсберри в апреле, маркиз пригрозил сыну кнутом (по старой барской привычке) и пустил по его следам своих «телохранителей». Он потребовал у хозяев кафе и ресторанов, где часто бывали Уайльд и Бози, чтобы те не смели больше пускать их в свои заведения. 6 июля он написал своему бывшему тестю Альфреду Монтгомери: «Ваша дочь сама подстрекает моего сына к тому, чтобы бросить мне вызов». Он постарался заручиться свидетельством директора гостиницы «Савой» о том, что оба мужчины останавливались здесь вдвоем, и заявил во всеуслышание, что Уайльд трус и что он будет стрелять по нему, «как по видимой цели», что Бози не сын ему больше и что вся эта канитель напоминает ему историю с Роузбери. Бешеная злоба заставила его произнести крайне опрометчивые слова в адрес министра иностранных дел Роузбери, премьер‑министра Гладстона и даже самой королевы: «Когда‑нибудь мир узнает, что дело не в том, что Роузбери оскорбил меня, солгав королеве, а в том, что это делает ее такой же мошенницей, как Гладстон и он сам»[467].

Теперь уже не выдержал Бози: «Я совершеннолетний и сам себе хозяин. Вы унизили меня по меньшей мере дюжину раз… Если бы О. У. решил подать на вас в суд за диффамацию, вы получили бы семь лет каторжных работ». Фрэнк Харрис, к которому Уайльд обратился за советом, понял, что Бози искал способ отомстить отцу, которого люто ненавидел, толкая Уайльда к тому, чтобы подать на него в суд. Поскольку, благодаря откровениям портье из «Савоя», ему стали известны детали любовных похождений Уайльда, он отдавал себе отчет в опасности затевать такую процедуру. И наконец, поскольку Харрис нашел пугающими письма Куинсберри, чей нрав ему был хорошо известен, он, в свою очередь, тоже стал настаивать на прекращении этих отношений.

Тем не менее в июле ссора несколько утихла, поскольку маркиз, кажется, испугался намерений сына, так как знал, что тот способен на все. Жизнь вернулась в прежнее русло: приемы у Леверсонов, ужины в «Кеттнерс» или у «Уиллиса». Уайльд отправился в театр на пьесу Дюма‑сына «Жена Клода», главным образом чтобы поцеловать Сару Бернар и пожать руку исполнителю главной мужской роли Люсьену Гитри. Он попросил у Александера аванс в размере ста пятидесяти фунтов за свою новую пьесу «Как важно быть серьезным» и написал Дугласу, который вновь уехал в Оксфорд, несколько безутешных писем: «Я не могу без тебя жить. Ты мне так дорог, ты такой чудесный. Думаю только о тебе целыми днями, мне так не хватает твоего изящества, твоей молодости, ослепительного фехтования остротами, нежной фантазии твоего таланта, удивительного своим внезапным взлетом… и прежде всего тебя самого»[468]. Уайльд обратился к модной гадалке, чьи предсказания («дальняя дорога, блестящий успех, затем стена, а за стеной – пустота!») дали ему повод написать Бози: «Мне кажется, что Смерть и Любовь тянут ко мне свои руки по мере того, как я шагаю по жизни вперед: я все время размышляю только об этих двух вещах, а их крылья угрожают мне своей тенью»[469]. Он получил сто пятьдесят фунтов, и, дабы поработать и одновременно скрыться от кредиторов, поехал в Уортинг, где Констанс арендовала дом на берегу моря. Бегство оказалось недостаточно поспешным, так как всего через несколько недель маркиз вновь напал на след своего сына и Уайльда.

Сразу по прибытии в курортный городок на юге Англии, где он с удовольствием вернулся к радостям семейной жизни, Уайльд принялся за работу: он начал писать свою последнюю пьесу «Как важно быть серьезным», правил корректуру «Женщины, не стоящей внимания», которая в октябре вышла с посвящением графине де Грей. Он был раздосадован осложнениями, которыми грозило ему разделение Джона Лэйна и Элкина Мэтьюза, бывших до сих пор издателями всех его произведений; такое разделение рисковало поставить под угрозу уже объявленную публикацию «Портрета мистера У. X.».

Тем не менее он наслаждался пляжем, играл с детьми и не переставал тосковать по Бози. Несмотря на угрозы Куинсберри, Уайльд пригласил его приехать. В начале августа Бози приехал и привез тревожное известие: арест Тейлора и его восемнадцати «воспитанников», в числе которых двое травести. Тучи начинали стремительно сгущаться, однако Уайльда это, похоже, ничуть не заботило. Он устраивал продолжительные морские прогулки вместе с Бози и его дружком Альфонсо, в то время как дети оставались играть на пляже. Бози был очарователен, Альфонсо красив, а погода великолепна. Констанс только что собрала в один том и издала «Оскариану», заработав тем самым пятьдесят фунтов! Одна лишь тень омрачала картину: отвратительного вида няня‑швейцарка, которая занималась детьми и портила застолье.

В сентябре Констанс с детьми уехали, и Оскар остался с Бози, Альфонсо и новеньким – «малышом» Стивеном. Джордж Александер приобрел права на постановку пьесы «Как важно быть серьезным», а «Хеймаркет» принял, наконец, «Идеального мужа», и скоро должны были начаться репетиции.

Тем временем дело Тейлора закрыли, а Ч. Паркер записался добровольцем в армию. Все складывалось наилучшим образом; Уайльд увез Бози в Брайтон, чтобы провести конец сентября в «Гранд Отеле». Однако воцарившееся спокойствие оказалось недолгим. Бози заболел, начал осыпать Уайльда упреками, устраивал ужасные сцены и в конце концов добился того, что измученный Уайльд тоже заболел. Тогда Бози бросил его и вернулся в Лондон, взбешенный тем, что Уайльд всерьез ожидал, что он возьмет на себя роль сиделки.

Дуглас вконец потерял разум, осторожность и вел себя вызывающе, появляясь всюду с красивым гомосексуалистом Джоном Фрэнсисом Блоксомом, который создал новый журнал «Хамелеон». Он опубликовал в нем стихотворение «Две Любви», которое заканчивается словами: «Я – любовь, которая не осмеливается назвать свое имя», потребовав, чтобы Уайльд передал в журнал для публикации свои «Заветы и философию для молодого поколения», где говорится о его все возрастающей любви к красоте и молодости. Одновременно журнал опубликовал очень смелый текст «Священник и служка», который молва немедленно приписала Уайльду. Парадокс заключается в том, что именно ему, столько раз обвинявшемуся в заимствованиях, приписали авторство скандальных произведений: «Священник и служка», «Зеленая гвоздика», «Шэмрок».

И словно всего этого было недостаточно для подкрепления становившихся все более явными обвинений Уайльда и Бози в особых пристрастиях, пришло известие о внезапной смерти вследствие несчастного случая старшего брата Бози лорда Драмланрига. Поговаривали, что это было самоубийство, совершенное якобы из боязни скандала, в который грозило вылиться обнародование его очень личных отношений с лордом Роузбери. Уайльд тщетно пытался откреститься от авторства «Шэмрока»: «Мне едва ли стоит заявлять, что я не имею ничего общего с этой посредственной и низкопробной книгой, которая не по праву имеет такое красивое и странное название. Цветок[470]сам по себе – произведение искусства, а книга – нет»[471], – или от других пьес, которые ему приписывали, – его все равно продолжали подозревать в том, что он был центром беспрецедентной по масштабам истории о греческом разврате, имевшей место в викторианскую эпоху, в которую, впрочем, подобные нравы были довольно широко распространены среди аристократии. Уайльд являл собой личность, чья слава не знала границ, чей успех казался ошеломительным и чья ирония не знала пощады. Кроме того, он неоднократно заявлял о своих проирландских политических симпатиях; а тут еще все вдруг вспомнили о политической активности его матери и скандальной жизни отца. Стало ясно, что появилась возможность смягчить впечатление о странных нравах внутри достойного общества, если начать показывать пальцем на того, кто якобы является причиной скандала.

Конец октября застал Уайльда в Лондоне, он был болен и скучал в разлуке с Бози. Его можно было встретить в театре в обществе королевского лорда‑гофмейстера и графа Эскуита, будущего премьер‑министра Англии. Сидя в королевской ложе, он делал вид, что не слышит шепот и язвительные замечания, которыми отныне встречали Уайльда повсюду, куда бы он ни пришел, что, впрочем, ничуть не мешало ему участвовать в традиционных поздних ужинах, воспринимавшихся как вызов, брошенный обществу, которое все еще продолжало превозносить его и которое он презирал за то, что слишком хорошо знал!

В декабре он присутствовал на репетициях «Идеального мужа» и в это же время подписал договор с Джорджем Александером на постановку пьесы «Как важно быть серьезным», которую уже начали репетировать в театре «Сент‑Джеймс».

 

3 января 1895 года Оскар Уайльд вновь поднялся на вершину славы. В этот день на сцене давали премьеру пьесы «Идеальный муж», в которой мастерство автора достигло такой силы, что поразило всех, в том числе и Бернарда Шоу: «В какой‑то мере для меня мистер Уайльд является нашим единственным драматургом; он играет буквально со всем: с остроумием, с философией, с драмой, с актерами и публикой, со всем театром»[472]… а также с собственной жизнью! Вечер обернулся подлинным триумфом. Редкая привилегия – сам принц Уэльский, который знал и любил Оскара Уайльда, присутствовал на спектакле и горячо поздравил автора. Публика упивалась тем, с какой дерзостью этот ирландец позволял себе нападать на святая святых светских условностей. Критики не могли прийти в себя от обилия остроумных изречений, а Уайльд, сидя между Бози Дугласом и совсем юным сыном полковника Кенниона Томом, не думал ни о Куинсберри, ни о своих кредиторах, ни о предсказаниях «пифии с Мортимер‑стрит». После спектакля компания отправилась к «Уиллису», беззаботно комментируя номер «Хамелеона», где только что было напечатано стихотворение Бози «Две Любви».

На следующий день Уайльд взял с собой юного Тома («сына одного очень старого приятеля») на ужин к «Сфинксу», которой предварительно написал. Он встретился за завтраком в «Альбермэйле» с Джорджем Александером, чтобы обсудить детали, связанные с пьесой «Как важно быть серьезным», согласившись сократить одну сцену, поскольку пьесу сочли слишком длинной. Он поблагодарил Аду Леверсон за статью об «Идеальном муже» и вновь заверил ее в своем восхищении и дружеских чувствах.

16 января 1895 года Уайльд вышел навстречу своей судьбе. Из гостиницы «Альбермэйл» он написал: «Дорогая Сфинкс, да, завтра я уезжаю с Бози в Алжир. Я умолял его позволить мне остаться на репетициях, но у него такой ангельский характер, что он не преминул мне отказать»[473]. Накануне отъезда он дал интервью «Сент‑Джеймс‑газетт», как бы бросив на прощанье свою последнюю дерзость: «Было бы несправедливым путать французскую театральную критику с английской. Французский критик всегда образованный человек, чаще всего литератор. Во Франции театральными критиками были такие поэты, как Готье. Что же касается Англии, то здесь критики происходят из значительно менее благородных сословий. У них нет ни таких же качеств, ни таких же возможностей. Все они обладают моральными качествами, но не имеют никакой художественной квалификации. Критика столь сложного выразительного средства, каким является драматическое искусство, требует высочайшей культуры. Человек, не разбирающийся в других видах искусства, не может называться театральным критиком. У английских критиков нет ни прошлого, ни будущего, они неспособны разобрать оттенки мгновения, в которое погружает их театральная постановка»[474]. 17 января 1895 года Уайльд и Бози отплыли в Алжир. Они достигли алжирских берегов 25 января, и Уайльд написал Робби уже из гостиницы: «Здесь столько красоты. Юные кабилы очаровательны. В самом начале нам пришлось нелегко, прежде чем удалось найти более или менее цивилизованного гида. Но сейчас все в полном порядке, и мы с Бози пристрастились к гашишу: это просто восхитительно; три глотка дыма, а затем покой и любовь. От самого лучшего гашиша Бози просыпается по ночам и плачет, точно ребенок. Мы проехали с экскурсией по горным районам Кабилии – там полно деревень, населенных фавнами. Многие пастухи играли в нашу честь на своих дудочках. Удивительные черноволосые существа неотступно следовали за нами из леса в лес. Даже нищие выглядят здесь очень неплохо, решая таким образом проблему бедности… А самый красивый юноша Алжира, по словам нашего гида, скорее всего, разочарует нас; как грустно, не правда ли? Мы с Бози очень расстроены»[475]. Окружающие уже обращали внимание на то, что в последнее время Уайльд прилагал все меньше и меньше усилий для того, чтобы сохранить свою маску; здесь он сбросил с себя мишуру притворной добропорядочности и предстал в облике развратителя, безумно рвущегося к новым удовольствиям под жарким африканским солнцем, пособником его фантазий.

 

Вернувшись из Африки, Андре Жид удалился в Швейцарию и написал там «Топи», не переставая при этом мечтать: «Сидя на срубленном дереве, я снова мысленно возвращался в сады Бискры, именно в этот час Садрек Бубукар молча подсаживался к моему костру и закуривал свою сигарету с коноплей. Поль возвращался с работы в сопровождении Атмана и Башира. Хватит ли мне терпения дождаться здесь весны?»[476]

19 января 1895 года он сел в Марселе на пароход, направлявшийся в Алжир, куда и прибыл 22 января. А 24‑го он уже ехал из Алжира в Блиду. 26‑го Жид встретился с Уайльдом и Бози: «Встреча с Уайльдом в Блиде! Ужасная эволюция в сторону зла, добровольный отказ от собственной воли… Он вернулся сегодня вечером, этот жуткий человек, самый опасный продукт современной цивилизации… Впрочем, ему не откажешь в обаянии – он несносен и вместе с тем величайшая личность». Жид пришел в смятение от бесстыдства, от философии и величия волшебника, который вновь околдовал его. Испытывая одновременно притяжение и страх, он писал: «Вечером, когда я уже собирался уезжать из гостиницы, я вдруг заметил табличку с его именем и именем его vademecum[477], прикрепленную к доске постояльцев‑иностранцев. Моим первым побуждением было снять оттуда табличку с моим именем; то был порыв трусости, в котором я тотчас раскаялся. Я велел поднять мои чемоданы обратно в номер и остался поужинать вместе с ними»[478]. Более того, он сопровождал их в какое‑то подозрительное кафе, где вся компания с восторгом наблюдала за потасовкой между молодыми арабами. В этот день он прислушивался к разглагольствованиям Дугласа, что не могло укрыться от понимающего взгляда Уайльда: «Какие глупые эти гиды: сколько им ни объясняй, они все равно приведут тебя в кафе, где полно женщин. Я надеюсь, вы такой же, как и я, а я ненавижу женщин. Я люблю только мальчиков»[479]. Уайльд добавил, что ему хотелось бы повстречать арабов, прекрасных, как бронзовые статуи. На следующий же день Жид «почти тайком» уехал в Алжир, где снова встретил Уайльда, о чем в полном отчаянии сообщил матери: «Помнишь, я писал тебе, что был вынужден поспешно уехать из Блиды из‑за этого ужасного Уайльда, который полностью оккупировал город? Я вновь встретил его здесь. В первый же день мы поужинали и провели вечер вместе. Юный Дуглас задержался еще на один день в Блиде. Чудеса! Чудеса! Эти два существа… и этот молодой лорд, которого я уже начинаю видеть насквозь, этот будущий маркиз, сын короля, этот шотландец двадцати пяти лет от роду, уже увядший, разоренный, пожираемый болезненной жаждой подлости, ищущий бесчестья и находящий его, но исполненный вместе с тем смутного достоинства… Такой типаж можно встретить в исторических трагедиях Шекспира. А Уайльд! Уайльд!! Что может быть трагичнее, чем его жизнь!! – если бы он был благоразумнее, если бы он был способен на благоразумие, то стал бы гением, великим гением. Но он сам говорит, он сам это признает: „Я вложил свой гений в собственную жизнь, а талант – только в творчество. Я знаю, что в этом самая большая трагедия моей жизни“. Вот почему все те, кто будет иметь возможность посмотреть на него вблизи, содрогнутся от ужаса, как это всегда бывает со мной – и от чего‑то великого и прекрасного… Если бы пьесы Уайльда не шли в Лондоне по триста спектаклей за сезон и если бы принц Уэльский не присутствовал на всех его премьерах, он оказался бы в тюрьме, и лорд Дуглас тоже»[480].

В присутствии Уайльда Андре Жид буквально потерял голову, пребывая в смутном ожидании того, чего одновременно боялся и на что надеялся с тех пор, как его отношения с Мериемом закончились неудачей. Когда они остались наедине, Уайльд так объяснил ему причины своего присутствия в Алжире: «Видите ли, я бежал от искусства. Отныне я хочу чтить только солнце… Вы замечали, что солнце ненавидит мысль; оно всегда заставляет ее отступать и прятаться в тени. Сначала она жила в Египте; солнце завоевало Египет. Она долго жила в Греции; солнце завоевало Грецию; затем Италию, а затем Францию. Теперь мысль перебралась в Норвегию и Россию, туда, куда никогда не доходит солнце. Солнце ревниво относится к произведению искусства». Жид прекрасно чувствовал трагическую одержимость Уайльда, и его охватила дрожь, когда Уайльд наклонился к нему и прошептал: «Речь идет не о счастье. О наслаждении! Необходимо всегда желать только самого трагичного»[481]. Спустилась ночь, в такую же ночь Жиду не довелось отведать трагического наслаждения с Мериемом. И что же? Он позволил Уайльду увлечь себя в глубину темных улочек в мавританское кафе, где их дожидались два «чудесных подростка», один из которых принялся играть на тростниковой дудочке. Выпив чаю с мятой, они вышли на улицу, и Уайльд предложил Жиду маленького музыканта. «О! как же темно было на улице! Я вдруг ощутил, что у меня остановилось сердце; и сколько же мне понадобилось мужества, чтобы ответить: да, и каким глухим был мой голос!» В ответ раздался сатанинский хохот Уайльда, и он подал гиду знак. Через несколько минут они были в гостинице: «Уайльд достал из кармана ключ и пригласил меня в крошечный номер, состоящий из двух комнатушек, где через несколько мгновений к нам присоединился наш отвратительный гид. Следом за ним вошли оба подростка, укутанные в бурнусы, закрывавшие им лица. Гид оставил нас. Уайльд предложил мне и малышу Мохаммеду пройти в дальнюю комнату, а сам заперся в передней комнате вдвоем с игроком на дарбуке[482]. С тех пор всякий раз, когда я стремился к удовольствию, я неизменно возвращался в мыслях к этой ночи»[483]. Что может быть яснее, чем этот рассказ; не стоит лишь забывать, что откровения Жида появились с большим опозданием и были опубликованы в эпоху, когда признания такого рода были гораздо менее компрометирующими.

На следующий день Уайльд завел разговор о возвращении в Лондон, и Жид, который был прекрасно осведомлен обо всех скандальных слухах и угрозах, окружавших жизнь Уайльда, попытался предостеречь его, говоря о риске, которому он подвергал себя по возвращении, и умоляя его быть благоразумным. Тогда Уайльд сделал признание, которое объясняет смысл всех его дальнейших самоубийственных поступков: «Странные люди мои друзья: советуют мне быть благоразумным. Благоразумие! Могу ли я быть благоразумным? Это было бы отступничеством. А мне надо идти вперед как можно дальше… Я уже не могу идти дальше… Скоро должно что‑то случиться… что‑то иное»[484].

Жид проводил его в порт и здесь, прощаясь, Уайльд вернулся к своему разрыву с Пьером Луисом и исправил фразу, которую кто‑то коварно передал в свое время Жиду: «Вы думали, у меня есть друзья. У меня есть только любовники. Прощайте»; на самом деле фраза звучала так: «Я хотел иметь друга; отныне у меня будут только любовники». В соответствии со своим собственным, неоднократно высказанным желанием, он сознательно покинул волшебные сады удовольствий, чтобы отправиться в растерзанную долину страдания. Его облик надолго остался в памяти Жида: «Скажи! в каких морях будет плыть твой корабль, смутивший белизну волн? Почему же, Меналк, ты не хочешь вернуться сейчас, полный дерзкого удовольствия, счастливый от возможности вновь утолить мои желания?»[485]

3 февраля Оскар Уайльд вернулся в Лондон, в то время как Бози задержался в Бискре, готовя похищение очередного юного араба. Уже месяц как «Идеальный муж» с огромным успехом шел на сцене в «Хеймаркете». Пьесу «Как важно быть серьезным» репетировали в театре «Сент‑Джеймс». 12 февраля прошла репетиция в костюмах этой легкомысленной пьесы для серьезных людей с Джорджем Александером в главной роли. Премьера должна была состояться 14 февраля; Джордж Александер и Уайльд узнали, что маркиз собирается прийти и устроить скандал. Куинсберри и в самом деле планировал появиться на премьере с букетом свежих овощей, чтобы выставить своего врага посмешищем и спровоцировать скандал, о чем Уайльд поспешил сообщить Бози: «Да! „багровый маркиз“ замышлял обратиться к публике на премьере моей пьесы! Алджи Берк раскрыл его заговор, и он не был впущен в театр. Он оставил для меня нелепый букет из овощей! Это, разумеется, идиотская и недостойная выходка. Явился он туда с боксером‑профессионалом. Я призвал на охрану театра весь Скотленд‑Ярд – двадцать полицейских. Он рыскал вокруг театра три часа, после чего удалился, вереща, как некая чудовищная обезьяна»[486].

Вечер закончился триумфом, Уайльд окончательно покорил Лондон, публику и критиков – всех вместе. Отвечая на вопросы при выходе из театра, он сказал: «Первый акт искусен, второй очень красив, а третий чертовски удачен»[487]. Театральные режиссеры в один голос умоляли его написать пьесу для них. У Уайльда появилась возможность расплатиться с кредиторами и снять номер для себя и Бози в Кале, куда он поехал встречать юного лорда. Он сделал вид, что забыл о маркизе, который был в курсе, что его сын снова встречается с Уайльдом, и который был унижен провалом своей акции в театре и пребывал в бешенстве, слушая хвалебные песнопения во славу триумфального успеха величайшего драматурга.

18 февраля 1895 года маркиз Куинсберри появился в обществе одного свидетеля перед домом 14/15 по Альбермэйл‑стрит и вручил портье клуба карточку, на которой было написано: «Оскару Уайльду, позирующему в качестве сомдомита (sic)»[488].

Портье, который не понимал значения этого слова, поместил карточку в конверт и положил ее для Уайльда. На следующий день Уайльд вышел из гостиницы «Авондэйл» на Пиккадилли, где он принимал Бози и юного Тома, и направился в свой клуб. Он взял в руки карточку, прочел и побледнел. Никто, кроме него, не видел этой карточки и не мог прочитать, что на ней было написано. Оскар сам сообщил об этом Робби. Верный Робби немедленно помчался на Тайт‑стрит и нашел там Констанс и Дугласа. Он счел происшествие малозначительным, так как никто не видел оскорбительной карточки, а у Куинсберри не было никаких доказательств для того, чтобы подать жалобу в суд; Робби рекомендовал сохранять осторожность, несмотря на гневные взгляды Бози, который ревновал Уайльда к Робби Россу. Несколько дней спустя Фрэнк Харрис предпринял попытку помешать Уайльду совершить безумный поступок, на который его толкала ненависть Бози к отцу, а именно: подать на маркиза в суд за клевету: «Я абсолютно не уверен в том, что английский суд способен вынести справедливое решение; я, напротив, убежден в том, что английский суд из всех судов на свете наименее пригоден для решения вопросов искусства и морали… Не забывайте, что все косвенные доказательства будут против вас. Люди скажут так: вот отец, который пытается защитить своего сына. И если он допустил ошибку, то лишь потому, что переусердствовал…»[489]Но Уайльд лишь покачал головой, признавшись в своей слабости: «Вы же знаете, что это Бози Дуглас хочет, чтобы я полез в драку». На следующий день, выяснив как можно больше деталей, касающихся поведения своего друга, и прийдя к выводу, что такой процесс – полная бессмыслица, Фрэнк Харрис встретился с Уайльдом в «Кафе Рояль». Его сопровождал Бернард Шоу, и они оба заклинали Уайльда уехать из Англии, забрав Констанс и детей и оставив Куинсберри на растерзание друг другу. Уайльд уже почти согласился, но в этот момент вмешался Дуглас. Он попросил Харриса повторить свои слова, к которым до этого прислушивался с видом обиженного ребенка. Затем, внезапно придя в бешенство, гневно бросил: «По этому совету видно, что вы Оскару не друг!», после чего направился к выходу, увлекая за собой Уайльда, который поплелся за ним, повторяя, словно в каком‑то отупении: «Это не дружеский совет, Фрэнк. Нет, друг так не скажет».

Так Уайльд оказался готовым к тому, чтобы в одиночку – так как он не желал впутывать Бози в эту ссору – ввязаться в заведомо проигранную драку против маркиза Куинсберри. Он понимал, что тем самым будут обнародованы его пристрастия, о которых до сих пор по молчаливому согласию все говорили лишь шепотом; он знал о необузданности нравов рода Куинсберри, о своей собственной слабости и о риске, которому подвергался в момент своего наивысшего триумфа. Харрис советовал ему уехать, Бернард Шоу взывал к его разуму, Констанс собиралась бросить его в преддверии скандала, Робби умолял быть благоразумным. Все бесполезно; Бози настаивал, и Оскар Уайльд должен был идти до конца, став орудием мести лорда Альфреда Дугласа.

Кроме того, Уайльд начинал испытывать чуть ли не восторг от этой новой роли, от неминуемого скандала, который должен был стать последним штрихом шедевра, в который он всегда мечтал превратить свою жизнь. А на сцене «Хеймаркета» можно было ежевечерне слышать, как герой «Идеального мужа», которому грозили разоблачения его постыдного прошлого, восклицал: «Все мы созданы из плоти и крови, и женщины, и мужчины; но мужчина любит женщину, зная все ее слабости, все ее причуды и несовершенства, – и, может быть, за них‑то он ее больше всего и любит… Потому что не тот нуждается в любви, кто силен, а тот, кто слаб. Вот когда мы раним себя или когда другие нас ранят, тогда должна прийти любовь и исцелить наши раны. А иначе зачем любовь? Истинная любовь прощает все преступления, кроме преступления против любви… Грех моей юности, который я считал похороненным, вдруг встал передо мной – страшный, омерзительный – и схватил меня за горло…»[490]Именно такие слова в скором времени сможет произнести сам Уайльд, когда Констанс с ужасом откроет для себя подробности скандального прошлого отца ее детей, ощутит выплеснувшийся на нее позор и будет вынуждена, сменив имя, покинуть Англию. Пока же, покорный Дугласу и охваченный соблазном примерить эту новую маску, говорящую правду, подталкиваемый плебейской гордостью, сын Сперанцы намеревался выступить против маркиза – тирана собственной семьи – и его аристократического высокомерия.

В пятницу 1 марта 1895 года Оскар Уайльд и Робби Росс явились к адвокату Хамфрису, который ничего не знал о непристойных склонностях своего клиента, и рассказали ему о ситуации, сложившейся в связи с угрозами Куинсберри, его выходкой на премьере и той самой карточкой, которую он оставил в клубе «Альбермэйл». После того как Уайльд в присутствии адвоката торжественно поклялся, что выдвинутое против него обвинение в содомии ложно (что, безусловно, так и было), Хамфрис отправился с ними в полицейский участок, чтобы оформить постановление об аресте. 2 марта маркиза взяли под стражу в гостинице, где он проживал. Ему предъявили официальное обвинение в судебном участке на Марлборо‑стрит, после чего судебное слушание было отложено на неделю, а маркиза выпустили под залог в пятьсот фунтов. Одноврем







Date: 2015-09-05; view: 540; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.039 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию