Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Коридор 3 page. Послали за муллой. Мужчины сели на намаз
Послали за муллой. Мужчины сели на намаз. Хоронили уже сегодня. Через час обстрел прекратился. – Им подвезут новые снаряды, они перезарядятся и снова начнут палить, – обратился к Наташе брат убитого. – У нас полчаса. Сейчас придет машина из комендатуры и отвезет тебя в бомбоубежище. Мы завяжем тебе глаза. Не обижайся... Ей завязали глаза шерстяным шарфом, от которого пахло стиральным порошком. После обстрела в городе было очень тихо. Люди боятся выходить из подвалов, догадалась она. Езда на машине к бомбоубежищу заняла двадцать минут. За это время шарф, закрывающий все лицо, стал влажным от ее дыхания. Ей казалось, водитель возит ее по кругу, не забывая поглядывать на часы – до начала нового обстрела оставалось несколько минут. С нее сняли шарф, только когда она вышла из машины и прошла несколько метров вперед. Большая железная дверь была первым, что она увидела после того, как ей развязали глаза. Наташа не знала, где она находится – в самом городе или за его пределами, но сразу поняла, что это бомбоубежище строилось еще в шестидесятых годах, когда советская власть могла опасаться новой угрозы извне, подобной Второй мировой. Вместе с сопровождающим она спустилась вниз и оказалась в полной темноте. Было сыро. Водитель включил карманный фонарик, осветил неровные бетонные стены. В тусклом свете Наташа не увидела на них разводов влаги, но по запаху поняла – они есть. Она намотала снятый с лица шарф на горло – под землей было холодно. Бомбоубежище разделялось отсеками. Она вошла в один из них. В темноте не смогла разглядеть его размеров, но стены давили на плечи своей близостью, и она не сомневалась в том, что отсек мал. Ударилась коленкой обо что-то твердое. Поводила рукой – холодный железный брус, металлическая сетка. Кровать, догадалась она и бросила на нее сумку. Обернулась. Дверь напротив открылась, из нее в коридор выполз неяркий желтый свет, так контрастирующий с темнотой, что, казалось, его можно потрогать. Оставив свои вещи, она вошла в открывшуюся дверь. Алеша чистил картошку. Его мать сидела на железной кровати в той же позе, в какой Наташа оставила ее пару часов назад в подвале – сгорбившись и обхватив руками колени. Другой Алеша сидел на полу, прислонившись спиной к холодной стене и запрокинув голову. Ей был виден только его подбородок, цыплячья шея и слабый кадык. Еще один пленник открывал жестяную банку с тушенкой. Их матери в платках и телогрейках – стояли у маленькой электрической плиты. Они повернулись в сторону Наташи, когда та вошла. – Садись, – одна из них показала ей на табурет. – Скоро будем ужинать. Наташе не пришлось представляться – им уже рассказали, что в Шали приехала русская журналистка. Она поискала глазами источник света. В желтом облаке горела лампа, прикрученная к стене проводами. Ее силы не хватало на весь отсек, свет лишь выхватывал из темноты контуры предметов и черты людей. Но звуки здесь были гулкими, отдавались от стен и расслаивались эхом, как и бывает в каменных мешках. – Ну что, как там – в Москве? – спросила ее одна из женщин, ставя на плитку алюминиевую кастрюлю с водой. Узнав, что она приехала из столицы, ей часто задавали этот вопрос: ну что, как там – в Москве? Что им на это ответить? Москва стоит – куда она денется? А сама Наташа кроме опостылевшей общаги, метро и недавно открывшихся по всему городу супермаркетов, почти ничего в столице не видела. В театры не ходила – ей хватало театра здесь, на войне. Но сейчас ей хотелось поддержать этих женщин, поднять им настроение хотя бы до утра, хотя бы на час или на пять минут. Она хотела заставить их снять платки и весело рассмеяться, ненадолго забыв о войне, о плене, о бомбоубежище. – Я сейчас, – сказала она и выбежала в соседний отсек. Нащупала свою сумку, расстегнула «молнию», порылась среди объективов и мотков пленки. Нашла ножницы и вернулась, щелкая ими, к матерям. – Так, мамашки, сейчас будем стричься, а потом фотографироваться! – скомандовала она. – Ой, что ты, Наташа, – испугались они. – Нам сейчас не до стрижек... – Стричься и фотографироваться! – строго повторила Наташа. – Развели тут траур... Она подошла к одной из женщин, взяла ее за плечи и усадила на табурет. Сняла с нее платок. Та сопротивлялась, но не сильно. Наташа щелкала ножницами, остригая седеющие пряди, ходила вокруг табурета, сопела, отдалялась на несколько шагов – полюбоваться на проделанную работу и говорила, почти не умолкая. Она умела включать дурочку. Дурочку, не замечающую всей серьезности вокруг происходящего, она играла просто мастерски. Ей было так легче жить – с дурочки нечего взять. Она могла сделать прическу не хуже любого парикмахера. В дверь ее комнаты в общежитии постоянно стучали соседи – просили постричь, и она стригла, никогда не отказывая, денег за это не беря. Она всегда возила с собой ножницы – для нарезки пленки и стрижки волос. Остригая чужие волосы, чувствовала, как вместе с падающими на пол прядями из голов уходят тяжелые мысли. Ножницы – расслабляют. А еще они помогали Наташе наладить с людьми контакт. – Я не хочу стричься, – говорит мать Алеши. Не меняя позы, она бросает на Наташу взгляд и снова прячет его под платком. Наташа все поняла – она думает, ей легко сейчас смеяться и шутить, потому что это не ее сын носит ведра воды, и сама она может хоть завтра отправляться на все четыре стороны – ее здесь никто и ничто не держит. – Приведите себя в порядок, – мягко говорит ей Наташа. – Для кого?! – с надрывом спрашивает женщина. – Для своих сыновей, – Наташа заговорила голосом, который мог в любую секунду дать петуха. – Ваши дети – живы, здоровы. А это – самое главное. Не портите им настроение. Вы – мамы. Вы – сильные. И вы уверены, что вместе с ними спасетесь из плена... Женщина медленным движением стянула с головы платок, как-то горько усмехнулась в него, но поднялась, расправила плечи в телогрейке и села на табурете. – А еще я рисовать умею и вышивать – крестиком, и, вообще, я вся такая – рукодельница, – бубнит Наташа, посмеиваясь, кружась вокруг табурета и громко сопя. За пару часов, пока на поверхности снаряды обильно сыпались на землю, она постригла всех матерей и их сыновей. Потом взялась за боевиков, включая водителя, который привез ее сюда с завязанными глазами. Она стрижет, а все – пленники, матери, боевики – стоят вокруг облупившегося табурета, смотрят, слушают. Хоть какое-то для них развлечение. – Вот я в Вене недавно была – ездила фотоаппарат покупать. Там жуть как красиво, – тараторит она, играя на публику. – Закончится война, и поезжайте в Вену отдыхать. Это недорого – я на автобусе ездила. Или в Италию поезжайте. У меня сестра Ленка там недавно была. Она у меня – стюардесса на международных авиалиниях. Высокая, красивая. Говорит, там у них дома красивые стоят. И в Испании дома красивые... Какой-то, говорят, архитектор строил. Наверное, чокнутый. Дома вот-вот свалялся, а им – испанцам – нравится. А у меня в Испании подруга живет – Мари-Кармэн. Так вот эта Мари-Кармэн приезжала в прошлом году в Москву и влюбилась в одного моего друга, а он... Наташина сцена – комнатка десять на десять. Ее реквизит – старый табурет и большие ножницы для нарезки пленки. Ее театр – театр одного актера. Ее зрители – люди, которым нужно забыться хотя бы на пару минут. В каменном мешке, вырытом и укрепленном бетоном после Второй мировой, у людей поднимается настроение, они перестают замечать холодные стены вокруг, не думают о том, что готовит им завтра, о том, что на поверхности, над их головой, железо и порох вспахивают землю. Их воображение рисует Вену и Испанию, кривые дома, чокнутого архитектора и высокую красивую Ленку. Они улыбаются. Давит в груди у одной только Наташи. – Ты устала, иди, поспи, – говорит ей мать Алеши, когда все головы острижены. Наташа, внезапно ощутив тяжесть, накопившуюся в ногах за весь день, лениво плетется в соседний отсек за своей сумкой. В бомбоубежище становится очень холодно. Ее морозит от усталости. Дверь в комнату, которую она уже называла своей, плотно закрыта. Наташа наваливается на нее коленкой, дверь с шумом распахивается, и она – в тускло-желтом свете на середине отсека. Двое мужчин в камуфляжных куртках с серо-черными разводами сидят на кровати. На одном – серая каракулевая шапка, на другом – черная, вязаная, с зеленой лентой, повязанной вокруг. На ленте нарисован поднятый вверх указательный палец. Мужчины держатся за концы большого листа бумаги – защепили пальцами его уголки. Наташа успела разглядеть на нем карту местности. Они оторвались от листа и удивленно уставились на нее. Их лица показались ей знакомыми. На спинке кровати висел автомат. – Ребята, я где-то тут свою сумку оставила, – обращается она к ним. Ее сумка лежит на полу – рядом с кроватью. – А вот она, – Наташа поднимает сумку с пола. – Ну, ладно, извините за беспокойство. Я пойду... – А вы кто? – спрашивает ее мужчина в каракулевой шапке. – Да так, – скромно отвечает она, открывая дверь, – местный парикмахер. Она затворяет дверь, стоит, держась за ее холодную ручку, не уходит. Где-то я его видела – этого мужика в каракулевой шапке, думает она, и снова открывает дверь. – Извините, пожалуйста, – вежливо говорит, просовывая голову внутрь. Мужчины снова отрываются от карты и молча смотрят на нее. – Вы случайно не Масхадов? – обращается она к тому, что постарше. – А что? – спрашивает он. – Я вам фотографии привезла. Помните, снимала, когда вы с солдатскими матерями встречались? – Помню. Давай фотографии, если привезла. – А я их уже отдала. – Кому? – Мужчине в комендатуре, он обещал вам передать. – Какому мужчине? – Такому – с бородой и зеленым бантиком на голове... – У нас сейчас с бородой и бантиком вся Чечня ходит, – серьезно говорит он, а сидящий с ним рядом усмехается в бороду. – Вы же Масхадов? – опять спрашивает Наташа. – Ну, Масхадов... – соглашается он. – А можно я вас сфотографирую? – просит она. – Фотографируй, – спокойно разрешает он. Он отдает карту другому, закидывает ногу на ногу, обхватывает колени руками и сидит на кровати, прислонившись к ее спинке. Он ни разу не посмотрел в объектив, а Наташе было неудобно его попросить. На пленке отпечатались его слегка оттопыренные уши, казалось, это на них сидит каракулевая шапка, замок сцепленных на коленях пальцев, чисто выбритый подбородок, тонкий шрам над верхней губой и седые виски почти такого же цвета, как его шапка. Она топчется перед ним с фотоаппаратом, ждет, пока он поднимет глаза, чтобы схватить их на пленку. Она похожа на боксера, который пытается усыпить бдительность противника, найти его слабое место и нанести удар. Но его взгляд избегает ее объектива. Наташа точно знает – у Масхадова есть слабые места, но он не желает обнажать их перед ней. Всему свое время, думает она, выходя из отсека. Снова стоит в темном коридоре и держится за ручку только что закрытой двери. Усталость как рукой сняло. Теперь ей жарко. Блин, думает она, а второй – кажется, полевой командир Шамиль Басаев. В феврале девяносто пятого его фамилия все чаще звучала с экранов телевизора. Наташа толкает дверь. Пока ее не было, мужчины успели в очередной раз углубиться в изучение карты. Тот, что с бородой, водил по ней указательным пальцем. Он так и замер – с пальцем на карте, когда Наташа снова появилась на середине отсека. – Извините, а вы случайно не Басаев? – А что? – спросил он. – У меня для вас фотографии. – Тогда – Басаев... – Только я их тому же мужчине отдала... – Понятно, – полевой командир поворачивается к Масхадову. – Значит, фотографий не дождемся... – А можно я вас тоже сфотографирую? Он почесал пальцем бровь и сел к ней вполоборота. В начале первой войны чеченские боевики любили фотографироваться. Без лишних уговоров они позировали журналистам из России, Европы, Америки. Особенно любили фотографироваться в камуфляжной одежде, с оружием и подняв указательный палец вверх, что означало – Аллах един, и нет Бога, кроме него, а Мухаммед – его пророк. Напрягали мускулы – для сходства с Рембо в исполнении Сильвестра Сталлоне. Хотели славы, хотели, чтобы там, в Москве, их боялись, а Басаев, так казалось Наташе, хотел славы еще больше других. Во время второй войны фотографироваться боевикам надоело. Басаев улыбнулся, и от этой улыбки вполоборота кончик его длинного носа загнулся к усам, глаза сузились, прикрывая веками зрачки. Улыбка могла обмануть – она скрывала тот взгляд, который появлялся у него внезапно, когда глаза останавливались в одной точке, стекленели и, посмотрев сквозь их стекло, можно было увидеть черные тени, запертые за колючей проволокой сетчатки. В тот вечер в его улыбке Наташа видела только борца за независимость, приносящего себя в жертву маленькой, но гордой родине, взявшего в руки автомат, но с радостью променявшего бы войну на мир во всем мире. Тени плясали на стене, но тогда она не смогла прочесть в них предсказания. – Не улыбайтесь! – сказала Наташа тоном, каким в фотосалонах говорят: «Не моргайте!» – и Басаев улыбнулся еще шире. – А можно я сниму вас двоих – с картой? – спросила она Масхадова. – Только карту не снимай, – разрешил он, ни разу не улыбнувшийся за время съемки. – Не буду, – пообещала она. Наташа никогда ни к чему не присматривалась и не прислушивалась. Она ничего не слышала и ничего не видела. Так ей было легче жить. Ее спросят – а она не знает. Они снова взяли в руки карту, немного ее приподняв, чтобы Наташе была видна только ее обратная сторона. Масхадов смотрел в карту и ничего не видел – не мог забыть о присутствии фотографа. Басаев, напротив, ушел в нее с головой – его зрачки расширились, а указательный палец пополз по выбранному маршруту. Может быть, к Буденновску – тогда она даже не знала, что такой город существует. Когда он оторвал глаза от карты и посмотрел на Наташу, что-то в его взгляде заставило ее тихо вздрогнуть. Она быстро об этом забыла – так ей было легче жить, не придавая значения мелочам. Басаев снова ей улыбнулся, и скажи ей кто-то тогда, что этот человек готовит политический теракт, что через несколько месяцев он войдет в буденновскую больницу творить свою справедливую войну среди женщин и детей, она бы ни за что не поверила. Пройдет несколько недель после этой их встречи, она вернется домой, проявит пленки, распечатает фотографии на матовой бумаге. Перетасует пачку фотографий, как колоду карт, станет рассматривать их вперемешку – Алеши, Масхадов, мамаши, трупы, Басаев. На одной фотокарточке, с которой на нее посмотрит полевой командир, она что-то ухватит, что-то едва заметное и пока непонятное ей самой. В том же девяносто пятом ее снимки, на которых Басаев с Масхадовым изучают карту при тусклом свете в бомбоубежище, будут опубликованы почти во всех серьезных изданиях.
В ординаторскую вошел Сергей Тополь и присел на край стола рядом с Басаевым. Из окна ярко светило солнце. День только начинался. Никто не знал, чем он закончится, но солнцу и его, возможно, последним лучам не радовались. Басаев устал – это было заметно и отражалось на всех. Тополь достал из кармана вчетверо сложенный лист бумаги, развернул его и с какой-то деланой бравадой спросил у Басаева: «Не подпишете?» Тот какое-то время смотрел на бумагу, а потом усмехнулся и оживился. Видно было, что ему идея понравилась. Он расписался на бумаге и подал знак своему помощнику – крупному боевику по имени Асланбек. Ближайших помощников у него было двое – этот и еще один – с таким же именем, но значительно меньше ростом. Именно здесь – в буденновской больнице – врачи первыми прозвали их «Асланбек Большой» и «Асланбек Маленький». Потом их так называли уже всегда. Асланбек Большой достал из кармана штанов печать, завернутую в тряпочку, развернул ее и шлепнул по бумаге. Когда Наташа, посмотрев через их плечи, увидела, что бумага была командировочным удостоверением газеты «Коммерсантъ», на котором теперь красовалась печать с изображением волка и подпись Шамиля Басаева, отметившего командировку журналиста, она подумала, что Тополь совсем охренел. А потом поняла, что ему, как и всем им, очень страшно. Четко осознав свой страх, Наташа по привычке почувствовала его внизу живота. Матка, яичники и кишки – все в нем скукожилось, сплелось в один комок. Воздух вокруг уплотнился, ей казалось, его можно нарезать ножом, лежащим на столе. Надо молчать и отступать к двери – от стола, на котором лежит завернутый в белое хлеб. Прямой опасности стол для нее не представлял, но именно в тот момент, после отчаянной бравады Тополя, она почувствовала, как ее окутывает черное облако страха. То была бравада на грани, когда не знаешь, как поступишь в следующий момент – снова сложишь удостоверение и вернешь его в карман, усмехаясь одним уголком рта над своей способностью шутить в самые отчаянные моменты жизни, или, соскочив со стола, громко завопишь и побежишь по коридору искать выход из больницы. Тополь аккуратно сложил удостоверение, похлопал рукой по карману и усмехнулся одним уголком рта. И еще в этот момент Наташа поняла: ей нужно отснять как можно больше пленок. Страх всегда ассоциировался у нее с черным цветом, но она делила его на разные оттенки. Был страх, убивающий все звуки вокруг, – темно-серый. Его, скорее, можно назвать предчувствием опасности. Однажды она пережила такой в Самаре, когда поздно вечером возвращалась домой. Дошла до подъезда и услышала тишину. Быстрее, чем мысли пронеслись в голове, метнулась к подъездной двери, рванула ее на себя, одним махом взлетела по лестнице, руками, трясущимися от топота ног снизу, нажала на звонок, пережила вечность секунд, пока мать открывала ей дверь, ввалилась в квартиру и захлопнула дверь за собой. Кто за ней тогда бежал – маньяк-насильник или грабитель – она так и не узнала. Выкинула случившееся из памяти, как незначительный эпизод. Только страх остался – притаился внизу живота и еще долго пульсировал в нем каждый раз, как она в темноте подходила к подъездной двери. Был страх второй – светло-серый, незначительный. Когда не можешь объяснить, что не так, но жопой чувствуешь – что-то не так. И пытаешься убраться от этого места подальше, потому что твоя жопа начинает жить обособленно от тебя, превращается в тепло-чувствительный орган, который определяет, где холодно, а где – горячо. Она хорошо запомнила эту разновидность страха, когда в одну из своих поездок вместе со знакомыми журналистами возвращалась из Ведено на автобусе в Грозный. Журналисты были новичками – впервые оказались в Чечне – и внимательно прислушивались ко всем советам Наташи, которая была здесь уже трижды, неделями мотаясь автостопом по селам. Ей была чужда политика, диктовавшая правила игры в солдатики, она ничего не понимала в расстановке военных сил. Ее интересовали только люди – с той и с этой стороны. Она зевала и, шаркая кроссовками так, чтобы было слышно, выходила из комендатуры, когда боевики начинали обсуждать при ней что-нибудь важное. Она не приглядывалась и не прислушивалась, демонстрируя им свою невнимательность. Но, несмотря на все это, у нее выработалась своя система распознания опасности, в которой были задействованы глаза, уши и... жопа. Например, не увидев на въезде в населенный пункт бабок, торговавших семечками, она по опыту знала – сейчас начнется обстрел. О том же говорила тишина, накинувшая стеклянный колпак на все село. Жители прятались в подвалах, откуда не доносились их испуганные голоса. Не мычала даже скотина, потому что в такой тишине собственное мычание могло напугать ее еще больше. А ощутив без видимых и слышимых причин мороз по спине, спускающийся по позвоночнику вниз – к копчику, Наташа была почти уверена – опасность где-то рядом. В тот день автобус остановился в нескольких километрах от Грозного – журналистам срочно понадобилось в туалет. Вышли из автобуса. Наташа приблизилась к обочине. За дорогой начиналось поле. Холодок пробежал по спине, спустился вниз. Она вернулась к автобусу – потеплело. – Куда пошли?! – заорала она на журналистов, повернувших к полю. – Не ходите туда! Ссыте прямо здесь! – Почему?! – Сказала же, придурки, ссыте здесь! – Но почему?! – Не знаю. Жопой чувствую... Позже, уже после Буденновска и окончания первой войны, снимая работу российских минеров в Грозном, она узнает, что поле возле той дороги было заминировано. Двое молодых саперов, держась за животы и покатываясь со смеху, войдут в школу, в которой разместился их отряд. – Что случилось? – спросит Наташа, давя сигаретный окурок о чайное блюдце. – Там... там... – с трудом выдавит один, хлопнет себя по коленкам и в изнеможении повалится на пол, и они оба будут корчиться у нее под ногами, сотрясаемые толчками смеха. – Там у нас сейчас... двоих... на мине разорвало, – задыхаясь, хором скажут они и снова покатятся по полу. Наташа вынет из пачки новую сигарету, медленно поднесет к ней зажигалку и, глубоко затягиваясь, будет молча смотреть на их корчи. – Ребята, а что смешного? – спросит она, когда они, наконец, затихнут. – Ну как что? – скажет сапер, поднимая на Наташу лицо в веснушках, налившихся кровью от только что душившего смеха. – Мы представили, что было бы, если бы на их месте была ты... – А что было бы? – Ну как что?! Фотоап... Фотоап... Фотоаппарат! и жопа в воздухе! – заревет он, и они, хохоча, снова покатятся, и их снова будет рвать на пол смехом. Наташа вытянет всю сигарету до фильтра и закурит другую, а они все еще будут трястись. А потом смех сменят тихие стоны. В тот день она выкурит, не как обычно, двадцать две сигареты, а гораздо больше... Но самой сильной была третья разновидность страха – черного, превращающего человека в животное. От него воздух густел и, даже схваченный ртом, не попадал в легкие. Такой переживает скотина на бойне, выстроенная в очередь перед мясником. Такой переживали заложники все эти дни. Такой переживала сейчас она. Ожидание своей очереди. Ожидание конца, который для других уже наступил. А чем ты лучше? В облаке черного страха Наташа вышла из ординаторской и снова начала снимать – она не искала ни хорошего света, ни композиций. Просто старалась отснять все принесенные с собой пленки. Ей необходимо было иметь их при себе как можно больше. Если начнется третий штурм, статус добровольной заложницы ее не спасает – снаряды, выпущенные по больнице, не станут прицельно сортировать людей на боевиков и заложников, на заложников – вынужденных и добровольных. Жизненно важным для Наташи, как до того для заложников, стало дать своим родным возможность собрать ее тело, если оно все же рассыплется на фрагменты. От жалости к матери у нее сдавило сердце, и она сделала для нее все, что могла сделать в той ситуации – разложила отснятые пленки по верхним и нижним карманам брюк и джинсового жилета, засунула их в бюстгальтер и трусы. Если тело будет искалечено до неузнаваемости, ее узнают по пленкам. Она отсняла их, когда рана на виске уже давала о себе знать – в заложенном ухе шумело, голову пилила тупая боль. Наташа без цели ходила по коридорам и палатам, нажимала на кнопку, фотографируя людей, свернувшихся клубком под кроватями, на голом полу среди грязных бинтов и штукатурки. Сняла пятнадцатилетних мальчишек, разделивших на троих бутылку кока-колы, принесенную с собой журналистами. Они сидели на корточках у стены, обутые в резиновые тапочки, у одного на верхней губе только начинал пробиваться темный пушок. Сняла врачей в несвежих, исписанных шариковой ручкой халатах. Басаев нервничал. Казалось, он сплел паутину из своих нервов и натянул ее над больницей. На каждом этаже, в каждой палате были его глаза и уши. Он контролировал все, хотя практически не покидал ординаторскую, но даже мышь не смогла бы проскочить в больницу. Басаев был везде. По полу были разложены провода от взрывчатки, у стен стояли канистры с бензином. Малейшее отступление Москвы от его требований, и он приведет все это в действие. Ему терять нечего, он – смертник, у него – зеленая повязка на лбу. А Наташе было что терять – все то, что не имело ценности для нее раньше. Утром позапрошлого дня заложникам было видение – с неба к ним спустилась Богородица. Небо было чисто-голубым. Во всю ширь по нему растянулся крест – пепельно-черный, будто кто-то выжег его на небе большим паяльником. К его подножию подошла маленькая женщина в темных длинных одеждах, прислонилась к кресту и долго так стояла. А тем заложникам, которые видели ее, было непонятно – молится она за них или уже их оплакивает. В день массового видения, семнадцатого июля Наташа была ранена и не помнила, смотрела ли на небо, подняла ли хоть раз к нему лицо от котелка. Но ей хотелось верить заложникам. Она жалела, что не смогла бы отснять этот кадр, даже если бы сама стала зрителем такой небесной картины – ее «Никон» не был столь чувствительным, как заложники. Но если их рассказы – правда, а не вызванные страхом галлюцинации, то над ними есть кто-то еще – не только крупные насекомые, но и маленькая женщина в черном. Наташа подошла к окну, в котором после штурма не осталось ни стекол, ни рам. Голубое небо. Чистое от облаков, крестов и фигурок. – Бог, ты здесь? – позвала она, выглядывая из окна. – Бог, ты меня слышишь? – спросила она, но Бог не ответил – не обозначил своего присутствия рисунками на небе. – Ладно, вернусь, поставлю свечку, – пообещала она. Она всегда, с самого детства, пыталась заключить с Богом сделку. Вместо того чтобы, как учила мать, читать в церкви «Отче наш», заводила с ним лишние разговоры о том, как ее все задолбало, а в конце обещала ему свечку, но в обмен на что-то. Слово «свечка» она произносила так, будто речь шла не о какой-то маленькой восковой палочке с огоньком на конце, будто Бог только и делал, что сидел на небе и ждал, пока Наташа поставит ему свечку... И в этот раз она снова пыталась его перехитрить – она поставит свечку, если вернется. Свечка в обмен на жизнь. Наташа цеплялась за жизнь и будет цепляться за нее до конца. Пусть Бог об этом знает. Но в тот день роль Бога играл Басаев. И в вопросе жизни и смерти для него не было никаких «если» и «когда», единственное, что его интересовало, – «как». – Мы лично все смертники, – сказал он на пресс-конференции, проведенной в подвале больницы пятнадцатого июля. Наташа смотрела ее по телевизору у себя в общаге. Она грызла семечки и до появления на экране картинки – женщины с грудными детьми выходят из больницы – не знала, что сорвется с дивана и за какую-то пару дней успеет получить контузию, станет добровольной заложницей и подвесит свое будущее на крючке вопросительного знака. – Для нас лично нет разницы, когда умереть, нам главное – умереть с честью, – добавил Басаев. Будучи Богом, он расписался на больничной стене – без этого пресс-конференция могла бы не состояться. Москва вовсе не горела желанием выпускать его на экраны, с которых он стал бы, едва разжимая губы и растягивая слова, рассказывать о независимости и прекращении войны людям, только что пережившим перестройку и желающим одного – вернуться с работы домой, переобуться в тапочки, вынуть из пластикового пакета бутылку пива и сухарики со вкусом семги и спокойно усесться перед телевизором. И не надо подсовывать им вместо американского блокбастера реального боевика, спрятавшего лысину под панамой. Человека, который, несмотря на ленивую растянутость и монотонность своих слов, прекрасно справлялся с самому себе отведенной ролью. Наташа еще с первого дня их знакомства почувствовала – Басаеву хотелось славы больше, чем другим. Москва ему отказала. Он поставил к стенке пятерых заложников. Наташа была на месте расстрела, стояла у стены, на которой Басаев растянутым невыразительным почерком написал слово «смерть». Москва на все согласилась. «У него эйфория», – подумала она, снова вернувшись в ординаторскую и глядя на него, сидящего на столе. Не снимая с лица маску спокойствия, не дергая мускулами, он контролировал все, но у него была эйфория, которая, впрочем, помогала ему совершенствовать свой почерк на глазах у всей страны. – На-та-ша, – зовет ее Басаев. – Тут Кашпировский приходил, хотел меня загипнотизировать. Обещал остаться и убежал... Я его спросил: «Ну что, Анатолий Михайлович, не получается?» Он расстроился, – Басаев подмигивает Асланбеку Большому, усмехается – по всему видно, ему приятно, что человек, усыплявший с экранов всю страну, не смог справиться с ним одним – Шамилем Басаевым. «Впрочем, – подумала Наташа, – теперь он сам занял его место – выступает перед миллионной аудиторией». Она вспомнила, как соседки срывались со скамеек во дворе и, рассыпая семечки, бежали домой к началу сеанса Кашпировского. Как тот одним приказом «Спать!» усыпляет всю страну – люди, сидя на диванах перед телевизорами, даже начинают похрапывать, и снятся им прекрасные сны про светлое будущее, снится пиво, сухарики с разными вкусами и поездки в Турцию, а с экранов за их сном, не мигая, наблюдает Кашпировский. Но тут появляется Басаев – и это не страшный сон, это, вообще, не сон. Он не кричит, не отдает приказов, но его растянутые во времени слова заставляются страну проснуться. Страна вздрагивает, подтягивает треники, и видит бородатого человека в камуфляжной одежде, в панаме и с автоматом. Человек говорит о свободе и независимости, но страна его не узнает. А проснувшись окончательно, она выполняет все его требования – ближе к полудню к буденновской больнице подъезжают семь автобусов и один рефрижератор для трупов боевиков, которых Басаев собирается увезти с собой на родину. Басаев со списком в руках вышел из ординаторской и присел на сложенные матрасы. Он лично распределял боевиков и заложников по автобусам так, чтобы каждому боевику досталось по заложнику. Кроме журналистов, с ними ехали депутаты Госдумы, правозащитники, мэр Буденновска и около ста мужчин, захваченных в первый день теракта. Последние согласились сопровождать боевиков для того, чтобы тем не пришлось набирать пассажиров среди женщин и детей. Date: 2015-09-02; view: 253; Нарушение авторских прав |