Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Часть третья 2 page
Я не улыбалась. Подошла к нему. Он взял в руки мое лицо. Притянул к себе и долго смотрел, словно пытался в каждой мелкой морщинке прочитать ответ на свой вопрос. – Теперь все кончилось, правда? Совсем? – О Господи, Джон, конечно. Все кончилось. Он поцеловал меня в лоб и со вздохом произнес: – Я хочу, чтобы все было как раньше. Как было всегда. – Он обнял меня покрепче.
Два дня мы провели, не размыкая объятий. В нашей спальне, держась за руки, касаясь друг друга коленями и плечами. Ночью мы легли в постель, но не спали, не занимались любовью, даже одеялом не накрылись. Просто смотрели друг на друга. Часами. В какой‑то миг я поймала на лице Джона страдальческую гримасу. Он перехватил мой взгляд и попытался улыбнуться. Начал меня целовать – в губы, глаза, уши. Мы плакали, плач переходил в смех, а потом опять в плач. Не подходили к телефону, не выходили из дома. Строили планы. Теперь мы опять вместе, сказал Джон. Он стремился взять всю вину на себя, потому что был уверен: я бы никогда не пошла на любовную связь без подзуживания с его стороны и не меньше его хочу, чтобы все закончилось. Он настаивал, что это было нашей общей ошибкой – непониманием, рожденным благодушием и самоуверенностью, слепотой и неблагодарностью за величайший подарок судьбы в виде счастливого брака. Так мы говорили, пытаясь поддержать друг друга, размышляя, как нам жить дальше, и вдруг до меня дошло, что раньше, до этих событий, мы никогда не обсуждали ни одной темы – ни дом, ни ребенка, ни брак – с такой страстью, какую вызвала проблема моего любовника. Мы решили, что в четверг я встречусь с Бремом в кофейном магазине на углу неподалеку от моей городской квартиры (но не в квартире) и все ему объясню. Семестр закончился, скажу я, жилье в городе мне больше не нужно, так что встречаться нам негде. Договор на аренду разорву. Прямо сейчас. Осенью мы с Джоном найдем себе квартиру в кондоминиуме, поближе к работе. И мне больше не придется столько времени тратить на дорогу или ночевать вне дома. («Я не держусь за этот дом, Шерри, – сказал Джон. – Без тебя дом – ничто».) В четверг в кофейном магазине я собиралась сказать Брему, что совершила ужасную ошибку, что сын приехал на каникулы, что муж ревнует, а мне есть что терять. Коллег тоже нельзя сбрасывать со счетов. Возможно, кто‑то из них уже что‑то подозревает, и мы оба можем лишиться работы. Если это не сработает, добавлю кое‑что еще. Скажу, что у мужа есть ружье, он бывший охотник и может быть жестоким. В общем, я должна доказать Брему, что опасность слишком велика и наши отношения необходимо прекратить. Даже Джон согласился, что не следует говорить ему, что муж все знает. Кто знает, как будет реагировать Брем? Впадет в ярость? Почувствует себя униженным? Слова Брема – «ты должна быть моей» – поразили не только меня, но и Джона, так весомо и убедительно они звучали; и мы признали, что совсем не знаем этого человека. Мы понятия не имеем, как он может себя повести. Мне больше никогда не следует встречаться с ним наедине, а дать ему от ворот поворот надо решительно, но не грубо. И все пойдет как раньше. Все станет как раньше.
– Ну вот, – сказал Чад, прикончив третью порцию спагетти, – выложил вам все свои новости. А у вас тут что происходило? – Да ничего, – быстро ответил Джон. Я пожала плечами: – Ничего особенного. – Ну и хорошо, – кивнул Чад. Мы поговорили о погоде. Поговорили о войне, потом Чад с Джоном помогли мне убрать со стола, пожелали друг другу спокойной ночи, и Чад ушел к себе. Мы тоже ушли в спальню, легли в постель и, обнявшись, заснули.
Посреди ночи я проснулась. Мне снилось, что Чад опять маленький и бродит по какому‑то озеру, на мелководье. Во сне мне было хорошо, я радовалась жизни. Небо затянули тучи, но и это меня радовало – не надо защищать кожу от солнца. Вокруг стоял туман, и я точно знала, что озеро – мелкое. Как замечательно, подумала я, все стало по‑старому. Мы в полной безопасности. Тем не менее, несмотря на ощущение надежности, исходившее от окружающих предметов, я почему‑то понимала: вот‑вот случится что‑то плохое. Тут я и проснулась. Ладно. В конце концов, это всего лишь сон. Хорошо, что еще во сне я успела встать с лежака, на котором валялась на пляже, до того, как это плохое случилось. Потом я долго лежала рядом с Джоном и поздравляла себя с тем, что мы избежали большой беды, даже катастрофы, хоть и во сне. Было, наверное, часа три ночи, но из комнаты Чада доносились звуки стереоустановки, как будто кто‑то глухо стучал за стеной. Смещение часовых поясов. Мальчик прибыл из другого времени. Из другой жизни. От его присутствия в доме делалось уютно и одновременно как‑то беспокойно. Вот, наш маленький мальчик вернулся домой, сказала я себе. Вместе с тем у нас словно появился чужой человек. Без него я привыкла чувствовать себя свободно. Заниматься с Джоном любовью в гостиной, ходить голой из спальни в ванную. Теперь, выбираясь из постели, я натянула халат, о котором, с тех пор как уехал Чад, успела забыть. Завернулась в него поплотнее и направилась в ванную. Проходя мимо комнаты Чада, задержалась в дверях и заглянула внутрь. Над его кроватью горел свет. Чад сидел в одних трусах, развалившись поверх одеяла, и читал книгу в черной обложке. – Привет, – сказала я. – Привет, мам, – отозвался он и положил раскрытую книгу обложкой вверх себе на грудь, так, что она стала похожа на распластанную ворону. Чемодан стоял с откинутой крышкой, а на полу вокруг валялись вперемешку книги, полотенце с нарисованной бутылкой пива «Корона» (никогда раньше не видела его у Чада) и несколько выцветших маек. После весенних каникул я редко заходила в его комнату – только вытереть пыль. Один раз прошлась с пылесосом. Без Чада комната выглядела ничьей. Я старалась ее не открывать. Но теперь она снова стала его комнатой, это бросалось в глаза. Я почувствовала легкое раздражение – грязное белье на полу – и, видимо, не сумела его скрыть, потому что он сказал: – Не беспокойся, мам. Утром уберешься. И шмотки постираешь. Я не тороплюсь. Я посмотрела на своего ребенка и улыбнулась: – Ты наелся за ужином? – Если честно, не очень, – покачал головой Чад. – А нельзя парочку свиных отбивных? Прямо сейчас? – Он засмеялся. Я кивнула, поняв шутку. Действительно, дурацкий вопрос. – Ну, просто я подумала, может, ты от голода не можешь заснуть? Чад приподнялся на локтях и сказал: – Нет, я решил не спать отнюдь не от голода. Какой сарказм! Откуда это в нем? Не скажу, что меня злит эта манера, просто кого‑то напоминает. Интеллигентного клерка из видеосалона? Студента с задней парты? – Уже ухожу, Чад. – Спокойной ночи, мам. Утром увидимся. – Послушай, может, когда ты чуть отдохнешь, съездим к дедушке? – Не вопрос. Только не раньше субботы. Во вторник и в среду я работаю – еще прошлым летом он договорился с фирмой по ландшафтному дизайну, – а завтра еду к Офелии. Если папа даст машину. – К Офелии? – Ну да, к Офелии. – А где она? – Приехала на лето в Каламазу, в университетский лагерь. – Понятно. Ты с ней встречаешься? С Офелией? – Завтра встречусь. Да я не видел ее с прошлых каникул. И почему ты произносишь ее имя, как будто это вид тропической лихорадки? – Ну что ты! – Я сказала это слишком громко. Чуть не разбудила Джона. – Я говорю совершенно нормально. Офелия. – Офелия, – повторил он, как будто поправлял меня, хотя никакой разницы в произношении имени девушки я не заметила. Офелия. Уже спешит к ней, в первый же день после приезда? Что он нашел в этой девчонке? Мне она не казалась ни хорошенькой, ни талантливой. Наверняка в Беркли девушки более изысканные, более интересные. Я представляла себе, как Чад познакомится с милой, немного оторванной от жизни девушкой, предположим студенткой факультета английского языка, может, даже писательницей, словом, с девушкой, чем‑то похожей на меня. Но Офелия? Помню ее плоскостопные лапы в слишком тесных туфлях, в которых она ковыляла по нашей лужайке, кривясь чуть ли не каждом шагу. Джон рассаживал их с Чадом, чтобы сфотографировать. «Улыбка!» – возвещал Джон и получал в ответ кисловатую гримасу Чада и слишком широкий оскал Офелии Ванрипер. Простушка. Внешность – на грани между серостью и уродством, в зависимости от освещения. Откуда, удивилась я, во мне столько недоброжелательности к милой девушке, которая нравится моему сыну? С каких это пор внешность приобрела для меня такое значение? Не я ли сама внушала маленькому Чаду, что нельзя дразнить толстых девочек, нельзя думать, что некрасивая девочка не может быть прекрасным человеком. Когда Чад учился в седьмом классе, я нашла на его письменном столе спортивный журнал с рекламой купальников. И тут же воспользовалась предлогом, чтобы рассказать ему об идеализации женщин. Замечательно, если человек выглядит внешне привлекательно, говорила я, но самое главное, что у него внутри. На каком основании я невзлюбила Офелию Ванрипер, которая всегда была со мной исключительно вежлива? – Хорошо, – сказала я, пытаясь улыбнуться искренне и тепло. – Если папа не даст тебе машину, можешь взять мою. – Ты – чудо! Ты все еще отличная мама. – И он мне подмигнул.
Утром, когда я проснулась, оба – и Чад, и Джон – уже исчезли. Я выглянула из окна и обнаружила, что машины Джона нет и что за ночь и несколько утренних часов куст сирени в углу двора весь покрылся лиловыми цветами. Я открыла окно. Вдохнула запах сирени. Знакомый, пьянящий аромат! От него веяло таким мирным домашним уютом, что сердце наполнилось безрассудным оптимизмом, непоколебимой верой в светлое будущее. Мне пришлось присесть на краешек кровати, чтобы перевести дух. Я огляделась. На туалетном столике мои драгоценности. На обоях розы. Тюль на окнах. Белый абажур. Плетеный коврик на полу. Снаружи, за окном, как всегда, Куйо скребет лапами в кустарнике. Поют птички. В гнезде, свитом зябликом в зарослях папоротника у заднего крыльца, уже пищали птенцы, и мамаша‑зяблик хлопотала вокруг них. Я даже уловила их мускусный запах (влажных крыльев и помета) и услышала, как они пронзительно верещат, стоит матери отлететь от гнезда. Высоко в небе, далеко, на огромном расстоянии, пролетал с характерным звуком реактивный самолет. У него вообще нет крыльев, а вот ведь летит с одного конца света на другой, и с огромной скоростью. Все будет хорошо, подумала я. Сварю‑ка себе кофе. Выпью чашечку прямо на крыльце. Возьму книгу, отложенную несколько недель, ту самую, о Вирджинии Вульф. Сяду и буду читать. Позвоню Сью. Я не разговаривала с ней с того дня, когда в коридоре колледжа она рассказала мне о записках. Скажу ей, что она моя лучшая подруга. И всегда будет лучшей. Я все ей прощаю. Какой у меня выбор? Разве за последнее время я не доказала, что сама в состоянии причинять боль близким, людям, которых люблю больше всего. Разве я не затаила мстительную злобу к любимым, парадоксально сочетая ее с преданностью и заботой? И еще Гарретт. Я позвоню Гарретту. Попробую объяснить ему, что все это недоразумение, и только. Чудовищное недоразумение. Что бы ни говорил тебе Брем – пожалуйста, забудь все. Я приглашу Гарретта на обед. Скажу, что Чад приехал из Калифорнии и хочет его видеть. Приготовлю гамбургеры, или мексиканские начо, или сандвичи с пряной говядиной – что‑нибудь особенное, специально для молодых ребят. И – любое пиво, какое захотят. А потом позвоню Брему и объясню, что моя жизнь – это жизнь обычной женщины. Жены и матери. Что я полностью принадлежу этой жизни, и всегда принадлежала ей, и никогда – ему. Я выстою. Посижу здесь, вдыхая запах сирени, отдохну. Утро. Я готова начать обычный день. Вернуться к обыкновенной жизни.
Раздался телефонный звонок, громкий и настойчивый, словно взрыв в тишине. Я быстро вскочила с краешка кровати и босая понеслась вниз по ступенькам. Мой голос звучал незнакомо, с придыханием – я сама его не узнала. – Да? – Привет, детка. Брем. Я нервно сглотнула слюну. Мгновение я не могла ничего произнести, а потом сказала: – Брем, ты звонишь мне домой. – Но тебя нет на работе. Куда же мне еще звонить? – Мог бы и вовсе не звонить. Сын дома, на каникулах. Если бы он снял трубку? – Подумаешь! Сказал бы, что продаю энциклопедии. Или что я сантехник. – Между нами словно искра пробежала. Смех? – Ты где? – В твоей квартире. Звоню по мобильнику. Лежу на твоем диване. – Слушай, Брем. Я закрываю договор на съем квартиры. Семестр закончился. Я… – Приезжай сюда! У меня от мыслей о тебе встает. – Брем. – Шерри, что на тебе надето? Я помолчала, не зная, что отвечать. Он повторил вопрос. Ночная рубашка, сказала я. Белая. – Подними ее повыше. Над ляжками. Я ничего не стала поднимать, но, когда он переспросил, ответила, что да, подняла. В тот момент мне казалось, что так будет проще всего побыстрее закончить разговор. Я взяла телефон и села на кушетку. – На тебе трусы? – Да. – Сними их. Спусти до щиколоток. – Он помолчал. – Ну, спустила? – Да. – Раздвинь ноги. Пошире. Хочу, чтобы ты раздвинула бедра. Раздвинула? – Да. – Я прилегла. – Я трогаю себя, детка. Он твердый как камень. Я слушала. Все что я слышала – это его дыхание. А потом ритмичный звук трения, все усиливающийся, потом стон. И его напряженный голос: – Прикоснись к нему губами. Возьми его в рот, малыш. Я хочу почувствовать на нем твой язык. Вот так. – Он затих. Только ветер завывал в трубке. Я услышала на крыше суетливые царапающие шажки. Белка. Может, две. Они вернулись. Дети тех белок, что Джон убил в феврале? Или новая семейка, поселившаяся под карнизом. Они неистово трудились, суетились, устраивая себе жилье у нас на крыше. Я слушала, пока он не застонал громко и надрывно: – О детка, я люблю тебя. Я должен быть внутри тебя, между твоих ног. Я хочу к тебе, прямо сейчас, в твою дивную дырку, малыш. Я кончаю, моя радость. Я ничего не ответила, я дрожала. Отвела трубку телефона подальше, боясь, что он услышит, как клацают зубы. Брем молчал, наверное, целую минуту – слышно было только тиканье часов в кухне и сухое цоканье коготков по крыше, – потом вздохнул и сказал: – Я только что пролился прямо тебе на лицо, кончил в ваш прекрасный рот, миссис Сеймор. – Брем, – произнесла я, как только ко мне вернулся дар речи. – Брем… – И никак не могла придумать, что сказать. Все вокруг плыло как в тумане – странном и серебристом. Стопка журналов в углу. Ваза с сухими цветами на каминной полке. Восточный коврик с геометрическим рисунком и размытыми очертаниями. Издалека доносилось завывание сирены «скорой помощи», прокладывающей себе дорогу. Для кого‑то обычный день. – Брем, ты еще здесь? – Ну да. Я здесь. Я откашлялась, поплотнее прижала к уху трубку и сказала: – Мне надо с тобой поговорить. Надо все это заканчивать. – Нет. – Да. – Сколько времени тебе понадобится, чтобы привезти сюда свою хорошенькую попку? Затем раздался сухой щелчок мобильника. Он отключился.
Я пыталась вернуться в прежнее состояние. Сварила кофе. Принялась за книгу о Вирджинии Вульф. Отложила ее. Ушла подальше от телефона, боясь, что он зазвонит. С чашкой кофе, из которой еще не отпила ни глотка, вышла на заднее крыльцо. Книгу с собой не брала. Сошла с крыльца на траву. Она оказалась влажной. Где‑то вдали, видимо у Хенслинов, мычали коровы. На клене без умолку пронзительно верещала настырная птичка, изливая поток звуков, выражавших недовольство и волнение. Должно быть, гнездо где‑то рядом. Гонит меня от него. Я не видела ни птички, ни ветки, с которой она мне грозила, потому что дерево было покрыто удивительно густой молодой листвой. И вдруг я поняла, что звук вообще‑то исходит из моей груди. Это верещала не птичка. Это трепыхалось мое сердце. Я вернулась на крыльцо. Поставила чашку. Взяла телефонную книгу, нашла фамилию Томпсон, водя пальцем по строчкам, отыскала адрес Гарретта. Он ответил после первого гудка. – Гарретт, мне надо с тобой поговорить. – О чем, миссис Сеймор? Где‑то рядом с ним играла музыка. (Гендель? Неужели? Он слушает «Мессию»?) Я не смогла сказать, что хотела. Не смогла даже упомянуть Брема, не то что объяснить случившееся. Вместо этого перевела дух, сглотнула и произнесла: – Чад приехал из Калифорнии, Гарретт. На этой неделе мы хотим пригласить тебя на ужин. – Хорошо, – он произнес это так, будто я давала ему инструкцию. – Когда, миссис Сеймор?
Ближе к полудню Чад въехал во двор на «эксплорере» Джона. Я слышала, как шуршит и скрипит гравий под колесами. Завизжали тормоза, он остановился. Судя по звуку, сбросил ботинки на заднем крыльце. – Мам, ты дома? С утра я приняла душ, оделась в розовую майку и выцветшие джинсы. Заправила постель. Потом ничего не делала, только валялась, пока утро не сменилось днем и я не вспомнила, что скоро они вернутся. Тогда я поднялась, пошла на кухню, отмерила в миску муку и воду – надо хотя бы хлеб испечь. – Да. Я дома. Я вышла из кухни, стряхивая с рук комки теста. Муки положила мало, и тесто вышло липким. Руки я держала перед собой, стараясь не касаться майки. Чад посмотрел на них и сказал: – Так это ты моя мама? Это была шутка из книжки с картинками, которую я часто читала ему в детстве: птенчик вылупился из яйца, когда мамы в гнезде не было; вот он и ходит за всеми подряд – за коровой, самолетом, экскаватором, – ищет маму. Потом, конечно, находит – и сразу узнает. Ребенком Чад требовал читать эту сказку снова и снова. – Посмотри, вот его мама, – говорила я, показывая нарисованную маму‑птичку, и он смеялся и хлопал в ладоши. Все эти годы я считала его домашним ребенком – не потому, что он был особенно избалованным или изнеженным, а потому, что он рос с чувством, что для мамы он – центр Вселенной. Если я на минуту отворачивалась (звонил телефон, хотелось почитать, Джон обращался с вопросом), он немедленно требовал меня назад, используя миллион разных способов. Мог что‑нибудь разбить – вазу, чашку. Кричал, что хочет есть или пить, что потерял ботинок… Потом – я и оглянуться не успела – он вырос, и эта фраза («Так это ты моя мама?») превратилась в любимую шутку, которую он повторял, когда я делала что‑нибудь, по его мнению, нетипичное для настоящей мамы, например пекла хлеб. – Да, это я, – сказала со все еще поднятыми руками, облепленными тестом. – Твоя мама. – И попыталась улыбнуться. Он улыбнулся в ответ. Но смотрел на меня так, как будто мои слова не вполне его убедили. На нем были низко свисавшие шорты цвета хаки, длинные, со множеством оттопыренных карманов, видимо набитых – чем? камнями? монетами? драгоценностями? Розовая рубашка с воротничком, кое‑как заправленная в шорты. На левом запястье – часы, я подарила их ему к окончанию школы (черного цвета, швейцарские армейские часы), и плетеный браслет с одной коричневой бусинкой, которого я до этого никогда не видела. Лицо раскраснелось, и весь он был какой‑то возбужденный, как будто только что участвовал в соревнованиях по бегу и победил. – Хорошо повеселился с подружкой? – С Офелией, – произнес он с ударением, демонстрируя недовольство, оттого что я не называю ее по имени. – С Офелией. – Да. – Он ухмыльнулся. Неужели я опять произнесла ее имя не так, как надо? Я вернулась на кухню и оттуда как можно небрежнее бросила: – Она теперь твоя подружка? – Да. – Он вошел за мной. Открыл холодильник и достал пакет апельсинового сока. – Она тебе очень нравится? – Я погрузила пальцы в тесто – комковатое, плотное и слишком холодное. Что‑то я сделала не так. – Да, мама. Я ужасно ее люблю. Чад отхлебнул прямо из пакета – он знал, что я ненавижу, когда он так делает. Я повернулась к нему, а он завернул на пакете крышку: – Прости. Я так и не поняла, за что он извиняется: что пил из пакета или что так сильно любит Офелию Ванрипер. – Я посплю, ладно? – Конечно, – ответила я. – Я пригласила на ужин Гарретта, но он придет не раньше восьми. Чад обернулся и посмотрел на меня. Опять ухмыльнулся? – Ты теперь мама Гарретта? – Нет. – Я ответила слишком быстро. Но меня удивил его тон. (Презрительный? Обвинительный?) – Он твой друг, Чад, – спокойно продолжила я, – и мне… – Гарретт не мой друг. – Он скрестил руки. – Вероятно, он твой друг. – Чад… – На самом деле, мам, с чего ты взяла, что Гарретт – мой друг? Когда это я приглашал Гарретта? Когда ты видела меня с ним в последний раз? В пятом классе? В третьем? – Чад… – Его лицо приняло выражение, которого я никогда прежде не видела. Неужели я его раздражаю? – Я ведь только… – Просто тебе нравится Гарретт Томпсон. Так и скажи. Тебе нравится Гарретт Томпсон, и ты пригласила его на ужин. Прекрасно. Но не надо говорить, что ты позвала его потому, что он мой друг, ладно? – Ладно, – примирительно ответила я и немедленно об этом пожалела. Чад как будто лишь утвердился в своих подозрениях. Он отвернулся: – Мне надо поспать, ма. – И вышел из кухни. Я осталась стоять, где стояла, слушая, как он поднимается по ступенькам, и всеми силами желая вернуть его, сказать, что я его люблю, что он мой сын, а не Гарретт Томпсон или кто‑нибудь еще. Я хотела попросить у него прощения. Но я так ничего и не сделала. Закончила месить тесто, вымыла руки. В комнате Чада хлопнула дверь, заскрипели пружины на кровати. Я поставила тесто на угол стола и накрыла его чистым полотенцем. Отключила звонок у телефона – вдруг Брем опять вздумает звонить. Собралась выпить чаю и почитать о Вирджинии Вульф, когда на подъездной дорожке услышала шуршание шин. Я подошла к окну. И увидела красный «тандерберд» Брема.
– Брем… – прошептала я, наклоняясь к открытому окну в машине. – Зачем ты приехал? Сын дома. – Окно спальни Чада выходило прямо на подъездную дорожку, и оно было открыто. – Мне все равно. Он даже не потрудился понизить голос. Открыл дверцу, вылез наружу, захлопнул ее и облокотился о капот. С минуту смотрел на меня, потом на небо. Он уставился прямо на солнце, даже не прищурив глаз. Пьяный? – Он не должен тебя видеть. Уезжай немедленно. – Я отступила на шаг, спрятавшись под козырек крыльца, где Чад не мог меня видеть. И махнула рукой, как бы прогоняя Брема с его красным «тандербердом». Но Брем покачал головой, затем перевел взгляд на меня, щурясь и мигая. Какой он видит меня после белого каления солнца? Смутным силуэтом, аппликацией из черной бумаги? – Нет, детка. Это ты должна уехать. Я отступила еще на шаг. Почувствовала, как к глазам подступают слезы – жгучие, обидные. – Брем, ну пожалуйста. – Хорошо, миссис Сеймор. Если вы не хотите, чтобы я приезжал сюда, вам следовало приехать самой. Как вы и собирались. – Он взмахнул рукой, приподнял брови. – Что я должен был думать? Я решил, что вы попали в аварию. Может, сбили еще одного оленя. Вы запретили мне звонить сюда. Что же мне оставалось, если не приехать? Слезы брызнули у меня из глаз. Брем подошел и насухо вытер их большим пальцем руки. – Брем. Ты… – залепетала я. – Твой муж дома? – Он кивнул в сторону «эксплорера». – Это его кусок дерьма? – Он смотрел на машину тяжелым взглядом, будто собирался разобрать ее на части, поглядеть, из чего она состоит, и прикидывал, с чего начать. – Нет. Сын. – Я отступила на ступеньку крыльца. – Я пойду в дом, Брем. Пожалуйста, если ты хоть немного думаешь обо мне, уходи. Я позвоню тебе. Позже. Мы встретимся где‑нибудь и поговорим. А сейчас уходи. Но Брем шагнул ко мне и за талию притянул к себе. Стоя на ступеньке, я была с ним одного роста. В этот момент он был похож не на отвергнутого любовника, а на обиженного ребенка («Это ты моя мама?»), на ребенка, который держит мать в заложниках. («Ты моя мама!») – Я уйду, если ты меня поцелуешь. – Брем… – Пожалуйста. Я не могла говорить. Если я его поцелую, он уйдет? У меня не было выбора. Я жестом попросила его подняться на ступеньку, под козырек, чтобы Чад, вздумай он выглянуть из окна спальни, нас не увидел. Неподвижно замерев с поднятым к нему лицом, я позволила ему себя поцеловать. Это был глубокий поцелуй – вначале нежный, мне даже показалось, что у него дрожат губы. Но потом он за бедра притянул меня ближе, плотно прижал к себе, не давая вырваться; поцелуй стал более настойчивым и жестким, он засунул язык глубоко в мой рот, положил руку на шею. И вдруг резко отпустил, даже оттолкнул. Мягко, но оттолкнул. – Благодарю. Позвони. Скажешь, где мы встретимся. Я открыла дверь заднего крыльца и поспешно вошла в дом. Брем завел машину. Мощный мотор взревел. Несколько минут двигатель работал вхолостую, но вот автомобиль тронулся, задом вырулил с участка и влился в поток машин на шоссе, оставив за собой шлейф горелой резины.
Вся дрожа, я села за кухонный стол и напрягла слух. Как там Чад? Спит или нет? Выглядывал из окна? Слышал Брема? Видел его? Господи, прошу тебя, пусть он спит! Я сидела так больше часа, пока не услышала, как наверху Чад ходит по комнате. Взвизгнули кроватные пружины. Шаги. К этому времени опара для хлеба поднялась, тесто под полотенцем ужасно раздулось – гигантский перекошенный гриб из муки и воздуха. Я встала, когда заскрипели ступеньки, сняла полотенце и затолкала тесто обратно. Удивительно, насколько легко сдулся белый шар. Я, как заведенная, продолжала его вымешивать. Чад вошел в кухню и произнес у меня за спиной: – Эй, чем тесто‑то тебе не угодило? Я почувствовала, как меня отпускает напряжение. Он ничего не слышал. Меня охватила легкость, внутри разлилось тепло. Он ничего не слышал. Он все проспал. Он ничего не знает. – Чад… – повернулась я к нему. – Да, мам? – Он подошел к холодильнику, опять потянулся за пакетом с апельсиновым соком. – Я тебя люблю, Чад. – Я тоже тебя люблю, мам. Он открутил крышечку с пакета. Достал из буфета стакан, наполнил его, показал мне, словно поднимая тост, и залпом выпил сок.
Как только Чад уехал на «эксплорере» забрать отца с работы, я тут же набрала его номер. При звуке его голоса – спокойного, размеренного, терпеливого – что‑то произошло у меня с горлом, как будто из него вынули кость или кусок колючей проволоки, застрявшие с той минуты, когда Брем укатил на своем красном «тандерберде». Я с трудом выдавила из себя только его имя, но Джон сразу понял: – Шерри, в чем дело? – Кое‑что произошло. – С тобой все в порядке? С Чадом? – Да, да. Брем приезжал. – Что‑о? – Он приезжал сюда. К нам домой. Чад спал… – Он к тебе подходил? – Джон замешкался и переспросил: – Он тебя обидел? – Нет. Хотел поговорить. И еще. Хотел, чтобы я его поцеловала. – Господи Боже! И что ты? Поцеловала? – Да. Мне пришлось. – Шерри, – произнес Джон, раскаляясь. В его голосе появилась резкость – свидетельство того, что терпение на исходе. – Пора кончать с этим делом. Признаю, я тоже поступил не лучшим образом и готов нести за это полную ответственность. Я не врал тебе, когда говорил, что не сержусь. Но игра закончена. Ты должна ему это сказать. – Я вовсе не хотела, чтобы он приезжал сюда! (Неужели этот скулеж издаю я?) После всего, что было… Да еще при Чаде? – Не уверен. – От его холодного тона у меня перехватило дыхание. Я с трудом собралась: – Ты не уверен? Джон, если бы я хотела, чтобы он сюда явился, стала бы я тебе рассказывать? Он промолчал. Я снова заговорила, громко, почти переходя на крик: – Ты меня слышишь, Джон? Сколько раз я должна повторить: я раскаиваюсь, чувствую себя виноватой! Ты ведь не уйдешь от меня? Ты не… – Да нет. Успокойся, Шерри. – Успокоиться? – Да, успокойся. Нет. Я вовсе не думаю, что ты хотела видеть его у нас дома. Но! Если бы ты сказала ему, что я тебе велел, все бы уже было кончено. Он бы не пришел. И уж конечно незачем было разрешать себя целовать. Не уговаривай меня, я не ребенок. – Джон, ты не представляешь… Ты не знаешь Брема так, как я. – Я сразу пожалела, что ляпнула это. – Ну разумеется. – Я безошибочно уловила в его тоне нотки сарказма. – Я не знаю его так, как ты, Шерри. Но я знаю мужчин. Они не будут приставать, если их не поощрять. И он не придет, если ты дашь ему знать, что он тебе не нужен. Скажи, что вызовешь копов. Что твой муж его пристрелит, если он опять притащится. Объясни ему это доходчиво. Мне надо идти, Шерри. У меня посетители. Позвони ему прямо сейчас, Шерри. Кончай с этим. Date: 2015-08-24; view: 281; Нарушение авторских прав |