Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Коридор 2 page





– Фу, – сказала она себе, – от таких сложных вопросов голова может сломаться...

Водитель еще не до конца пришел в себя – оттирал со лба капельки пота и поминал то шакала, то шайтана.

– Дед в порядке? – спросила Наташа, вспомнив, что тот отлучался повидать деда.

– Все нормально, – ответил он и опять занервничал. – Сколько раз ему говорил уехать отсюда – бомбят, стреляют... Нет, и всё! Вот нет, и всё! Говорит – здесь родился, на этой земле и умру. Все соседи уже уехали, а он – нет, и всё! Э-э-э-э... Слушай, ты мою кепку не видела?

Апрель расцвел, а вместе с ним Шали и Ведено, весь Веденский район. Запах весны на время заглушил запах войны, и теперь они, кажется, соревновались, кто сильней – весна или война. Наташа уже две недели жила в селе у медсестры Розы. Рано утром Роза уходила в госпиталь на работу, Наташа вставала, чтобы вместе с ней выпить чаю, а потом возвращалась на жесткую софу и спала до тех пор, пока ее не будили лучи солнца из окна и крики детей со двора. У Розы было трое детей. Наташа уже перефотографировала всех жителей села. Теперь в Ведено ее знала каждая курица.

Каждый вечер здесь наступал комендантский час – с приходом темноты жители старались не выходить даже во двор. Село замирало в тишине, глядя в темь тусклыми окнами домов. Электричество в город подавалось с перебоями. Уложив детей, Роза зажигала керосиновую лампу, и они вдвоем пили чай в большой нетопленой комнате. По ночам весна отступала, от полов поднимался холод, и Наташа сидела, поджав ноги, согреваясь горячим чаем. Роза снова и снова шепотом рассказывала о муже, который ушел воевать, и вот уже несколько месяцев от него ни слуху ни глуху. Она так и говорила – «ни глуху», а Наташа ее не поправляла. Иногда в тишине раздавался робкий стук в дверь, Роза шла открывать, и тогда до Наташи долетал приглушенный и придавленный женский шепот.

– Ложись без меня, – говорила Роза, заглядывая в комнату и повязывая на голову платок.

Наташа не спрашивала, куда та уходила. Она и сама могла догадаться. В Республике был объявлен Газават – священная война. Секс и алкоголь попали под запрет. В то время женщины не должны были рожать даже от своих мужей. А Роза все же была медсестрой... Своих догадок Наташа предпочитала с ней не обсуждать. Меньше знаешь, крепче спишь. И она раскладывала постель на софе, ложилась под стеганое одеяло, и перед ее глазами вставали кадры – отснятые или еще нет. А потом она засыпала – крепко.

В той комнате, где стояла софа, был погреб, крышка которого почти всегда оставалась открытой. По первому свисту дети залетали в дом со двора, спускались в погреб, а Роза закрывала крышку снизу. Наташа очень хотела снять, как дети прячутся от обстрела, но за последние две недели не было ни одного. Тогда она попросила их попозировать – сделать вид, будто они прячутся. Сначала дети стеснялись и отводили глаза. Потом, после долгих уговоров, согласились.

Мальчик девяти лет спускался по лестнице, кряхтя и держась за поясницу, копируя старого хромого соседа, который каждый день прогуливался мимо их дома, сгорбившись и заложив руки за спину. Младшие девочки – Принцесса и Луиза – повязали на головы банты.

– Ну вот так мы спускаемся, – говорили они, останавливаясь на каждой ступеньке лестницы и бросая в объектив кокетливые взгляды. – А вот так мы под-нима-ем-ся...

– Да ну вас в баню! – Наташа убрала фотоаппарат в сумку.

Из погреба высунулась голова пятилетней Принцессы.

– Наташа, это не баня, это – погреб, – серьезно сказала она. – Баня у нас во дворе. Ты уже хочешь помыть голову?

– Нет!

Вечером они с Розой сидели за столом и пили чай. Дети играли на диване.

Сначала в небе застрекотало. Вертолет, подумала Наташа. Хотела сказать что-то Розе, но той за столом уже не было. Обвела глазами комнату – детей тоже не было.

– Роза, вы где? – позвала Наташа.

– Мы здесь – в погребе! Что ты там сидишь? Быстро спускайся к нам! – раздался из-под пола голос Розы.

А она хотела это снять... Розу и детей, как ветром сдуло, едва послышался шум пролетающего вертолета. Секунда, и всё – они уже в погребе. Наташу затрясло от смеха.

Стрекот набирал силу. Дом задрожал – вертолет пролетал прямо над ним. Послышалась стрельба. Наташа бросилась на пол.

– Наташа! – звала из погреба Роза. – Быстро спускайся сюда!

Наташа доползла до погреба, заглянула в него – глубоко.

– А где лестница?! – закричала она в погреб и услышала, как тот повторил ее вопрос эхом.

– А лестницу я сегодня во двор вынесла и занести забыла! – закричала Роза.

– Как же вы без лестницы туда спустились?!

– Практика, – ответила Роза, и на Наташу навалился новый приступ хохота.

Стрельба учащалась. Чашки на столе звенели. Наташа корчилась на полу рядом с погребом.

– Давай, прыгай! – кричала ей Роза. – Я тебя поймаю!

Наташа села, свесив ноги вниз, и сидела так, пока не послышался звон разбивающегося стекла. Прыгнула.

Они просидели в темноте около часа. Смешинка застряла у Наташи где-то на уровне пупка, щекотала живот, заставляя громко прыскать и хохотать на весь погреб.

– Ай-ай, – качала головой Роза, не видевшая во всем этом ничего смешного. – Тебе валерьянки надо. У тебя истерика от страха.

От этих слов пупок зудел сильнее. Наташа успокоилась, только вспомнив, что забыла спустить с собой фотоаппарат.

– Все, кажется, улетели, – Роза приподняла крышку, высунула голову, прислушалась. – Можно выходить...

Через неделю Наташа собралась уезжать. Ничего особенного не происходило. Целыми днями она ждала хороших кадров, сама себя временами одергивая – хорошие кадры теперь рождались только из трагедий, и если она их дождется, значит, с кем-то случится беда. В Ведено было скучно. Пленка заканчивалась – первый признак того, что пора уезжать.

Наташа собирала вещи. В комнату влетела Роза, как была – в калошах.

– Включи телевизор, – выдохнула она.

Наташа уставилась в экран советского «Рубина». Изображение дергалось. Картинка часто пропадала, серый экран шипел. Запись, идущая в дома по проводам кабельного телевидения, была плохой.

– Может, выключим? – спросила Наташа.

Роза, не поворачиваясь, не отрывая глаз от экрана, подняла руку – тихо.

Абу Мовсаев допрашивал взятого в плен российского офицера. По лицу пленного бегала судорога помех. То, что он говорил, не укладывалось в Наташиной голове, а Мовсаев требовал все новых и новых подробностей. Даже если очистить этот рассказ от всех преувеличений, сделанных под воздействием, сжать его до самой сути, то и тогда будет невозможно уложить его в голове.

«Это не может быть правдой», – думала Наташа, радуясь, когда экран шипел, делая слова неразборчивыми.

Она допускала, что в данный момент признания офицера были правдой для Розы, для остальных жителей села, для всех чеченцев. Оно могло быть чьей угодно правдой, но для себя Наташа ее не примет. Не потому, что правда это не подходит ей по национальному признаку. Поверить в нее она могла, только разуверившись в людях и в своих о жизни представлениях. Эти два слова – поверить и разувериться – хоть и содержали один корень, но несли в себе взаимоисключающие понятия. А правда – понятие изменчивое и многостороннее. К примеру, Роза поверила, и у нее – своя правда. А Наташа не поверила, но это не значит, что у нее – неправда. Просто правд много. Правды – разные, и они на стороне тех, кто в них верит.

Журналистом она была начинающим – верила в справедливость. Да, в ее правде справедливость все еще существовала. На следующее утро она на попутке доехала до Шали, отыскала офис местного телевидения – небольшой кирпичный дом, – прошлым вечером транслировавшего запись с допросом на Шали и весь Веденский район.

В комнате, похожей на офис, с отдельным столом для чаепития и полным набором проводов, она познакомилась с двумя сотрудниками – мужчинами примерно одного с нею возраста – Ильясом, коренастым, с голосом богатого тембра, и Ширапутдином – худощавым, с проседью в густо-черных волосах.

– А тебе зачем эта запись? – спросил Ширапутдин.

– Отнесу в Госдуму, пусть посмотрят, – ответила она.

– Ильяс, Ильяс, ты слышал? Она вчерашнюю запись хочет в Госдуму отнести...

– Ты кто, вообще, такая? С луны, что ли, свалилась? – Ильяс шлепнул о стол стопку бумаг, которую перебирал с самого Наташиного прихода.

– Короче, вы дадите мне эту запись?

– Дадим. Только у нас чистой кассеты нет. Ты вечером приходи, нам один парень обещал чистую занести, – сказал Ширапутдин, провожая ее к выходу.

Она снова зашла к ним уже после наступления комендантского часа. Ильяс и Ширапутдин были на месте. Сидели за столом в одинаковых свитерах. Такие – вязанные из коричневых, зеленых и желтых ниток с узорами в виде ромбиков и квадратов – Наташа называла «чеченскими». Ими были завалены все местные рынки, их носил каждый второй, такими же пестрели многие ее снимки.

– Он еще не приходил, – сказал Ширапутдин. – Скоро будет. Садись чай пить.

Наташа села за стол. Вошел Асланбек Большой.

– Наташа, ты еще здесь, не уехала...

Наконец появился «парень», которого все ждали. Ей показалось, она его где-то уже видела. Он поздоровался за руку с мужчинами и захихикал, посмотрев на Наташу.

– Я не знаю, что на ней записано. Надо посмотреть, – он вынул из кармана куртки кассету и, хохотнув, передал ее Ширапутдину. Тот вставил кассету в видеомагнитофон.

Комната застонала. Вздохи заполнили пространство. Все молча смотрели в экран. Время потянулось – медленно поползло, отстукиваемое Наташиным пульсом. Минута, две, три... Почему они не выключают?

Наташа обернулась. Мужчины смотрели на нее. Холодный пот покатился по спине под курткой. Она поняла, еще секунда, и она отсюда не уйдет.

– И долго мы будем это смотреть? – спросила она. Ее затылок напрягся.

– А тебе что, не нравится? – делано удивился тот, кто принес кассету. Его слова, его взгляд – все было липким.

Наташа вспомнила, где она его видела – на митинге за независимость в Грозном. Он юрко сновал в толпе женщин, раздавая им тонкие брошюры религиозного содержания. Тогда он показался ей исламским фанатиком.

– Ах, какая хорошая кассета, – сладко сказал он. – На такую жалко записывать.

Мужчины заулыбались.

– Давайте решим вопрос, – сказала она, тоном охлаждая горячий от вздохов воздух. – Записываете вы мне кассету или нет?

Мужчины не отвечали. По-прежнему, улыбаясь, смотрели на нее. А кассета шла. Эпизод приближался к кульминации, за которой наверняка последовал бы следующий – реалистичный.

– Знаете, – усмехнулась Наташа, всем телом разворачиваясь к ним. – То вы митинги за независимость устраиваете, а то за кассету с порнухой готовы родину продать.

Лицо Асланбека Большого дернулось – сверху вниз. Он вскочил с места, задевая стол кобурой. Широко замахнулся. Наташа съежилась, стала маленькой, едва различимой крупинкой жизни.

– Пошел вон! Пошел вон, пока я тебя не пристрелил! И кассету свою паршивую забирай с собой! Выключите это немедленно!

Парень в кожаной куртке заскулил и бросился к двери.

– Наташа, встань! – резко повернулся Асланбек.

– Куда?!

– Домой...

– Запишите ей все, что хочет... – бросил он телевизионщикам, выходя.

 

Солнце пробивало окно, Наташа тяжело ворочалась на жесткой софе. Роза уже ушла на работу. Она приоткрыла глаза: на гвозде, вбитом в противоположную стену, висела ее одежда – запасные штаны, шерстяной свитер и голубая куртка. В утреннем свете на голубом отчетливо проступали серые разводы грязи. Не пора ли домой?

Часам к двенадцати Наташа пришла в комендатуру – сообщить об отъезде. Стояла у входа, ковыряла носком грязной кроссовки землю. Ничего особенного она не сняла. Другие журналисты привозят из Чечни похожие кадры – пленные, раненые и пейзажи после обстрелов. В Российскую армию пускают только иностранных журналистов. А отечественные СМИ снимают с чеченской стороны, и для кого-то из репортеров это – дело принципа, а для кого-то – вопрос ограниченных возможностей. Стоит ли возвращаться сюда в другой раз?

Подъезжает машина. Обычная – «жигули»-канарейка. Из нее появляется девушка в светлых брюках. Ее чистые ровные волосы блестят на солнце. Походка тоже хорошая – быстрая, легкая. Кроссовки – новые.

«Ишь, ты, – думает Наташа, перестав ковырять землю, – вся такая свежая, шустрая...»

– Ты – журналистка? – преграждает она ей дорогу. Так хочется пообщаться с кем-то оттуда – с женщиной, как и она сама, носящей брюки. А юбок и платков за эти недели с нее предостаточно.

Девушка проводит глазами сверху вниз – от самой немытой макушки Наташиной головы. Наташа машинально, по-женски поправляет волосы и чувствует, как, жесткие и давно немытые, они принимают форму под ее рукой. Дойдя глазами до кроссовок, чистая девушка поджимает губы. Это она еще не знает, что у одной кроссовки сбоку на подошве – дырка.

– Журналистка, – звонко, по-московски отвечает она.

– И я... – вздохнув, говорит Наташа.

– А чего такая грязная?

– Пишешь? – Наташа пропускает ее вопрос мимо ушей.

– Пишу...

– А я фотографирую.

– По-нят-но... – Девушка обходит Наташу, заходит в подъезд трехэтажного дома, над которым написано «Комендатура».

Наташа принимается долбить носком ту же дырку. Вот с девушкой хотела познакомиться... Поговорить, пока совсем тут не одичала. Ну, грязная, и что? Не испачкала же... Неделя в Шали, две – в Ведено... Электричества нет, горячей воды – тоже... А на пленках – только раненые и пленные. Ничего особенного... Это уже никому не интересно. Напряженно думает – возвращаться сюда или нет.

Еще машина – большая, блестящая, черная. Из нее выходит мужчина, и Наташа узнает его уши. Он идет, скрипя остроносыми туфлями. «Небось, жена все утро драила», – думает Наташа. Увидев ее, он останавливается – о стрелки на его брюках можно порезаться. Наташа уже выдолбила ногой глубокую дыру – нет, не приедет она сюда больше.

– На-та-ша... – человек с ушами разводит руками и тоже оглядывает ее сверху вниз. – Ты давно в бане была?

– Здрасти, – буркает Наташа.

– Ты что-нибудь ела? – спрашивает он.

– Вы знаете, я уже два дня не ем, не пью и в туалет не хожу... – отвечает она, преувеличив только в одном – чай с сахаром она пила. Курила тоже. Много курила.

– А в туалет почему не ходишь? – Он напрягается, наклоняет голову вперед, подставляя ближе свое большое ухо. Выражение его лица меняется на очень серьезное. Он хмурится так, будто речь сейчас идет о независимости республики.

– Так нечем же...

– А не ела почему?

– Стресс у меня...

– А собралась куда? – Толстым коротким пальцем показывает на пыльную дорожную сумку.

– В Назрань, оттуда в Москву полечу...

– Так, стой и жди меня здесь. Никуда не уходи. У меня к тебе очень серьезный разговор. Я тоже еду в Назрань, по дороге поговорим.

Вразвалку, скрипя надраенными туфлями, он идет к комендатуре. Наташа провожает его взглядом. Под полосатым пиджаком угадываются формы пистолета.

Девушка выпрыгивает из комендатуры – сосредоточенная, на легком быстром ходу застегивает сумку.

– А тебя как звать? – Наташа снова встает у нее на пути.

– Алина, – отвечает та.

От общения ей не отделаться. Наташа нащупывает мизинцем дырку на подошве.

– А меня Наташа... Ты из какой газеты?

– «Сегодня».

– А я из «Огонька». Ну еще для «Независимой» и «Коммерсанта» снимаю... А ты тут одна?

– С мужем. Он – тоже журналист.

– А куда ты едешь?

Ну дайте ей хоть с кем-то поговорить!

– Мне нужно в Назрань. Пойду машину искать, – говорит девушка и делает движение от Наташи.

– Я тоже туда еду. – Нет, не даст она ей уйти: – Сейчас мужик из комендатуры выйдет – обещал подбросить. – Она договорить не успевает, а из подъезда уже выходит человек с ушами. Увидев Алину, он едва заметно качает головой.

– Можно она с нами поедет?

– Можно... – он снова заговорил короткими фразами.

– О чем вы хотели со мной поговорить? – спросила Наташа, когда они выехали из села.

– Мы с тобой обо всем уже поговорили... – негромко ответил он.

Ехали почти молча. Журналистка вышла у Дома Правительства.

– А теперь слушай меня внимательно, – человек с ушами повернулся к Наташе. – У меня есть возможность организовать для тебя интервью с Дудаевым...

Наташа схватилась за ручку двери.

– Ты куда?

– Журналистку догоню! Я буду снимать, а она – вопросы задавать...

– Закрой дверь, – тихо сказал он, и Наташа захлопнула дверцу.

– Я могу организовать интервью для тебя, – отчетливо, отделяя одно слово от другого, произнес он. – Ее мы не возьмем.

– Но я – фотограф, я не умею вопросы задавать...

– Если ты хочешь взять интервью у Дудаева, я вечером за тобой заеду...

– Давайте хотя бы через три дня! Я съезжу в Москву и привезу вопросы!

– Я не знаю, что будет через три дня. Я могу помочь тебе только сегодня и только тебе...

– У меня закончилась пленка! Через три дня я вас найду!

– Через три дня ты меня не найдешь. Всё, иди и подумай...

Наташа подумала и купила билет в Москву. Уже в самолете до нее дошло – она не знает, как зовут человека, обещавшего ей интервью с Дудаевым. Где его искать? Единственный ориентир – Самашки и его уши. Через три дня Наташа вернулась в Чечню.

– Над тобой пошутили. Дудаев сейчас никому интервью не дает, – говорили ей во всех редакциях, куда она обращалась с просьбой составить вопросы и оплатить ее следующую поездку.

Деньги заканчивались. В поездках они улетучивались. Казалось бы, ты целыми днями питаешься, чем придется, передвигаешься автостопом и платишь, если только специально нанимаешь машину на дальнее расстояние, но к концу поездки остается только заначка, которую приберегла на обратный билет.

Наташа вязала крючком красную шапочку и ждала ответа из редакции – все равно из какой, главное – чтобы дали денег на поездку. В Чечне такими вещами не шутят. Она не могла себе представить, чтобы человек с ушами, предлагая ей встречу с Дудаевым, делал это потому, что ему было скучно или хотелось над ней позабавиться.

– Кто тебе предлагал интервью? – спрашивали ее в редакции «Независимой».

– Мужик один! – раздражалась Наташа. Она-то думала, стоит ей приехать и сообщить о возможности эксклюзивного интервью с гордым президентом опальной республики, или, наоборот, – с опальным президентом гордой республики, все возликуют, составят для нее длинный список вопросов, снабдят деньгами и незамедлительно отправят в путь. Но вместо этого ее завалили вопросами, на которые она толком ответить не могла.

– Какой мужик?

– Какой-какой! Я же говорю – с ушами!

– С какими ушами?

– С большими!

– Наташа, ты издеваешься? Имя у этого мужика есть?

– Я не знаю! То есть имя есть, но я его не знаю!

– А ты хоть спрашивала?

– Спрашивала. Он сказал, я могу называть его любым...

– Он над тобой пошутил. А ты... ушами хлопаешь.

Наташа продолжила вязать красную шапочку. Вязала остервенело, как будто не шапочку, а полотно своего будущего, от количества петель и узора которого зависела длина и обстоятельства ее жизни. Сказала себе – должна закончить до вечера. И вязала наперегонки со временем: кто быстрее – она накинет петли, или время – секунды.

Или придется занимать сто долларов.

Никто не верил, что ей удастся привезти из поездки это интервью, и Наташа исполнилась той решимости доказать, что она может, с какой два года назад ходила по редакциям и предлагала себя в качестве фотографа. При себе у нее был новенький фотоаппарат, купленный за границей на заработанные в Лужниках деньги, и огромное желание стать фоторепортером. В первой редакции ей отказали сразу, не выслушав, не дав возможности продемонстрировать свой «Никон» и стекла к нему. То же самое повторилось во второй, третьей и четвертой редакциях. Стиснув зубы, она продолжала обивать пороги. Не могла допустить, чтобы весь проделанный ею путь оказался напрасным. Приезд в Москву, работа на озеленении и все связанное с этим говно, торговля в Лужниках, где ее столько раз кидали, а она снова поднималась, вставала на ноги... Все это она делала ради одной-единственной цели – стать фоторепортером.

Она хорошо помнила дядю Вову – пятидесятилетнего салонного фотографа в Самаре. Подростком она часто приходила к нему в «Улыбку», дышала фотографией, погружалась в черно-белый мир лиц. На старой фотографии люди выходили не такими, как в жизни. Самые простые лица приобретали какой-то характер, может быть, даже благородство, как будто фотограф, накрывшись черным полотном, колдовал под ним, а та самая птичка, которую он выпускал из объектива, несла на своих крыльях некую высокую идею, отпечатывающуюся на лицах, ожидающих вспышки. Их глаза смотрели в объектив, но видели гораздо дальше него – за горизонтами, доступными только птичьему полету. Потом уже фотография изменилась. Ушла из нее какая-то торжественность, а вместе с ней – идея и благородство. Может быть, потому что она стала доступной, и люди перестали чувствовать торжественность момента, наступавшую, когда фотограф скрывался за черным полотном, готовясь совершить под ним таинственный акт. Появились «мыльницы» – они смыливали изображение на пленку, и оно выходило, как придется. Как мыльный пузырь, у которого есть оболочка, но внутри пустота. Фотографии, сделанные «мыльницами» и непрофессионалами, редко могли отразить суть и характер, наполнявшие изображение. Одним словом, птичка перестала вылетать.

Сидя в темной коморке «Улыбки», Наташе нравилось смотреть негативы на свет. Черные лица, белые глаза – все наоборот. Может быть, люди такие и есть – противоположного цвета, не того, какой видят глаза. И только во власти фотоаппарата просветить человека насквозь, как рентген, показать его истинный цвет – негатив снаружи, позитив изнутри. Глаза на негативах всегда светятся, будто в каждом человеке живет маленький огонек.

Они резали тонкими ломтиками копченую колбасу – дядя Вова и его гость – фотограф-неудачник. Наливали, чокались. Запивали свою горечь – дядя Вова, по сути, в фотографии тоже был не у дел.

– Жестокий город Москва – большая, жирная, чванная, – говорил гость.

Наташа прислушивалась к его словам, сидя за фанерной перегородкой, просвечивая чужие лица на свет большой желтой лампы и представляя Москву – дебелую, румяную, сидящую большим белым задом на гладких плитах Красной площади с пожелтевшей открытки.

– Не приняла, дальше конечных станций не пустила... Нда, Вован, подай еще колбаски...

Пауза... Пыль из коричневой коробки, откуда Наташа извлекала стопки негативов, кружилась в желтом свете. За перегородкой жевали колбасу и обиду.

Заходили в «Улыбку» теперь редко – портреты больше спросом не пользовались, семейные фото – дети с бантами, взрослые с полу-улыбками – снимали «мыльницами» на фоне ковра над диваном в зале у себя дома. Бизнес дяди Вовы сдувался, как мыльный пузырь, в «Улыбке» больше никто не улыбался – на паспорт не полагалось.

– Подбородок чуть выше... Голову чуть в сторону... Левее... Не моргайте, – произносил дядя Вова, для которого искусство в фотографии давно умерло и покрылось тонким слоем пыли, а он и не думал ее смахнуть. И не надеялся, и не желал – огонек в нем медленно затухал. Теперь он все чаще размазывал свою обиду по бутерброду и медленно пережевывал ее, запивая на троих, двоих или в одиночку.

– Чтобы стать фоторепортером, надо жить в Москве, – поучал он гостя. – Там происходят события, там есть, что снимать. А здесь что? Ничего... Здесь – Самара. Искусство, оно, брат-фотограф, все в Москве. Нету его тут. Как ты ни снимай, как ни старайся, не признают в тебе мастера. Некому. Некому в Самаре искусство показывать. Вот и живет оно только в тебе. И умирает гораздо раньше, чем ты сам... Потому что, брат, от этой пыли, от этих рож на паспорт уже тошнит, ты блюешь по ночам своим мастерством... А потом все – нет его, кончилось, вышло. Все вышло... Для кого? Для чего? Нет, ты меня послушай, искусство – это только в Москве... Есть, есть там публика культурная. Хочешь стать мастером, живи в столице. В Самаре у тебя только один вариант – «Улыбка».

Наташа слушала дядю Вову внимательно, прислонившись ухом к перегородке, такой же пыльной, как и все в этом салоне. И Москва уже представлялась ей худосочной женщиной в твидовом костюме. Прижав бинокль к глазам, она сидела костлявыми ягодицами на площади трех вокзалов и высматривала среди понаехавших культурную массу и редких мастеров. И Наташа уже тогда дала себе слово с ней подружиться.

А вышло так, что через несколько лет она начала озеленять ее – не культурную костлявую женщину в твидовом костюме, а большезадую тетку, заставляющую ее нюхать жирное говно коренных и понаехавших. Жирное потому, что ни в одном другом городе России так хорошо не питались, не ели столько сосисок и майонеза.

– Для начала поменяй хотя бы город, – сказал дядя Вова своему гостю.

– Ладно, ткнусь в нее по пятому разу, – донеслось из-за перегородки, – и хорэ – не выгорит, больше не поеду. Слишком высоко она планку для приезжих поднимает... Боюсь, мне не перепрыгнуть...

Окончив школу, Наташа ткнулась в Москву. Прямо в самую жопу – сто пятьдесят пятое профессионально-техническое училище и его общежитие. И его общежитие... Первый шаг к фотографии. Короткий, и совсем не в том направлении. Она пошла в обход – не было времени ждать, когда костлявая разглядит ее в бинокль и признает в ней мастера, несмотря на отсутствие внешних признаков. Нужно было либо встать рядом с ней в полный рост, а так близко подобраться к искусству у Наташи возможности не было, либо, не боясь вони, вплотную приблизиться к жирному заду в ее другом воплощении – в том, которое она принимала для бедных и бесталанных. Приблизиться, убрать лопаткой ее говно, разбросать его по земле и взрастить на ней розы. Розы – ими можно задобрить любую – и худую, и толстую. Это был долгий, кривой, но верный ход.

Москва оценила преподнесенные ей цветы. Букет пах. Из простых рабочих она перевела Наташу в мастера-косметологи – той хорошо удавалось закрывать цветами и зеленью трещины, появившиеся на заду Москвы от долгого сидения на каменных плитах. Она показала ей квартиру – однокомнатную, на конечной станции одной из веток, но чистую и свою. «Будь прорабом, делай карьеру на стройке, превращай мое говно в розы» – сказала ей Москва. «Нет, – ответила Наташа, – я хочу быть мастером фотографии». И осталась в общаге. «Ну-ну», – посмеялась Москва. «А ты не смейся»...

Наташа уволилась со стройки, но осталась в общаге. Устроилась лаборанткой в «Коммерсантъ». Пришла туда: «Знаете, денег-то мне не надо платить. Буду работать бесплатно. Если понравится, возьмете меня на постоянную...» Взяли. Через полтора месяца приняли на работу официально, заключили договор и двадцать долларов заплатили, что было лучше, чем ничего. А ей – лишь бы поближе к проявителю и закрепителю. И так прошло восемь месяцев. А Москва ей говорила: «Дальше лаборантки не пойдешь – не пущу. Всю жизнь будешь пленки проявлять и шапки вязать по ночам-вечерам. Петли на спицы накидывать, на себе петлю бедности затягивать. Зря не послушалась, на стройке не осталась».

– Серега, возьми меня к себе фотокорреспондентом. Надоело лаборанткой... – просила Наташа начальника фотослужбы.

– Не женская это работа, Наташа... Занимайся своими пленками. – Нет, не относился он к ее просьбам серьезно.

А Наташа прислушивалась ко всему, что он говорил. И однажды услышала, что газете нужна фотосъемка из зоопарка.

Животные – они такие фотогеничные, шкодливые обезьяны, тугодумы-слоны. Взять, к примеру, того же слона. Может он плохо выйти на фото? Не может, если только удастся отойти на правильное расстояние и впихнуть его в кадр. Съемка в зоопарке – легче не бывает, с ней справится и практикантка, и лаборантка.

То был обычный московский летний день. Газете не нужны ее фотографии, но снимать в зоопарке для себя, для своего семейного альбома никто не запрещал. Отцовским фотоаппаратом, перекочевавшим из старого самарского шифоньера в раскисшую от тесноты тумбочку общаги.

Взять, к примеру, слона. Того же слона. Можно подумать, люди никогда не видели слона. Столпились у вольера, не протолкнуться. Слон – большое грустное животное, и все ему сочувствуют. А день обычный – московский.

– Ну, давай, давай же... – подбадривают его мужчины, не реагируя на: «Папа, я тоже хочу посмотреть!»

Серый слон стоит в вольере. Смотрит грустно на слониху – нерешительное, неповоротливое, влюбленное животное.

– Папа, я тоже хочу посмотреть!

– Рано тебе, сынок, рано...

Слон, в общем-то, не виноват. Виновата слониха – не хочет сделать шаг назад, туда, где грустный слон пытается проложить дорогу к ее внутреннему миру. Неповоротливый, он тяжело отрывает от земли свою влюбленность и закидывает ее ногой-тумбочкой на спину слонихи. Он тужится поднять вторую лапу, взгромоздить вместе с ней на слониху весь груз своего тяжелого чувства, но та делает шаг вперед и...

– Сло-ни-ха-дура, стой на месте!

– Пап, я тоже хо-чу!

Слон еще раз и еще. Слониха шаг вперед, нет, чтобы назад – навстречу любви.

– Пап, а сколько весит слон?

Протолкнувшись вперед, Наташа крыкает и думает, а сколько весит любовь? Сколько в граммах ее приходится на общую массу слоновьего тела? Много? Больше, чем у человека? Слону любить тяжелей...

– Ну, давай...

Слон напрягся – на своих лапах он поднимает шар земной. Сколько миллиграммов массы тела приходится на тонны любви? Слон весил несколько тонн. Фотографии на проявочном столике – грустный слон стоит в вольере – не весили ничего. Крупицы первого успеха невесомы. Не приносят ни денег, ни славы, одно только ощущение будущих побед. Они невесомы и бесценны.

Date: 2015-09-02; view: 246; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.01 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию