Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава IV. Встреча с Дорианом Греем





 

У меня возникло странное ощущение, будто мне навстречу шла моя судьба, неся изысканные радости и изысканную боль.

 

Январь 1892 года. Оскар Уайльд приехал в Лондон, привезя с собой отредактированную корректуру «Саломеи». Любовь к театру зародилась у него еще во времена учебы в Оксфорде, когда он был очень дружен с театральными актрисами и актерами. И теперь ему казалось, что «театральное искусство подразумевает публичное признание, непосредственную и немедленную похвалу, которая более сродни явному обожанию и аплодисментам, получаемым во время беседы, чем безмолвному одобрению читателя»[384]. Он только что закончил работу над своей четвертой пьесой – «Веер леди Уиндермир». Джордж Александер[385]узнал об этом и немедленно загорелся желанием поставить у себя в театре пьесу, написанную автором «Дориана Грея», любимца лондонских салонов, героя литературных кругов Парижа, которому только что посвятила свою первую полосу парижская «Голуа». Однажды после полудня он заявился в дом 16 по Тайт‑стрит. Уайльд принял его в своем рабочем кабинете на первом этаже.

– Когда же я увижу эту пьесу?

– Дорогой Алек, – ответил Уайльд, – вы можете увидеть пьесу, когда пожелаете. Вам достаточно пойти в театр, где она идет, и я уверен, что вам достанутся лучшие места.

– Вы прекрасно знаете, о какой пьесе я говорю.

– Откуда же мне знать, если вы говорите загадками?

– Речь идет о пьесе, которую вы сейчас пишете для меня.

– Ах, это! Мой дорогой Алек, она еще не написана, так что увидеть ее невозможно!

– Тогда я хочу спросить, начали ли вы ее писать?

– Если вы о пере и чернилах, то нет. Но все уже написано у меня в голове, и я думаю, что следовало бы еще ненадолго оставить ее там же.

– Но разве вам не хочется заработать?

– Я предпочел бы, чтобы деньги зарабатывали меня. Ах! Я совсем забыл, я, кажется, должен вам сто фунтов.

– О, пусть вас это не волнует!

– А я об этом и не волнуюсь[386].

Тем не менее спустя несколько дней Уайльд послал Джорджу Александеру свою рукопись. Тот тотчас же предложил Уайльду тысячу фунтов за права на ее постановку. Однако, несмотря на серьезные денежные затруднения, Уайльд отказался от щедрого предложения и попросил внести в контракт хорошие процентные отчисления. Пьесу немедленно начали репетировать в театре «Сент‑Джеймс»[387]с Джорджем Александером в роли лорда Уиндермира, Мэрион Терри в роли миссис Эрлин и очаровательной Лили Хэнбери в роли леди Уиндермир.

Накануне премьеры «Дейли телеграф» поместила ответ Уайльда на статью, в которой ему, не без злого умысла, ставили в вину то, что он как‑то назвал сцену «рамкой, заполненной марионетками». После всех его критических высказываний на репетициях и непосредственно перед премьерой такая статья могла быть плохо воспринята актерами. Поэтому Уайльд уточнил, что имел в виду личность актера, которая порой должна уступить место персонажу, но ему и в голову не приходило сравнивать актера с марионеткой, и тут же, не в силах удержаться, выразил свое восхищение куклами: «У марионеток масса преимуществ. Они никогда не спорят. У них напрочь отсутствует какой‑либо изначальный взгляд на искусство. Недавно в Париже я побывал на представлении шекспировской „Бури“ в театре кукол в постановке г‑на Мориса Бушора. Миранда была именно Мирандой, поскольку такой ее создал художник; и Ариэль был самым настоящим Ариэлем, так как был сделан таковым. Жесты их были достаточны, а слова, которые, казалось, вылетают из их маленьких ротиков, произносили истинные поэты с чудесными голосами. Это был восхитительный спектакль, и я до сих пор с удовольствием вспоминаю о нем, несмотря на то, что Миранда не обратила никакого внимания на цветы, которые я послал ей после того, как упал занавес… И тем не менее для постановки современных пьес лучше иметь дело с живыми актерами, поскольку реализм в них играет первостепенную роль. В данном случае мы лишены, причем лишены совершенно справедливо, несказанного обаяния нереальности»[388].

 

В субботу 20 февраля 1892 года зрительный зал заполнился элегантной толпой завсегдатаев театральных премьер. Возбуждение зрителей достигло апогея: известность автора, талант актера и красота исполнительницы главной женской роли слились воедино, так что спектакль стал главным событием сезона. Оскар Уайльд пригласил на премьеру Ричарда Ле Галльенна с супругой, Джона Грея, Андре Раффаловича, Пьера Луиса; рядом с ним он поместил человека, которого считал несколько надоедливым: Эдуарда Шелли. Этот сотрудник издательства «Элкин Мэтьюз и Джон Лэйн» не так давно познакомился с Уайльдом и немедленно присоединился к когорте его юных поклонников. Зрительный зал был полон. В одной из лож сидели Оскар и Констанс; рядом с ними расположился молодой человек, столь стройный и прекрасный, что Уайльд по сравнению с ним казался тучным и обрюзгшим от излишеств, которые и определили его дальнейшую судьбу.


Погас свет, поднялся занавес, открывая рабочий кабинет лорда Уиндермира, в котором, спиной к террасе, выходящей в сад, стояла леди Уиндермир. Все актеры были одеты в вечерние платья. После первых же реплик в зале послышался смех. По мере того как раскручивалась интрига, простая, но превосходно разыгранная, зрители с трудом сдерживали аплодисменты, которыми наконец, на последней реплике актеров, зал буквально взорвался. Публика желала удостовериться, что литературный талант вполне соответствовал ораторскому искусству Уайльда; сомнения были развеяны, и зрители неистово вызывали автора. Оскар Уайльд встал, поднялся на сцену и склонил голову перед зрительным залом, который стоя приветствовал ею… Сидевшая в первом ряду Лилли Лэнгтри оставила описание, как он был одет в тот вечер: «Черная бархатная куртка, брюки цвета лаванды, вышитый жилет и рука в перчатке жемчужно‑серого цвета, не выпускающая сигареты»[389]. В зале мгновенно установилась тишина, и Уайльд произнес несколько слов: «Дамы и господа, я в восторге от нынешнего вечера. Актеры блестяще сыграли для нас восхитительную пьесу, а ваше одобрение явилось высочайшим проявлением вашего ума. Я поздравляю вас с вашим огромным успехом, который убедил меня, что вы такого же высокого мнения об этой пьесе, как и я сам»[390]. Затем он пригласил всю труппу на ужин к «Уиллису». Все поздравляли его как с удачным выступлением, так и с успехом пьесы; со всех сторон были слышны одобрительный шепот и возгласы под звуки открываемого шампанского. Ни зрители, ни критики, ни его собственный маленький двор не могли даже предполагать, насколько пророческими окажутся слова, вложенные автором в уста леди Уиндермир: «Вы не знаете, что значит попасться в эту ловушку – терпеть презрение, насмешки, издевательства… оказаться покинутой, всеми отверженной! Убедиться, что в дверь тебя больше не пустят, что нужно вползать неприглядными, окольными путями, каждую минуту опасаясь, что с тебя сорвут маску… и все время слышать смех, безжалостный смех толпы – смех более горестный, чем все слезы, которые видит мир»[391].

Пока все видели только праздник, деньги (Уайльд получил семь тысяч фунтов за авторские права) и с любопытством гадали о том, кем ему доводился тот молодой человек, который не отходил от Уайльда ни на шаг и о котором никто ничего не знал.

 

Предыдущим летом Лайонел Джонсон рассказывал Уайльду об одном из своих друзей‑студентов – лорде Альфреде Дугласе. Уайльд сразу влюбился в это имя, ведь он был снобом, каким может быть только английский аристократ, а имя Дуглас носят представители знатнейшего рода, покрытого сверкающим ореолом романтики.

В действительности первые достоверные сведения о предках Альфреда Дугласа относятся к 1358 году, а своими корнями род уходит во тьму времен, к эпохе до правления Вильгельма Завоевателя, вероятнее всего, к 800‑м годам после Рождества Христова. Род насчитывает четыре герцогских титула, один графский и три титула маркизов, причем как в Шотландии, так и в Англии и Франции. В 1287 году сэр Уильям Дуглас защищал один из своих замков и был очень серьезно ранен, едва не лишившись головы. Тем не менее ему посчастливилось остаться в живых, и с тех пор он вел жизнь, полную приключений: сражения, насилия, похищение воспитанницы короля Эдуарда I Английского. В конце концов, за тягчайшее предательство, совершенное вопреки данному слову, он был заточен в Тауэр, где и скончался в 1298 году.


Вся история потомства Уильяма Дугласа была отмечена постоянными восстаниями, предательствами, сражениями и тюремными заключениями. В 1455 году прямая линия рода угасла, и на смену ей, вплоть до 1725 года, пришла боковая ветвь. Титул Куинсберри был пожалован роду королем Карлом I Английским во время поездки в Шотландию, где король останавливался в одном из замков Дугласов в Драмланриге.

Прямой предок юного Альфреда Дугласа, «Старый Кью», родился в 1725 году и являл собой пример типичного дворянина, обожавшего роскошь, расточительного и образованного. Он увлекался боксом, скачками, а главное, играл, делая сумасшедшие ставки. Он умер в 1810 году; сначала ему унаследовал двоюродный брат, затем настал черед Джона Шолто Дугласа, девятого маркиза Куинсберри, отца того самого юного Альфреда, который так заинтриговал окружение Оскара Уайльда в тот вечер, когда состоялась премьера пьесы «Веер леди Уиндермир».

Отец Альфреда Дугласа, которого прозвали «багровым маркизом», наследовал не только титул Куинсберри, но вместе с ним и все пороки рода Дугласов. «Он заключал в себе синтез качеств породы, представители которой в течение восьми предыдущих веков правили как регенты, заменяли королей, брали в жены принцесс королевской крови; они были воинами, дворянами, достаточно богатыми землевладельцами, чтобы бросать вызов королевской власти… В них проявился буйный и безумно мстительный темперамент, подкрепленный уверенностью в том, что они стоят выше любых законов и условностей»[392].

В 1858 году Джон Дуглас поступил на флот, затем два года провел в колледже Св. Магдалины в Кембридже. В возрасте двадцати двух лет он женился на очаровательной дочери Альфреда Монтгомери, семья которого имела столь же древние корни, как и его собственная. Он был молод, несказанно богат, являясь владельцем более ста тысяч гектаров земель, и имел годовой доход порядка двадцати – тридцати тысяч фунтов стерлингов. Будучи крайне необразованным, он жил только ради псовой охоты, скачек, женщин и профессионального бокса, для которого разработал «правила Куинсберри», действующие и по сей день. К тому времени он был на самом взлете, несмотря на то, что непомерные расходы уже начали пробивать брешь в огромном состоянии, пополнявшемся за счет доходов от боксерских поединков, которые он организовывал повсюду, вплоть до Соединенных Штатов. В 1880 году он отказался принять присягу, обязательную для каждого пэра королевства, заявив, что это не более чем «религиозный фарс». На этом его политическая карьера была завершена.


И началась карьера семейного тирана. Он полностью пренебрегал женой, предпочитая ей собак или любовниц; когда же он возвращался домой, семейная жизнь представляла из себя постоянные ссоры, побои и ужасающие вспышки гнева. Лорд Альфред Дуглас вспоминал о нем как о грубом животном, который преследовал жену, плевал на собственных детей и издевался над ними. Бернард Шоу счел соответствующим действительному такое экстравагантное его описание: «То был шотландский маркиз, граф, виконт и барон, наделенный высокомерным презрением к общественному мнению, неуправляемым темпераментом и воспылавший после развода болезненной ненавистью к членам своей семьи… Когда он бывал в гневе, он становился настолько груб, что довел своего сына Перси до того, что тот прилюдно ударил его однажды днем на Бонд‑стрит»[393]. Джон Дуглас был невысокого роста, коренастым и крепким, чаще всего он появлялся в сопровождении одного из своих боксеров, а из‑за до безумия вспыльчивого характера его не раз исключали из различных лондонских клубов. Что касается его старшего сына, виконта Драмланрига, то он стал личным секретарем будущего премьер‑министра лорда Роузбери.

 

В 1870 году на свет появился третий сын семейства Куинсберри, Альфред, и с самого рождения ребенок попал в обстановку, которую сотрясали экстравагантные поступки маркиза, и в мир, противостоявший ударам Франко‑прусской войны, рабочим восстаниям, мир, в котором тридцать три года правила королева Виктория и где модницы предпочитали прихрамывать с тех пор, как принцесса Уэльская сломала ногу.

С юных лет маленький мальчик получил прозвище «Бози» от собственной матери, которая не могла сдержать своего восторга перед красотой и грациозностью ребенка. В те годы семья жила в доме 18 на Кадоган‑плейс, причем уже без маркиза, который уделял домашнему очагу минимум своего внимания. Бози совершенно справедливо считал свою мать самой красивой женщиной в мире и жестоко страдал от гнева отца, взрывы которого становились неизбежными при каждом его появлении. В январе 1887 года родители развелись после того, как Куинсберри начал появляться дома с любовницами. Развод принес облегчение, омраченное ожиданием неминуемых скандалов. Тогда‑то и зародилась удивительная ненависть сына к собственному отцу. Начиная с 1889 года Альфред писал стихи и предавался самолюбованию: «Нет никаких причин утверждать, что я не был исключительно красив, будучи еще очень молодым, – напишет он, – и фактом является то, что я сохранил свою внешность и юный вид самым замечательным образом вплоть до сорокалетнего возраста»[394]. Какое волнующее совпадение с героем «Портрета Дориана Грея», написанного до знакомства Оскара Уайльда с Бози!

Альфред поступил в Оксфорд; его вполне устраивали студенческие нравы колледжа Св. Магдалины, где главными развлечениями считались спорт и любовные приключения. Он продолжал писать стихи и основал вместе с Лайонелом Джонсоном и Д. А. Саймондсом поэтический журнал «Спирит Лэмп». В один прекрасный июньский день 1891 года Лайонел Джонсон привел его в дом 16 по Тайт‑стрит. Оскар Уайльд был в ореоле своего успеха после выхода «Портрета Дориана Грея»; перед взволнованным Дугласом предстал элегантный мужчина крепкого телосложения, который, войдя в свой рабочий кабинет, застал двух молодых людей, с любопытством озирающихся по сторонам и разглядывающих убранство кабинета, в котором Мэтр заканчивал править свой «Гранатовый домик». Бози надолго запомнил эту первую встречу: «Как и многие до него, Бози отметил, что первое впечатление от знакомства с Уайльдом было скорее комичным, но оно рассеялось, едва Оскар начал говорить. Опытному актеру, прекрасно владеющему интонациями своего богатого голоса, не потребовалось много времени, чтобы околдовать студента»[395]. Уайльд улыбался красивому, стройному, необычному молодому человеку, скорее похожему на ребенка с почти идеальными чертами лица. В доме накрывали к чаю, и Дугласа представили Констанс, которая на себе ощутила силу его обаяния и вскоре подружилась с матерью молодого человека.

Несколько дней спустя Оскар Уайльд пригласил его поужинать в клуб «Альбермэйл», где появление юного лорда вызвало неподдельное восхищение. Уайльд постарался быть еще более соблазнительным, блестящим, достойным физической красоты Альфреда Дугласа. Ему показалось, что между ними произошли несколько сцен, которые имели место между лордом Генри и Дорианом Греем, что как нельзя лучше подтверждает, что «природа имитирует искусство в гораздо большей степени, нежели искусство подражает природе». И Уайльд прошептал эти слова на ухо Бози.

Этот первый проведенный вместе вечер, который произвел на обоих такое сильное впечатление, остался без продолжения, поскольку Бози Дуглас вернулся в Оксфорд, а Оскар Уайльд уехал в Париж.

Повторная встреча произошла в день премьеры. Именно тогда между ними зародились эфемерные гомосексуальные отношения; старший безумно влюбился в юного студента, безоглядно устремившись навстречу неистовой страсти и новым для себя опасным экспериментам. Дуглас сочетал в себе культуру и образованность Робби с аристократической изысканностью и красотой молодости. Оскар Уайльд ввел лорда Альфреда Дугласа в новое для него литературное общество: Миллес, Рёскин, Уистлер, Латур, Легро, Мане, Луис. Бози, в свою очередь, распахнул для него двери самых закрытых салонов, ему удалось показать Оскара Уайльда в несколько ином свете: из салонной диковинки Уайльд превратился в почетного гостя на любом приеме. Подобную встречу таланта и красоты нельзя не назвать судьбоносной. Однако создается впечатление, что при этом высокомерие Уайльда еще более возросло, что он стремился зайти все дальше, чтобы вызвать безоговорочное восхищение Бози. Дошло до того, что он начал безо всякого стыда афишировать свой гомосексуализм и посещать самые запретные места, где его с удивлением встретил Фрэнк Харрис: «Я обнаружил Оскара сидящим на возвышении в одном из углов зала в окружении двух подростков, походивших на грумов. Несмотря на вульгарную внешность, один из них был по‑детски довольно красив; другой же выглядел прежде всего развратным. К своему большому удивлению, я услышал, что Оскар беседовал с ними как с какой‑нибудь избранной аудиторией; он, представьте себе, разглагольствовал об Олимпийских играх!»[396]Со своей стороны, Бози Дуглас, которого Уайльд всегда старался держать в стороне от своих распутных знакомых, прекрасно осознавал, с кем имеет дело. Какое‑то время спустя после премьеры «Леди Уиндермир» он писал: «Я отнюдь не претендую на звание театрального критика; я всего лишь поэт и не считаю, что вполне могу оценить достоинства пьесы. Я видел „Веер Леди Уиндермир“ по меньшей мере раз двадцать и каждый раз был в восторге от каждого слова»[397].

Если провокационное выступление автора пьесы вечером 20 февраля порадовало зрителей и его немногочисленное окружение, то пресса восприняла его несколько иначе и окрестила «Леди Уиндермир» «буффонадой в форме гвоздики в бутоньерке», задаваясь вопросом, какие же именно изменения внес автор в результате ряда неких критических замечаний. Уайльд не мог оставить эти инсинуации без ответа. 27 февраля 1892 года он писал в «Сент‑Джеймс‑газетт»: «Позвольте мне опровергнуть сделанное в сегодняшнем вечернем номере Вашей газеты утверждение, будто я внес в свою пьесу изменения, прислушавшись к критическим замечаниям неких журналистов, которые весьма безрассудно и глупо пишут в газетах о драматическом искусстве. Утверждение это – полнейшая неправда и вопиющая нелепица». А правда заключалась в том, что он прислушался к советам своих юных гостей, которые были в тот вечер на премьере, «ведь суждения стариков по вопросам Искусства не стоят, конечно же, ломаного гроша. Художественные наклонности молодежи неизменно пленительны»[398].

 

Решив на какое‑то время свои материальные проблемы, Дуглас вернулся в Оксфорд к концу учебного года. Уайльд уехал в Париж. В апреле 1892 года в витринах цветочных магазинов расцвели зеленые гвоздики, а имя Оскара Уайльда опять попало на первые страницы газет: «Известный английский писатель г‑н Оскар Уайльд находится сейчас в Париже. Парижане с любопытством готовятся выслушать эстетические теории этого литератора, который, будучи наделенным чудесным остроумием, обладает к тому же достоинством быть светским человеком с утонченным вкусом и поклонником изысканных манер»[399]. Иллюстрированные журналы не отставали; Теодор де Визева представлял его как эстета‑прерафаэлита; он подверг желчной критике «Замыслы», но сделал это скорее для того, чтобы показать себя противником недавно появившейся англомании, делающей автора «Саломеи» судьей элегантности и героем парижских литературных обществ.

По возвращении в Англию Оскар Уайльд провел уик‑энд в Оксфорде, в квартире, где Бози жил с лордом Энкомбом. Он взял его с собой, когда пошел проведать ректора университета Уолтера Пейтера; они вместе гуляли по парку вдоль реки, задерживаясь под деревьями, откуда лет пятнадцать назад Уайльд и Пейтер наблюдали за купающимися студентами; сейчас один из таких юношей, лорд, сидел возле Уайльда.

Уайльду было известно о гомосексуальных наклонностях Дугласа, несмотря на то, что их взаимоотношения в этом плане оставались фривольными, не доходя до той степени близости, какая была у Уайльда с Россом, Швобом, Аткинсом. Поэтому он нисколько не удивился, когда в мае получил письмо (очаровательное и трогательное) от Дугласа, который оказался замешанным в скандал на гомосексуальной почве. Оскар Уайльд обратился к одному из своих друзей, известному адвокату Джорджу Льюису, который вмешался в это дело и передал сто фунтов шантажисту, угрожавшему открыть правду о связях Бози с некоторыми из своих товарищей. Позднее Уайльд будет вспоминать об этом в «De Profundis»: «Наша дружба, в сущности, началась с того, что ты в трогательном и милом письме попросил меня помочь тебе выпутаться из неприятной истории, скверной для любого человека и вдвойне ужасной для молодого оксфордского студента. Я все сделал, и это кончилось тем, что ты назвал меня своим другом в разговоре с сэром Джорджем Льюисом, из‑за чего я стал терять его уважение и дружбу»[400]. Сам ужасный маркиз был вынужден признать вину своего сына в этом деле, о чем он написал какое‑то время спустя своей невестке: «Я вынужден признать ряд очевидных вещей, касающихся характера Альфреда, и хочу рассказать Вам нечто, о чем всегда знал, но о чем до сего дня хранил молчание. Речь идет об одной ужасной истории, не имеющей ничего общего с Оскаром Уайльдом, и поскольку мне рассказал ее один близкий друг, известнейший адвокат, который сам уплатил эти сто фунтов, чтобы избежать скандала, можно не сомневаться в ее подлинности»[401].

Начиная с того момента отношения Уайльда и Бози приняли совершенно иной характер. Уайльд перестал скрывать от Росса и остальных свою страсть к юному лорду, словно сексуальные отношения не имели с этих пор особого значения для их взаимного чувства, как об этом свидетельствует сам лорд Альфред Дуглас. Уехав в путешествие с Бози, Уайльд писал Россу: «Дорогой мой Робби, по настоянию Бози мы остановились тут из‑за сандвичей. Он очень похож на нарцисс – такой же белый и золотой. Приду к тебе вечером в среду или четверг. Черкни мне пару строк. Бози так утомлен: он лежит на диване, как гиацинт, и я поклоняюсь ему»[402]. Сам же Бози опубликовал в это время несколько стихотворений в журнале «Спирит Лэмп», из которых видна двойственность этого персонажа, до предела развращенного задолго до знакомства с Уайльдом.

 

Когда Оскар Уайльд вернулся в Лондон, где его ожидали дела, связанные с выходом ограниченного и эксклюзивного тиража сборника «Стихотворений» в издательстве Элкина Мэтьюза и Джона Лэйна с иллюстрациями, выполненными в сиреневых и золотых тонах в стиле Берн‑Джонса и Чарльза Рикеттса, оба любовника стали появляться во всех самых дорогих ресторанах – «Кафе Рояль», «У Кеттнера», «Савой», где Уайльд оставил столько фунтов, сколько шиллингов тратил в свое время в маленьких кафе в Сохо, куда ходил вместе с Робби. Бози не уставая поглощал черепаховый суп, садовых овсянок, запеченных в виноградных листьях, гусиную печень из Страсбурга, запивая все это «Перье‑Жуэ». Из‑за него вокруг Уайльда создавался вакуум, а по салонам и издательствам начали ходить скандальные слухи. Первым, кто заметил, как пошатнулась репутация Уайльда, стал Фрэнк Харрис. Он решил устроить обед в его честь и уточнил на приглашениях: «Для того чтобы встретиться с г‑ном Оскаром Уайльдом и послушать его новую историю». Семеро из двенадцати отказались прийти, остальные ответили, что предпочли бы вообще не встречаться с Оскаром Уайльдом.

Нет ничего удивительного в том, что маркиз Куинсберри, который и без того пришел в ярость от известия о приеме старшего сына Драмланрига в члены Палаты лордов, начал задумываться об отношениях между своим младшим сыном и его старшим другом; он приказал сыну прекратить встречаться с Уайльдом, угрожая отказать в противном случае в ежегодной ренте в размере трехсот пятидесяти фунтов. Бози ответил письмом, полным иронии, попросив не вмешиваться не в свое дело. К этому времени Куинсберри уже успел разругаться с Гладстоном и Роузбери, за которым ему пришлось поехать в Гамбург, где он компрометировал среднего сына, публично угрожая отстегать его хлыстом, что до его отношений с Альфредом, то какое‑то время они оставались на том же уровне. Однако страсти продолжали накаляться, и скоро Уайльд оказался в самом эпицентре взаимной ненависти отца и сына.

Кроме того, его отношения с Пьером Луисом, тоже весьма неоднозначные, начинали портиться. Уайльд писал ему в начале июня: «Ты самый очаровательный из всех моих друзей, но ты всегда забываешь писать на письмах обратный адрес. Всегда твой». Луис ответил молчанием. Уайльд сделал еще одну попытку: «Мой дорогой враг, почему ты опять не указал на карточке свой адрес? Я ищу тебя уже два дня! Ты что, отказываешься поужинать сегодня со мной? Встречаемся в „Кафе Рояль“ на Риджент‑стрит в 7 час. 45 мин. в утренней одежде. Я буду в восторге, если тебя будет сопровождать Мадам, а я приглашу Джона Грея. Ты ведь знаешь последние новости, не так ли? Сара будет играть Саломею! Мы сегодня репетируем. Немедленно ответь мне телеграммой в „Лирик Клаб“ на Ковентри‑стрит. А с часу до двух пополудни я буду обедать в „Кафе Рояль“. Приходи. Оскар»[403].

Сара Бернар и в самом деле начала репетировать в лондонском театре «Пэлес» в костюмах Грэма Робертсона. Но буквально через восемь дней, в конце июня королевский лорд‑гофмейстер объявил запрет на постановку пьесы под предлогом того, что в ней показаны библейские персонажи. Сара Бернар пришла в бешенство – ей так и не довелось сыграть в этой пьесе – и заказала своему маленькому придворному поэту Пьеру Луису, который, несмотря на свое молчание и недовольство, все еще оставался очень близок к Оскару Уайльду, написать пьесу, которую она хотела немедленно начать репетировать. Этому проекту не суждено было сбыться, так как на следующий день переменчивая Сара уехала из Лондона, однако именно из‑за него появилась на свет «Афродита», которую Луис опубликовал в 1896 году.

Оскар Уайльд воспринял такой поворот событий с сарказмом, объявив о том, что собирается принять французское гражданство – на что в «Панче» сразу появились забавные карикатуры, – и раздавал интервью. «Лично я считаю, – заявил он, – что премьера моей пьесы в Париже, а не в Лондоне, будет для меня большой честью, и я очень ценю это. Огромную радость и гордость доставил мне во всем этом деле тот факт, что мадам Сара Бернар, которая, бесспорно, является величайшей актрисой, была очарована и пришла в восторг от моей пьесы, выразив желание играть в ней. Каждая репетиция была для меня огромным источником наслаждений. Самым большим удовольствием для меня как для художника явилась возможность слышать мои собственные слова, произносимые самым прекрасным в мире голосом… Я никогда не соглашусь считаться гражданином страны, которая проявила такую скудость художественного взгляда. Я не англичанин, я ирландец, а это далеко не одно и то же». «Тартюф, взгромоздившийся за стойкой в своем магазине, – вот что такое типичный британец!»[404]Две эти фразы, вызванные разочарованием, ему никогда не могли простить.

Англичанам было уже не до смеха; Уайльд затронул две деликатные темы: в это время в Ирландии вновь начались восстания против владычества английской короны; кроме того, не стоит забывать, что викторианская эпоха отличалась показными добродетелями, за которыми скрывалось множество темных историй, становившихся достоянием общественности.

Пьер Луис был все еще в Лондоне. Уайльд послал ему вырезку из газеты, касающуюся запрета «Саломеи», и несколько черновых страниц «Стихотворений в прозе», о которых Луис писал: «Я не знаю более ничего, что до такой степени заслуживало бы звания шедевра. Для меня эти стихи – само совершенство. Они прекрасны, как Евангелие от Иоанна»[405]. А месяцем ранее он получил оригинальное издание «Гранатового домика» с посвящением, которое, будучи, на его вкус, излишне точным, указывало на нечто большее, чем просто дружеские отношения:

 

Юноше, который обожает красоту.

Юноше, которого обожает красота.

Юноше, которого обожаю я.

 

Уставший от шумихи вокруг «Саломеи», раздраженный поведением Луиса, Уайльд уехал к Бози, который гостил у своего деда по материнской линии в Бад‑Хомбурге. Констанс осталась в Лондоне и 7 июля 1892 года написала своему брату, сообщив, чем занимается Оскар во время этой поездки: «Оскар в Хомбурге и на строгом режиме; он поднимается в половине восьмого утра, а ложится в половине одиннадцатого; он выкуривает лишь несколько сигарет в день, делает массаж и, конечно же, пьет только воду. Как жаль, что меня там нет, чтобы посмотреть на эту картину»[406]. Режим действительно суров, но явно необходим, поскольку его здоровье сильно подорвано разного рода излишествами, которым Оскар предается уже несколько лет, а также глупостью цензоров, отголосок мнений которых доходит даже до парижских газет: «Именно совокупность подобных обстоятельств создает единство редких по своей силе психологических исследований и способствует написанию столь нервного диалога, как это получилось у автора, что и явилось причиной запрета „Саломеи“»[407]. Генри Бауэр, присутствовавший на репетициях, сожалел: «Увы! Я едва смог увидеть, как Сара Бернар начала репетировать „танец семи покрывал“, отрабатывая торжественные движения и сладострастные позы под покровом игривых прозрачных тканей, которые натягивали у нее над головой балерины из кордебалета; вместе с тем я внимательно слушал текст, написанный дебютантом французской прозы. Оскар Уайльд безусловно знаком с Метерлинком, и он использовал в своем диалоге прием повторов, как в „Принцессе Мален“… однако несмотря на подражания его проза сохраняет свой оригинальный оттенок»[408]. Свет продолжал обсуждать перепалку Уистлера – Уайльда, не уставая повторять остроумные изречения того, кто больше был похож на француза. Общество упивалось шаржами Ретифа де ля Бретона (он же Жан Лоррэн) на английских декадентов, Уистлера и декадентских леди с лилией в руках. Появлялись карикатуры на нежного Алджернона Филда, читающего гонкуровский «Дневник» и принимающего французское гражданство. Монтескью показывал всем письмо, которое только что получил из Лондона от баронессы Аннетт де Пуалли, восторженной почитательницы эстетизма, вошедшего в моду благодаря автору «Саломеи»: «Как я благодарна Вам, мой друг, за то, что вы прислали мне такое интересное исследование. Недаром я называла Вас эстетом! Я наконец узнала, в чем заключается совокупность эстетизма. В поиске абсолютной поэзии и гармонии во всем, что нас окружает. В макияже, одежде, обстановке. На Риджент‑стрит есть один эстетский магазин, в котором царит полная гармония цветов и тканей, радующих взгляд. Итак, Вы говорите, что выбор одежды в том, что касается цвета, тесно связан с окружающей меблировкой – и это не шутка (?) – Бодлер сказал: цвет содержит в себе и гармонию, и мелодию, и контрапункт. Ну что еще можно добавить, чтобы точнее отобразить дух этого движения, которое обосновалось здесь у нас? Как я хотела бы познакомиться с его вдохновителем, Оскаром Уайльдом, но его здесь нет. Мне это было бы так интересно… Эстеты и японисты… Тюльпан по‑прежнему считается эстетским цветком. С гармоничным к Вам уважением»[409]. Уайльдовская мода на эстетизм, которая, кстати, искажала идеи самого Уайльда, встречала все больше приверженцев во Франции и сопровождалась внедрением в обиход целого словаря англицизмов: ростбиф, сленг, лаун‑теннис, митинг, ланч, сквер, рекорд… которыми так и сыпали почитательницы Оскара Уайльда, Монтескью, Жана Лоррэна, Мориса Барреса, Пьера Луиса… к неописуемому гневу борцов за чистоту языка, таких, как Гонкур или Франс.

Несмотря на все эти забавные сплетни, Уайльд скучал в Бад‑Хомбурге; он писал об этом Пьеру Луису, который продолжал хранить странное молчание: «Почему от тебя до сих пор нет письма? Напиши мне хоть несколько слов. Я ужасно скучаю, а пять докторов запретили мне курить! Я чувствую себя хорошо и очень грущу». Он вновь обсуждал запрещение пьесы в письме к Ротенстайну: «Номинально театральным цензором является лорд‑гофмейстер, но реально – заурядный чиновник, в данном случае некий мистер Пиготт, который в угоду вульгарности и лицемерию англичан разрешает постановку любого низкого фарса, любой пошлой мелодрамы. Он даже позволяет использовать подмостки для изображения в карикатурном виде известных людей искусства, и в то же время, когда он запретил „Саломею“, он разрешил представлять на сцене пародию на „Веер леди Уиндермир“, в которой актер наряжался, как я, и имитировал мою речь и манеру держаться!!!.. В Англии свободны все виды искусства, кроме сценического; цензор утверждает, что театр принижает и что актеры профанируют высокие сюжеты, а посему он запрещает не публикацию „Саломеи“, но ее постановку. И однако же ни один актер не выразил протеста против такого оскорбления театра – даже Ирвинг, который все время разглагольствует об Актерском Искусстве. Это показывает, как мало среди актеров художников»[410].

Таким образом теперь, когда Уайльд уже бросил вызов критикам, журналистам, публике, он принялся еще и за английских актеров, как бы стараясь создать совершенно беспросветную ситуацию в тот самый момент, когда он оказался наиболее уязвимым. В Англии одна только газета «Уорлд» осмелилась встать на его защиту и открыто выступить против цензуры в письме, опубликованном на ее страницах 1 июля: «Настоящее произведение искусства, утвержденное, изученное и уже репетируемое величайшей актрисой нашего времени, неожиданно попадает под авторитарный запрет в тот самый момент, когда личность самого автора подвергается постоянному, ежевечернему и публичному осмеянию»[411].

Наконец в начале августа Уайльд вернулся в Лондон к своей прежней жизни и, в частности, к своим друзьям – Джону Грею и Фрэнку Харрису, которые всем назло продолжали устраивать в его честь приемы. Он восстановил связь с Пьером Луисом – тот вновь начал отвечать на его приглашения, несмотря на довольно странные предосторожности, которые он принял, пытаясь объяснить возобновление этих отношений; вот что он писал своему брату Жоржу Луису: «Я говорил тебе, что близко познакомился с Сарой Бернар? Она уже две недели репетировала французскую пьесу Оскара Уайльда, когда все было внезапно прервано по приказу королевского лорд‑гофмейстера, который счел пьесу святотатством. Уайльд очень расстроился из‑за этой смехотворной цензуры… Я трачу все больше и больше денег. Здесь я живу практически за счет Оскара Уайльда, и поэтому из чистой вежливости ежедневно обязан отвечать ему (ему или его друзьям) аналогичными приглашениями»[412]. Луис ухаживал за Эллен Терри, что не мешало ему следовать за Уайльдом из ресторана в ресторан, из салона в салон. В октябре 1892 года его призвали на военную службу, которую он проходил в Аббевилле, и там Андре Жид поставил его в известность о нравах Уайльда. Как позже поведал Луис Полю Валери, он предложил Жиду написать ужасное письмо, однако тот, конечно же, ничего не написал, зато по окончании службы помчался в Лондон!

В то же самое время Уайльд арендовал ферму Гроув недалеко от курортного местечка Кромер на берегу Северного моря, к северо‑востоку от Лондона. Он перевез туда Констанс с детьми и пригласил к себе Бози. Уайльд развлекался тем, что строил песочные замки с Сирилом и Вивианом, которым было уже, соответственно, семь и пять лет, или играл с Бози в гольф. Здесь же он написал б о льшую часть своей пьесы «Женщина, не стоящая внимания» и объявил об этом в следующих выражениях директору театра «Хеймаркет» Герберту Бирбому Три: «Что же касается пьесы, я написал уже два акта и отдал перепечатать машинистке; третий и четвертый акты закончены, и я надеюсь, что все будет готово дней через десять – пятнадцать, самое позднее. Своей работой я пока очень доволен»[413]… Одним словом, пребывание у моря превратилось в идиллию, особенно для Констанс, вновь обретшей на какое‑то время прежнюю роль в обществе мужа, детей и Бози, которого она ценила больше, чем остальных друзей Уайльда; она даже не догадывалась о любовных отношениях, которые существовали между ним и Бози, и была счастлива при виде спокойствия мужа, который много работал, заканчивая большую поэму «Сфинкс», готовил очередное издание «Саломеи» и вносил последнюю правку в рукопись «Женщины, не стоящей внимания».

Тем не менее спокойствие оказалось зыбким. Альфред Дуглас быстро пресытился семейными радостями и вернулся в Лондон; Уайльд оставил семью, бросил работу и тоже сорвался с места. Он снял номер в гостинице «Альбермейл» и вернулся к прежнему образу жизни, влюбившись в молодого актера Сидни Барраклафа, которому писал бредовые письма, характерные для Уайльда, когда он обращался к юношам: «Вы действительно прекрасно исполнили роль Фердинанда в „Герцогине Амальфи“. Вам блестяще удались и редкий стиль, и изысканность в сочетании с силой и страстью. Когда Вы выходите на сцену, Вы привносите атмосферу романтизма, в которой гордая и жестокая Италия эпохи Ренессанса предстает во всем своем великолепии, в чудовищном безумии своего дерзкого греха и внезапном ужасе от содеянного»[414]. Он пригласил актера вместе пообедать. Не в силах противиться своим желаниям, Уайльд принялся восхвалять таланты молодого актера, которых ему в действительности явно недоставало, если верить прессе, посвятившей положительные статьи пьесе Уэбстера[415], но написавшей о Барраклафе так: «Высокомерие Фердинанда и его порывистость были нивелированы отсутствием собранности у актера». Однако такова была натура Уайльда, которому было свойственно возвеличивание предмета своей страсти, вплоть до вознесения оного в сферу искусства; подобно многим другим, Сидни стал темой разговоров в среде эстетов.

А затем произошла более знаменательная встреча: Оскар познакомился с Альфредом Тейлором и представил его Бози. Эта встреча стала началом его погружения в ад. К тому времени Тейлору, сыну богатого торговца, исполнилось тридцать. Его связывала крепкая дружба с одним из близких приятелей Уайльда, Морисом Швабом. В восемнадцатилетнем возрасте он поступил на службу в 4‑й полк королевских стрелков в Лондоне, рассчитывая сделать там карьеру, но после смерти дяди он наследовал огромную сумму – сорок пять тысяч фунтов, которую бездумно растратил и к октябрю 1892 года разорился. Этому образованному и обворожительному мужчине пришла идея собирать у себя на чашку чая определенного рода мужчин с тем, чтобы предоставить им возможность знакомиться с юными бездельниками, готовыми на все ради нескольких шиллингов. Это он при посредничестве Мориса Шваба познакомил Уайльда с юным Сидни Мейвором. И Уайльд отправился в «Кеттнерс» на встречу с Бози в сопровождении Тейлора и Мейвора. Стремясь окончательно покорить юного сообщника, который был и без того счастлив, Уайльд буквально искрился от возбуждения, когда друзья остались в отдельном кабинете ресторана, где им накрыли стол. В конце концов он оставил Бози в обществе Тейлора и вернулся в гостиницу с Сидни, чтобы завершить вечер вдвоем. На следующий день молодой актер получил по почте портсигар, на котором была выгравирована надпись «Сидни от О. У.». Неизвестно, сколько юных счастливцев с Литтл Колледж‑стрит (именно по этому адресу располагалось логово Тейлора) получили в подарок портсигары, но частые визиты Уайльда к Тейлору всегда заканчивались ужином, совместно проведенным вечером и обещаниями новой встречи.

Однако Уайльд не бросал своего «сердечного возлюбленного» Бози, к которому продолжал пылать страстной платонической любовью. Он чуть ли не каждый день обедал вместе с ним. Как‑то раз, устроившись за столиком в «Кафе Рояль», друзья заметили «багрового маркиза». Взаимная ненависть отца и сына, главная причина которой заключалась в привязанности Бози к матери, подвергавшейся чудовищным оскорблениям со стороны мужа, еще не выплескивалась тогда на всеобщее обозрение. Поэтому Бози спокойно направился к столику Куинсберри, чтобы пригласить его присоединиться к ним. Уайльд пустил в ход все свое обаяние и остроумие, и через десять минут маркиз хохотал во все горло, жадно прислушиваясь к уайльдовскому монологу. Тем временем Дуглас потихоньку исчез; Куинсберри и Уайльд остались в обществе друг друга до самого вечера и расстались лучшими друзьями. Сам Куинсберри в письме, написанном сыну на следующий день, подтверждал, что изменил свое отношение к Уайльду. Он даже хотел взять назад все, что говорил ранее: оказалось, что Уайльд совершенно очарователен и бесконечно остроумен; Куинсберри уже не удивлялся тому, что Бози от него без ума. Кроме того, Уайльд, как оказалось, был близко знаком с его друзьями – лордом и леди Грей: для сноба‑маркиза это известие стоило любых рекомендаций. Бози пришел от письма в полный восторг.

Тем не менее мать Бози, которая принимала у себя Оскара Уайльда и его жену только для того, чтобы доставить удовольствие сыну, не разделяла этого мнения. Однажды, когда Уайльд с супругой приехали на уик‑энд в ее родовое поместье в Бракнелле, она пригласила его прогуляться по осеннему парку и завела разговор о том, насколько тщеславен и экстравагантен бывает порой в своих поступках Бози, давая тем самым понять собеседнику, что столь близкие отношения между известным обществу человеком и юношей неизбежно дадут почву для различных сплетен. Она не понимала, что Уайльд влюблен и что жизнь его протекала в возбужденном и неистовом ритме, не оставлявшем места для материнских тревог. Этот человек, готовый пренебречь собственной женой и транжирить время и деньги вместе с Бози в обществе Тейлора, человека крайне сомнительной репутации, не считал важным, чтобы Бози прислушивался к мнению матери.

Вместе с тем Уайльд чувствовал, что ему не удастся закончить пьесу в лихорадочной и полной страстей атмосфере Лондона. В конце октября он арендовал у леди Маунт Темпл ее имение Баббакумб Клифф, расположенное близ Торбэй. В своем письме к ней, отправленном из Бурнмаут, он писал: «Уважаемая и любезная графиня, с детьми богов не принято спорить, поэтому я подчиняюсь Вашему решению без малейшего звука, за исключением слов признательности и благодарности… Я собираюсь поработать над двумя пьесами, одна из которых будет написана белым стихом, и знаю, что покой и красота Вашего дома смогут создать для меня такую обстановку, когда я услышу неслышное и увижу невидимое»[416]. Маленький рыбачий поселок, расположенный на западном берегу бухты Торбэй на самой вершине отвесной скалы, спускающейся прямо к воде, как нельзя лучше подходил для спокойной жизни, к которой стремился писатель. Поселок представлял собой нагромождение старомодных и полуразрушенных домишек, приютившихся у подножия скалы, основание которой омывалось приливом. В порту, будто врезавшемся в землю, тесно жалась друг к дружке целая флотилия рыбацких лодок; причал, окутанный смешанным запахом озона и гудрона, был завален грудами порванных сетей и обломками весел.

Дом в Баббакумб Клиффе представлял собой живописную усадьбу XVI века, окна которой выходили в чудесный парк, полный деревьев и расположенный в некотором отдалении от моря. Внутреннее убранство было выдержано в прерафаэлитском стиле: гобелены Уильяма Морриса, полотна Берн‑Джонса. Устроив Констанс и детей, Уайльд тем не менее вернулся в Лондон, не в силах противиться своей тяге к группе молодых гомосексуалистов, к которым не так давно присоединились Макс Бирбом и Регги Тернер; центром этой группы был он сам. Морис Шваб регулярно посылал к нему все новых «пантер», соблазнявших его так же, если не больше, чем Бози; к последним относился Фред Аткинс, и Уайльд вновь погрузился в мир мужской проституции, который возбуждающе действовал как на чувства, так и на воображение, создававшее образы неких «двусмысленных личностей, вытянувшихся в пестрый кортеж». Постоянные наскоки Бирбома Три, который ждал пьесы, волнения по поводу издания «Саломеи», выход которой ожидался в «Книгоиздательстве Независимого Искусства» с фронтисписом Фелисьена Ропса и посвящением Пьеру Луису. Уайльд разрывался между Баббакумб Клиффом, где ждала его работа, Лондоном с его развлечениями и своей второй родиной – Парижем.

Бози опять вернулся в Оксфорд и погрузился в работу над журналом «Спирит Лэмп», где он публиковал стихотворения Уайльда, Джонсона, Саймондса, а также собственные стихи, удостоенные меланхолической похвалы Оскара, страдавшего от долгой разлуки: «Любимый мой мальчик, твой сонет прелестен, и просто чудо, что эти твои алые, как лепестки розы, губы созданы для музыки пения в не меньшей степени, чем для безумия поцелуев. Твоя стройная золотистая душа живет между страстью и поэзией. Я знаю: в эпоху греков ты был Гиацинтом, которого так безумно любил Аполлон. Почему ты один в Лондоне и когда собираешься в Солсбери? Съезди туда, чтобы охладить свои руки в сером сумраке готики, и приезжай, когда захочешь, сюда. Это дивное местечко – здесь недостает только тебя; но сначала поезжай в Солсбери»[417]. Таково это полное страсти письмо, или стихотворение в прозе, чья судьба будет не менее экстравагантна, чем содержание, поскольку оно окажется в руках у некоего Альфреда Вуда, вместе с которым Дуглас будет замешан в очередном скандале в Оксфорде, и в конечном счете обернется против своего автора во время судебного разбирательства. Кроме того, Пьер Луис, к которому тоже неизвестно каким образом попадет это письмо, опубликует именно в «Спирит Лэмп» его рифмованное переложение, выполненное никому не известным поэтом; это лишний раз доказывает его подозрительную близость с уайльдовским окружением:

 

Гиацинт, о мое сердце, белокурый, шаловливый,

Чьи глаза морскою синью светозарно горят,

Рот же пурпуром объят, словно дней моих закат,

Я люблю тебя, дитя, Феба баловень счастливый.

 

Голос твой нежней, чем лиры сладостны переливы,

Что, в ветвях играя с ветром, тихим шелестом звучат,

Стоит лишь рукою тронуть кудрей шелковый каскад,

Венчанный душистым хмелем и акантом прихотливым.

 

Ты ныне прочь спешишь, влеком разгадкой тайны

К Геракловым столпам, где в сумраке печальном

Спит Древности душа. Что ж, там омой персты

 

И возвращайся вновь, мне слишком нужен ты,

О Гиацинт! Твой облик идеальный

Мне грезится средь роз в садах моей мечты [418].

 

Если относительно связи Луиса с этой группой остается теряться в догадках, то можно в очередной раз констатировать, что, каким бы беззаботным ни казался Уайльд, в своих письмах к Бози и к остальным он идеализирует опасную для себя реальность, в которую сам бросается без оглядки и которая хранит его тайну, так скоро и даже преждевременно переставшую быть таковой. В этом и заключался смысл фразы, которая прозвучала как взрыв посреди пустых дел, отвлекавших его внимание: «Только легкомысленные люди не судят по наружности. Тайна мира заключена в том, что мы видим, а не в том, чего не видим»[419].

 

Конец 1892 года; Бози приехал к Уайльду в Баббакумб Клифф вместе со своим учителем Кемпбеллом Доджсоном. Уайльд наконец‑то закончил «Женщину, не стоящую внимания» и внимательно следил за репетициями «Веера леди Уиндермир», премьера которой была назначена на 2 января 1893 года в театре «Торкуэй». В обществе Бози его жизнь вновь стала экстравагантной и полной веселья. Уайльд увлек сурового Доджсона в смутную атмосферу, которую тот не без удовольствия описывал в письме к Лайонелу Джонсону, воспылавшему к Уайльду неудержимой ненавистью с тех пор, как началась его связь с Дугласом: «Наша жизнь отличается ленью и праздностью; все моральные принципы отодвинуты в сторону. Мы можем в течение долгих часов дискутировать о различных интерпретациях платонизма. Оскар заклинает меня, скрестив руки на груди и со слезами на глазах, чтобы я оставил свою душу там, где она сейчас пребывает, и посвятил не менее шести недель своему телу. Бози необыкновенно красив и обаятелен, но в глубине души очень испорчен. Он в восторге от идей Платона относительно демократии, и никакие мои аргументы не в силах заставить его возыметь веру в какие‑либо этические правила или во что бы то ни было другое. Мы не занимаемся ни логикой, ни историей, а вместо этого играем с голубями и детьми или гуляем вдоль берега моря. Оскар живет в самой артистической комнате в доме, которую называет Заколдованная страна, и размышляет о своей будущей пьесе. Я нахожу его совершенно восхитительным, хотя в душе считаю, что его моральный облик отвратен. Он заявляет, что мой моральный облик также нехорош… Скорее всего, я потеряю здесь последние оставшиеся у меня крупицы религии и морали»[420]. Он уехал из этого пропащего места одновременно с Констанс, которую вместе с детьми пригласили во Флоренцию. Уайльд и Бози остались одни. Они продолжали проводить свой медовый месяц у моря, в саду, в обществе поэтов и писателей: Диккенса, Мередита… О гомосексуальных отношениях больше было разговоров. Чувства Уайльда крепли в своем платонизме, что он неоднократно подчеркивал, однако никто не возьмется утверждать это с полной уверенностью, так как именно в платонизме и заключается истинная тайна этой связи, которую трудно осмелиться назвать невинной.

Тем временем совместная жизнь омрачилась первой ссорой, возникшей между любовниками из‑за сущего пустяка, но продемонстрировавшей тем не менее вспыльчивость потомка рода Дугласов. Альфред подарил Уайльду брошь из бирюзы, усыпанную бриллиантами, которую тот носил на манишке. Дуглас счел это вульгарным, а близость с Уайльдом позволила ему сказать об этом с меньшим почтением, чем того был достоин знаменитый писатель. Первый разрыв: Бози хлопнул дверью, остановился в Бристоле, начал размышлять о последствиях и испытал угрызения совести, может быть, даже сожаление. Он телеграфировал Уайльду, который помчался в Бристоль и увез Бози в лондонский «Савой». Через несколько дней Бози снова вспылил, когда Уайльд упрекнул его в неосторожности, из‑за которой его знаменитое письмо «Гиацинт» оказалось в руках у Вуда. Бози пришел в бешенство и тотчас уехал к матери в Солсбери. Оттуда он снова попытался примириться, и Уайльд написал ему еще одно безумное письмо: «Самый дорогой из всех мальчиков, твое письмо было для меня так сладостно, как красный или светлый нектар виноградной грозди. Но я все еще грустен и угнетен. Бози, не делай мне больше сцен. Это меня убивает, это разрушает красоту жизни. Я не могу видеть, как гнев безобразит тебя, такого прелестного, такого схожего с юным греком. Я не могу слышать, как твои губы, столь совершенные в своих очертаниях, бросают мне в лицо всяческие мерзости. Предпочитаю стать жертвой шантажа всех лондонских сутенеров, чем видеть тебя огорченным, несправедливым, ненавидящим. Я должен срочно тебя увидеть. Ты – божественное существо, которого я жажду, ты – гений изящества и красоты… Приеду ли я в Солсбери? А почему ты не здесь, мой дорогой, мой чудесный мальчик? Боюсь, что скоро буду вынужден уехать; ни денег, ни кредита, и свинцовая тяжесть на сердце»[421].

В феврале 1893 года Уайльд действительно уехал в Париж. Он отправился туда, чтобы аплодировать Лои Фюллер, увековеченной на полотнах Тулуз‑Лотрека, попытаться разобраться в причинах ареста Шарля де Лессепса, оказавшегося замешанным в панамском скандале, а главное, опять стать центром вечеринок в литературных и светских салонах, где не смолкали дифирамбы в честь его таланта романиста, драматурга и эстета. В одном из первых февральских номеров «Ле Голуа» можно было прочесть: «На этой неделе только и было разговоров, что о сиреневом обеде, который принцесса Урусофф устроила в честь Оскара Уайльда. Поскольку прием пищи должен был смениться литературным чтением, принцесса пожелала, дабы привести гостей в состояние, наиболее подходящее для прослушивания новой пьесы английского символиста, чтобы вся обстановка и аксессуары на этом приеме носили мягкий и нежный оттенок, соответствующий тонкой меланхолии, которую должно было навеять произведение искусства»[422]. Среди тщательно отобранных гостей – Морис Баррес, Эдмон де Гонкур, Марсель Швоб и Анатоль Франс в сопровождении Арманды де Канаве. Франс не был участником попоек в обществе завсегдатаев Латинского квартала и имел еще меньше отношения к группе символистов‑декадентов, однако ему была известна репутация Уайльда по дошедшим до него легендам, окружавшим образ гениального рассказчика. Картина артистической жизни Древней Греции, которую нарисовал в тот вечер оратор, покорила его. Несколько позже он писал: «Я не знаю, какого цвета этот отрывок, но на вкус он восхитителен»[423].

К тому времени мало кто во Франции был знаком с творчеством Оскара Уайльда, если не считать поэтов, писателей и журналистов, вращавшихся вокруг Стефана Малларме, который был другом Уайльда, и Жана Мореаса, духовного отца символистов, автора знаменитого манифеста, обозначившего в 1886 году доктрину символизма. Другие, как, например, Марсель Швоб, приветствовали культ декаданса, чьим идеальным воплощением стал Дориан Грей. А те, кто не посвящал ему своих произведений, как, например, Марсель Швоб, Пьер Луис, Ж.‑Э. Бланш, писали о нем статьи, которые печатали многочисленные небольшие журналы, старавшиеся выглядеть проповедниками новой декадентской доктрины, порождения символизма, чьей живой моделью выступал «волшебник изящных манер» Оскар Уайльд. Эти статьи рисуют подробнейшую картину пребывания Уайльда во Франции в начале 90‑х годов прошлого столетия, подчеркивая, насколько изображенный персонаж может оказать отрицательное влияние на образ автора «Дориана Грея» и «Замыслов», того самого критического произведения, на которое как раз ссылался Анатоль Франс. И уже в который раз крылатые слова Уайльда: «Я вложил свой гений в собственную жизнь, а талант – только в творчество» – оказались на удивление пророческими.

Гастон Рутье, корреспондент газеты «Эко де Пари», вспоминал, как встречал когда‑то в Стратфорде Уайльда, одетого в редингот из светлого сукна, украшенного гвоздикой и широким галстуком из фуляра кремового цвета: «Сияло солнце, и все складывалось удачно для этого чудесного рассказчика, который прибыл в карете с гербами в обществе двух восхитительных девушек и очаровательного молодого человека»[424]. Какое же разочарование испытал журналист при виде Уайльда теперь! Он отметил, что Уайльд погрузнел, начал краситься, что возле него находился молодой человек, чьи манеры мало соответствовали его прежнему образу. Этим молодым человеком был юный посетитель заведения Тейлора Фред Аткинс, который сопровождал Уайльда в качестве секретаря.

Марсель Швоб, относившийся к Уайльду с неизменным восхищением, втайне ревнуя, не мог удержаться от того, чтобы не нарисовать его портрет в стиле Гонкура: «Крупный, с большим лицом, лишенным растительности, и щеками кровавого цвета, ироничный взгляд, плохие зубы, выступающие вперед, порочный детский рот с пухлыми губами, словно сохранившими следы молока, но готовыми присосаться вновь. Ось надбровных дуг и очертание губ выглядят обманчиво и подчеркнуто надменно. На нем длинный коричневый редингот и необычный жилет, в руках трость с золотым набалдашником»[425].

Жюль Ренар как‑то обедал в обществе Уайльда, Адольфа Ретте и Стюарта Меррилла; сначала беседа зашла об Андре Жиде, после чего сидевшие за столом мужчины принялись слушать, как тот, чьим талантом рассказчика, вернее, мастера монологов, все так восхищались, излагал философию гедонизма. «Оскар Уайльд сидит во время обеда рядом со мной. Он оригинален, как всякий англичанин. Он угощает вас сигаретой, но сам выбирает ее. Он не обходит вокруг стола, а предпочитает побеспокоить всех, кто за ним сидит. У него помятое лицо с маленькими красными прожилками и длинные зубы, изъеденные кариесом. Он огромен и носит огромную трость»[426]. Однако все это забывается, стоит ему начать говорить, и Жюль Ренар, затаив дыхание, слушал рассказы Уайльда о войне в Тонкине, о мадам Баррес, которую он не видел, так как не мог видеть то, что некрасиво, о политике, об истории, обо всем; в конце концов Ренар пришел к мысли, что этот англичанин был в действительности гораздо интереснее, чем даже хотел казаться.

Камиль Моклер, который познакомился с Уайльдом у Пьера Луиса, был поражен еще больше; первая встреча разочаровала: «Однажды, зайдя домой к Пьеру Луису, я познакомился с Оскаром Уайльдом. Луис неизменно отзывался о нем с таинственным почтением и, видимо, решил, что оказал мне большую честь, пригласив, в компании с несколькими тщательно отобранными символистами, полюбоваться на августейшую персону, прибывшую из Лондона и пользовавшуюся репутацией гения и неподражаемого денди». Уайльд заметил, какое произвел впечатление, и решил его исправить. Он встретился с Моклером еще раз у Швоба: «Я принял приглашение, и на этот раз Уайльд мне очень понравился, так как оставил свой снобизм и говорил очень просто, мило, грациозно, со знанием дела, оригинально и блестяще»[427].

Еще один современник, Эрнест Рено, наблюдавший со стороны за жаркими спорами символистов, не мог пройти мимо и не познакомиться с любимцем Парижа Оскаром Уайльдом, который, будучи снобом и вместе с тем человеком безудержного темперамента, свободным от кошмаров анархизма и далеким от политических и финансовых скандалов, искал забвения в праздности и сумасбродстве. Во время одного из очередных банкетов у Мореаса Уайльд изложил ему свои философские принципы, и Рено, покоренный настолько же, насколько и согласный с собеседником, записал: «Идея Оскара Уайльда заключалась в том, что каждый человек имеет право на счастье и, как сказал Гёте, на философию, которая не разрушала бы его личность, и он заявил, что считает законными любые средства, которыми человек стремится этого добиться»[428].

Анри де Ренье с удовольствием встречался с Уайльдом каждый раз, когда тот приезжал в Париж, либо у монакской принцессы Алисы, либо у мадам Беньер; его восхищали уайльдовские наряды, белые и пухлые руки, «на безымянном пальце одной из них красовался перстень со скарабеем из зеленого камня. Высокий рост этого человека позволял ему носить нараспашку широкие и длинные рединготы, открывая при этом яркие жилеты из гладкого бархата или из вышитого атласа». Ренье ужинал у принцессы Монакской в обществе героя дня: «На скатерти посреди стола стояло огромное блюдо, к которому вела дорожка из пахучих фиалок. В бокалах пенилось шампанское, а для фруктов подали золотые ножи. Г‑н Уайльд говорил»[429].

Некоторое время спустя после приема у Барреса, чей дом обязан был своей славой «Портрету Дориана Грея» и «Саломее», еще один завсегдатай литературных салонов Жан‑Жак Рено попал на ужин к родственникам Констанс: «Когда, опоздав на час, г‑н Уайльд появился в гостиной, своим внешним видом – высокий и слишком полный с гладко выбритым лицом – он отличался от какого‑нибудь букмекера из Отей лишь одеждой, подобранной с большим вкусом, исключительно музыкальным голосом и чисто‑голубым, немного детским светом, лучившимся во взгляде». Цинизм и вульгарность всеобщего идола привели Ж.‑Ж. Рено в ужас. Но вот публика переместилась в гостиную, и Уайльд, прислонившись спиной к камину и окинув взором аудиторию, начал говорить. Волшебные звуки мгновенно околдовали всех присутствовавших: «Его чудесный голос пел, жаловался, звучал подобно виоле среди всеобщего взволнованного молчания. Он исходил из самых глубин души этого англичанина, казавшегося столь комичным буквально несколько минут назад, поражал своей простотой, он превосходил по своей выразительности все самые прекрасные оды человечества. Многие из нас прослезились. Невозможно представить, чтобы человеческая речь могла быть столь великолепной, при том, что все это происходило в обычной гостиной и говорилось в духе обычной салонной беседы»[430].

Начиная с 1883 года Жак‑Эмиль Бланш вводил Уайльда в литературные и светские круги. По настоянию Мориса Барреса, он даже выставлял небольшую картину, которая называлась «Стихотворения Оскара Уайльда», за что, как известно, заслужил благодарность Уайльда. Теперь же, уподобившись прочим, он делал вид, что обо всем забыл, и описывал Уайльда с преувеличенным натурализмом, в полном соответствии с тем, как это принято сегодня: «Лицо Оскара сделалось мягким, наподобие маленьких резиновых головок, которые выглядывают в круглую дырочку, проделанную посередине каждой страницы в детских книжках… тонкий рот, слегка рыхловатый, особенно в уголках, которому не чуждо выражение надменного презрения, но, как мне показалось, на манер того, как это бывает у старой женщины»[431]. Тем не менее Ж.‑Э. Бланш одним из первых заметил ту глубину мысли, которая скрывалась за виртуозностью рассказчика: «Уайльд был необыкновенно остроумным и гениальным рассказчиком. Его беседа полностью затмевала критический талант Жида… А что до лжи, до этой маски Оскара Уайльда… Ложь как произведение искусства. Это ужасно, ужасно – но какая глубина!»[432]

Можно было сколько угодно обвинять Уайльда в плагиате, цитировать вперемешку Метерлинка, Гюисманса, Флобера, Сарду, Дюма‑сына, разоблачать его культ зеленой гвоздики, его высокомерие – все это не мешало его имени не сходить с первых страниц французских и английских газет, а его творчеству закладывать основы целого литературного движения, которое вдохновляло и наполняло содержанием целый ряд маленьких журналов конца прошлого века. Так, например, Стюарт Меррилл в экстазе восклицал на страницах «Ла Плюм»: «Музой Оскара Уайльда можно было бы назвать Галатею, чрезмерно украшенную огромным числом браслетов, колец и подвесок, которая распахивает навстречу залитой солнцем жизни свои объятья, еще хранящие холод мрамора, из которого она создана… Быть может, Оскар Уайльд является одним из последних, кого Святой Дух одарил таинственным даром творца иллюзий»[433].

Несколько позже Анри Боер так обобщил бытовавшее в ту эпоху мнение: «Его необычный внешний вид, высокий рост, изысканность эстетского туалета подчеркивали некрасивость крупного и одутловатого лица, усыпанного веснушками и озаряемого светом умных и насмешливых глаз. Стоило ему начать говорить, как слушателей покоряло его остроумие и необычные повороты мысли, и никто уже не обращал внимания на скверный рот, откуда изливались волшебные слова»[434].

Уже в течение нескольких лет Париж считал Уайльда великим проповедником декаданса, в котором главенствовали искусственность, надуманность, преувеличение и мрачность; всеобщее восхищение вызывала дикая музыка Вагнера, удушающая атмосфера пьес Ибсена, и в то же время музы оставались живыми, выряженными в модную мишуру или раздетые стараниями Уорта, Поля Пуаре или Жака Дусе, которых прозвали «маленькими Боттичелли»: гашиш и эфир, редингот с бархатным воротником и цветастый жилет дополняли общую картину, в которой обязательными атрибутами стали лилия и павлин. А посреди этих декораций возвышалась отяжелевшая фигура автора «Саломеи», оставлявшего то тут, то там отпечаток своего насмешливого взгляда и скандальных нравов.

На одном из вечерних приемов у мадам Стросс Оскар Уайльд ответил на вопрос Люси Делярю‑Мардрюс, которая имела глупость спросить, почему он не разрешает ставить «Саломею»: «Чтобы сыграть Саломею, нужна женщина с синими волосами. Я не хочу, чтобы она была в парике. Я хочу, чтобы ее волосы от природы были синего цвета. Найдите мне женщину с синими волосами… Я хочу, чтобы все персонажи были одеты в желтое. Желтый цвет – цвет королей. Небо будет фиолетовое, а вместо инструментов в оркестровой яме будут установлены курительницы для благовоний. Придумайте новый запах для каждого нового чувства»[435]. А в беседе с испанским дипломатом Гомесом Карилльо, который представил его Полю Верлену, Уайльд говорил о том, каким, по его мнению, должен быть костюм Сары Бернар в роли Саломеи: «Да, она будет совершенно обнаженной. Только украшения, множество украшений, настоящий плетеный узор из драгоценных камней; все камни будут сверкать, создавая подлинную музыкальную ткань на ее бедрах, запястьях, руках, вокруг шеи и на груди, а их сверканье еще больше оттенит бесстыдство ее смуглой кожи. Дело в том, что я не могу представить себе Саломею, творящую свои деяния неосознанно, Саломею, которая была бы всего лишь пассивным инструментом… Ее желание должно стать бездной, а испорченность океаном. Даже жемчужины должны умирать от страсти у нее на груди»[436].

 

Французское издание «Саломеи» вышло в Париже 22 февраля 1893 года, в то время как Уайльд уехал сначала в Лондон, затем в Баббакумб Клифф, где наконец закончил «Женщину, не стоящую внимания». Вскоре Уайльд снова был в Лондоне, где правил гранки «Сфинкса» в издательстве Элкина Мэтьюза и Джона Лэйна. Он не забывал и о «Саломее», которая пользовалась большим успехом у книготорговцев во Франции.

 







Date: 2015-09-05; view: 342; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.046 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию