Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Каменное поле





Туве Янссон

Каменное поле

 

Игрушечный дом – 3

 

Туве Янссон

Каменное поле

 

Посвящается Оке

 

 

На Эспланаде распустилась первая зелень запоздалой весны. После дождя блестели, отливая чернотой, стволы деревьев, свежая листва подсвечивалась фонарями, и вообще Хельсинки был сейчас необычайно красив. В ресторане «Эспланадкапеллет» составляли на ночь стулья, и лишь кое-где по углам сидели еще последние гости. В честь ухода Юнаса на пенсию руководство газеты устроило банкет, сняв по такому случаю весь западный отсек ресторана с видом на парк. Застолье началось в семь часов.

— Ты что-то молчалив, — сказал Экка, заботам которого поручили героя дня. — Пошли потихоньку домой?

Ресторан был уже погружен во мрак, все было готово к закрытию, и лишь над их столом горел свет.

— Да, молчалив, — сказал Юнас. — И знаешь почему? Потому что на этой работе я испортил слишком много слов, все мои слова износились, переутомились, они устали, если ты понимаешь, что я имею в виду, ими нельзя больше пользоваться. Их бы надо постирать и начать сначала. Выпьем еще по одной?

— Хватит, пожалуй, — сказал Экка.

— Слова, — продолжал Юнас, — я написал для твоей газеты миллионы слов, понимаешь, что это значит — написать миллионы слов и никогда не быть уверенным в том, что ты выбрал нужные, вот человек и замолкает, становится все более и более молчаливым, нет, я хотел сказать — все молчаливее и молчаливее, и только слушает, да не смотри ты на него, он сам принесет счет, неужели ты не понимаешь, Экка, каково это — все время выспрашивать, выспрашивать, выспрашивать… Сенсации! — воскликнул Юнас, перегнувшись через стол. — Сенсационный материал и так далее и тому подобное…

— Знаю, — дружелюбно ответил Экка, — твое вечное присловье, твой псевдоним — «И так далее и тому подобное».

Он устал, завтра рано вставать, наконец он поймал взгляд официанта и, подписывая счет, сказал Юнасу:

— Все мы в одинаковом положении. Слова, слова, слова, а теперь идем домой. — Он собрал вещи Юнаса: сигареты, зажигалку, шутливые подарки коллег, договор на биографию; очков не было. — У тебя нет очков? — спросил он.

— Нет, — ответил Юнас, — поразительно, но очков у меня нет. Чего только мне не требуется, даже то, чего вообще не существует, чтобы попытаться понять, чем я, собственно, занимаюсь, а вот очки не нужны.

Они вышли в вестибюль, и, ожидая такси, Экка спросил, как поживают дочери Юнаса.

— У тебя ведь их две, не так ли?

— Как поживают? Не знаю, — ответил Юнас, — не спрашивал. Ты сейчас просто стараешься поддержать разговор, потому что устал. Они взрослые, красивые и мной тоже не интересуются. Нет, ты только посмотри, аспирин. Потрясающе. Первый раз газета догадалась снабдить меня аспирином. Экка, как прозвучала моя ответная речь? Я достаточно тепло всех поблагодарил? Ты ничего не сказал об этом. Не слишком ли много слов? Повторы были?

— Очень хорошая речь, — сказал Экка, — замечательная. А вот и такси.

 

 

Осенью позвонил Экка.

— Привет, это Экка. Как идут дела? Я имею в виду биографию.

— Ни к черту, — сказал Юнас. — Послушай-ка, что я тебе скажу: этот твой газетный магнат мне поперек горла! Ты прекрасно знаешь, что он сделал — скупил все эти бульварные еженедельники, о которых и упоминать-то неприлично, и создал концерн, чистой воды спекуляция, умный мужик, умный как собака и так далее и тому подобное, но чем глубже залезаешь в эту грязь, тем хуже она воняет. Экка, ты ведь сам знаешь, на чем он спекулировал, эта сволочь собрал вокруг себя всех сволочей — извини за повтор, ну все равно, всех сволочей, — лучше других умеющих погреть руки на сенсациях и сантиментах, и дал им дорогу, понимаешь, они и мысли-то свои выражать неспособны, а он прямо поощрял их портить язык! Относиться наплевательски к словам! Ты меня слушаешь?

— Слушаю. Но, Юнас, ты ведь знаешь, как это делается, чистое ремесло: получаешь дерьмо, а потом из этого дерьма получается конфетка…

— Получаешь, получается, — сказал Юнас. — Это повтор.

— Конфетка, понимаешь, — продолжал Экка, — твоя конфетка, не его. Сколько ты уже сделал?

— Я позвоню, — ответил Юнас. — Пока.

Юнас продолжал свои попытки написать об Игреке, так он его называл — Игрек. Букву «игрек» он почему-то не любил. Неделями он, бывало, вообще не присаживался к столу и все же постоянно ощущал присутствие Игрека, как ощущаешь присутствие человека, который молча смотрит тебе в затылок. И вновь наступила весна, а потом лето.

 

 

Пока мама была жива, она неукоснительно устраивала воскресные обеды, и, даже когда Карин и Мария переехали, мама продолжала соблюдать воскресный ритуал: уж один-то день в неделю она была вправе рассчитывать на посещение детей. Обычно, когда по радио било двенадцать, на стол подавалось телячье жаркое или рыба, чаще всего треска, с морковью и картофелем.

Потом из дома ушел папа. Первое время он не подавал о себе никаких вестей, но мало-помалу Иветт стала приглашать его на семейные воскресные обеды — ей было трудно расстаться со старыми привычками. Иногда он приходил, но чаще всего в последнюю минуту оказывалось, что у него сверхурочная работа в редакции.

После смерти матери Карин и Мария вернулись в свою старую квартиру и по-прежнему приглашали отца на воскресный обед, ритуал оставался неизменным, как и сверхурочная работа в последнюю минуту.

— Странно, — сказала Карин. — Когда он у нас был последний раз? В первое воскресенье апреля?

— Не помню, — ответила Мария, ей никогда не удавалось уследить за ходом времени. — Мне иногда кажется, что в столовой слишком темно и просторно. Может, нам обедать в кухне?

— Может быть. Но это неважно. Что нам делать с папой?

Вначале Юнас еще рассказывал им о биографии, которую он называл своим почетным заданием, потом замолк, и они не осмеливались расспрашивать; мама — та всегда расспрашивала, а он говорил, что она его подгоняет, и каждый раз это кончалось ссорой. Скорее всего, его «заклинило» — Карин и Мария слышали, как он употреблял это выражение.

И теперь, когда наступило лето, они решили, что папе нужно пожить за городом, почувствовать настоящее лето, покой, тепло и чистый воздух, взяться наконец за биографию, и чтобы поблизости не было ресторанов. На лето Карин и Мария снимали домик Векстрёма в Фэрьесундете, и, как правило, бывало дождливо и ветрено, но на этот раз, кажется, можно надеяться на хорошую погоду. Им удалось взять отпуск одновременно, как всегда. Домик, конечно, маловат, но папа может жить в комнате при бане, у моря, он ведь любит уединение. Все устраивалось как нельзя лучше. Папу тоже не пришлось долго уговаривать, они позвонили ему из местной лавки и рассказали, что они придумали. Из города он поедет автобусом и сделает пересадку в Ловисе.

У Фэрьесундета его встретит Векстрём, который и доставит его прямо до места, да, и не привезет ли он французский соус для салата, здесь в лавке его нет.

Когда папа сошел на берег, погода была по-прежнему великолепной, море и небо столь же синие и по проливу в полную мощь своих двадцати лошадиных сил носились моторки. Юнас был немногословен. С тех пор как они видели его последний раз, он словно усох, только лицо стало больше и, казалось, потеряло четкие очертания, усы поблекли, отросли и бахромой нависали над губой. На нем был городской костюм и шляпа.

Мария сказала:

— Но, папа, надеюсь, ты взял с собой что-нибудь из отпускного гардероба? В таком виде здесь ходить нельзя.

— Отпускной гардероб, — повторил Юнас. — Смешное выражение. Почерпнуто из дамского журнала, вероятно.

Карин сказала, что можно будет попросить что-нибудь у Векстрёма, размер, наверное, почти тот же, хотя Векстрём, пожалуй, шире в плечах и ноги у него подлиннее, ну, тогда, может быть, у кого-нибудь из его сыновей. Там увидим, добавила она, а сейчас пойдем посмотрим папину комнату! Давай чемодан.

— Нет, нет, — сказал Юнас. — Я сам.

Комнатка при бане оказалась совсем маленькой: стол, стул, кровать и угловой шкаф. Окно обрамляло воду и зеленые берега с равномерно чередующимися виллами и причалами. Помещение было точно создано для уединения, ничего лишнего.

— Очень мило, — сказал Юнас, но, разумеется, первое, на что он обратил внимание, было покрывало, такое же кружевное покрывало, какое лежало когда-то у них в спальне. Ничего, спрячу его в шкаф; Юнас посмотрел на дочерей — в этой крошечной комнате они казались выше и полнее, у обеих — светлые, плоские лица, как у их матери. Карин объясняла, для чего предназначены разные полки в шкафу и почему они решили, что комнатка при бане подойдет ему: здесь тебе никто не будет мешать, вон там, наверху, — лампа, бачок с керосином стоит в бане.

— Но сейчас, в июле… — сказала Мария, и Юнас отметил, что она по-прежнему не заканчивает предложений. Как и ее мать.

— Папа! — воскликнула Карин. — А где же пишущая машинка?

— В ремонте. Писать можно и карандашом, если понадобится. Где у вас тут пепельница?

— Я принесу. Помочь тебе распаковаться?

— Не надо, — сказал Юнас. — И пепельницу можно принести попозже.

Они ушли; он задвинул дверную щеколду и отпер чемодан. Головная боль усилилась. К тому же этот душный автобус и беспрерывная болтовня Векстрёма — о ловле трески, о новом пароме, которого они так и не получили, о сельской общине, муниципалитете, об обидах прибрежных жителей и так далее и тому подобное; этот тип, кажется, уже видел перед собой статью обо всех этих проблемах, напечатанную крупным шрифтом в воскресном приложении.

От аспирина, как правило, ни хуже, ни лучше, тут бы пригодился витамин «В». Юнас распаковал чемодан, вынул одну из бутылок, завернутых в белье, стакан для зубной щетки он обнаружил в бане, рядом с тазом для умывания и мыльницей, все в образцовом порядке. Он скатал кружевное покрывало и запихал его на самое дно шкафа. И наступил покой. Лишь с треском проносились мимо моторки да слышались крики купальщиков, наслаждающихся летними радостями.

Летние вакации — раньше, кажется, говорили так? Да, именно так. Отпуска появились позже. Отпускной гардероб, идиотизм. Но вряд ли здесь намного хуже, чем в городе. Просто нужно воспринимать все это как некую ситуацию. Что-то сделано, организовано, выполнено, может быть, они наконец передохнут, бедные девочки.

Он чувствовал себя получше, головная боль прошла. Юнас загасил окурок в вазе для цветов и положил на стол свои заметки об Игреке, стопка выглядела внушительной.

— Думаешь, из этого что-нибудь выйдет? — спросила Мария. — Что будем пить к обеду, пиво или молоко?

— Откуда я знаю. Решай сама.

— Не надо было тебе упоминать про машинку, — сказала Мария.

— Знаешь что, Мария, — сказала Карин. — Сколько помню себя, столько я помню эту пишущую машинку: то он говорил, что она в ремонте, то он ее забыл в очередной поездке, то было одно, то другое, и вообще-то давно следовало бы приобрести другую машинку и так далее и тому подобное. Узнаешь? Так что оставь все это, ты немножко запоздала.

— Вот именно поэтому, — сказала Мария.

К тому времени, когда появился Юнас, они уже решили подать к обеду молоко, он отметил это сразу и ядовито благословил, уселся в качалку и тотчас же начал говорить, лучше уж прямо взять быка за рога, болтать, болтать: здесь, похоже, все устроено образцово, скатерти, покрывала, занавески, цветочки в каждом горшке, все как полагается, семейное счастье, как выражалась ваша дорогая мама, когда бывала в сентиментальном настроении, кукольный дом, домашние вечера и так далее и тому подобное. Что у вас сегодня на обед?

— Запеченная треска, — испуганно ответила Мария. — Векстрём говорит, что в последнее время шла только треска.

— В самом деле? Ты в самом деле хочешь сказать, что шла одна треска? Очень интересно. А ты не думала, с чем это связано? С температурой воды или с тем, что треска поедает всю; остальную рыбу, или, может быть, на нее не влияет загрязнение воды? Это весьма сложная проблема.

— Папа, — сказала Мария серьезно, — я плохо разбираюсь в треске.

— Конечно, плохо. Тебе мучительно разговаривать о треске или о любом другом предмете, в котором ты ничего не понимаешь. Но треска вполне подходящая тема для разговора.

Карин довольно резко спросила:

— Молока хочешь?

— Нет, спасибо, молока не надо. Воды.

Обед продолжался, за столом царило молчание. Наконец Юнас спросил:

— У вас нет радио?

— Нет.

— Я имею в виду бой часов в полдень, в столовой у мамы всегда било двенадцать. Замечательно, что у вас нет радио.

Он закурил, откинулся в качалке и уставился в потолок и через некоторое время обронил, что мухи, мол, странные существа. Интересно, у них не болит голова оттого, что они ходят вверх ногами?

— Мы подумали, не совершить ли нам как-нибудь небольшую вылазку, прогулку по окрестностям, — сказала Карин. — Пока погода хорошая.

— Пока еще не поздно, — добавила Мария. — А то ведь обычно, когда стоит хорошая погода, думаешь, что так это и будет продолжаться, а потом оказывается, что слишком поздно… правда?

— Совершенно верно, — сказал Юнас. — Но хуже всего, если все продолжается без всяких изменений, а слишком поздно оказывается в любом случае.

— О чем ты говоришь? — спросила Карин.

— Ни о чем. Сегодня воскресенье? — Да.

— Так я и думал. Тогда лучше я пойду к себе. Будьте осторожны в выражениях, когда будете говорить обо мне после моего ухода, по крайней мере осторожнее, чем был я. На слова никогда нельзя полагаться, особенно во время воскресного обеда.

Блюдо из трески было великовато, неуправляемое сооружение с озерцами растопленного масла. Хозяйки расстроены, они не осмеливались даже взглянуть друг на друга, бедняжки. Я говорил не то, что следует, вел себя отвратительно. Если бы сегодня было не воскресенье, я бы, возможно, справился со всем этим вполне сносно. Они сейчас стоят у окна и смотрят мне вслед и, наверное, произносят необдуманные слова. Иногда мне кажется, что нет ничего опаснее слов, которыми мы так легкомысленно разбрасываемся. Будничные поступки как-то определеннее: они что-то меняют, как в плохую, так и в хорошую сторону, за них ты сам в ответе, их можно увидеть, а словами стреляют, чтобы они впились в тебя или просто оцарапали и обожгли так, что потом ты даже не знаешь, что причинило тебе такую боль, слова нельзя вернуть и уточнить, и ты беспомощен в своем гневе. Ранящее слово имеет тысячи форм, никто — ни стрелявший, ни жертва — не знает, какое из выстреленных слов попало в цель. А потом говорят — ты лжешь, или еще оскорбительнее — ты забыл.

Они стояли у окна и смотрели, как он спускается к бане, идет не по тропинке, а рядом. Волосы на затылке были давно не стрижены.

Карин сказала:

— Со спины он выглядит почти так, как мы обычно представляем себе писателя. Надо достать ему башмаки на резине, смотри, он может упасть и разбиться.

— А прогулка, — сказала Мария. — Если папа захочет…

— Возможно, но тогда с нами была мама. И так далее и тому подобное, сама знаешь…

— Перестань, — сказала Мария.

Каморка при бане действительно была очень покойным, уединенным убежищем, где любой другой папа мог бы отдыхать, сердиться и размышлять или просто-напросто любоваться летними зелеными пейзажами. Или даже писать.

Но Юнас привык к своей городской комнате, комнате, затененной полусумраком двора и защищенной зеленой настольной лампой, здесь же солнечные блики, тысячекратно отраженные от водной глади, фокусировались в его келье, превращаясь в нестерпимо яркий свет; надо попросить дочерей повесить занавески. Нет, никаких занавесок, я запрещаю им шить занавески, и я запрещаю им одалживать солнечные очки у Векстрёма, если этот Векстрём вообще пользуется солнечными очками, когда ловит треску, и у него есть пара запасных для дачников. Сохрани их всех, господи, от этого, и меня тоже.

Юнас лег на кровать, поставив стакан рядом на стул, с ужасом вскочил, вспомнив, что нельзя ложиться на кружевное покрывало, удостоверился, что эта противная тряпка запрятана глубоко в шкаф, и вновь улегся. Что до покрывал, так мир полон ими и полон женщинами, которые их вяжут, шьют, плетут к ним кружева, стирают и гладят их и так далее и тому подобное. И еще они совершают прогулки. Во время семейной прогулки ни одна собака не рискнет задираться. Я вел себя отвратительно, я знаю. Они хотели похвастаться своими владениями, были преисполнены надежд. Ладно, один раз обойдутся, не все же баловать их вниманием.

Во всяком случае, не следовало пугать их, особенно Марию, это чересчур легко, она запугана с рождения.

Если бы они только знали, как пугает меня роль отца…

В некоторых ситуациях, например на воскресных обедах, неизвестно, что лучше — непрерывно болтать чушь, лишь бы не молчать, или, наоборот, беззастенчиво молчать. Мне иногда кажется, что я ни разу не обменялся ни одним разумным словом с моими дочерьми.

Когда-то можно было укрыться за безобидными будничными репликами, например о погоде, и таким образом держаться на приятном расстоянии от семейной жизни. Теряешь ко всему интерес, если только и занимаешься тем, что заставляешь людей говорить, изливать душу, а сам записываешь, пытаясь сгладить их глупости и преувеличения, сделать за них выводы. Можно, конечно, пустить материал без обработки… нет, так я не поступал, я старался работать честно, почти всегда, к тому же было необходимо защищать язык, прояснять его, охранять слова от искажения, к чему они проявляют опаснейшую склонность…

Любопытно, умеет ли Мария мыслить сознательно, или она живет только ощущениями, мыслит образами?

Сознательное мышление — это, вероятно, способность анализировать и формулировать в словах, уточнять, разграничивать и отбрасывать, обосновывать любое высказывание.

Возможно, Мария окружает себя образами-воспоминаниями или боязливыми представлениями о том, что ее ожидает, чего от нее ожидают, не знаю. Мне бывает очень трудно вызвать какое-то воспоминание или пойти еще дальше и облечь вероятность в определенную форму, я заперт в словах, я не умею придать им ту ясность, на которую они имеют право.

И поговорить не с кем.

Если бы в этой комнатушке, глядя в дощатый потолок Векстрёма, лежала сейчас Мария, она бы наверняка обнаружила какие-нибудь картинки в этих подтеках и свищах, развлекалась бы, представляя себе плывущие облака и птиц, и в конце концов бы заснула.

Вот он и появился, Игрек, мой враг и преследователь, таща за собой свою ненаписанную биографию, в которой ни одному лжецу в мире не удалось бы представить его живым человеком. Эти свищи похожи на дырочки от пуль, например на дырки, оставшиеся от вылетевших слов. Он опять здесь — его лицо, запечатленное на сотнях фотографий, широкоскулое, любезное и беспощадное; его огромный живот, упрятанный в безупречный костюм. Живот, в который можно всадить сколько угодно пуль…

Юнас проснулся от стука в дверь, сделал попытку спрятать стакан под кровать, опрокинул его, рванул дверь и громко крикнул:

— Ну, что там еще?

— Пепельница, — ответила Мария. Он сказал:

— Прости, мне приснился сон.

— Какой?

— Он гнался за мной, а я все стрелял и стрелял — та-та-та, — я продырявил его насквозь, понимаешь?

Мария серьезно кивнула, отдала ему пепельницу и пожелала спокойной ночи.

— Попытайся опять заснуть.

Она ничего не понимает. Идиотизм. Юнас заснул, на этот раз без сновидений. Глубокой ночью он проснулся от холода и быстро, чтобы не дать Игреку возможности снова накинуться на него, нашел убежище в игре, которую он называл «игра в синонимы». В нее можно играть по-разному, например придумывать предложения с однокоренны-ми глаголами: «Он выказал рвение, доказал истину и наказал виновных»; при этом требуется подобрать как можно больше самых обычных глаголов, но так, чтобы предложение не теряло смысла… Игра в синонимы уводит тебя в ничейную землю, и не нужно считать овец или что-нибудь еще для того, чтобы на тебя сошел всепрощающий сон.

 

 

На следующее утро Юнас, надев шляпу, кружным путем под прикрытием кустов можжевельника направился к опушке леса. Он вышел к тому месту, какие, насколько он знал, называют чертовым или каменным полем, — гигантскому скоплению круглых, поросших серым мхом камней. На протяжении многих лет сюда приходили любопытные, копали, ворочали камни, складывали их в кучи и наконец, устав, покинули это место. Во всяком случае, они выкопали довольно глубокую яму — сделали дыру, движимые какой-то непонятной и давно забытой идеей. Может быть, камнями отгораживались от смерти, а может, это была игра или ритуал: люди надеялись, что их молитвы будут услышаны и так далее и тому подобное, об этом мне писать не надо. Игрек преграждает мне путь, как каменное поле. Он замуровал свободные возможности слова, заморозил все настоящее, смелое, честное, бережное, его стараниями язык обнищал и омертвел; этот человек потворствовал потаенным беспочвенным мечтаниям читателей, их трусливой алчной жажде сенсаций, бесконечно далекой от осмысления и понимания, от способности давать волю чувствам и забывать мелкую суету, связанную с собственными заботами.

Возможно, если ты беспощадно честен, достаточно беспощадно, чтобы разбудить спящих, кого-то, кто спит… кого-нибудь, кто спит… Минуточку — «кого-то». Какое слово лучше употреблять в тексте: «кого-то» или «кого-нибудь», или же они взаимозаменяемы? Кого-то, кого-нибудь, чего-то, чего-нибудь… и так далее… Первое употребляется, когда речь идет о ком-то, кого ты не знаешь, второе — когда тебе безразлично, кто это. Или же требуется просто решить, какое из этих двух слов тебе больше по вкусу? А, да ладно, черт с ним. Мне нужно все глубже вгрызаться в каменное поле Игрека, убирать с дороги камни, продолжать поиски, продолжать писать, и вполне вероятно, что обнаружу я лишь пустоту.

Юнас пошел обратно к бане.

Тут-то они его и увидели, обе его дочери в цветастых ситцах, с красивыми сильными ногами, они подошли к нему и объявили, что хотят показать ему каменное поле, очень известное место, люди приезжают издалека посмотреть на него!

— Я уже видел, — сказал Юнас, тут же раскаялся в этом и немедленно задавил в себе это раскаяние.

— Ой, как жалко! — сказала Мария. — Может, тогда прибрежный луг?

Карин резко оборвала ее:

— Оставь! — повернулась и ушла. Мария стояла и смотрела на Юнаса.

— Может быть, лес, — сказал он, — как-нибудь в другой раз.

— Но, папа, туда нельзя. Мы еще не успели убрать…

— Что ты имеешь в виду?

— Убрать лес. Там не пройдешь. Разве что одолжить топор у Векстрёма?

— Молодая неразумная женщина, — произнес Юнас, — не вздумай убирать лес. Лес должен быть предоставлен самому себе или специалисту, который знает, что нужно рубить и почему.

В каморке было очень жарко, Юнас распахнул окно и впустил нежный сухой аромат сена и полевых цветов. Так-так, убирать лес. Рубить и обрезать, не задумываясь, — это словно прокладывать себе Дорогу через жизнь другого человека, неизвестную жизнь, где что-то, возможно, росло неправильно, а потом выправилось и продолжало органично развиваться и, сообразуясь с ветрами, морозами и тысячью других вещей, таинственным образом создало тот подлесок, о котором узурпатор ничего не ведает.

Юнас лег на кровать, лицом к стене, чтобы свет не бил в глаза.

Они хотели показать мне свое каменное поле. Не стоило говорить, что я его уже видел.

Ну что ж, я его действительно видел.

Почему они пристают ко мне, почему не могут оставить меня в покое? Я должен сосредоточиться на Игреке, время не ждет, мне надо поскорее от него избавиться! Молодые женщины — всегда одно и то же — либо препираются по тому или иному поводу, либо же беспрерывно прощают. И так далее.

 

 

Юнас закончил подготовительную работу — собрал факты и документы. Но ему требовалась помощь людей, знавших и общавшихся с Игреком, а они не помогли ему ни на йоту, никто — ни вдова, ни мальчишка-лифтер (тот считал, что Игрек давал щедрые чаевые — но не больше суммы, достаточной, чтобы внушить уважение). Все повторяли одни и те же пышные слова: финансовый гений, необыкновенный организатор, устрашающая способность оценивать ситуацию и принимать мгновенные решения, которые всегда оказывались правильными. Этот вселявший ужас Игрек спал четыре-пять часов в сутки, никогда не выказывал усталости и никогда не терял самообладания. Очевидно, он выжидал, пока это сделает его противник.

Юнас продолжал расспрашивать, но ничего не добился, не было и намека на то, что Экка обычно называл «этакое человеческое, ну знаешь, то, чего хотят читатели. Что-нибудь живое».

Знаю, знаю. Я обязан найти хоть искру этого «живого», например что он чего-нибудь боялся или был к чему-то привязан, что угодно, иначе мои слова, не спасут ни его, ни меня, он умрет еще раз, и то, что я напишу сейчас или впредь, будет столь же мертвым, как и он сам.

Юнас сидел на краю кровати, пытаясь отвлечься от своих мыслей, созерцая спокойную простоту комнаты. Но сегодня ничего не получалось, внезапно эта бесхитростная комнатушка представилась ему почти вычурной в своей непритязательности: грубо сколоченные стены с клочками мха между бревнами, примитивная мебель — все это этнографическо-литературное кокетство: полюбуйтесь, как здесь все безыскусно и органично! А баню-то построили ведь всего несколько лет назад.

Это опять Игрек виноват, это он заставляет меня видеть вещи в искаженном свете.

Я прочитал почти все, что о нем написано; странно, что они не воспользовались и баней, обычно это прекрасно ложится в интервью. «Великий человек отдыхает в своей старой финской бане после ответственного дня». Замечательно. Так и видишь: вот он созерцает побледневшую в свете летней ночи воду, он наконец один, свободен, он почти дитя природы. Читатели понимают его, они тоже ходят в баню, но, разумеется, не имея за плечами ответственного дня, они знают, что испытывает Игрек, когда, пышущий жаром, погружает в зеркало озера свой огромный живот, а потом, преисполненный покоя и чистый, как кувшинка, выходит из воды, не испачкавшись в тине; звучит, из этого может что-нибудь получиться.

Но вполне вероятно, что Игрек вовсе не любил бани. К тому же он бы ни за что не признался в склонности к такому естественному простонародному удовольствию. О нет, он никогда не позволял себе быть откровенным. Не то что другие… все те, кто изливали мне душу — из тщеславия или страха — или просто болтали обезоруживающе бессмысленную чепуху, — те, у кого я брал интервью, кого я порой старался спасти, а потом быстренько забывал. А теперь они приходят ко мне ночами — полнометражный фильм, пущенный с конца, — и их наслал на меня Игрек.

Я ненавижу его.

 

 

Один за другим текли погожие дни. Временами на закате у Юнаса появлялось желание сходить в «неубранный» лес, но он так и не осуществил своего намерения. Дочери приходили к нему через день и убирали комнату. Их потребность в чистоте была поразительной, и Юнас спрашивал себя, не выражается ли в этом ужасающем стремлении к порядку страх или протест — убирать комнату, убирать лес, упорядочивать его жизнь… Внезапно он вспомнил первые дни войны, на всех балконах женщины яростно выбивали ковры; и мои дочери наводят чистоту в преддверии моего предполагаемого поражения? Чтобы предотвратить его? Или же просто поступают так, как поступала их мать — каждый раз, когда она бывала напугана или чего-нибудь не понимала, она принималась выбивать ковры.

Просыпаясь утром, Юнас сразу вспоминал: сегодня они придут. Он вытаскивал из шкафа кружевное покрывало и тщательно застилал кровать, раскладывал на столе свои бумаги и снимал со шкафа лампу — пусть думают, что он плодотворно трудился до глубокой ночи. Иногда, пока Карин и Мария убирались, Юнас уходил в баню и в окошко размером не больше черпака созерцал успокаивающий глаз квадрат освещенной солнцем травы. Векстрём неукоснительно придерживался «этнографического» принципа в своих постройках.

Но чаще всего Юнас отправлялся в лавку за газетой. Дочери, слава богу, газет не выписывали. Он обычно прочитывал ее по дороге домой; у выгона Векстрёма, где мирно махали хвостами коровы, присаживался на лесенку у изгороди, и все бесчинства мира слетались к нему, он пропускал их через себя, страницу за страницей, и вдруг однажды случилось что-то невероятное и пугающее — он заметил, что с трудом осознает прочитанное. Он вернулся к началу и стал перечитывать фразу за фразой, отмечал неправильные выражения, повторы, но ему пришлось сделать усилие, чтобы уяснить, о чем же там, собственно, шла речь. Сначала он испугался, но потом понял, что это связано с Игреком, только с ним, и больше ни с чем. Естественно. Преследование шло по всему фронту. Коровы тем временем подобрались совсем близко — это повторялось каждый раз, — так близко, что он чувствовал их теплое дыхание и здоровый коровий запах.

Рассчитав, что уборка завершена, он возвращался домой. В вазе стояли свежие цветы, на столе — стакан молока, кусок пирога или еще что-нибудь из тех преисполненных надежды знаков внимания, которые казались ему столь же вызывающими, как и ненормально хорошая погода. Бумаги лежали на столе нетронутые, но на этот раз они принесли ему карандаши, школьные карандаши из лавки. Обнаружили, что у меня нет карандаша. Это, конечно, Карин, Мария бы никогда… Как-нибудь вскользь я скажу: забавно, я всегда ношу свой «кохинор» в кармане… Нет, нет, нельзя. Так дальше не пойдет, не могу я оставаться здесь, с их летними вакациями, мне нужно в город, я не в состоянии даже читать газету, мир здесь сокращается до моих собственных размеров.

Но если я уеду в город, то и Игрек последует за мной…

Я мог бы выбросить то, что написал о нем, в Болотный залив, так называет деревня свой прекрасный голубой залив, Болотный залив — сплошная тина, если рискнешь зайти в воду, разгребая остатки пикников; сюда ничего не бросишь! И где бы я ни спрятал рукопись, она все равно всплывет, потому что омертвевшее нельзя уничтожить, потому что любая неудача неискоренима. Так мне кажется…

 

 

Еще весной Юнас сдал первую главу. Когда позвонил Экка, Юнас уже знал, что сейчас последует. Беззаботно, как бы вскользь:

— Мы немножко обеспокоены. Ты не мог бы заглянуть ненадолго? — А потом доверительно, дружески: — Не принимай это слишком близко к сердцу, ты справишься. С твоим опытом… ты знаешь ведь, чего людям надо — личной жизни. Побольше человеческого, понимаешь, ты должен вдохнуть в него жизнь. Разве ты не можешь писать, как писал всегда, — сочно, красочно, с чувством?.. Твои статьи были чертовски хороши. А это, честно говоря, читать невозможно, это мертвый материал, такое нам не по карману. Значит, договорились: побольше личного. И поторопись, время не терпит.

Конечно, время не терпит. Наступил deadline[1], и аванс истрачен. И Юнас старался привнести личное в безличное, отказаться от той правдивости, которая была его отличительной чертой, определяла его авторское лицо на всем долгом нелегком профессиональном пути, что означало, почти всегда, балансировать в умопомрачительной близости от преувеличений и лжи, ни разу не переступая грани фатального и непростительного. Сейчас он латал, вышивал узоры, выдумывал, все время сознавая, что у него ничего не выходит, — разумеется, его уличат. И он пытался укрыться за предположительными высказываниями типа «Можно представить себе, что…», или «В подобной ситуации он, скорее всего, должен был бы…», или «Допустимо предположить» и так далее, но текст становился еще более безжизненным, если это вообще было возможно. Юнас не верил тому, что писал, и единственным по-настоящему искренним чувством, набиравшим силу с каждым днем, было чувство враждебности.

В то время, когда Юнас, стиснув зубы, пробивался сквозь лес умолчаний и ложных утверждений, он превратился в человека весьма тягостного, особенно для тех, кто, по его мнению, безосновательно разбрасывался прилагательными в превосходной степени. Он грубил хорошим людям, которые всего-то лишь старались облечь случайную встречу в цивилизованную форму. А Игрек, его вечный спутник и преследователь, не только отравлял настоящее, но и ставил под сомнение прошлое. По ночам подозрительность Юнаса обращалась на давно ушедшие времена, и он упрямо разбирал по косточкам все устоявшееся, то, чего не следовало ворошить, то, что следовало оставить в покое.

Какие-то вещи не поддавались разрушению, например Иветт в первые годы их брака. Она была так красива! Красивее всего были ее волосы, светлые, длинные, пушистые, как облако, — милосердная завеса, которая по ночам опускалась и окутывала его, защищая от всего и все объясняя. Потом она остригла волосы, бедняжка, но тогда все равно уже было слишком поздно.

 

 

По-моему, Юнас был недоволен, что я постриглась, но волосы были такие длинные и мягкие, их было так трудно расчесывать и укладывать, и я подумала, что прическа, как в том французском фильме, точно маленький золотой шлем, должна быть очень элегантной; во всяком случае, именно в это время у Юнаса испортился характер, я имею в виду — когда я постригла волосы. Или, вернее, характер у него стал хуже, чем прежде, на самом деле он был всегда очень добрый, если все делалось по его и никто ему не перечил. Иногда мне кажется, он просто не хотел слишком часто показывать свою доброту, стыдился ее, ведь человек, работающий в газете, должен ко всему относиться критически. Мне всегда было немного жалко его, но я этого не показывала, по-моему, иногда его мучила совесть, но я и виду не подавала, что догадываюсь. Он прятал бутылки в самые дурацкие места, как будто мы не знали, что он частенько прикладывается, бедненький Юнас, это, наверное, Экка из газеты ему так досаждал. Я и о бутылках ничего не говорила, ведь о таких вещах не болтают, не всякую правду надо выкладывать, как говорят французы. А вообще жили мы хорошо, я украсила квартиру, как могла, своими рукоделиями, у нас был cosy corner[2], такой уютный, мы обычно проводили там вечера, когда Юнас был не на работе, я зажигала лампу над камином и шила, а Юнас читал, и было тихо-тихо, прямо настоящее семейное счастье, так мне это и запомнилось, и теперь, после того как он ушел из дома, мне кажется, что мы жили замечательно, и эту картину я сохраню в моем сердце. Ну а потом он уехал, и стало спокойно, но по-иному, и я помню, как радовалась и гордилась, когда мне установили телевизор, теперь у меня было общество, когда я хотела. Девочки как раз в это время тоже отделились, так и должно быть, птенцам надо давать свободу, пусть пробуют жить самостоятельно. Но я считала правильным, чтобы они по-прежнему встречались с отцом, поэтому я всех их приглашала на воскресный обед. Я звонила Карин и потом Марии и каждый раз говорила: решайте сами, если у вас на примете какое-нибудь более приятное развлечение, ни в коем случае не приходите, но я очень скучаю по вас, а Юнасу я просто говорила, что ему полезно поесть домашней пищи и что он, как отец, должен видеться со своими дочерьми хотя бы раз в неделю. Я поступала правильно, разве не так, я старалась устроить все как положено, хотя иногда и думала, как было бы хорошо, если бы не надо было заранее готовиться к этому обеду, а просто вынуть что-нибудь из холодильника, сделать бутерброды и сесть в кресло перед телевизором. Не знаю, замечали ли они, как тщательно я убиралась, все было на своих местах; во всяком случае, они никогда и словом не обмолвились, но, наверное, если бы кругом была пыль и беспорядок, они бы обязательно об этом сказали. Хотя Юнас, может, и не заметил бы разницы. Но я-то сама гордилась чистотой, это было как бы моей тайной. Сейчас все это уже неважно, и мне иногда кажется, что я становлюсь неряшливой, и тогда я думаю, милый Юнас, может, и с тобой происходило то же самое, ты страшно много работал, а потом вдруг подумал: а зачем, собственно, пусть идет как идет. О таких вещах, конечно, не говорят. Но все же, возможно, ты тогда чувствовал то же, что и я теперь. Сейчас, когда он приходит всего раз в неделю, мне доставляет такое удовольствие думать о нем.

Когда вот так сидишь и пишешь, мысли возвращаются к прошлому. Право же, я всегда старалась все устроить как можно лучше, на летние вакации мы уезжали с детьми за город и снимали хорошенький домик, там было автобусное сообщение с городом, дом стоял у моря, и Юнас мог отдыхать в тишине и спокойствии. Но он то и дело уезжал в город по работе, это небось Экка не давал ему покоя, бедняжке. А дети купались и играли, были всем довольны. Иногда мы ходили гулять на берег или переправлялись на лодке на крохотный островок сразу же за мысом. Мне хотелось, чтобы дети чувствовали заботу отца, поэтому ему поручалось собирать дрова для костра и выполнять разные другие мелкие задания, с которыми, я знала, он справится. После еды дети, конечно, убегали, а я упаковывала корзины, а потом мы с Юнасом сидели и смотрели на море, и кругом было очень тихо. Мне кажется, эти прогулки всем нам были полезны. Вначале он еще говорил, вое больше о словах и о том, что значат для него слова, говорил, что необходимо избегать повторов и вообще, прежде чем сказать что-нибудь, надо подумать, и это мне было ясно, но иногда я не могла понять, что он имел в виду.

А потом он замолчал. И только в редких случаях становился чересчур разговорчив.

Я пыталась приохотить его к рыбной ловле — это занятие все мужчины любят, — подарила ему спиннинг на рождество, но он каким-то образом умудрился сломать механизм и так и не починил его. Юнас совершенно не разбирался в технике. Его пишущая машинка, например, то и дело ломалась. Я сказала ему, что он может работать в гостиной, но он не захотел, сидел в бывшей комнате для прислуги, где у нас стояла стиральная машина и хранились всякие ненужные вещи, стучал на машинке, а детям приказывал не шуметь. Это очень осложняло жизнь. Пока машиика стучала, дети старались вести себя тихо, а как только она замолкала, они вновь начинали свою возню, потому что он ведь уже не работал. Да, приходилось нелегко. Но потом они выросли и стали кое-что понимать. Иногда я входила к нему, осторожно, чтобы не помешать, проскальзывала в комнату и ставила рядом с машинкой что-нибудь вкусненькое или просто стакан молока и уходила, не говоря ни слова.

Юнас работал очень много, это изматывало его, он всегда куда-то бежал, по-моему, это Экка его подгонял, сверхурочная работа, все время сверхурочная работа, и может, он брал на себя больше, чем нужно, а он ведь был довольно щуплый, хотя и ужасно умный. И такой забывчивый. То и дело где-нибудь забывал свою машинку, он ведь постарел и стал рассеянным. Но я старалась напоминать ему, я то и дело напоминала ему о работе, которую ему надо закончить, однако его это ужасно сердило, а я только хотела помочь. Мне порой кажется, что быть женой не так-то легко, держишься в тени и все чего-то стараешься, стараешься, но все-таки, в конце концов, эти мелкие заботы и есть самое главное, разве нет? И потом — очень важно уметь прощать. Как-то раз он мне сказал: почему ты никогда не сердишься? Не сержусь, ответила я, а с чего бы мне сердиться? Я понимаю тебя и прощаю. И тогда он говорит: за что? Защищай свою позицию. Прощение может быть непростительным. Уточни.

Уточни! Юнас был так требователен к словам, и это ужасно все осложняло, хотя у нас, как я уже сказала, был очень хороший брак, но тем не менее я почувствовала некоторое облегчение, когда он ушел из дома — Юнас наверняка сказал бы, что я повторяюсь, — во всяком случае, мне уже не надо было бояться и следить за каждым своим словом, не надо было ждать с обедом, не зная, придет он или нет. Я, конечно, подогревала ему обед, но иногда он так ни к чему и не притрагивался, хотя я понимала, что он допоздна бродил по морозу. Разумеется, ему хотелось проявить самостоятельность, но, по-моему, это было немножко по-детски, и его ненависть к бабушкиному кружевному покрывалу была тоже по-детски наивной, но здесь я не уступила. Это покрывало почиталось двумя поколениями, и его хватит еще на одно, если только не ложиться на него с башмаками. Здесь я была непримирима. «Непримиримый» — любимое слово Юнаса. Непримирима. Неумолима. Абсолютно. Если он не мог подобрать нужного слова, он выходил из положения с помощью «и так далее и тому подобное», когда он говорил это, я ощущала прилив нежности, значит, и ему бывает трудно подобрать слова!

Вот пишу я все это, и так хорошо на душе. Закончу, и все пойдет в печку во дворе, но, как говорит Юнас, бывает полезно навести порядок в мыслях и сформулировать их.

Что мне еще рассказать?

Нелегко жить с человеком, который все всегда себе усложняет, особенно с тем, кто не желает помощи. Но, как правило, я принимаю вещи такими, какие они есть, решаю каждую проблему отдельно, то, что было, уже прошло, и никто не знает, что его ожидает, воистину. Не могу понять, почему Юнас воспринимал меня с такой серьезностью или, скорее, озабоченностью, но все же это доказывает, что он пытался проявить внимание.

Все было намного проще до того, как мы поженились.

Сейчас каждый раз, когда мы садимся по воскресеньям за стол, я чувствую себя точно на экзамене, ужасно волнуюсь перед его приходом и — стыдно сказать — испытываю облегчение, когда обед кончается.

Юнас много чего мне говорил, но по-настоящему так ничего и не объяснил. А я не знала, что, собственно, я должна попросить его объяснить.

Теперь мы оба уже на закате наших дней. Я думаю, девочки устроят свою жизнь, особенно Карин, иногда я, правда, беспокоюсь за Марию. Мне кажется, она многое унаследовала от отца, но — как бы это выразить? — не лучшие его черты, она еще боязливее, чем он. Она немногословна с самого детства, и отец часто сердится на нее, потому что даже то немногое, что она говорит, она либо неправильно формулирует, либо обрывает на середине, я ведь знаю, как он всегда мучается из-за всех этих слов.

Однажды я прямо сказала мужу: Юнас, сказала я, почему ты все принимаешь так близко к сердцу? Ведь все так просто.

Что именно? — ответил он. Что так просто? Уточни. А я и сама не знала, что.

 

 

Как-то раз Юнас проснулся совсем рано, выспавшийся и бодрый, он чувствовал себя прекрасно и забыл про свои сны. Стоя на Пригорке, он беспечно, в прекрасном расположении духа смотрел, как сверкает и переливается в лучах восходящего солнца испускаемая им струя, горделивой дугой падая в траву, и вспомнил другое далекое утро, когда он впервые осознал свое мужское превосходство над этими девчонками, вынужденными стыдливо присаживаться на корточки.

Это утро было таким же.

Над землей стелился легкий туман, и в этом тумане, спускаясь прибрежным лугом к воде, шли купаться его дочери. У обеих были длинные золотистые волосы, которые они на ходу подобрали и закрепили на затылке, и движения их рук показались ему невыразимо простыми и прекрасными. У обеих были такие же, как у матери, округлые плечи и крепкие, красивой формы ягодицы. Они вошли в воду и побрели в глубину, вскрикивая и брызгаясь. Внезапно перед взором Юнаса возник другой берег, другой летний день, они были тогда еще совсем крошками, худенькими, как тростинки, и вели себя точно так же, он попытался вспомнить еще что-нибудь из того доброго, доверчивого времени, но не смог. Отыскать в памяти хотя бы коротенький эпизод общей игры, разговора, да чего угодно, может быть, драки оказалось невозможно… Разве что у них спросить. Нет, нельзя. А потом, когда они подросли? И еще позднее? Их друзья. Их противодействие. Их влюбленности. Ему вдруг показалось чрезвычайно важным уточнить. Когда они переехали — сначала Карин, потом Мария, — как шли у них дела на работе?.. И чем они вообще занимаются?

Единственное, что виделось Юнасу в калейдоскопе воспоминаний, были обрывки коротких встреч с незнакомыми людьми и поездок в места, названия которых он забыл.

 

 

К вечеру мир потемнел в ожидании ливня. После обеда Юнас и Мария с пригорка наблюдали за приближением дождя. Мария, стоя лицом к ветру, сказала:

— Надеюсь, хоть…

Юнас подождал немного и спросил:

— Что?

— …хоть грозы не будет.

— Мария, следи за собой. Ты почти никогда не заканчиваешь фразы. И кстати, грозы не будет, будет дождь.

— Папа, тебе больше ничего не надо? Лампа…

— Нет, нет, у меня есть все, что требуется.

Дождь надвигался на берег низкими, параллельно идущими тучами. В каморке при бане было довольно темно. Юнас решил откупорить последнюю бутылку: лучше уж покончить с ней, дело будет сделано, и больше не нужно будет об этом думать.

Он сидел и ждал дождя, было очень тихо, в море не было ни одной моторки.

Вообще-то приятно было бы сидеть при зажженной лампе, квадрат окна казался бы совсем черным, как когда-то в детстве, когда они чистили на веранде грибы, а снаружи вплотную подступал осенний дождь.

Юнас ждал долго, но дождь так и не пошел. В конце концов он снял лампу со шкафа, очень осторожно, приподнял стекло и подкрутил фитиль. Конструкция лампы была все такой же. Фитиль, разумеется, следовало бы почистить бритвой, именно так обращаются с этими лампами. Он извел несколько спичек, прежде чем сумел зажечь фитиль, опустил стекло, но оказалось, что пламя слишком большое, оно выбивалось из стеклянного колпака черно-красным языком, он сделал резкое движение, желая прикрутить фитиль, потерял равновесие и толкнул лампу, так что она упала на пол. Но ничего не произошло. Не было горящей лужи керосина, не было Даже отвратительного звука бьющегося стекла. Он оперся на стол и подождал, пока перестанут трястись руки. Потом поднял лампу и поставил ее на стол.

В комнате воняло керосином. Они, конечно, заметят. Заметят закоптившееся стекло лампы. Юнас открыл окно и распахнул настежь дверь, наполнил водой таз и попытался отчистить стекло, но щеточка для ногтей не пролезала внутрь, и он добился только того, что все стало черным: таз, мыло — все. Теперь им будет что убирать. Еще одно поражение, в миниатюре. Нельзя было давать ему лампу, вся баня могла бы сгореть и так далее и тому подобное… А папины заметки — какая потеря! Какое немыслимое облегчение: все потеряно, все во власти вечности. Пустые бутылки, наверное, расплавились бы, по-моему, стекло плавится при пожаре, хотя я в этом не уверен.

Юнас вынул пустые бутылки из чемодана и сунул их в пластиковый пакет: спрячу в лесу, зарою в мох. Когда он вышел на луг, пошел дождь, теплый, мелкий дождичек. Было приятно, пахло свежестью. На другой стороне Болотного залива зажглись окна домов. Он обошел каменное поле и направился к «неубранному» лесу, в который невозможно проникнуть, лес возвышался перед ним черной стеной, «вход воспрещен», как утверждали упрямые женщины. Юнас шел напролом, широко расставив руки, как поверженные враги, с треском обламывались сухие сучья, он сделал попытку прорваться через кустарник, поскользнулся и упал. Он лежал на укрытой мхом земле, и ему казалось, будто он погрузился в чьи-то нежные объятия. Спустя мгновение он перевернулся на спину, подставив лицо моросящему дождю, капли падали медленно, с шелестом, похожим на шепот, все теперь словно не имело никакого значения. В затянутом тучами небе с запада над горизонтом открылась ярко-желтая полоса, и вечерний свет лился прямо в лицо сквозь лабиринт ветвей и сучьев, на каждом, даже самом крошечном сучке сверкал ободок из дождевых капель, которые переливались друг в друга, сливались и падали, освещенные заходящим солнцем. Это было красиво.

Так ведь тоже может быть, совсем просто. Нужно упрощать. Завтра из лавки я позвоню Экке и скажу, что больше не хочу иметь никакого дела с

Игреком. Никогда, ничего. Проще и быть не может. Что же до договора — составленного со знанием дела и ни на минуту не позволяющего о себе забыть, — неужели же так страшно нарушить его, ведь вся жизнь — это длинная цепь обещанного и не исполненного, намеченного и не сделанного, каждый день ты обещаешь что-то другим и себе; как же человек осмеливается, как же кто-то осмеливается пытаться прожить хотя бы один-единственный день абсолютно честно? Пусть кто-нибудь другой воспользуется моими набросками, пусть сочиняет сколько ему влезет, бедолага, я больше не желаю. У меня нет времени. Я должен попытаться понять, у меня нет времени.

Сначала Юнасу показалось, будто кричат чайки, но это были не чайки, это были его дочери, они отправились искать его, и у них с собой был фонарик. Он видел, как перебегает огонек с одного места на другое, и голос одной из дочерей доносился издалека, голос другой слышался совсем рядом. Узкий злобный луч света стрельнул сквозь ветви, опустился на землю, побежал дальше и уперся ему в лицо. Пришла, нашла его. Юнас сел и сказал:

— Погаси фонарь. Ненавижу фонари. Это была Мария.

— Мы так волновались, — объяснила она. — Дверь нараспашку, а тебя нет. И все остальное.

— Что значит «все остальное»? — спросил он. — Ты сказала «все остальное». Это может означать что угодно.

— Все остальное, касающееся тебя, — прошептала Мария. Она присела с ним рядом, фонарик лежал на земле, освещая мох. Она помолчала, потом сказала: — Ты совсем промок. И нос оцарапал.

— Мария, не болтай чепухи. Постарайся стать настоящей, ты ведь просто красивая картинка. Пока. Все это совсем неважно.

Она продолжала:

— Но мы не можем взять на себя ответственность…

— Бедная девочка, подумай, что ты говоришь. Кстати, могу тебе сообщить, что все очень просто.

Я понял это сегодня вечером, только что. Ничто больше не имеет значения.

— Где вы? — крикнула Карин с опушки.

— Скажи, чтобы она шла домой, — прошептал Юнас. — Мария, милая, скажи, чтобы она шла домой, вас двоих будет для меня чересчур. Сейчас мне с этим не справиться.

— Мы здесь, — крикнула Мария. — Все в порядке! Пойди, пожалуйста, и поставь чай, а мы когда придем, тогда придем.

Юнас прислушался. Карин ушла. Хорошо сказано, так я обычно говорил твоей матери: «Когда приду, тогда приду». Воцарилось долгое молчание.

— Мария, я прекрасно знаю — ты сидишь и размышляешь, как бы тебе увести меня домой. Пойду со временем. Когда пойду, тогда пойду. Мне сейчас очень хорошо. А пока ты могла бы, например, рассказать мне, довольна ли ты своей работой.

Она не ответила, и он повторил вопрос:

— Ты довольна работой?

Дождь припустил сильнее, превратился в настоящий ливень, и золотой горизонт погас.

— Почему ты не отвечаешь? И Мария ответила:

— Ты никогда раньше не спрашивал. — Голос ее звучал очень холодно.

— Ты тоже меня не спрашивала, — сказал Юнас.

— А ты хоть помнишь, чем я занимаюсь?

Он не помнил, не мог вспомнить, это было ужасно, и поэтому он заговорил о стеариновых свечах: мол, лучше было бы иметь стеариновые свечи, а не лампы, у ламп всегда погрешности в конструкции.

Мария заплакала.

— Мария, перестань, — сказал Юнас. — Я немножко устал и не в силах сейчас слушать женский плач. Твоя мама… — И вдруг набросился на нее: — Неужели у тебя никогда не хватает смелости рассердиться?

— Папа, — проговорила медленно Мария, — знаешь что? А ты ведь страшный человек. Ты не существуешь. Похоже, что ты вообще никогда не существовал.

— Возможно, — заметил Юнас. — Это интересное наблюдение, которого я от тебя не ожидал. Но завтра я буду существовать, потому что необходим именно я, то есть я один могу позвонить в город, сразу же, как откроется лавка. Для меня это очень важно.

— Для тебя это очень важно, — повторила Мария. И резко добавила: — Вставай, пошли домой. Не забудь пакет.

— Я хотел его закопать.

— Закопаешь завтра.

Они с трудом выбрались из ельника, в пакете звякали пустые бутылки. Время от времени Мария останавливалась и освещала фонариком землю под ногами Юнаса. Дождь перестал, и на опушке леса посветлело. В окне домика была видна Карин, возившаяся у плиты.

— Мария, — сказал Юнас, — я, наверное, не буду пить чай.

— Как хочешь. Ты вовсе не обязан пить чай.

— Дело в том, — объяснил он, — что как раз сейчас у меня нет времени на разные ненужные вещи. Понимаешь, я должен все упростить, откладывать нельзя, начинать нужно немедля.

— Я пойду принесу тебе свечи, — сказала Мария.

Пока ее не было, Юнас стоял и смотрел на Болотный залив и луг, над которыми длинными лентами стлался вечерний туман, кругом была такая тишина, какая бывает перед главным номером программы, главным сюрпризом фокусника. Мария вернулась с пачкой свечей и дождалась, пока не засветилось окошко в бане.

 

 

Рано утром, еще до открытия, Юнас уже стоял У крыльца лавки. Он был совершенно спокоен — эдакий случайный прохожий, созерцающий деревенские окрестности: сирень и яблони возле кооперативной лавки, почтовые ящики с названиями деревень и островов и впервые замеченные им такие естественные детали вокруг пригорка с вытоптанной травой — газовые баллоны и пустые ящики из-под лимонада, бензоколонка и велосипед без замка. Время открытия лавки давно миновало, но никто не пришел и не отпер дверь, и это было неважно, все это уже не имело никакого значения, потому что никто уже никогда не будет больше подгонять Юнаса, никогда в жизни, он был спокоен, ясен духом, свободен от мыслей, ну вот как, например, куст крыжовника.

С пригорка спустился высокий крупный мужчина в шортах и сказал:

— Сегодня они припозднились. Здесь никто никуда не торопится.

— Да уж не без этого, — охотно отозвался Юнас. — Я как раз сейчас подумал, что никогда в жизни у меня не было столько свободного времени.

— Точно, что правда, то правда… Как хорошо стало после дождя, верно? Вы ведь живете там, на другой стороне? Возле каменного поля? Я ходил туда с женой поглядеть, очень интересно, но один раз посмотришь, и хватит, не так ли?

— Верно, — ответил Юнас и засмеялся. — Увидел — и покончил с каменным полем раз и навсегда.

— А вы пишете, так ведь? — сказал крупный мужчина в шортах. — Пишущие люди очень интересны, я всегда был в этом уверен. Ходят слухи, что уважаемый писатель работает сейчас над биографией одной знаменитости и что книга вот-вот выйдет в свет. Это соответствует действительности?

— Кто вам это сказал? — вскинулся Юнас, похолодев.

— Никто, никто, это было написано в «Ловиса-бладет». В разделе местных новостей.

— Это наверняка. Экка, кому ж еще… хотя почему, любой другой в редакции мог бы… но зачем? Пытаются меня поймать, черти…

— Разрешите представиться —Блюмквист, — сказал крупный мужчина. — Стиг Блюмквист, или просто Стиккан. Как я уже сказал, я живу напротив. Мы будем рады видеть вас у себя any time[3].

— Спасибо, — ответил Юнас. — Большое спасибо.

У него поползли по спине мурашки от страха перед предстоящим телефонным разговором, надо звонить немедленно и поговорить с Эккой, сказать ему, что, мол, договор договором и так далее и тому подобное… тщательно продумать каждое слово, каждую интонацию… А если Экки не окажется в редакции, я буду продолжать звонить и перед этим каждый раз повторять про себя — четко, спокойно, безапелляционно — то, что должен сказать. Почему они не открывают, они обязаны открыть, владение телефоном налагает большую ответственность, мало ли кому понадобится позвонить по неотложному делу, минута может быть решающей, на несколько минут задержишься, и будет слишком поздно… Юнас зашел за бензоколонку и начал репетировать разговор с Эккой. Он говорил тихо, но четко, повернувшись лицом к ближайшей яблоне.

— Тебе нужен бензин? — спросил маленький рыжий мальчик, подходя с другой стороны лужайки. — Никого нет, тебе придется подождать. Они еще не открыли. — Мальчик подошел поближе и сказал: — Ты учишь?

— Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду — ты учишь наизусть?

— Скажи пожалуйста, какие ты, оказывается, слова знаешь, — сказал Юнас. — И скажи, пожалуйста, не мог бы ты отсюда убраться?

На пригорке уже толпился народ, деревенские и дачники, они стояли на солнцепеке и беседовали, потихоньку продвигаясь к крыльцу, и, когда пришла продавщица и открыла лавку, все вошли внутрь, продолжая разговаривать, старики нашли себе стулья, день начался, привычно и надежно, и Юнас кинулся прямиком к телефону, набрал номер. Ответили сразу, Экка был на месте, слава богу, Экка всегда на месте, и Юнас сказал:

— Привет, это я, Юнас. Слушай, что я тебе скажу. Я не хочу больше иметь ничего общего с этим Делом, понимаешь, ничего. Я звоню из лавки, она только что открылась.

Экка помолчал немного, потом сказал:

— Слушай, Юнас, ты немного переутомился?

— Нет! Никогда в жизни я не был так бодр, я имею в виду — как сейчас, это произошло сегодня или, вернее, вчера вечером, я решил отказаться от этой работы, пусть берется кто-нибудь другой. Очень плохо слышно. Здесь много народу. Ты меня слушаешь?

Экка спросил:

— Ты рассердился на заметку в ловисской газетенке?

— Нет! Я отказываюсь от этой работы! Экка сказал осторожно:

— Ты все-таки подумай еще. Позвони как-нибудь на днях.

— Что ты сказал? Плохо слышно. Но ты понял… — Юнас прижал трубку к уху и повысил голос: — Экка, не клади трубку. Это очень важно, это решено, понимаешь? Я больше не буду звонить.

— Где ты находишься? Что это за лавка?

— Дачное место, — ответил Юнас. — Называется Болотный залив. Смешно, правда? И не клади трубку, пока до тебя не дойдет. В общем, я выхожу из игры. Ясно?

— Господи, — сказал Экка. — Как будто у меня и без тебя мало забот. А тут еще и это, ко всем прочим прелестям.

— Но ты понял. Скажи, что ты мне веришь. — Юнас, — ответил Экка, — я всегда верил тебе в меру.

— Но сейчас веришь. Скажи, что да.

Через несколько секунд совсем издалека донесся голос Экки:

— Ладно, как хочешь, здесь тоже народ, я больше не могу разговаривать.

Чувство освобождения, испытанное после телефонного разговора, было ошеломляющим. Дело сделано, Экка понял, что он говорил серьезно, и все оказалось совсем просто, так же просто, как принимаются важные решения, которые слишком долго зреют и наконец прорываются наружу. Главный номер программы был исполнен с блеском, под аплодисменты. Юнас улыбнулся продавщице и сказал:

— Какое красивое на вас платье. Сколько с меня?

Она тоже улыбнулась в ответ и сказала:

— Четыре пятьдесят, вы ведь звонили в город. Как просто: покупаешь себе свободу за четыре пятьдесят, выходишь из лавки, улыбаясь всем этим милым людям, небо словно раздвинулось, и больше ничего не тяготит, совсем ничего. Вот как это, оказывается, просто. Юнас миновал яблони и бензоколонку и спустился на берег, где стояли лодки. Ему понравилась маленькая белая гребная лодка, он забрался в нее и медленно поплыл в пролив, иногда отдыхая на веслах, и в конце концов предоставил лодке плыть, куда она хочет. Вытянувшись во весь рост на дне, он наблюдал за летними облаками, а потом заснул.

— Привет! — сказал Стиккан Блюмквист. — Все в порядке? — Он крепко держался за планширь, мотор работал вхолостую. — Увидел плывущую по течению лодку и решил поглядеть, не случилось ли чего.

Его большое лицо выглядело озабоченным, может даже, чуточку смущенным.

— Все нормально, — коротко ответил Юнас, садясь, и сразу же на него нахлынули картины-воспоминания, черно-белые фотографии, крупным планом, всех тех ситуаций, когда он пытался подняться с пола, с тротуара, еще откуда-то, его обнаруживали, расспрашивали, проявляли внимание, и обращенные к нему лица были озабоченными или презрительными, и он добавил: — На этот раз все вполне объяснимо, я хочу сказать — естественно, я просто заснул.

— О'кей, — сказал Стиккан Блюмквист, — если все о'кей, значит, о'кей. Пара взмахов веслами, и мы у меня дома.

Причал оказался большим и помпезным, с флагштоком и кнехтами.

— Называй меня Стиккан, так будет проще.

— Юнас, — сказал Юнас.

К нему полностью вернулось приподнятое настроение, и он прошел вслед за хозяином мимо зарослей ольхи и другой зелени на просторную открытую террасу. Стиккан сказал;

— Садись сюда, это удобное кресло. Жена в городе. Давай выпьем, а?

— Идет, — ответил Юнас.

Появилось виски, «Баллантайн». Стиккан уселся напротив Юнаса, чокался с серьезным видом, сказал, что первый раз встречается с писателем, и вскоре перешел к неизбежным вопросам.

— Стиккан, — сказал Юнас, — пожалуйста, извини меня, но сейчас мне так хорошо. Единственное, что я тебе могу ответить, — некоторые профессии, так сказать… ну, я имею в виду, о работе не хочется много болтать, если ты меня понимаешь.

— Разумеется, — сказал Стиккан. — Я понимаю. У тебя были неприятности?

— Ну, скорее, просто небольшие переживания. Но это уже позади.

— Конечно, ты прав, бывает, ходишь, переживаешь, а потом видишь, что переживать-то не из-за чего было. Я всегда говорю: не волнуйся понапрасну, жизнь-то все-таки прекрасна. Но сегодня у тебя хорошее настроение, правда?

— Правда, — ответил Юнас. В какое-то опасное мгновение у него вдруг появилось непреодолимое желание заговорить об Игреке, но, слава богу, этот порыв быстро угас.

— Еще по одной? Straight или on the rocks?[4].

 

— Straight.

— Ну, привет, поехали. Kippis![5]О чем задумался?

— Задумался, — повторил Юнас. И внезапно, непостижимым образом, ни на минуту не сомневаясь, он понял, что Игрек не исчез. Игрек существует и останется с ним навсегда.

Стиккан сказал:

— Ну вот, ты опять помрачнел. То веселый, то мрачный, известно, как это бывает у писателей. О чем ты сейчас пишешь?

— Ну, например, об облаках, — ответил Юнас с угрозой в голосе. — Кому-то и об облаках надо писать.

— Разумеется. Об облаках. Тебя не поймешь. А что ты делаешь в свободное время?

— А ты сам что делаешь?

— Ловлю рыбу. Но сейчас идет в основном треска.

— Треска, — сказал Юнас, — отвратительная рыба.

Виски всегда плохо на него действовало, отнюдь не прибавляло веселья, надо уходить, пока он не пустился в откровенности или не начал задираться. Именно сейчас было совершенно необходимо остаться одному и попытаться понять, почему Игрек не исчез.

— Но если ее закоптить, — сказал Стиккан, — получается не так уж плохо, на можжевеловых ветках да фукуса добавить для цвета, влажноватого, чтобы дымил.

Юнас ничего не ответил.

Стиккан разглядывал своего гостя. Если бы дело происходило вечером, можно было бы сказать: оставайся ночевать, отдохни, сделаем перерыв, перерыв вещь полезная.

— Юнас, — сказал он. — Расскажи мне, что тебя мучает. Я простой человек, но ты мне нравишься. Можешь мне доверять.

Терраса была хороша, она заросла жимолостью и крошечными вьющимися розами, в солнечном свете цветы отбрасывали на кирпичный пол и на стол изящные тени, чуть шевелившиеся при слабых порывах ветра.

— Конечно, я тебе доверяю, — сказал Юнас. Он понимал, что с этим человеком у него могла бы завязаться дружба, легкая и, наверное, необходимая ему, но он не хотел этого. Дружба возникает по-другому — с человеком, который долго делил с тобой самые трудные минуты вашей общей жизни, наперекор всем ошибкам, всему тому, чему нет прощения. Юнас попытался поточнее сформулировать свою мысль: например, прежде всего нужно быть терпимым по отношению к тем, кого ты обманул… Нет, «кому ты изменил» лучше. Тут он отвлекся, а Стиккан продолжал горячо и серьезно рассуждать об облаках:

— …не так ли, как они появляются и исчезают, закрывают солнце, а иногда они бывают похожи на какие-то фантастические существа, знаешь, рано утром…

Юнас подумал: «Пошел ты к черту со своими разглагольствованиями, заткнись, пока я не выбил тебе зубы», но тут же устыдился и сказал:

— Да, да, знаю. Рано утром. А теперь мне пора. У меня важная встреча.

— Отложить нельзя?

— Нельзя.

— Жалко, — сказал Стиккан. — Мне казалось, нам есть о чем поговорить. Но раз так, когда вернешься, не забудь оставить лодку на том м

Date: 2015-07-24; view: 194; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию