Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава III. Салонная слава





 

Мужчины женятся от усталости; женщины выходят замуж из любопытства. И тех, и других постигает разочарование.

 

6 января 1883 года Оскар Уайльд высадился на берег в Ливерпуле и немедленно направился в Лондон, где задержался лишь на несколько дней, чтобы успеть посетить салоны Общества изящных искусств и полюбоваться на «Аранжировку в желтом и белом» Уистлера.

15 января он был уже в Париже, где сначала остановился в отеле «Континенталь», а затем переехал в отель «Вольтер» на набережную Вольтера. Там, на втором этаже, он занял апартаменты, из окон которых можно было любоваться самым прекрасным в мире видом: у подножия гостиницы – Сена, на том берегу, прямо напротив – Лувр, а чуть левее – сады Тюильри; деревья, лавки букинистов, антикварные магазинчики, Ренессанс и Средневековье. Оскар собственноручно украсил комнату цветами, расставил пепельницы из синего фарфора, в которые беспрерывно стряхивал пепел от своих неизменных турецких сигарет. Еще до приезда в Париж он позаботился о том, чтобы послать подписанный экземпляр своих «Стихотворений» большинству великих французских писателей: Полю Бурже, Полю Верлену, Виктору Гюго, Альфонсу Доде, Жану Ришпену, Эдмону де Гонкуру, не забыв также Констана Коклена, Сару Бернар и Александра Пароди. Начало этого года в Париже было ознаменовано смертью Гамбетта[227], отголоски которой все еще не сходили с первых полос газет.

Анри Брессон и Клемансо, которых никто ни о чем не просил, рассыпались в обещаниях сделать все возможное, чтобы спасти Республику и достойно заместить усопшего. Мадам Жюдик репетировала «Мадемуазель Нитуш» в театре «Варьете». Уайльд узнал, что ее соперница Сара Бернар только что потеряла сто двадцать тысяч франков, одолжив их родственнику, который позже разорился. Однако это не мешало ей выполнять условия своих ангажементов в театре Амбигю и в театре «Модерн». Тулуз‑Лотрек поселился на Монмартре. В самом разгаре был сезон костюмированных балов. «Гранд‑отель» начал сотрудничество с Оперным театром и предлагал танцовщикам ужин из восьми блюд всего за десять франков:

 

Устрицы из Канкаль

Консоме из птицы с вареным яйцом

Бресская пулярка с кресс‑салатом

Маринованная говяжья вырезка в желе

Заливное из птицы с трюфелями

Салаты

Пирамида из раков в белом вине

Мороженое с наполнителями

Фрукты, сыры и т. д.

 

Политическая ситуация по‑прежнему оставалась напряженной. 15 января на городских стенах появилась прокламация за подписью принца Наполеона, в которой говорилось о кризисе нации, потерявшей управление, и содержались обвинения в адрес парламентской Республики и ее конституции: «Правительство на грани краха, но столь великая демократия, как наша, не может долго оставаться без сильной власти. Народ согласен с этим. Он доказал свою решимость на восьми референдумах в 1800, 1802, 1804, 1805, 1848, 1852 и 1870 годах. Наполеон»[228]. Газеты правого толка сурово клеймили дряхлость Енисейского дворца, немощь, царившую в Сенате, посредственность и бессилие, царившие в Палате представителей; жалкие телодвижения Фре‑сине[229]и Ферри[230]напоминали переливание из пустого в порожнее. Явится ли новый граф де Шамбор со своим знаменем, и станет ли сигналом к восстанию арест принца Наполеона у себя дома на улице д’Антен? Но Париж не был готов к столь сильным потрясениям; принц отправился в изгнание, а народ – на Биржу, на балы в Оперу и ужины в «Гранд‑отеле».

 

Париж устал, впрочем, как и Виктор Гюго, в гости к которому пришел Оскар Уайльд. Торжественная встреча, которая обернулась разочарованием, проходила в большом зале без мебели, уставленном лишь креслами, занятыми завсегдатаями этого дома. Кресло Мэтра располагалось слева от камина; напротив – кресло Жюльетт Друэ[231], рядом с Гюго устроился Вакери[232]и, наконец, последнее кресло было предназначено для почетных посетителей. Оскару предложили именно его. Вскоре после обмена обычными любезностями Мэтр, как всегда, быстро уснул. Так что свой блестящий рассказ об английских поэтах и, в частности, о Суинберне Уайльд вынужден был продолжать уже шепотом.

Еще менее повезло Уайльду при знакомстве с Полем Верленом, которого ему представил элегантный испанский дипломат Гомес Карилльо. Верлен сидел за столиком у «Прокопа» с неизменной рюмкой абсента в руке. В порыве красноречия Уайльд забывал наполнять ее. Верлен слушал его парадоксы и импровизации, время от времени одобрительно похрюкивая и бросая тоскливые взгляды на пустую рюмку. Затем, внезапно посерьезнев, произнес: «Да он же просто язычник. У него уже есть беззаботность, а это половина счастья, так как она не знает раскаяния». Что до Уайльда, то он никогда больше не решится на встречу с таким некрасивым человеком.


Когда Уайльд проводил время у себя в гостинице на набережной Вольтера, он облачался в бальзаковский монашеский халат и не расставался с тростью из слоновой кости, отделанной бирюзой; на людях он экспериментировал с манто из цветного меха, в которых ежевечерне заявлялся в лучшие рестораны: «Биньон», «Кафе де Пари», «Фуайо», «Лавеню». Он быстро стал завсегдатаем парижских артистических кругов. У Анри де Ренье[233]сохранилось воспоминание о счастливом и жизнелюбивом Уайльде тех времен.

В это время он пишет «Сфинкса», «Дом блудницы», а самое главное, «Герцогиню Падуанскую», о чем 23 марта сообщает в письме Мэри Андерсон. В этом незначительном произведении будущего знаменитого писателя уже просматривается та «красная нить», которая, по выражению самого Уайльда, вплетается в основу его творчества; автор вкладывает в уста герцогини пророческие слова о том, что «бесспорно, именно виновный, как самый несчастный, больше всех нуждается в любви». Он создал ее как образ сострадания и прощения, в которых будет так нуждаться сам, снабдив откровенным комментарием: «В наше время в искусстве, как и в жизни, самые трагические слова произносятся слишком поздно»[234].

В письме Мэри Прескотт он объяснил, почему не может согласиться с купюрами в пьесе «Вера», на которых она так настаивала: «Никогда не бойтесь вызвать смех в зале, этим Вы не испортите, а наоборот, усилите трагедию. Истерический смех и слезы радости – пример драматического эффекта, который дает сама природа. Вот почему я не могу убрать из пьесы комические реплики»[235]. В постановке пьесы ему вновь было отказано. Уайльд скрывал разочарование, постигшее его при этом известии, и довольствовался лишь тем, что заявил: «Это очень обидно». Наконец он завершил работу над «Сфинксом», в котором волшебным сиянием засверкали египетские божества. Проникнуть в артистические и светские круги Парижа Уайльду помог Жак‑Эмиль Бланш[236], которому он писал 5 апреля: «Я благодарен Вам за эти три чудесных образца Вашего искусства. А маленькую девочку, читающую мои стихи, я уже обожаю, но увы! она даже на секунду не желает оторвать свой взгляд от книги».

 

Оскар Уайльд и Роберт Шерард, представивший его Виктору Гюго, стали неразлучны. Роберт Шерард, молодой человек двадцати двух лет от роду, внук Вордсворта[237], жил в скромном деревенском доме в Пасси. О приезде эстета, чьи позы и чудачества отнюдь не приводили его в восторг, Роберт узнал из газет. Первое время он не решался познакомиться с Уайльдом, но в конце концов принял приглашение на один из приемов у Ниттисов, где должен был появиться молодой поэт. Уайльд беседовал о живописи с Дега, Писсарро и Казеном, о литературе – с Альфонсом Доде, его супругой и Эдмоном де Гонкуром, который тотчас записал: «Этот тип сомнительного пола, с кривляющейся манерой речи и непрерывно сыплющий смешными рассказами, нарисовал нам крайне любопытную картинку одного техасского городка, населенного каторжанами, где мерилом нравственности является револьвер и где в увеселительных заведениях обязательно висит табличка: „Не стреляйте в пианиста, он играет, как может“. Он рассказал, что зрительный зал местного театра, являясь самым вместительным в городе, служит также и для заседаний суда присяжных, и после спектаклей прямо на сцене происходят повешения. Там он якобы видел, как один повешенный стал цепляться за стойки кулис, а зрители открыли по нему пальбу прямо со своих мест. Он говорил еще, что якобы в этих краях на роли преступников владельцы театров подыскивают настоящих преступников, а когда речь заходит о постановке „Макбета“, то ангажемент предлагают настоящей отравительнице, которая вот‑вот выйдет из тюрьмы, и тогда на афишах можно прочесть: „Роль будет исполнена миссис X“, и дальше в скобках – „Десять лет каторжных работ“»[238].


Роберт Шерард был сражен наповал, и все его предубеждения рассеялись от воздействия неотразимого обаяния Уайльда. На следующий день, гостя у него на набережной Вольтера, Роберт восхитился видом из окна. «Мне это совершенно безразлично, – ответил Уайльд, – этот вид интересует только хозяина гостиницы, ведь он включает его в счет. Истинный джентльмен никогда не смотрит в окно»[239]. После обеда друзья зашли в «Ля Куполь»[240], где часто бывали Джон Сарджент и Поль Бурже. Шерард был не в силах расстаться с Уайльдом и остался ужинать. Затем – прогулка по ночному городу, которая привела их к театру, где Сара Бернар приняла друзей в маленьком салоне, примыкавшем к ее гримерной. Ближе к ночи – музыкальное кафе, в котором можно было послушать Иветт Гильбер и пропустить рюмочку с Тулуз‑Лотреком. В 2 часа ночи все еще не утолившийся Уайльд потащил Шерарда по стопам Жерара де Нерваля к постоялому двору, возле которого однажды вечером тот повесился на фонарном столбе.

Шерард падал от усталости, но сердце его было покорено: «Для меня это была совершенно новая и полная веселья жизнь, – писал он, – бесконечный праздник души. С каждым днем мое восхищение этим человеком возрастало. Этот веселый кельт, склонный к меланхолии по натуре, наследственности и среде обитания, созерцающий человеческую жизнь взором подлинного кальвиниста, показал мне, что такое счастье и приоткрыл возможность неведомого доселе ликования»[241]. На следующий день оба отправились в гости к Саре Бернар на авеню де Вилье, где их встретили Жан Ришпен и Александр Пароли, слегка раздраженные при виде неожиданного посетителя; Уайльд цитировал наизусть целые отрывки из «Французской революции» Карлейля, рассказывал о Уолтере Пейтере, о своей матери, он как бы нарочно старался вызвать зависть у Ришпена, очень скоро утратившего свой блеск рядом с этой сказочной личностью, приводившей Сару в полный восторг. Шерард особенно отмечал исключительную скромность Уайльда, человека необыкновенно разностороннего, однако не позволявшего себе ни малейшего неуместного намека, ни единого невежливого слова. Это могло показаться невероятным, но воспитанный в пуританских традициях Шерард был совершенно поражен тем, насколько чистой жизнью живет его друг и насколько благопристойны его речи именно теперь, когда художники только тем и развлекаются, что стремятся наперебой шокировать нравственность среднего буржуа.


У Уайльда появился еще один новый знакомый – Морис Роллина, экстравагантный автор «Бычьей коровы», которому Уайльд писал: «Я буду иметь честь прибыть к Вам в следующий вторник в указанное время. Я только что (в 3 часа утра) еще раз перечитал „Бычью корову“: это настоящий шедевр. Со времен „О природе“ Лукреция человечество не видело ничего подобного; это самый великолепный, как и самый простой, гимн, написанный во славу Венеры полей»[242]. Уайльда приводили в восторг выходки этого поэта, способного, будучи пьяным в стельку, декламировать свою знаменитую «Балладу Топпмана» в салонах отеля «Вольтер».

Роллина беседовал с Эдмоном де Гонкуром о Суинберне: «Английский поэт Уайльд тогда вечером сказал мне, что Суинберн – единственный англичанин, прочитавший Бальзака. А еще он пытался убедить меня, что этот Суинберн только хвастает своими пороками, он якобы делает все возможное, чтобы убедить соотечественников в том, что склонен к педерастии и скотоложеству, не будучи ни в малейшей степени ни педерастом, ни извращенцем»[243]. В 1891 году, при публикации дневника за 1883 год, Уайльд внес кое‑какие коррективы в свои высказывания на этот счет.

Одним из самых известных в ту пору мест в Париже, где собирались литераторы, был салон мадам Беньер. Ее супруг, считавшийся человеком большого ума, не мог не пригласить к себе поэта, о котором судачил весь литературный Париж. В один из первых дней апреля Жак‑Эмиль Бланш привел Уайльда в этот салон, где уже собрались Анри де Ренье, художники‑импрессионисты и несколько политических деятелей, среди которых был Жорж Клемансо. В этот день Уайльда представили Морису Барресу, который переживал самый пик своего эстетского периода, и Анатолю Франсу, который был скорее заинтригован, чем восхищен личностью молодого поэта. Оскар Уайльд без труда покорил хозяйку дома и самого Барреса, который в течение нескольких последующих лет всячески подражал ему.

 

Шли недели, работа стояла, дела с «Верой» застопорились, никаких известий о «Герцогине Падуанской» не было, а денег оставалось все меньше и меньше. Оскар был вынужден отказаться от приглашения подруги своей матери Клариссы Мур, которая ждала его в Риме, объясняя свой отказ тем, что не может себе позволить покинуть рабочий кабинет, пока не закончит обе пьесы, тогда как вот уже год, как «Вера» была написана, а работа над «Герцогиней Падуанской» завершилась месяц назад. Скорее всего, речь шла о большой поэме «Сфинкс» и о пьесе «Святая блудница», которая осталась незавершенной, но явилась предвестницей «Саломеи». Денег у него едва хватило, чтобы оплатить гостиницу и купить обратный билет до Лондона; практически все, что было заработано в Соединенных Штатах, было потрачено, и у Уайльда не оставалось больше средств на пышный образ жизни, который он вел в Париже последние три месяца. Пришло время вернуться к семье и вновь окунуться в серость лондонских будней.

 

Его следы обнаруживаются 17 мая в меблированных комнатах дома 8 по Маунт‑стрит, откуда он написал Роберту Шерарду, признаваясь в своих дружеских чувствах и используя выражения, вызывающие некоторые сомнения в их чистоте: «Ты, который столь дорог мне, дай мне веру в наше будущее и уверенность в нашей любви»[244]. И хотя сам он объясняет эту дружбу общностью художественных интересов, подобное письмо, скорее, свидетельствует о чувствах гораздо более пламенных и глубоких.

Оскар завершил работу над первой редакцией «Сфинкса» и, чуть ли не в последний раз вспомнив о своих причудах, сделал себе прическу а ля Нерон, вдохновившись образцом (бюстом императора), который видел в Лувре. Наконец в июле, когда Уайльд жил уже исключительно за счет брата и матери, пришло долгожданное известие: в Нью‑Йорке вот‑вот должна была состояться премьера «Веры». Он тотчас написал Мэри Прескотт, выражая свою радость, что она согласилась исполнить главную роль. Из Нью‑Йорка требовали, чтобы автор присутствовал на премьере; 2 августа 1883 года он поднялся на борт «Британии» и уже 11‑го был в Нью‑Йорке. Он присутствовал на репетициях, контролировал установку декораций, следил за тем, как разрабатывались костюмы. Премьера спектакля прошла на сцене Юнион Сквер 20 августа. Когда занавес опустился, на сцену вышел Уайльд: «Я постарался выразить доступными мне художественными средствами то гигантское стремление народов к свободе, которое в Европе угрожает сейчас королевским тронам и свергает целые правительства. И вместе с тем я считаю эту пьесу не политический драмой, а драмой страсти»[245]. Столь искусное выступление сорвало аплодисменты, обращенные скорее к словам о свободе народов, чем к самой пьесе, которая не задержалась на афише дольше одной недели. Кстати, газеты нашли ее несостоятельной, длинной и скучной. Одна лишь «Нью‑Йорк миррор» 25 августа неожиданно опубликовала хвалебную статью: «Большой сюрприз ожидал публику, толпившуюся у входа в театр в понедельник вечером. Зрители пришли, чтобы посмеяться, однако остались, чтобы поаплодировать. Если Оскар Уайльд рассчитывал взять реванш за сарказм, презрение и насмешки, сопровождавшие его во время первой поездки по Америке, то он, несомненно, добился желаемого результата, благодаря триумфу пьесы, поставленной в наихудших условиях, с которыми когда‑либо сталкивался серьезный и честный автор. Ряд газет и та часть публики, которая кичится своим невежеством и выставляет напоказ собственную вульгарность, с радостью набросились на мистера Уайльда самым низким и недостойным образом. Неспособные понять и еще менее того оценить возвышенность характера, подтолкнувшего автора отдать свой талант на службу всему, что есть прекрасного на земле, они высмеяли его усилия и переврали поставленные цели. В таком виде, как она написана, невзирая на некоторые недочеты, „Вера“ бесспорно явилась самым благородным вкладом в сокровищницу драматургии за последние несколько лет»[246]. На страницах сатирической газеты «Антракт» появилась карикатура, изображающая Уайльда, рухнувшего в объятия Уилли, который успокаивает брата: «Брось, Оскар, и другие великие люди терпели драматические поражения!»[247]

Уайльд, без сомнения, был разочарован, в большей степени непониманием со стороны публики, нежели критикой в адрес самой пьесы. Он остался верен своей внутренней убежденности и сохранил слегка пренебрежительное отношение к этому грубому народу, для которого культ денег и материальной выгоды затмевал культ красоты. 11 сентября он занял свое место в каюте на «Аризоне» и 20 сентября вновь оказался в Англии, так и не решив своих финансовых проблем.

Отголоски недавнего пребывания во Франции, постановка «Веры», которая, несмотря на нью‑йоркский провал, продолжала турне по стране, и яркое остроумие, освободившееся от эстетского лоска, с тем чтобы достичь новых глубин, сохраняли за Уайльдом славу желанного гостя в любом салоне. Автор «Сфинкса» знал, что бурные страсти, описанные в поэме, не преминут в самом скором времени изменить интимную сторону его собственной жизни:

 

…но ты плыви с ним прежде,

А я останусь пред крестом.

Где слезы льются незаметно

Из утомленных скорбью глаз,

Они оплакивают нас

И всех оплакивают тщетно[248].

 

В Лондоне Уайльд встретился с полковником Морсом, который предложил ему организовать турне с лекциями по Соединенному Королевству. Обстоятельства складывались так, что отказаться было невозможно, и он начал свое турне 24 сентября в Уондсворте.

В течение немногим более года в двадцати городах им были прочитаны более ста пятидесяти лекций. Темы варьировались от эстетского интерьера до американского нашествия; особенно запомнились слушателям саркастические замечания об Америке и американцах: «В Лондоне над головами американцев нависла ужасная опасность. Вопрос их выживания и сохранения репутации полностью зависит от успеха Буффало Билла и мадам Браун‑Поттер. Первый из них будет пользоваться несомненным успехом, поскольку английский народ проявляет гораздо больший интерес к американской дикости, чем к американской цивилизации, да и мадам Браун‑Поттер, разрекламированная как актриса, вполне в состоянии произвести впечатление на публику своей внешностью и обаянием, так как актерское мастерство отнюдь не считается главным условием для того, чтобы добиться успеха на английской сцене»[249]. Затем шли несколько картинок из жизни городов и описания пейзажей: «Жители Бостона слишком грустно воспринимают собственное познание; культура в их понимании скорее достижение, чем атмосфера… Чикаго напоминает лавку на ярмарке, полную суматохи и назойливых посетителей. Политическая жизнь Вашингтона сродни политической жизни какого‑нибудь пригорода. Балтимор может показаться даже забавным, но не более чем на неделю, зато Филадельфия – безумно провинциальный город, и если в Нью‑Йорке можно позволить себе отужинать, то это ни в коем случае не означает, что там можно жить. Лично мне больше по душе Дальний Запад со своими медведями гризли, дикими ковбоями, жизнью на открытом воздухе и разухаб и стыми замашками, бескрайними прериями и необузданным враньем»[250].

У американцев нет недостатка в обаянии, объясняет он с легкой иронией: «Американские женщины блестящи, умны и очаровательно космополитичны. Их патриотические чувства ограничиваются восхищением при виде Ниагарского водопада и сожалением, если случается авария с фуникулером. Они одеваются в Париже и получают образование на Пиккадилли, причем и то и другое подходит им самым замечательным образом. Эти дамы постоянно требуют комплиментов, и им почти удалось обучить англичан красноречию. Они пылают восхищением от нашей аристократии; они обожают дворянские титулы и воплощают собой постоянное оскорбление республиканских принципов… Нет ничего более забавного, чем наблюдать за встречей двух молоденьких американок где‑нибудь на приеме или в торговом центре. Своими пронзительными удивленными воплями и непонятными отрывистыми восклицаниями они напоминают детей; язык, на котором они изъясняются, восхитительно бессвязен и скорее похож на нечто вроде эмоционально окрашенного диалекта диких племен. По прошествии пяти минут обе начинают самым чудесным образом задыхаться и замирают, уставясь друг на друга полууважительно, полуусмехаясь. Правда, у них есть один серьезный недостаток: их матери. Хотя, конечно, нельзя ставить им это в вину, поскольку в Америке молодежь всегда готова поделиться со старшим поколением плодами своей неопытности»[251].

Что же до американских матерей, которые являются прямыми потомками первых паломников, высадившихся на берегах Америки в XVII веке, то они оказываются крайне скучными личностями, чего не скажешь об их мужьях, которых невозможно увидеть в Лондоне, так как они проводят всю свою жизнь на Уолл‑стрите и общаются с семьей раз в неделю посредством шифрованных телеграмм. Юные американки нередко выходят замуж за благородных англичан и оживляют своим присутствием хмурые ужины и утомительнейшие вечеринки, ставшие для Лондона традиционными. Беря пример с собственных мамаш, они не стремятся красиво стареть, а наоборот, делают все возможное, чтобы не стареть вовсе, что, впрочем, им нередко удается, но главное и самое загадочное их очарование заключается в том, что они способны блестяще рассуждать на любую тему, при том, что обычно не знают о предмете абсолютно ничего.

Когда Уайльд оставлял в покое американцев, он предпочитал говорить о женской моде, которая не должна доставлять женщине мучений, а напротив, должна раскрепощать ее. Кроме того, он живо интересовался натурщицами, которые позировали художникам за деньги, но которым и в голову не приходила мысль посмотреть на готовое произведение искусства; тем самым они воплощали собой теорию Уистлера о роли критиков‑искусствоведов, так как никогда не выносили собственного суждения о произведениях искусства. Иногда Уайльд говорил на лекциях о «воображаемом реализме» Бальзака, об оформительском таланте Уильяма Морриса, о Уолтере Пейтере, который умеет преобразовывать свои идеи в изображения, не говоря уж о Уистлере. Вот что было написано в журнале «Панч» об одном разговоре, подслушанном в Хогарт‑клубе: «Я находился в буфете, когда вдруг услышал голос мистера Оскара Уайльда, поглощенного вместе с мистером Уистлером и еще несколькими гостями обсуждением достоинств двух знаменитых актрис. Он утверждал, что Сара Бернар, подобная смешению солнца и лунного света, – исключительно волнующая, восхитительно блестящая актриса. А мисс Андерсон чиста и отважна, как полевой цветок, изменчива, как течение реки; нежна, свежа, полна сверкания и блеска, великолепна и величава»[252]. Прочтя эту статью, Уайльд послал Уистлеру телеграмму: «„Панч“ слишком глуп; когда мы с тобой оказываемся вместе, то не говорим ни о чем другом, кроме как о самих себе». На что Уистлер тотчас ответил: «Нет, Оскар, ты опять забыл; когда мы с тобой оказываемся вместе, то не говорим ни о чем другом, кроме как обо мне»[253]. Как обычно, обе телеграммы тут же появились на страницах «Уорлда» к огромной радости читателей, которые уже было отчаялись узнать что‑нибудь новенькое об этой блестящей пикировке.

Время от времени, когда в перерыве между лекциями Уайльд оказывался в Лондоне, он навещал давно пришедшую в упадок квартиру в доме 116 по Парк‑стрит, где его мать все еще не прекращала попыток содержать свой салон. Одного лишь присутствия сына часто бывало достаточно, чтобы привлечь толпу гостей, как в старые добрые времена. Он всегда оказывался в центре восхищенного внимания, отовсюду слышались одобрительные возгласы то по поводу черной куртки, отороченной бархатом, то по поводу брюк в полоску или белой рубашки, оттененной одним лишь шарфом, цвет которого менялся в зависимости от настроения Уайльда. Единственное недоумение вызывала лишь зеленая гвоздика в бутоньерке.

Перед тем как прочитать лекцию для студентов Королевской академии, он обратился за советом к Уистлеру, который согласился дать ему несколько пояснений. Уайльд поблагодарил его, лишний раз подтвердив, что, по его глубокому убеждению, подлинное искусство – это искусство Уистлера, который считает, что художник «должен писать то, что видит – это главное правило, правда, еще более ценно, если он умеет видеть то, что достойно быть написанным». В Оксфорде ему вновь пришлось давать отпор насмешкам со стороны студентов, и тут на его защиту встал Джордж Керзон.

 

В конце ноября 1883 года Уайльд прочел две лекции в Дублине. В гостинице он получил записку, в которую была вложена визитная карточка с именем Констанс Ллойд. Уайльд припомнил, что познакомился с ней в Лондоне около двух лет назад и принял приглашение посетить ее дом, расположенный на Эли‑плейс. Там он встретил прелестную двадцатишестилетнюю девушку, влюбленную в него как и прежде. Уайльду не осталось ничего иного, как закрепить свою победу. «О. У. приезжал ко мне вчера в половине шестого вечера, – написала она своему брату. – Я не могу запретить себе любить его, потому что когда он разговаривает со мной наедине, он никогда не притворяется, изъясняется проще всех на свете, только язык, который он использует, совсем не такой, как у большинства людей»[254]. Вечером они отправились в городской театр «Гэйети» послушать довольно посредственную комическую оперу «Веселая герцогиня». Констанс переполняли чувства, а Уайльд явно наслаждался обществом очаровательной девушки, которая с упоением ловила каждое его слово.

Констанс родилась 2 января 1858 года, ее родителями были адвокат с шестилетним стажем судебной практики и девица Аткинсон. Вместе с братом Ото Холландом Ллойдом они нередко чувствовали себя покинутыми в богатом доме, расположенном в буржуазном квартале Лондона. Дело в том, что родители вели очень свободный образ жизни; деловой успех отца, Хорейса Ллойда, позволил им поселиться во внушительном доме, стоящем на самом краю Гайд‑парка. Констанс с раннего детства проявляла интерес к литературе и иностранным языкам и поэтому осталась в некотором роде синим чулком, будучи тем не менее совершенной красавицей. Ей не довелось узнать о сексуальных аномалиях отца, но так же, как в свое время Оскар, однажды она вдруг ощутила, как изменилось отношение к ней со стороны ее товарищей. В 1874 году отец умер, а мать окончательно отдалилась от детей и вышла замуж за Джорджа Суинберна Кинга. Юная Констанс нашла приют в лондонском доме своего деда Ллойда, где царили суровые нравы и викторианская дисциплина. Какое‑то время она жила в состоянии спокойного счастья, так не подходящего такой соблазнительной и образованной девушке, как Констанс. Она позволяла молодым людям втихомолку ухаживать за собой, а сама мечтала о замужестве.

В 1880 году она переехала в Дублин к бабушке Аткинсон; здесь до нее впервые дошли слухи о невероятном семействе, жившем когда‑то на Меррион‑сквер. Вскоре, будучи проездом в Лондоне, она узнала, что Оскар Уайльд живет с матерью в Челси. Она встретилась ним в доме своей землячки, которая щедро принимала всех лондонских ирландцев, и тотчас же испытала на себе обаяние остроумия, культуры и завораживающего голоса юного Оскара, свежеиспеченного выпускника Оксфордского университета. Ему и самому доставляли неизведанное ранее удовольствие похвалы этого очаровательного создания, кажущегося намного нежнее оксфордских однокурсников и чем‑то неуловимо напоминающего сестру Изолу. В ее лице Оскар обрел ни с чем не сравнимую аудиторию: «Констанс Ллойд обладала замечательным умением слушать, которое подчеркивалось видимым напряжением и задумчивой неподвижностью. Годы спустя Оскар Уайльд будет задавать себе вопрос: а слушала ли она его в действительности? Скорее всего слушала, но совершенно не старалась понять»[255]. Именно эта способность к непониманию сначала заинтриговала, а затем полностью пленила блестящий ум Оскара Уайльда.

 

К осени 1883 года материальное положение Оскара стало почти отчаянным; его оптимистическая натура тщетно пыталась противостоять ударам судьбы, но ничто уже не в силах было отвести угрозу надвигающейся бедности. Был лишь один выход: женитьба; и раз уж на то пошло, то почему бы не на Констанс, богатой наследнице, так хорошо умеющей слушать и так мало его понимающей? Леди Уайльд, вынужденная потихоньку распродавать свои книги, чтобы иметь возможность не прекращать приемы на Парк‑стрит, неодобрительно восприняла идею Оскара: «Кто сказал, что я должна позволить женщине медленно разрушать его душу только потому, что она станет называться супругой?»[256]Она опасалась, что Оскар, чье будущее казалось ей столь многообещающим, мог увязнуть в отсталом конформизме «девицы англо‑ирландского происхождения, помешанной на детях и на хозяйстве, обладающей религиозным темпераментом и неспособной поддержать умную беседу»[257].

Вместе с тем она не забывала, что, каким бы блестящим ни был ее сын, у него не было положения в обществе и он вынужден был колесить по Англии, чтобы заработать несколько несчастных фунтов, которые немедленно тратились, в то время как ей самой приходилось каждый день принимать у себя торговца книгами, разорявшего ее некогда великолепную библиотеку. В конце концов у этой юной дурочки было семьсот фунтов дохода, а Оскар был влюблен в нее, да так, что не мог ни о чем больше думать, к тому же он считал, что в жизни все нужно испытать. И леди Джейн сдалась. В перерыве между двумя выступлениями Оскар сел на корабль, добрался до Дублина, где в это время находилась Констанс, и сделал ей предложение. 26 ноября она сообщила об этом брату. Кстати, Ото Холланд Ллойд был знаком со своим однокашником по Оксфорду, который нередко захаживал в дом деда Ллойда на Ланкастер‑сквер, где жили тогда оба внука. Он немедленно написал Уайльду: «Я правда очень рад. Что касается лично меня, то можешь быть уверен, что я приму тебя как брата; а если Констанс будет такой же любящей женой, какой она была мне сестрой, то вы без сомнения будете счастливы; она такая искренняя и верная»[258].

Оскар Уайльд сообщил новость Лилли Лэнгтри, которая все еще продолжала свое турне по Соединенным Штатам: «Я в восторге от Вашего огромного успеха. Вам удалось то, что не удавалось никому из современных артистов: Вы вторично отправились завоевывать Америку и одержали новые победы. Это письмо наполовину продиктовано желанием сказать Вам, как я радуюсь Вашим триумфам, а наполовину – желанием сообщить, что я женюсь на юной красавице по имени Констанс Ллойд, этакой серьезной, изящной маленькой Артемиде с глазами‑фиалками, копною вьющихся каштановых волос, под тяжестью которых ее головка клонится, как цветок, и чудесными, словно точеными из слоновой кости, пальчиками, которые извлекают из рояля музыку столь нежную, что, заслушавшись, смолкают птицы. Я много работаю и обогащаюсь, хотя ужасно, что приходится постоянно разлучаться с ней. Впрочем, мы дважды в день обмениваемся телеграммами, а бывает, что я вдруг примчусь из самого глухого угла, чтобы часок побыть с нею и предаться всем тем глупостям, которым предаются благоразумные влюбленные»[259]. Продолжая создавать вокруг Констанс чудесный ореол мечты, Уайльд с истинным ирландским воодушевлением сообщил о скорой женитьбе всем своим друзьям. Он писал из Шеффилда: «Итак, мы венчаемся в апреле, а затем едем в Париж и, может быть, в Рим. Будет ли приятен Рим в мае? Я хочу сказать, будете ли там ты и миссис Уолдо, папа римский, полотна Перуджино? Ее зовут Констанс, и это юное, чрезвычайно серьезное и загадочное создание с чудесными глазами – само совершенство, если не считать того, что она не признает Джимми единственным настоящим художником всех времен, зато твердо знает, что я – величайший поэт, так что с литературным вкусом у нее все в порядке; кроме того, я объяснил ей, что ты – величайший скульптор, завершив тем самым ее художественное образование»[260]. Констанс и в самом деле познакомилась с Уистлером, который дал обед в их честь, о чем, как и положено, было сообщено в газете «Уорлд».

 

Бракосочетание состоялось 29 мая 1884 года в переполненной церкви, несмотря на приглашения, которые требовалось предъявить при входе и в которых значилось: «Пропуск в собор Святого Иакова, Сассекс Гарденс, четверг, 29 мая 1884 г. в 14 час. 30 мин». Констанс Ллойд берет в мужья Оскара Уайльда в горе и в радости. О чем она думает, да и способна ли она думать вообще? – спрашивал себя Оскар. «Я опутаю тебя узами любви и преданности, – признавалась ему невеста, – так, что ты никогда не сможешь меня оставить или полюбить кого‑нибудь другого, до тех пор, покуда я сама буду в состоянии любить»[261]. Стоя в церкви и слушая отдающиеся эхом слова пастора, Оскар улыбался, глядя на сверкающую красоту рядом с собой и размышляя о перспективах материального счастья. «Невеста была одета в великолепное атласное платье (сшитое по модели мужа) изысканного светло‑желтого цвета. Прямой и слегка вытянутый спереди корсаж украшал высокий воротник „медичи“. А букет, который она держала в руках, представлял из себя равное сочетание двух цветов, зеленого и белого»[262]. Что же касается жениха, то единственным намеком на его эстетство осталась зеленая гвоздика в бутоньерке исключительно строгого на этот раз костюма. После церемонии был прием в доме на Ланкастер‑Гейт, комплименты, объятия, пожелания счастья.

На следующий день мистер и миссис Оскар Уайльд отплыли из Дувра в Париж, единственный в мире город, достойный того, чтобы принять молодую чету. Оскар забронировал апартаменты в отеле «Ваграм» на улице Риволи, откуда Констанс писала брату: «Мне кажется, свадебная церемония прошла великолепно, а Париж восхитителен; до вчерашнего утра стояла потрясающая погода, но вдруг налетел сильный ветер и полил дождь, который продолжался до самого вечера. Мы ходили в Салон на выставку Мейссонье, потом слушали Жюдик в „Лили“, но главное, видели Сару в „Макбете“, и это была лучшая актерская игра, какую я видела в своей жизни»[263]. Вне всякого сомнения, Оскар был страстно влюблен в Констанс; при его обостренном чувстве прекрасного он испытывал восторг от изящества ее тела, элегантности и обаяния. Он оказался чрезвычайно предупредительным и внимательным к малейшим прихотям жены, столь же блестящим в роли мужа, как и в роли лектора или светского льва.

Оскар снова встретился с Робертом Шерардом, который стал любимым гостем в доме Уайльдов, как писала об этом Констанс: «Сегодня на обеде у нас был мистер Шерард, у которого лицо мечтательного юноши и который ведет романтический образ жизни; когда он неожиданно вошел в комнату, я сначала решила, что это Чаттертон. Когда мы познакомились поближе, я сказала ему об этом сходстве, и он подтвердил, что оба они действительно во многом очень схожи. Его отец миллионер (английский), а сын умирает от голода в какой‑то халупе и живет, как во сне. Мы занимаем здесь трехкомнатные апартаменты за двадцать франков в день, что совсем недорого для отеля в Париже; наш номер расположен на четвертом этаже, и из окна открывается чудесный вид на сады Тюильри, однако руины дворца там, увы! уже убрали!»[264]

Уайльд разгуливал с Шерардом по Парижу; Констанс сидела в одиночестве в отеле; Уайльд рассказывал другу о радостях супружеской жизни, о своих удовольствиях, водил его полюбоваться на «Карлайл – Аранжировку в черном и сером» Уистлера. Вместе с ним Уайльд появлялся в «Кафе Лавеню» около вокзала Монпарнас, где встречал Поля Бурже и американского художника Джона Саржента, который рисовал всех троих в альбоме хозяина кафе, где собраны множество рисунков и автографов художников и писателей тех времен. Вместе с Шерардом они ходили по книжным лавкам в поисках биографии Жерара де Нерваля. «Английские писатели часто упоминают Жерара де Нерваля, – делился с другом Оскар, – но никто ничего о нем толком не знает. Он, видишь ли, стал классиком, а классики – это те, о ком все говорят, но кого никто не читает»[265]. На площади Сент‑Оноре он просил извозчика остановиться и шел за цветами для Констанс.

Однажды вечером в гости к Уайльдам пришли Джон Саржент, Поль Бурже и одна американка, знакомая Уистлера, Генриетта Рабелл, хозяйка собственного салона в доме 42 по авеню Габриель. Все гости были в восторге от Уайльда и его прелестной жены. «Мне понравилась эта женщина, – пишет Поль Бурже, – я люблю незаметных и нежных женщин»[266]. Уайльд старательно работал над собственным образом, тщательно подбирал одежду для себя и Констанс, он взял в привычку приезжать в гости с опозданием, чтобы сделаться еще более желанным или, во всяком случае, заметным. Получив приглашение к мисс Рабелл, он заставил ждать себя целый час, а когда наконец появился и хозяйка дома обратила его внимание на часы, Уайльд с изысканной вежливостью и обезоруживающей улыбкой ответил: «О мадам, ну что эти маленькие часы могут знать о деяниях огромного и золотого солнца?»[267]Когда ему задали вопрос, как он относится к самоубийству, Уайльд ответил: «Я счел бы грубым и неуместным вмешиваться. Самоубийство – это совершенно добровольный поступок, являющийся завершением научного процесса, вмешиваться в который никто не имеет никакого права»[268]. На упреки Шерарда в том, что он никак не заедет к нему, Оскар отвечал, что Пасси – просто ужасный район.

Такая едва ли не королевская жизнь, приемы, друзья, нежность Констанс делали Оскара счастливым. Но через несколько недель выяснилось, что деньги Констанс и те, что оставались от его лекций, израсходованы. Надо было смириться с необходимостью возвращаться. 15 июня молодая пара сделала остановку в Дьеппе; 25‑го они были в Лондоне. После продолжительных переговоров тетка Констанс согласилась приютить их у себя на Ланкастер‑Гейт, однако Констанс была сильно разочарована в Лондоне.

Пребывая в неизвестности относительно того, что ожидало их в будущем, она даже подумывала о том, чтобы устроиться на работу – в издательство, в театр?.. Ее захватил вихрь приемов леди Уайльд, и Констанс чувствовала себя слегка потерянной в обществе Браунинга, Уистлера, Бернарда Шоу, Уиды[269], Рёскина; Оскар чаще всего был в разъездах: Йорк, Илинг, Бристоль, в то время как молодая женщина продолжала жить у тетки. Он писал ей из Эдинбурга: «Дорогая и любимая, вот я тут, а ты – на другом краю земли. О гнусные факты, не дающие нашим губам целоваться, хотя наши души – одно. Воздух наполнен музыкальными звуками твоего голоса, мои душа и тело, кажется, больше не принадлежат мне, а слиты в каком‑то утонченном экстазе с твоей душой и телом»[270]. Уайльд преображал образ этой женщины, наделяя ее всевозможными качествами, которых он так жаждал.

Леди Уайльд смотрела на все это более трезвым взглядом и относилась к невестке, втайне ревнуя, без всякого снисхождения. Она принимала по субботам, так как ее главная соперница миссис Рональдс, любовница сэра Артура Салливана, назначила приемным днем пятницу. Приемы леди Уайльд были менее пышны и музыкальны, однако более интеллектуальны, особенно с тех пор, как Оскар стал появляться на них, сопровождая свою очаровательную супругу. Трудно было пробиться к средоточию всего действа, где восседали хозяйка дома и ее невестка, чья красота была бесспорна даже для свекрови, а возле них находился Оскар с гвоздикой или лилией в бутоньерке. Множество американцев, будучи проездом в Лондоне, стремились попасть в дом на Парк‑стрит в надежде встретить там того, о ком не утихали споры в Соединенных Штатах; человек, который представал перед ними, ничем уже не напоминал героя достопамятной пьесы. «Оскар окончательно вышел из возраста безумных фантазий; он более не грешил чрезмерным самолюбованием, эстетская кампания завершилась; теперь он стал мужем молодой и застенчивой женщины. Однако это не мешало ему продолжать играть роль литературного денди и носить в бутоньерке гвоздику»[271], – свидетельствовали постоянные посетители салона на Парк‑стрит. Оскар питал к Констанс глубокую и искреннюю любовь, свидетельством чему служит стихотворение из сборника, который он тогда преподнес ей в подарок:

 

Мне не найти величественных слов,

Не написать сей песне посвященья,

Осмелюсь я избраннице богов

Преподнести свое стихотворенье.

 

И если вдруг один из лепестков,

Что вихрем взвились, ляжет вам на локон,

То знайте, это дерзкая любовь

Вас осенит ликующим зароком.

 

А зимний ветер принесет из снов

На землю, где любовь уж на излете,

И шелест трав, и шепоты садов,

И нежность бытия – и вы поймете[272]…

 

Наступил июль, и Констанс, задыхавшаяся в доме у своей тетки и понимавшая, что у свекрови ее всего лишь терпят, вконец отчаявшись увидеть вечно отсутствующего Оскара, решилась арендовать жилище в Челси, в доме 16 по Тайт‑стрит. Это был один из тех домов, которые надстроили в середине царствования королевы Виктории. Новые обитатели строили планы, как превратить свои апартаменты в нечто экстраординарное, отличное от традиционных интерьеров. Пользуясь советами Уистлера, архитектор Гудвин взялся за оформление подробно описанного самим апостолом искусства ради искусства «дома красоты», которому суждено было покорить весь артистический мир Лондона, живший именно в Челси. В ожидании, когда муж наконец устанет от лекций и приедет домой, чтобы навести последний блеск, Констанс работала не покладая рук. Результат не замедлил себя ждать: кое‑кто нашел отделку интерьеров слишком крикливой и вульгарной, на что Оскар изрек: «Вульгарность – это поведение окружающих».

Дом был четырехэтажным. На первом этаже, справа от входа, была расположена библиотека, отделанная лепниной и с окнами на улицу; рабочий стол – подарок Карлейля, огромный камин, синие и красновато‑коричневые с золотым отливом шторы и ковры, бюст Гермеса работы Праксителя, на стенах картины Симеона Соломона, Монтичелли, карандашный портрет актрисы Патрик Кэмпбелл работы Бёрдслея – все это должно было создавать рабочую обстановку для хозяина дома. Одна из дверей вела в столовую, отделанную в бело‑серых тонах и с окнами в сад. Весь второй этаж занимала гостиная, окна которой были затянуты тяжелыми малиновыми шторами; стены были оклеены обоями цвета калужницы, расписанными фирмой Уильяма Морриса, и увешаны полотнами Уистлера, Берн‑Джонса, Пеннингтона; на камине стоял портрет Сары Бернар кисти Бастьен‑Лепажа. Но наиболее любопытен был полоток, весь в знаменитых павлиньих перьях, написанных Уистлером. На стене напротив камина висел портрет самого Оскара Уайльда. На третьем этаже располагались две спальни, одна из которых предназначалась для Оскара и Констанс, а также ванная комната, оборудованная по настоянию Констанс в изысканном стиле: «Я была бы счастлива, если бы в ванной комнате вдруг оказалась большая ванна все равно какой художественной формы!» На четвертом – комнаты для детей с окнами в сад и две комнаты для прислуги.

Вся эта роскошь, буйство шелков, ковров и мебели обошлись очень недешево, доходов Констанс было явно недостаточно. Уайльд пытался сбить цены и не переставая спорил с Гудвином, предпринимателями, владельцем дома. После многочисленных споров, неоплаченных счетов, писем от Гудвина в конце 1884 года семейство Уайльдов наконец вселилось в дом 16 по Тайт‑стрит. Вновь очутившись в эстетской обстановке, Уайльд почувствовал, что начинает оживать; он смотрел на Констанс полными любви и гордости глазами, еще не замечая, что она беременна. В это время Оскар закончил работу над стихотворением «Дом блудницы», которое было опубликовано 11 апреля на страницах «Драматического ревю»; уже в июне на стихотворение появилась пародия, хотя газеты и печатали на эти стихи хвалебные отзывы. Кажется знаменательным, что стихотворение заканчивается весьма двусмысленными строками:

 

Но звуки скрипки были ей

Понятнее моих речей;

Любовь в дом похоти вошла[273][274].

 

С марта 1885 года «дом красоты» стал местом, куда стекалась вся лондонская богема: здесь постоянно бывали художники Саржент, Уистлер, Берн‑Джонс, актрисы Эллен Терри, Лили Хан‑бери, Мэрион Терри, писатели Суинберн, Рёскин, Мередит, женщины, которые были в моде, известные политические деятели. Один только Уайльд был способен оживить такие приемы; стоило ему уехать, как всех тотчас охватывала скука, и вечера превращались в бесцветное времяпрепровождение. Констанс была постоянно озабочена тем, какое производит впечатление, и опасалась малейшего неодобрительного взгляда; она старалась держаться в тени, побольше молчать, а когда супруг спрашивал ее мнение о какой‑либо пьесе или стихотворении, едва осмеливалась отвечать из боязни разочаровать его. Она одевалась в экстравагантные наряды, которые еще более оттеняли ее природную застенчивость. Мэри Кларк Амор цитирует воспоминания очевидца: «Помню, как на одном из вернисажей в галерее Гросвенор я увидел ее в зелено‑черном костюме, который пришелся бы в самый раз бандиту с большой дороги где‑нибудь в XVIII веке. Немало посетителей были обескуражены ее появлением; вместо того чтобы любоваться картинами, многие подходили друг к другу и задавали один и тот же вопрос: „Вы видели миссис Оскар Уайльд?“ Я думаю, ей самой претила такая реклама, но вне всякого сомнения, это нужно было Оскару»[275]. Подруга семьи Лаура Трабридж также замечала скованность бедняжки Констанс: «М‑р и миссис Оскар Уайльд появились к пяти часам пополудни; по этому случаю на ней было надето совершенно бесформенное широкое платье из белого муслина, на плечи была наброшена шелковая шаль шафранного цвета, на голове – огромная шляпа а ля Гейнсборо, на ногах бледно‑желтые чулки и туфли; она выглядела явно растерянной и показалась нам излишне застенчивой и скучной. Он же, естественно, был очень забавен»[276].

Английский поэт и журналист Ричард Ле Галльенн, с которым Уайльд познакомился однажды на лекции в Биркенхеде, стал одним из завсегдатаев дома на Тайт‑стрит в этот странно спокойный период жизни Оскара Уайльда. Он вспоминал, что Констанс была религиозна, питала интерес к миссионерству и была начисто лишена чувства юмора, о чем свидетельствовал следующий анекдот. Как‑то во время одного из обедов на Тайт‑стрит речь зашла о миссионерах: «Дорогая, – обратился Уайльд к своей жене, – ты не находишь, что миссионеров можно рассматривать как пищу, ниспосланную Господом Богом голодным каннибалам? Когда они доходят до грани голодной смерти, Небо милостью своей посылает к ним доброго толстого миссионера. – Господи, Оскар! Не может быть, чтобы ты говорил это серьезно. Ты, наверное, шутишь»[277], – отвечала безгранично шокированная Констанс. Нередки были случаи, когда она могла прервать чудесную импровизацию мужа каким‑нибудь совершенно пустячным бытовым замечанием, заслужив тем самым огорченную улыбку Оскара.

 

С начала года Уайльд регулярно сотрудничал со «Всякой всячиной» и со многими другими печатными изданиями. Ему принадлежит авторство более двухсот статей, в которых автор выразил свои художественные взгляды и высказал мнения о современниках. Его репутация укрепилась, а известность возросла отчасти и благодаря возобновленной перебранке с Уистлером.

20 февраля 1885 года Джеймс Уистлер читал в Принс‑холле свою знаменитую лекцию по искусству «Десять часов», переведенную на французский язык в апреле 1888 года Стефаном Малларме и опубликованную в «Независимом обозрении» в мае 1888 года. Этот перевод привел в восторг Джорджа Мура, который принял в нем участие. Мур писал: «Я хочу, чтобы вы представили, каким замечательным уроком французского языка стала для нас эта работа». Вооружившись своими отточенными фразами, Уистлер выступил в защиту высокого искусства: «Искусство выплеснулось на улицу! Прохожий щеголь берет его за подбородок, домовладелец зазывает к себе в подъезд, все вокруг настойчиво приглашают его составить компанию в качестве залога высокой культуры и утонченности. Если фамильярность способна породить презрение, то нет сомнения в том, что Искусство – или то, что обычно считается таковым, – достигло самого дна в своих интимных отношениях со всеми подряд… Нам говорят, к примеру, что древние греки, целая нация, поклонялись красоте и что в XV веке Искусство выплеснулось в массы… Послушайте! Никогда в истории не было художественного периода. Как не было и такого народа, который бы весь целиком посвятил себя искусству…»[278]Если вспомнить об эстетских теориях Уайльда, о его культе древнегреческого искусства, о его нарочито показном наряде, странно смотревшемся посреди Пиккадилли, то станет очевидным то, о чем Уистлер в своей статье не сказал. И Уайльд, конечно же, ответил на его выпад во «Всякой всячине» от 27 февраля.

«Вчера вечером в Принс‑холле м‑р Уистлер впервые выступил с публичной лекцией об искусстве и с поистине дивным красноречием более часа говорил о совершенной бесполезности всех лекций подобного рода… с обворожительной легкостью и большим изяществом манер он объяснил публике, что она должна культивировать единственно лишь безобразие и что в ее беспросветной глупости – все надежды искусства. Эта сцена была восхитительна во всех отношениях: он возвышался там как истинный Мефистофель в миниатюре, издевающийся над толпой! Отдавая, однако, должное публике, следует заметить, что она была чрезвычайно довольна тем, что ее избавили от ужасной обязанности восхищаться чем бы то ни было, и ее восторгу не было предела, когда м‑р Уистлер заявил, что, невзирая на вульгарность платья и чудовищность домашнего окружения, все‑таки не исключено, что какой‑нибудь великий художник, ежели таковой вообще существует, смог бы, созерцая этих людей в сумерки из‑под полуопущенных век, увидеть проблески настоящей живописности и создать полотно, которое им нечего и пытаться понять, а уж дерзать наслаждаться этим полотном – и подавно»[279]. Всем был очевиден здесь явный намек на знаменитые «Ноктюрны». Естественно, что мнение Уайльда оказалось диаметрально противоположным мнению Уистлера. Сам он был глубоко убежден, что художник – порождение определенной среды и что поэт, объединяя в себе все виды искусства, занимает высшую ступень среди себе подобных, «поскольку владеет чувством цвета, формы, кроме того, должен быть настоящим музыкантом, истинным господином всех форм жизни и всех искусств; таким образом, именно поэту, среди всех прочих, открыты тайны жизни: Эдгару Аллану По и Бодлеру, а не Бенджамину Уэсту и Полю Деларошу»[280].

«Уорлд» опубликовал ответ Уистлера: «Я прочитал твою восхитительную статью во „Всякой всячине“. Если говорить о лести Поэта в адрес Художника, то тут не может быть ничего более деликатного, чем наивность самого Поэта в выборе своих художников – Бенджамина Уэста и Поля Делароша»[281].

Все с нетерпением ожидали продолжения, которое появилось в «Уорлде». «О существовании художников Бенджамина Уэста и Поля Делароша, которые нахально спорили об искусстве, я узнал из биографического словаря. Поскольку история не донесла до нас их произведений, я сделал вывод о том, что они растворились в собственных речах. Не забывай об этом, Джеймс, и оставайся, как и я, как можно более непонятным. Быть великим – значит быть непонятым»[282]. Однако последнее слово осталось за Уистлером: «Если величие заключается в том, чтобы быть непонятым, то Оскару не откажешь в смелости, когда он открывает публике источник своего вдохновения: биографический словарь»[283].

Приемы на Тайт‑стрит разносили отголоски перепалки, приводившей в восторг читателей газет, которые на первых страницах публиковали высказывания Джимми и Оскара. Констанс попадала в водоворот беседы, за которой все реже успевала следить, охваченная недомоганием, связанным с беременностью. Она впервые прочла недавно опубликованный «Дом блудницы», и некоторые признания вызвали у нее удивление и тревогу, так как приоткрыли новые, доселе ей неизвестные черты мятущейся натуры ее супруга.

Месяц спустя Уайльд опубликовал в журнале «Ревю девятнадцатого века» статью «Шекспир и сценический костюм», которая позже была перепечатана в сборнике «Замыслы»[284]под заголовком «Истина о масках»; здесь он выступил защитником иллюзии, но особенно – сокрытия чувств, закончив статью утверждением, вызвавшим содрогание у благочестивой Констанс: «Поскольку искусству неведома всеобщая истина… Метафизические истины суть не более чем истины масок»[285]. Оскар обратился к Махэйффи, Уолтеру Пейтеру и Джорджу Керзону с просьбой помочь получить должность университетского инспектора и уже был озабочен тем, как повлияет его репутация на возможную карьеру: «Дорогой Керзон, я хочу быть одним из школьных инспекторов Ее Величества… Я не знаю Стэнхоупа[286]лично и боюсь, что он придерживается распространенного мнения обо мне»[287].

И вот 5 июня 1885 года на свет появился малыш Сирил, к огромной радости Уайльда, который писал своему юному другу, актеру Норману Форбс‑Робертсону: «Малыш – прелесть; у него есть переносица, что, по словам кормилицы, служит доказательством гениальности! А еще у него бесподобный голос, который он упражняет в свое удовольствие, предпочтительно в вагнерианской манере!»[288]Все вокруг задавались вопросом, будет ли ребенок достаточно эстетичен для Оскара и Констанс. Но родители не обращали на это внимания, и в течение нескольких недель в семье царили безраздельное счастье и полная идиллия. Оскар успешно продавал свои статьи газетам, он ничуть не был огорчен тем, что его кандидатура не прошла, и с восторгом играл новую для себя роль отца семейства, продолжая принимать гостей вместе с Констанс, все помыслы которой целиком были поглощены ребенком, спавшим наверху в своей красивой спальне, в то время как здесь, в столовой, а затем в салоне вовсю шло обсуждение последней театральной постановки, последних статей Оскара, блестящей игры Лилли Лэнгтри или Сары Бернар, которая недавно купила себе в лондонском зоопарке двух тигров, вероятно, для защиты от кредиторов.

Оскар получил письмо от юного Мэрильера[289], с которым познакомился накануне отъезда в Америку; молодой человек приглашал его на постановку «Эвменид» Эсхилла в королевском театре Кембриджского университета, в котором он учился. Уайльд написал ему несколько писем, дав волю собственному перу: «Напишите мне длинное письмо на Тайт‑стрит, и я прочту его по возвращении. Как жаль, что Вас нет рядом со мной, Гарри. Но на каникулах приезжайте почаще, мы побеседуем о поэтах и забудем Пиккадилли! Я никогда ничему не мог научиться, кроме как у тех, кто моложе меня, а Вы так бесконечно молоды» [290]. И совсем так же, как раньше Шерарду, он написал своему новому поклоннику несколько фраз, которые не могли бы не показаться удивительными в устах отца семейства, женатого чуть более двух лет, если бы речь шла не об Оскаре Уайльде: «Наши самые пламенные мгновенья экстаза – только тени того, что мы ощущали где‑то еще, или того, что мы жаждем когда‑нибудь ощутить. И вот что удивительно: из всего этого возникает странная смесь страсти с безразличием. Сам я пожертвовал бы всем, чтобы приобрести новый опыт… Есть неведомая страна, полная диковинных цветов и тонких ароматов; страна, мечтать о которой – высшая из радостей; страна, где все сущее прекрасно или отвратительно»[291].

Только Констанс не прекрасна и не отвратительна. Она уже не в силах участвовать в беседах, которые ведут по вечерам вокруг хозяина гости, собравшись в изумительной гостиной на Тайт‑стрит: блестящие художники, актеры, политические деятели. Констанс опять беременна; она выглядит уставшей, располневшей и совершенно утратившей былую грацию. Скучая, она наблюдает за Оскаром, бросающим на нее время от времени ласковый взгляд, в котором уже сквозит недоумение. Она знает, что, когда муж отсутствует, он проводит время в своем клубе «Альбермэйл», либо на встречах, о которых не принято говорить открыто.

Чувствуя себя покинутой, Констанс находила утешение в религии с оттенком мистицизма. Она понимала, что не может соперничать в красноречии с супругом, и все более отходила в тень, тогда как остроумие, культура и интеллигентность Оскара превратили вечера на Тайт‑стрит в настоящий фейерверк. Оскар продолжал оставаться внимательным к ней и, замечая ее усугубившуюся замкнутость, старался с нежной снисходительностью ее подбодрить: «Ты снова выглядишь усталой, Констанс, наверное, тебе надоели все эти люди». А совсем неподалеку, в доме 16 по Оукли‑стрит леди Уайльд, которая с недавних пор стала получать правительственную пенсию, продолжала сверкать в собственном салоне, сохраняя вежливую дистанцию с невесткой; у себя дома Оскару Уайльду приходилось выслушивать глупую болтовню ирландских кузин, которых совершенно не к месту приглашала его жена.

 

В ноябре 1886 года родился второй сын, Вивиан. Оскар очень хотел дочь; он был разочарован и неожиданно принял решение переехать в отдельную спальню. Он перебрался на четвертый этаж, где и принимал теперь близких друзей. Сводный кузен Констанс Адриан Хоуп проводил там волшебные часы и так писал об этом Лауре Трабридж: «Двери и деревянные панели комнаты были выкрашены в ярко‑красный цвет и отделаны лепниной с позолоченными листьями на ярко‑красном фоне, что создавало потрясающий цветовой эффект. Я задержался до половины одиннадцатого, слушая необычно растолстевшего Оскара, одетого в охотничью куртку из серого бархата, который рассуждал презабавнейшим образом»[292]. Что‑что, а рассказывать он умел.

В ноябре того же года Уистлер, выступая перед Выставочным комитетом, прочел следующее: «Что общего у Оскара Уайльда с искусством? разве то, что он присаживается к нашему столу и подбирает с нашей тарелки изюм из пудингов, который потом развозит по провинции. Оскар, милый, безрассудный проказник Оскар столько же смыслит в картинах, сколько в покрое платья, и смело пересказывает чужие взгляды». Через несколько дней Уайльд опубликовал ответ: «Как все это грустно, Атлас[293]! Если речь идет о нашем Джеймсе, то вульгарность зарождается дома и, по идее, там же должна и оставаться». Уистлер, в свою очередь, порадовал публику новым комментарием: «Какое невезение, Оскар, только на этот раз я имел в виду как раз тебя»[294]. Это вам не гримасы Констанс, ее постоянная усталость и материальные проблемы, удвоившиеся с рождением второго сына.

Да, бедняжка Констанс, несмотря на все свои усилия, решительно перестала соответствовать эстетическим требованиям Оскара Уайльда. Он с ужасом наблюдал, как непоправимо изменили его жену две перенесенные беременности. Хрупкая и грациозная девушка превратилась в отяжелевшую, подурневшую женщину. Он брал в жены существо нематериальное, почти гермафродита, теперь же видел перед собой следы разрушений, причиненных временем и природой. Апостол красоты был ошеломлен всем этим, и мысли его вновь возвращались к той аркадийской картине, которую он наблюдал в Оксфорде, глядя на обнаженных подростков, небрежно развалившихся на траве или уносимых течением реки. Он думал о Мэрильере, о юном Андре Раффаловиче, о своем друге Нормане Форбс‑Робертсоне. Уайльд поделился своими мыслями с Фрэнком Харрисом: «Материнство убивает желание: беременность – могила страсти… Природа оказывается чудовищем; она набрасывается на красоту и уродует ее; она обезображивает тело, которое было белее слоновой кости и которому мы поклонялись, нанося ему многочисленные шрамы материнства; она оскверняет алтарь нашей души»[295]. Уайльд начал упрекать жену в том же, в чем Дориан Грей станет упрекать Сибиллу Вэйн, когда та сделалась посмешищем в его глазах, исполнив роль Джульетты: «Вы убили мою любовь! Раньше вы волновали мое воображение, – а теперь вы не вызываете во мне никакого интереса… Я любил вас, потому что вы воплощали в жизнь мечты великих поэтов, облекали в живую, реальную форму бесплотные образы искусства… Вы испортили самое прекрасное в моей жизни»[296]. Очевидность того, что Констанс становится неинтересной, тронутой временем и материнством женщиной, сняла с семейной жизни пелену прекрасного, то есть покров мечты, которой Оскар в течение трех лет окутывал свое существование. Оставалась лишь привязанность, а любовь, влечение умерли, словно убитые действительностью, от ударов которой удалось спастись только Оскару Уайльду, сначала благодаря волшебным сказкам, которые он придумывал для своих детей, а позже благодаря ниспосланной Провидением или, может быть, напротив, фатальной встрече с Робертом Россом, который стал для него тем, кем так и не удалось стать Бози Дугласу, – «настоящей любовницей», по выражению Фрэнка Харриса.

 

Роберт Росс, или Робби, как будет называть его Уайльд, родился в 1869 году. Его отец, Джон Росс, был государственным секретарем по делам юстиции в правительстве своего тестя, Роберта Болдуина, тогдашнего премьер‑министра Верхней Канады. В тот же год, когда родился Роберт, отец умер, завещав перед смертью, чтобы сын получил воспитание в Англии. Мать увезла его из Канады, и они без особых проблем устроились жить в Лондоне. Роберт великолепно учился, окончил Кембридж и завязал дружбу с канадской актрисой Фрэнсис Ричардс, которую Оскар Уайльд в свое время рекомендовал Уистлеру.

Впервые он встретил Уайльда в 1886 году. На следующий год его мать отправилась в путешествие по Европе, и Роберт поселился в качестве платного постояльца в доме 16 по Тайт‑стрит. Уайльд был старше Росса на пятнадцать лет, что не мешало ему испытать на себе обаяние нового молодого поклонника, оказавшегося утонченным и образованным. По возвращении в Кембридж Росс стоически противостоял издевательствам старшекурсников. Однажды, ныряя в бассейне Кингз‑колледжа, он получил серьезную травму, закончившуюся кровоизлиянием в мозг. Росс был вынужден покинуть колледж и начать карьеру в качестве лондонского корреспондента журнала Хенли «Шотландский наблюдатель». Он снова встретился с Уайльдом в 1887 году и преподал ему первый урок настоящей гомосексуальной связи. Начиная с этого дня их навсегда свяжут дружба и любовь. На портрете кисти Уилли Ротенстайна он предстает как «очаровательный темноволосый молодой человек с красивыми, выразительными глазами и чувственными губами»; сам художник говорил о нем как о гении дружбы: «Он обладал восхитительным характером, был замечательным, полным юмора рассказчиком; он прежде всего умел особо выделить всех тех, кто вызывал у него восхищение; Оскар Уайльд нигде не выглядит столь блестяще, как на приемах у Росса; то же самое относилось и к Обри Бёрдслею и Максу Бирбому»[297].

Новая вспышка сифилиса, которым Оскар заразился еще в Оксфорде и который сделал невозможными дальнейшие интимные отношения с Констанс, предрасположенность к гомосексуализму, которой он был обязан слишком сильному влиянию матери и неприязни к отцу, чье имя оказалось опороченным из‑за его собственных гомосексуальных приключений, непреодолимый соблазн «новых ощущений» – в чем бы ни заключалась истинная причина, фактом остается то, что после знакомства с этим человеком скрытый гомосексуализм Уайльда перевернул всю его сексуальную жизнь. Можно предположить, что именно эстетизм явился причиной того, что Оскар начал отдавать предпочтение телам молодых юношей, еще не утративших свежесть под ударами времени. Как бы то ни было, его творческий порыв получил новый стимул, благодаря эстетическому обновлению, которое предложил ему Роберт Росс в качестве прелюдии к целому ряду других эстетических обновлений.

По правде говоря, после «Истины о масках», опубликованной в мае 1885 года, у Уайльда не вышло ни одной работы, не считая нескольких газетных статей. На оживление творческой активности повлиял и еще один фактор: дети. Так же, как в свое время он оказался замечательным мужем, сейчас Уайльд проявил свои лучшие качества как отец, о чем позже поведал Вивиан: «Он был для нас настоящим товарищем и всегда доставлял нам огромное удовольствие своими частыми появлениями в детской. Он оставался в душе настолько ребенком, что обожал принимать участие в наших играх. Он опускался на пол на четвереньки и изображал то льва, то волка, то лошадь, ничуть не заботясь о своем обычно безупречном внешнем виде. Когда же он уставал от игр, он уме







Date: 2015-09-05; view: 319; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.046 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию