Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава 6 1 page
Едва они расположились лагерем, как сразу же повсюду начались бесконечные воспоминания. У каждого было в запасе по крайней мере по три случая на тему о том, как ему чудом удалось избежать гибели, и не менее двух потрясающих, захватывающих дух историй, как ему ловко удалось укокошить япошку. Рассказы эти повторялись во все новых и новых вариантах в течение почти всей той недели, что они были на отдыхе, и прекратились лишь за день-два до возвращения на передовую, когда люди стали уже задумываться о том, что ждет их впереди. Было очень любопытно также наблюдать, как постепенно ослабевала в них та необычная напряженность, та внутренняя отчужденность и даже потеря чувствительности, которые овладели ими во время боев. У большинства это ощущение исчезло примерно на второй день отдыха, и к третьему дню почти все они уже превратились в прежних людей, со своими характерами, настроем, интересами. Один лишь Джон Белл, наблюдавший за этим процессом как бы со стороны, с каким-то своим, особым интересом, был глубоко убежден, что возникшее в их душах во время боев состояние останется там теперь надолго, и никто из них теперь уже не станет таким, каким был прежде. Да, он был глубоко убежден в этом. Может быть, через много-много лет, когда война станет уже достоянием прошлого и каждый из них создаст вокруг себя что-то вроде кругового оборонительного заслона из лжи и всяких домыслов, вдоволь наслушается всяких чужих небылиц, которые все эти годы будет тщательно разрабатывать и внушать им правительственная пропаганда, они смогут спокойно собираться вместе, как это делали их отцы, съезжаться на всякие сборища, вроде съезда Американского легиона [10], и рассказывать там с апломбом и достоинством тщательно отработанные и отшлифованные версии своих боевых похождений. Они смогут спокойно притворяться друг перед другом, будто они настоящие мужчины, ловко уклоняясь от малейших намеков на то, что в их прошлом были дни, когда они скорее напоминали животных, нежели людей, когда их поступками управляли лишь звериные инстинкты. А кое-кто из них пытается делать это уже сейчас, прямо здесь, среди своих товарищей. И этот кто-то не кто иной, как он сам, собственной персоной. Белл даже рассмеялся в душе от этой мысли и тут же испугался своего смеха. В общем, что ни говори, но первые два дня, пока они отходили от этой своей отчужденности и какого-то онемения, задали, но сути дела, особый тон всей этой неделе отдыха. Роты спустились с холмов и вышли из джунглей страшно уставшими, солдаты были измотаны до предела, почти у всех ввалились щеки, выступили скулы, запали потемневшие глаза. Тем не менее все без исключения тащили в ранцах, вещевых мешках и просто на горбу горы трофеев, всяческого барахла. Многие солдаты походили сейчас скорее на старьевщиков, нежели на военнослужащих регулярной армии. Чего здесь только не было! Офицерские японские пистолеты, винтовки, каски, портупеи, вещевые мешки, сабли, мечи. Был даже один станковый пулемет. Его волокли вдвоем рядовые Мацци и Тиллс, которые, кроме того, тащили еще плиту и ствол ротного миномета, а также кое-какие другие сувениры. Можно было только удивляться, как им удалось скрыть все эти трофеи от ребят из артиллерийско-технической службы. Пулемет нашел Тиллс, а Мацци потом предложил ему свои услуги по транспортировке, выторговав за это половинную долю в барышах. Тем самым был создан небольшой, но дружный союз из двух единомышленников, рассчитывавших выручить за такой редчайший трофей по крайней мере ящик австралийского виски и во имя этой высокой цели едва не подохших от усталости и изнеможения на том долгом пути, который им пришлось преодолеть от передовой до места отдыха. Для этого лагеря командованием была назначена вершина небольшого безлесного холма, расположенного на северной окраине полевого аэродрома — он вытянулся практически у них под ногами. Столь удачная дислокация позволяла солдатам третьей роты почти каждый день, сняв рубашки и нежась на солнышке, с огромным интересом наблюдать, как японские легкие бомбардировщики, выскакивая из-за холмов, что тянулись к северу от аэродрома, спокойно бомбят взлетную полосу. К тому же еще этот холм был расположен, очевидно, вблизи той расчетной точки, над которой японские штурманы открывали бомболюки своих самолетов, и однажды американцам удалось даже увидеть лицо японского летчика. Дважды японцы немножко ошибались в своих расчетах и начинали бомбометание прямо у них над головами, но это было, в общем-то, вполне безопасно, хотя кое у кого, наверное, холодок все же пробегал между лопаток. И каждый раз, когда японские самолеты, отбомбившись, уходили прочь, солдаты весело вскакивали со своих мест и принимались разглядывать, что они там натворили. В общем, места у них были преотличные, лучше не придумаешь. Правда, в первый день они во время налета здорово перепугались — подумать только, после всего того, что они пережили, попасть под бомбежку и погибнуть от какой-то дурацкой авиабомбы! Однако потом они быстро освоились, и налеты эти стали их ежедневным двойным развлечением — во-первых, сами налеты, а во-вторых, результаты бомбежек. Несколько раз они видели, как от падавших бомб взрывались и горели стоявшие на поле американские самолеты и аэродромная команда бегала, пытаясь погасить полыхавшее вовсю яркое бензиновое пламя, а тут и там падали убитые и раненые. Если же ничего такого не происходило, после налета, по крайней мере, можно было посчитать, сколько появилось новых дыр на полосе, поглазеть, как аэродромная команда заменяет разбитые листы металлического покрытия полосы, чтобы с нее снова могли взлетать самолеты. Одним словом, каждый день к их услугам были интереснейшие развлечения, настоящий спектакль. К тому же еще эти авиационные представления, как бы интересны они ни были, далеко не исчерпывали список тех удовольствий, которые были теперь к их услугам. И самым замечательным и волнующим их развлечением была торговля трофеями. Надо сказать, что к этому бизнесу большинство из них было вполне подготовлено. Каждый день после обеда, сразу же, как только заканчивался очередной налет японской авиации, вся третья рота до единого человека толпой спускалась со своего холма на поле аэродрома, отыскивала там неразбитый пятачок и начинала торговлю. Хотя цены на товар были уже более или менее стабильными, они все же ничем точно не определялись, так что всегда была возможность (особенно если у тебя было что-то такое, что интересовало авиаторов) сорвать немного лишнего. Авиаторы были хорошими покупателями, они могли позволить себе, и обычно позволяли, переплатить, тем более что постоянно располагали неограниченными возможностями по части добывания выпивки. Каждый день сюда прилетали транспортные самолеты из Австралии, на них доставляли всякие деликатесы для начальства — молоко, свежее мясо, сыры и тому подобное, так что экипажам этих самолетов (их называли «молочными рейсами») было вовсе не трудно запихнуть куда-нибудь в укромное местечко в огромном кузове пару-другую ящиков с выпивкой. Подобное положение делало авиаторов поистине людьми высокого полета, недостижимыми для пехотинцев или каких-нибудь тыловиков, с которыми о настоящей торговле не могло быть и речи. С этих-то что было взять? Даже когда у них и появлялось что-то спиртное, оно уже успевало непременно пройти через руки авиаторов и, стало быть, подорожать. Даже тот, кто сам не пил, норовил сделать бизнес, содрать как можно дороже, и в таких условиях о настоящих деловых отношениях не могло быть и речи. Да и кому нужны были подобные сделки, коль скоро рядом находился аэродром и солдаты могли торговать с летчиками без всяких посредников? Торговля шла по-настоящему. Японское боевое знамя из белого шелка, особенно если на нем были пятна крови, шло не менее чем за три имперские кварты [11]. А вот винтовка едва-едва тянула на пинту [12]. За стальную каску, особенно если она была с офицерской золотой или серебряной звездочкой, да еще и в хорошем состоянии, можно было выторговать кварту. Однако больше всего ценились пистолеты. У японцев их было два типа. Один, поменьше размером и, стало быть, подешевле, представлял собой копию европейского пугача. За него можно было получить три кварты. Второй был более высокого качества и потяжелее, внешне он напоминал германский «люгер» со специальным откидным прикладом для стрельбы с упора. Такие попадались очень редко (скорее всего, они предназначались лишь для некоторых офицеров), зато уж и взять за него можно было дорого — четыре, пять, а то и все шесть кварт. Обычный, так сказать стандартный, самурайский меч шел, как правило, не меньше чем за пять кварт, а улучшенные модели с отделкой золотом и слоновой костью могли принести своему владельцу весьма высокий доход в девять-десять кварт. Что же касается уникального меча с драгоценными камнями, то тут уж никакой установленной цены не существовало, да только о них что-то не было слышно в солдатском торговом мире. Помимо всех этих типовых образцов ходового товара, имевших более или менее устойчивую цену, на рынке попадалась и всякая всячина. Например, кожаные ремни и портупеи со старомодными кожаными подсумками для патронов, которые авиаторы приспосабливали под свои пистолеты. Еще летчиков очень интересовали японские бумажники, кошельки и фотографии, причем последние, если на них были подписи по-японски, ценились дороже чистых, а фотографии солдат шли дороже карточек их жен и детей, если, разумеется, женщины не были голыми. Иногда на рынке появлялись целые пачки порнографических карточек и открыток, они шли нарасхват и за большую цену. Деньги, разумеется, тут не котировались, поскольку были нужны разве только летчикам, обслуживавшим «молочные рейсы», — они могли реализовать их в Австралии. Могли они сгодиться еще и тем, у кого не было никаких трофеев для обмена на спиртное, этим приходилось раскошеливаться — имперская кварта виски стоила на этом рынке не менее 50 долларов. Вот на этот-то хорошо организованный, прочно устоявшийся уже солдатский рынок и вышла сразу же по прибытии на отдых третья рота и сразу же включилась в четко отработанную систему купли-продажи. Включилась со всем своим взятым с боя барахлом, дорогими и сложными изделиями из железа и стали и самой разнообразной трофейной кожаной галантереей. Ей в этом отношении здорово повезло — остальные три роты батальона, вследствие каких-то мудреных соображений начальства, были размещены в других районах, довольно далеко друг от друга, главным образом в кокосовых рощицах вдоль Красного пляжа — участка берега неподалеку от района их первоначальной высадки. Для этих бедняг попасть на рынок было целой проблемой — требовалось не меньше дня пути, чтобы добраться до аэродрома и обратно, да и то если встать на рассвете и если к тому же повезет с попутной машиной. Им не оставалось иного выхода, кроме как по дешевке сбывать свои трофеи на местных барахолках, где покупателями были резервная пехота и всякие тыловики. Зато третья рота процветала вовсю. На вершине того холма, что высился на северной окраине аэродрома, пьянка начиналась сразу после завтрака. Солдаты по одному выползали из-под маскировочных сеток, растянутых над их полевыми раскладушками, быстренько делали хороший «утренний» глоток виски и не спеша шли к умывальникам. Вернувшись, они снова пропускали глоточек, после чего, забрав котелки, направлялись к палатке, в которой размещалась полевая кухня. В отсутствии Сторма, находившегося в госпитале, здесь теперь командовал старший повар Лэнд. Почти у каждой раскладушки, стоявшей под сеткой, можно было найти по крайней мере по одной полной кварте виски. Завтрак в роте был единственной формальностью, предусмотренной Толлом в распорядке дня на время отдыха. Во время завтрака проводилась и перекличка. После этого солдаты были на весь день предоставлены сами себе. У кого еще оставалось трофейное барахло, могли спуститься по холодку на рынок, большинство же предпочитало посидеть на койках или развалиться без рубашек на утреннем солнышке, прихлебывая не спеша из горлышка и болтая с соседом о той воистину великой битве, в которой им довелось участвовать. Иногда можно было глоток виски разбавить банкой пива, которое солдаты доставали в строительном батальоне, расквартированном на аэродроме. У строителей постоянно был хороший запас, и они охотно делились им, меняя пиво на боевые трофеи. Большинство солдат роты ухитрялись за день выпивать не меньше пинты виски, а кое-кто и побольше. Они были молоды и, если не считать малярии, которая успела поразить уже почти всех, практически здоровы. Выпивка для них была просто удовольствием. Да к тому же они теперь уже понюхали пороху, стали настоящими ветеранами. И кровь пролили, и узнали ее вкус. Именно узнали. Ежели кто из них ухитрялся напиться до такого состояния, что не в силах был двигаться, то валился тут же на травку и спал, пока спалось, а потом продирал глаза и снова принимался за любимое дело. Не обходилось, разумеется, и без пьяных драк. В полдень они обедали, не забывая и в обед пропустить пару глотков виски на манер того, как европейцы запивают обед вином. После обеда все в хорошем настроении рассаживались на самые удобные места, предвкушая заранее удовольствие от того зрелища, которое предстанет перед ними при очередном налете японских бомбардировщиков. Ну а поближе к вечеру, когда на аэродроме снова устанавливался порядок, солдаты веселой гурьбой отправлялись вниз, к авиаторам, на послеобеденный тур обменных операций. Надо полагать, что авиаторы, покупавшие у них трофеи, ненавидели при этом солдат не меньше, чем те ненавидели своих соседей. Вечером, поужинав, солдаты снова располагались кто как хотел у себя в лагере на голой вершине холма, пили, осторожно покуривали в кулак, глазели на всполохи ночных бомбежек. Противник бомбил, как правило, кокосовые рощи на побережье, так что они были в полной безопасности на своем холме и могли спокойно отдыхать. Конечно, им пришлось пережить самое страшное нервное потрясение, которое только может выпасть на долю молодых парней, если не считать тех, кто попадал в тяжелую автомобильную аварию. И по мере того как они постепенно снова расслаблялись, как из их сердец уходило то благословенное отупение, которое охватывает человека в шоковой ситуации, они все яснее начинали понимать всю бессмысленность смерти и всего того, что происходит. Часто они беседовали об этом по ночам, особенно тогда, когда с затаенным наслаждением наблюдали за пылавшими в темноте самолетами на аэродроме и другими последствиями бомбежки. Если разговор заходил об убитых, о тех, кто пал в их великой битве, они вспоминали о них с каким-то удивлением, как о чем-то таинственном, непостижимом. Когда же разговор переходил на раненых, то все сводилось лишь к подсчетам, как далеко данное конкретное ранение может затащить человека на тысячемильном пути от этого острова и до побережья Америки: до передового медпункта полка, тылового эвакогоспиталя, что находился на острове Эспирито-Санто, военно-морского госпиталя номер три на острове Эфате, до Нумеа в Новой Каледонии, Австралии, а может, до родной земли? Почти никогда они не говорили о собственной смерти, которая могла настичь их уже на следующей неделе. К чему? Теперь они были закаленными в боях ветеранами. Им усиленно объясняли, как надо играть эту роль, и они отчаянно стремились внести в нее как можно больше искренности и правдивости. И вовсе не потому, что действительно так уж гордились этой ролью или своей миссией, а скорее всего, просто из-за отсутствия какой бы то ни было другой роли. Вот в таком состоянии они все и пребывали, когда на четвертый день отдыха, вечерком, перед ними нежданно-негаданно предстали Сторм и Файф, вернувшиеся, можно сказать, «с того света» (поскольку многие их товарищи совершенно искренне считали обоих покойниками). Но как бы там ни было, они вернулись! Сторм и Файф были первыми ранеными, вернувшимися после излечения в третью роту, может быть, поэтому их возвращение показалось всем необычайно интересным и любопытным событием. Вся рота сбежалась поглазеть на это чудо. Все солдаты, сумевшие избежать ранения, ощущали некоторую вину перед ними, примерно такую же, какую обычно ощущает здоровый человек, находясь у постели больного. Они наперебой принялись угощать вернувшихся, засыпали их вопросами. Ранение в голову у Файфа оказалось поверхностным, без повреждения черепа или внутреннего кровоизлияния, так что после недельной проверки его отправили обратно в часть. Правда, при этом в госпитале не учли, что он лишился еще и очков. Рассказывая о своем ранении, Файф все время трогал пальцами небольшую наклейку на выбритой голове — в госпитале ему велели отодрать ее дня через три-четыре. Что касается ранения в кисть у Сторма, то его осматривали в госпитале несколько врачей, спрашивавших все время одно и то же: может ли он свободно двигать пальцами? Сторм отвечал утвердительно, и после нескольких таких осмотров его отправили в палатку и велели там ждать. Он так и сделал и просидел в палатке, всеми забытый, в течение пяти дней, пока какой-то санитар не разыскал его и не передал приказание возвращаться в часть. На его руку никто так больше и не взглянул. Сторм сожалел о том, что на нее не наложили хоть какую-нибудь повязку, а то теперь ходи как дурак, будто и ранения-то никакого нет. Тем более что ранка почти уже зажила, только пятнышко осталось малюсенькое, с синими краешками. А под кожей, если потереть, ощущалось что-то постороннее, и все еще было больно. Так вот обстояли дела, и сейчас они оба стояли в кругу товарищей. Все сошлись на том, что доктора в дивизионном госпитале никуда не годятся. Ни за что, подлецы, не позволят человеку выбраться живым из этой мясорубки. И вообще, судя по всему, в этой дивизии, видно, является правилом гнать на передовую не только всех, кто может идти, но и тех, кто может хотя бы ползти. И все только ради того, чтобы командиру дивизии можно было спокойно вести бои, захватывать острова и обеспечивать себе репутацию. Даже ребят, которые чуть ли не подыхают от малярии, и тех гонят в наступление! Дадут пригоршню акрихина, и катись себе назад в подразделение. Оба раненых, возвратившихся в роту, в один голос поддерживали общее мнение, утверждая, что и начальство, и медики в этой дивизии стоят друг друга. Вот и получилось, что истина, рожденная среди госпитальной болтовни, — вылетевшая из уст Сторма и Файфа «солдатская правда» о тех порядках, которые царят в госпиталях, — стала самой популярной темой разговоров в третьей роте. В последующие дик Сторм и Файф только тем и занимались, что всячески поддерживали горячие дискуссии среди раненых на тему о том, кого из них все же эвакуируют с острова, а кого непременно оставят здесь. Своей информированностью в данном вопросе они щедро делились со всеми в роте. Создавшаяся обстановка была в чем-то схожа с уголовным законодательством, которое трактовало в качестве основного правила существенное положение о том, что вовсе не все люди, совершившие то или иное противозаконное деяние, должны быть непременно упрятаны за решетку. Правительство всегда вправе решать, кого бросить в застенок, а кого, например, сослать на покрытый дикими джунглями остров в Южных морях и держать там до тех пор, пока он не исполнит в точности все, что от него требуется правительством или приказано командованием. Так что если взглянуть на все с несколько иной стороны, то получалось, что проблема эвакуации была, по сути дела, вопросом жизни и смерти. В результате их и без того мрачный взгляд на свое будущее становился еще мрачнее от охватывающей душу ожесточенности, даже озлобленности, которая непрерывно росла в них, превращая постепенно в грубых, жестоких, даже подлых и циничных вояк — таких, какими хотели их видеть командиры — отчаянных рубак, ненавидящих японцев только за то, что они японцы. Солдаты, пребывающие в таком далеко не радостном настроении, искренне сочувствовали Сторму и Файфу — первым вернувшимся назад в строй раненым из их роты, подливали им виски, расспрашивали о том, как их лечили, и обо всем прочем. И пока Сторм и Файф окончательно не упились, они с видом знатоков снова и снова объясняли, что такой-то и такой-то, конечно, получат свое, и даже по первому разряду, но наверняка умрут, а вот такой-то будет эвакуирован по крайней мере в Австралию, а если повезет, то и в сами Штаты, а вот эти трое ни за что не уедут дальше Нумеа в Новой Каледонии, а что касается такого-то и такого-то, то у них дорога от силы до побережья, тем более, что им и этого больше чем достаточно. В общем, у них уже составился своеобразный каталог ранений, хотя при том обилии виски, которое в них влили, трудно было ожидать, что они им правильно пользовались. Еще во время пребывания в полевом госпитале Сторм и Файф вволю наговорились между собой. Как только утром заканчивался обход, Файф тотчас же отправлялся к Сторму, словно сын к отцу или младший брат к старшему, и начинал отчаянно жаловаться ему, что его ранение в голову оказалось не таким серьезным, как он предполагал. А оно действительно было не то что очень серьезное, а совершенно пустяковое, так что шансов на эвакуацию у Файфа не было. Когда он наконец убедился в этом, отчаянию его не было предела, он чуть с ума не сошел от возмущения и страха. Когда в том первом бою Файф понял, что ранен, почувствовал, как полилась его кровь, его охватила безумная радость от мысли, что, слава богу, для него уже все позади и ему не надо больше воевать, а также страстное желание как можно скорее убраться за обратный скат высоты 209, где не надо будет опасаться вторичного ранения, а может быть, и гибели. Вспоминая потом себя в те минуты, он не мог припомнить никакой другой мысли, которая бы занимала его тогда, пока он не добрался до спасительного укрытия за высотой 209. Здесь он увидел нечто такое, что быстро изменило ход его мыслей. На крутом склоне высоты, среди валявшегося тут всякого барахла, включая брошенные кем-то две винтовки, стояли санитарные носилки. На них лежал убитый солдат, совсем еще мальчик. Глаза и рот его были закрыты, одна рука свесилась вниз, другая же, та, что была вытянута вдоль тела, оказалась погруженной по кисть в уже почти застывшую, похожую на желе кровь, которая полностью заполнила провисшую под тяжестью тела парусину носилок. Остолбенев от этого страшного зрелища, Файф с трудом догадался, что парня, видимо, ударило осколком тогда, когда его, уже раненного, санитары пытались вынести из боя. Но больше всего его потряс не сам этот факт, а рука убитого, погруженная по кисть в собственную кровь. У Файфа даже комок к горлу подступил, захотелось заорать что есть духу: «Люди! Поглядите, что же вы творите! Что вы сделали с этим мальчишкой! А ведь я тоже мог оказаться на его месте. Да, я! Вы только подумайте об этом, люди! Ну не звери же вы, а люди!» Просвистевшая где-то около уха пуля быстро привела его в чувство, он с ужасом огляделся вокруг, попытался побежать, но склон был слишком крут, он еле карабкался по нему. В страхе ему почудилось, что уже не одна, а несколько пуль ударили в землю неподалеку от него. В общем, что-то с ним тогда действительно произошло, и все из-за этого похожего на мальчика убитого солдата. И когда он наконец добрался до пункта сбора раненых, он не мог говорить, только всхлипывал бессвязно. На батальонном пункте с ним обошлись довольно внимательно. Правда, здесь царила такая неразбериха, что просто невозможно было что-либо понять. Казалось, будто тысячи людей в беспорядке мечутся на крохотном пятачке, сталкиваются друг с другом, путаются под ногами, стонут, причитают, плачут. Он уселся в конце длинной очереди раненых, ожидавших приема врача, все они были вроде не в себе, измазаны кровью, стонали от боли. И он был такой же, как все, все время стирал со лба набегавшую кровь, а она накапливалась снова и снова и капала ему на рубашку. Единственное, что ему тогда хотелось, — никогда больше не возвращаться туда, к подножию холма. Он не совершил ничего выдающегося, даже элементарной храбрости не проявил, но тут их всех, наверное, считают героями. А ведь он, по правде говоря, даже долг свой и то толком не смог выполнить. Только уж черта лысого он кому-нибудь про это расскажет… Наконец подошла его очередь. Врач промыл рану, осмотрел ее, покачал головой: — Пока еще ничего не ясно. В таких случаях сразу ничего сказать нельзя. — Он принялся бинтовать ему голову, сделав что-то вроде тюрбана из бинтов. Потом бросил: — Ходить не смей! Ни в коем случае. Посиди вон там, тебя на носилках отнесут. После этого санитар укрепил ему на рубашку цветную бирку, и они с врачом перешли к следующему раненому. — Ты меня понял? — снова обернулся врач к Файфу. — Сиди и жди. — Он вернулся к нему, нагнулся, посмотрел в глаза, пощелкал пальцами перед лицом. — Ходить не смей, ясно? — Так точно, сэр, — ответил Файф. Ему казалось, будто он глядит на все это со стороны, откуда-то издалека. Он пытался сосредоточиться и понять, чувствует ли он приближающуюся смерть. — Ладно, — бросил наконец врач. — И не забудь, что я тебе приказывал. — Повернувшись, он пошел дальше вдоль линии раненых. Через некоторое время пришли четверо здоровенных солдат, уложили Файфа на носилки и потащили куда-то. Хотя стояла нестерпимая жара, ему все время было холодно, знобило, и он с удовольствием натянул на себя одеяло. «Черт побери, — думал он, — а дело вроде бы идет на лад. Раз я так плох, что даже ходить нельзя, значит, есть шанс попасть в эвакуацию. Может быть, в Австралию?» Дорога шла в гору, санитары часто отдыхали, и, когда они остановились в последний раз, перед тем как одолеть самый крутой участок, за которым стояли санитарные джипы, он приподнялся на носилках и сказал: — Слышь-ка, парни, я вроде бы и сам могу дальше дотопать. Может, вам вернуться? Там ведь, поди, и потяжелее раненые есть… Но чья-то рука спокойно легла ему на плечо, прижала к парусине носилок. — Лежи, лежи, браток. Это уж наша забота, кого и куда тащить. «До чего же славные ребята», — подумал он, чувствуя, что впадает в какое-то полузабытье. Что ж, такая, видно, у него счастливая звезда. Видимо, он отвоевался, и назад уже пути нет. И отделался он как будто легко. Могло быть и хуже, как у других парней — Кекка, Джекса или Бида. Однако когда его доставили на полковой эвакопункт, дела вдруг приняли другой оборот. Пропутешествовав вместе с тремя другими лежачими ранеными на санитарной машине, он сразу попал в палатку, где за четырьмя столами работали четыре хирурга. Рядом с каждым из них стоял еще один стол, на который клали очередного раненого, — так что всего в палатке было восемь столов. Файфа уложили на единственный свободный стол, стоявший около старика доктора, Хейнса, главного полкового врача. Рыжий и седой, с большой лысиной и обвислым животом, Хейнс оперировал, не выпуская изо рта погасшего окурка сигары, время от времени бормоча что-то себе под нос. Однажды, еще до войны, Файф заболел и приходил к Хейнсу на прием в полковой лазарет. Тогда он показался ему (как и многим другим солдатам) этаким добрым старичком. Сейчас же это был совсем другой человек. Файф перевел взгляд на его пациента, и у него глаза полезли на лоб. Это был молодой, сухощавый, довольно интересный парень с хорошо развитой мускулатурой и прекрасной кожей, гладкой и белой, если не считать здоровенной кровоточащей дыры как раз под правой лопаткой. Парень сидел на краю стола, свесив ноги, и Хейнс, без конца гоняя свою сигару из одного угла рта в другой, придерживая пинцетом и ловко работая ножницами, обстригал вокруг раны лоскуты кожи. Вид этой раны настолько заворожил Файфа, что он глаз не мог от нее оторвать. Кровь, накапливаясь все время в глубине отверстия и переполняя края раны, медленно темными ручейками стекала вниз по гладкой и чистой коже. Когда такой ручеек добирался почти до пояса, Хейнс движением снизу вверх небрежно стирал его марлевым тампоном, как бы загоняя кровь назад в рану, и продолжал работать. Но поток не сдавался, он постепенно накапливался снова и переливался через край. Закончив наконец обработку раны, врач забинтовал раненого, слегка хлопнул парня по здоровому плечу. В его глазах появилось что-то вроде улыбки: — О'кей, парень, полежи теперь, пока за тобой не придут. Ну а если там что и осталось, в госпитале разберутся. Во всяком случае, я тебе на спине симпатичную дырочку сделал. Лучше не сыщешь до самого Мельбурна. Эй, санитар! — Он недовольно перекатил окурок сигары из правого угла в левый. — Носильщики! Опустившийся на стол раненый молчал и полусонно улыбался осоловевшими от морфия глазами. Файфу вдруг показалось, что он вновь очутился в мире людей, но только чувствовал себя здесь каким-то чужаком. Хейнс повернулся к нему: — Ну-ка погоди… Помолчи, говорю… Ну точно, рядовой Файф! Верно? Из третьей роты? — Так точно, сэр. — Файф даже ухмыльнулся от удовольствия, что его узнали. — Как же, отлично помню. Тебе ведь тогда аппендикс удалили, и ты заявился из госпиталя на поправку. Ну и как? Все нормально обошлось? — Он не стал дожидаться ответа. — А теперь что схлопотал? Головное ранение, насколько я вижу. Сесть можешь? Файф чуть не заорал на него. Да разве же он не видит, что в этот раз все по-другому? И сам он не прежний рядовой Файф, и притащили его не с аппендицитом. Однако он проглотил обиду молча. — Я вовсе не тот Файф, — только и ответил он врачу. — Это уж точно, — ухмыльнулся Хейнс. — Все мы теперь другие… Ну а сесть-то ты все же можешь? — Могу, — с готовностью откликнулся раненый. — Конечно, могу. — Он быстро приподнялся, и тут же на него, будто со стороны, накатилась дурнота. — Потише, парень, потише. — Голос врача доносился откуда-то из пустоты. — Крови ведь потерял немного… Вот так… Так… А теперь давай-ка поглядим, что там у тебя. — Он снова перекатил языком сигару во рту — из правого угла в левый. Работал он споро. Быстро смотал с головы у Файфа тюрбан из бинтов, осторожно принялся ощупывать пальцами рану. — Тут вот, наверное, больно? — Он заглянул Файфу в глаза, и в тот же миг у солдата будто чертики вокруг заскакали, цветные круги поплыли перед глазами — врач ввел в рану металлический зонд. Date: 2015-07-11; view: 264; Нарушение авторских прав |