Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Сельскохозяйственный рассказ
I
Мы — любимая мною женщина и я — вышли из лесу, подошли к обрыву и замерли в немом благоговейном восхищении. Я нашел ее руку и тихо сжал в своей. Потом прошептал: — Как хорошо вышло, что мы заблудились в лесу… Не заблудись мы — никогда бы нам не пришлось наткнуться на эту красоту. Погляди-ка, каким чудесным пятном на сочном темно-зеленом фоне выделяется эта белая рубаха мальчишки-рыболова. А река — какая чудесная голубая лента!.. — О, молчи, молчи, — шепнула она, прижимаясь щекой к моему плечу. И мы погрузились в молчаливое созерцание… — Это еще что такое? Кто такие? Вы чего тут делаете? — раздался пискливый голос за нашими спинами. — Ах! Около нас стоял маленький человек в чесучовом пиджаке и в черных длиннейших, покрытых до колен пылью брюках, которые чудовищно широкими складками ложились на маленькие сапоги. Глаза неприязненно шныряли по сторонам из-под дымчатых очков, а бурые волосы бахромой прилипли к громадному вспотевшему лбу. Жокейская фуражечка сбилась на затылок, а в маленьких руках прыгал и извивался, как живой, желтый хлыст. — Вы зачем здесь? Что вы тут делаете? А? Почему такое? — Да вам-то какое дело? — грубо оборвал я. — Это мне нравится! — злобно-торжествующе всплеснул он руками. — «Мне какое дело!?» Да земля-то эта чья? Лес-то это чей? Речушка эта — чья? Обрыв этот — китайского короля, что ли? Мой!! Все мое. — Очень возможно, — сухо возразил я, — но мы ведь не съедим всего этого? — Еще бы вы съели, еще бы съели! А разве по чужой-то земле можно ходить? — А вы бы на ней написали, что она ваша. — Да как же на ней написать? — Да вот так по земле бы и расписали, как на географических картах пишется: «Земля Черт Иваныча». — Ага! Черт Иваныча? Так зачем же вы прилезли к Черту Иванычу?! — Мы заблудились. — «Заблудились»!.. Если люди заблудятся, они сейчас же ищут способ найти настоящую дорогу, а вы вместо этого целых полчаса видом любовались. — Да скажите, пожалуйста, — с сердцем огрызнулся я, — что, вам какой-нибудь убыток от того, что мы полюбовались вашим пейзажем?.. — Не убыток, но ведь и прибыли никакой я пока не вижу… — Господи! Да какую же вам нужно прибыль?! — Позвольте, молодой человек, позвольте, — пропищал он, усаживаясь на не замеченную нами до тех пор скамейку, скрытую в сиреневых кустах. — Как это вы так рассуждаете?.. Эта земля, эта река, эта вот рощица мне при покупке — стоила денег? — Ну стоила. — Так. Вы теперь от созерцания ее получаете совершенно определенное удовольствие или не получаете? — Да что ж… Вид, нужно сознаться, очаровательный. — Ага! Так почему же вы можете прийти, когда вам заблагорассудится, стать столбом и начать восхищаться всем этим?! Почему вы, когда приходите в театр смотреть красивую пьесу или балет, — вы платите антрепренеру деньги? Какая разница? Почему то зрелище стоит денег, а это не стоит? — Сравнили! Там очень солидные суммы затрачены на постановку, декорации, плату актерам… — Да тут-то, тут — это вот все мне даром досталось, что ли? Я денег не платил? «Актеры»! Я тоже понимаю, что красиво, что некрасиво: вон тот мальчишка на противоположном берегу, белым пятном выделяется на фоне сочной темной зелени — это красиво! Верно… Пятно! Да ведь я этому пятну жалованье-то шесть рублей в месяц плачу или не плачу? Я возразил, нетерпеливо дернув плечом: — Не за то же вы ему платите жалованье, чтобы он выделялся на темно-зеленом фоне? — Верно. Он у меня кучеренок. Да ведь рубашка-то эта от меня дадена, или как? Да если бы он, паршивец, в розовой или оранжевой рубашке рыбу удил — ведь он бы вам весь пейзаж испортил. Было бы разве такое пятно? — Послушайте, вы, — сказал я, выйдя из себя. — Что вам надо? Чего вы хотите? Я стою здесь с этой дамой и любуюсь видом, расстилающимся перед нами. Это ваш вид? Вы за него хотите получить деньги? Пожалуйста, подайте нам счет!! — И подам! — выпятил он грудь, с видом общипанного, но бодрящегося петуха. — И подам! — Ну вот. Самое лучшее. А сейчас оставьте нас в покое. Дайте нам быть одним. Когда нужно будет, мы позовем. Ворча что-то себе под нос, он криво поклонился моей спутнице, развел руками и исчез в кустах.
II
Хотя настроение уже было сбито, скомкано, растоптано, но я попытался овладеть собой: — Ушел? Ну и слава богу. Вот навязчивое животное. А хорошо тут… Действительно замечательно! Посмотри, милая, на этот перелесок. Он в теневых местах кажется совсем голубым, а по голубому разбросаны какие пышные, какие горячие желтые пятна освещенных солнцем ветвей. А полюбуйся, как чудесно вьется эта белая полоска дороги среди буйной разноцветной вакханалии полевых цветов. И как уютна, как хороша вон та красная крыша домика, белая стена которого так ослепительно сверкает на солнце. Домик — он как-то успокаивает, он как-то подчеркивает, что это не безотрадная пустыня… И эта, как будто вырезанная на горизонте, потемневшая серая мельница… Ее крылья так лениво шевелятся в ленивом воздухе, что самому хочется лечь в траву и глядеть так долго-долго, ни о чем не думая… И вдыхать этот головокружительный медовый запах цветов. Мы долго стояли, притихшие, завороженные.
III
— Пойдем… Пора, — тихо шепнула мне моя спутница. — Сейчас. Эй, человек, — насмешливо крикнул я. — Счет! Тотчас же послышался сзади нас треск кустов, и мы снова увидели нелепого землевладельца, который подходил к нам, размахивая какой-то бумажкой. — Готов счет? — дерзко крикнул я. — Готов, — сухо отвечал он. — Вот, извольте.
На бумажке стояло:
СЧЕТ от помещика Кокуркова на виды местности, расположенной на его земле, купленной у купца Семипалова по купчей крепости, явленной у нотариуса Безбородько. За стояние у обрыва, покрытого цветами, испускающими головокружительный медовый запах — 2 руб. ___ к. Река, так называемая голубая лента — 1 руб. ___ к. Яркое белое пятно мальчика на темно-зеленом фоне кустов — __ руб. 50 к. Голубой перелесок, покрытый желтыми пятнами, ввиду дальности расстояния на сумму — __ руб. 30 к. Белая полоска дороги, среди буйной вакханалии цветов; в общем за все — __ руб. 60 к. Успокаивающий ослепительный домик с уютной красной крышей, подчеркивающий, что это не безотрадная пустыня — 1 руб. 70 к. Потемневшая серая мельница крестьянина Кривых, будто вырезанная на горизонте (настоящая! Это так только кажется) — __ руб. 70 к. ________________________________ Итого всего вида на — 6 руб. 60 к.
Скривив губы, я педантически проверил счет и заявил, придавая своим словам оттенок презрения: — К счету приписано. — Где? Где? Не может быть. — Да вот вы под шумок ввернули тут семь гривен за мельницу какого-то крестьянина Кривых. Ведь это не ваша мельница, а Кривых… Как же вы так это, а? — Позвольте-с! Да она только с этого обрыва и хороша. А подойдите ближе — чепуха, дрянь, корявая мельничонка. — Да ведь не ваша же? — Да я ведь вам и не ее самое продаю, а только вид на нее. Вид отсюда. Понимэ? Это разница. Ей от этого не убудет, а вы получили удовольствие… — Э, э! Это что такое? За этот паршивый домишко вы поставили полтора рубля?! Это грабеж, знаете ли. — Помилуйте! Чудесный домик. Вы сами же говорили: «Домик, он как-то успокаивает, как-то подчеркивает…» — Черт его знает, что он там подчеркивает, только за него вы три шкуры дерете. Предовольно с вас и целковый. — Не могу. Верьте совести, не могу. Обратите внимание, как белая стена ослепительно сверкает на солнце. И не только сверкает, но и подчеркивает, что это не безотрадная пустыня. Мало вам этого? Я решил вытянуть из него жилы. — И за дорогу содрали. Разве это цена — шесть гривен? Мы на нее почти и не смотрели. Скверная дорожка, кривая какая-то. — Да ведь тут за все вместе: и за дорогу, и за буйную вакханалию цветов. Извольте обратить ваше внимание: ежели оценить по-настоящему вакханалию, то на дорогу не больше двугривенного придется. Пусть вам в другом месте покажут такую дорогу за двугривенный с обрыва… Я повернул счет в руках и придирчиво заявил: — Нет, я этого счета не могу оплатить. — Почему же-с? Как смотреть, так можно, а платить — так в кусты?! — Счет не по форме. Должен быть оплачен гербовым сбором. — Да-с? Вы так думаете? Это по какому такому закону? — По обыкновенному. Счета на сумму свыше пяти рублей должны быть оплачены гербовым сбором. — Ах, вы вот как заговорили?! Пожалуйста! Вычеркиваю вам мельницу крестьянина Кривых и речку. Черт с ней, все равно, зря течет. А уж четыре девяносто — это вы мне подайте. Вот вам и Черт Иваныч! Я вынул кошелек, сунул ему в руку пятирублевую бумажку и, сделав величественный жест: «Сдачи не надо», взял свою спутницу под руку. По дороге от обрыва мы наткнулись на очень красивую пышную липу, но я уж воздержался от выражения громогласного восторга.
Слабая струна
Я сидел у Красавиных. Горничная пришла и сказала: — Вас к телефону просят. Я удивился: — Меня? Это ошибка. Кто меня может просить, если я никому не говорил, что буду здесь! — Не знаю-с. Я вышел в переднюю, снял телефонную трубку и с любопытством приложил ее к уху: — Алло! Кто говорит? — Это я, Чебаков. Послушай, мы сейчас в «Альгамбре» и ждем тебя. Приезжай. Я отвечал: — Во-первых, приехать я не могу, так как должен возвратиться домой; дома никого нет, и даже прислуга отпущена в больницу; а во-вторых — кто тебе мог сказать, что я сейчас у Красавиных? — Врешь, врешь! Как же так у тебя дома никого нет, когда из дому мне и ответили по телефону, что ты здесь. — Не знаю! Может быть, я сошел с ума, или ты меня мистифицируешь… Квартира заперта на ключ, и ключ у меня в кармане. Кто с тобой говорил? — Понятия не имею. Какой-то незнакомый мужской голос. Прямо сказал: «Он сейчас у Красавиных»… И сейчас же повесил трубку. Я думал — твой родственник… — Непостижимо!! Сейчас же лечу домой. Через двадцать минут все узнаю. — Пока ты еще доберешься домой, — возразил заинтересованный Чебаков. — Ты лучше сейчас позвони к себе. Тогда сейчас же узнаешь. С лихорадочной поспешностью я дал отбой, вызвал центральную и попросил номер своей квартиры. Через полминуты после звонка кто-то снял в моем кабинете трубку, и мужской голос нетерпеливо сказал: — Ну?! Кто там еще? — Это номер 233-20? — Да, да, да!! Что нужно? — Кто вы такой? — спросил я. Около полминуты там царило молчанье. Потом тот же голос неуверенно заявил: — Хозяина нет дома. — Еще бы! — сердито вскричал я. — Конечно, нет дома, когда я и есть хозяин!! Кто вы такой и что вы там делаете? — Нас двое. Постойте, я сейчас позову товарища. Гриша, пойди-ка к телефону. Другой голос донесся до меня: — Ну что там еще? Все время звонят, то один, то другой. Работать не дают!! Что нужно? — Что вы делаете в моей квартире?!! — взревел я. — Ах, это вы… Хозяин? Послушайте, хозяин… Где у вас ключи от письменного стола?!! Искали, искали — голову сломать можно. — Какие ключи?! Зачем? — Да ведь не ломать же нам всех одиннадцати ящиков! — ответил рассудительный голос. — Конечно, если не найдем ключей, придется взломать замки, но это много возни. Да и вы должны бы пожалеть стол. Столик-то небось недешевый. Рублей, поди, двести? Коверкать его — что толку?.. — Ах вы, мерзавцы, мерзавцы, — вскричал я с горечью. — Это вы, значит, забрались обокрасть меня!.. Хорошо же!.. Не успеете убежать, как я подниму на ноги весь дом. — Ну, улита едет, когда-то будет, — произнес рассудительный голос. — Мы десять раз как уйти успеем. Так как же, барин, а? Ключи-то от стола — дома или где? — Жулики вы проклятые, собачье отродье! — бросал я в трубку жестокие слова, стараясь вложить в них как можно больше яду и обидного смысла. — Сгниете вы в тюрьме, как черви. Чтоб у вас руки поотсыхали, разбойники вы анафемские! Давно, вероятно, по вас веревка плачет. — Дурак ты, дурак, барин, — произнес тот же голос, убивавший меня своей рассудительностью. — Мы к тебе по-человечески… Просто жалко зря добро портить — мы и спросили… Что ж, тебе трудно сказать, где ключи? Должен бы понимать… — Не желаю я с такими жуликами в разговоры пускаться! — с сердцем крикнул я. — Эх, барин… Что ж ты думаешь, за такие твои слова так тебе ничего и не будет? Да вот сейчас возьму, выну перочинный ножик и всю мягкую мебель в один момент изрежу. И стол изрежу, и шкаф. К черту будет годиться твой кабинет… Ну хочешь? — Страшный вы человек, ей-богу, — сказал я примирительно. — Должны бы, кажется, войти в мое положение. Забираетесь ко мне в дом, разоряете меня, да еще хотите, чтобы я с вами, как с маркизами, разговаривал. — Милый человек! Кто тебя разоряет? Подумаешь, большая важность, если чего-нибудь недосчитаешься. Нам-то ведь тоже жить нужно. — Я это прекрасно понимаю. Очень даже прекрасно, — согласился я, перекладывая трубку в левую руку и прижимая правую, для большей убедительности, к сердцу. — Очень хорошо я все это понимаю. Но одного не могу понять: для чего вам бесцельно портить мои вещи? Какая вам от этого прибыль? — А ты не ругайся! — Я и не ругаюсь. Я вижу — вы умные, рассудительные люди. Согласен также с тем, что вы должны что-нибудь получить за свои хлопоты. Ведь небось несколько дней следили за мной, а? — А еще бы!.. Ты думаешь, что все так сразу делается? — Понимаю! Милые! Прекрасно понимаю! Только одного не могу постичь: для чего вам ключи от письменного стола? — Да деньги-то… Разве не в столе? — Ничего подобного! Напрасный труд! Заверяю вас честным словом. — А где же? — Да, признаться, деньги у меня припрятаны довольно прочно, только денег немного. Вы, собственно, на что рассчитываете, скажите мне, пожалуйста? — То есть как? — Ну… что вы хотите взять? — Да что ж!.. Много ведь не унесешь, — сказал голос с искренним сожалением. — Сами знаете, дворник всегда с узлом зацепить может. Взяли мы, значит, кое-что из столового серебра, пальто, шапку, часы-будильник, пресс-папье серебряное… — Оно не серебряное, — дружески предостерег я. — Ну тогда шкатулочку возьмем. Она, поди, недешевая. А? — Послушайте… братцы! — воскликнул я, вкладывая в эти слова всю силу убеждения. — Я вхожу в ваше положение и становлюсь на вашу точку зрения… Ну повезло вам, выследили, забрались… Ваше счастье! Предположим, заберете вы эти вещи и даже пронесете их мимо дворника. Что же дальше?! Понесете вы их, конечно, к скупщику краденого и, конечно, получите за это гроши. Ведь я же знаю этих вампиров. На вашу долю приходится риск, опасность, побои, даже тюрьма, а они сидят сложа руки и забирают себе львиную долю. — Это верно, — сочувственно поддакнул голос. — А еще бы же не верно! — вскричал я в экстазе. — Конечно, верно. Это проклятый капиталистический принцип — жить на счет труда… Поймите: разве вы грабите? Вас грабят! Вы разве наносите вред? Нет, эти вампиры в тысячу раз вреднее!! Товарищ! Дорогой друг! Я вам сейчас говорю от чистого сердца: мне эти вещи дороги по разным причинам, а без будильника я даже завтра просплю. А что вы выручите за них? Гроши!! Вздор. Ведь вам и полсотни не дадут за них. — Где там! — послышался сокрушенный вздох. — Дай бог четвертную выцарапать. — Дорогие друзья!! Я вижу, что мы уже понимаем друг друга. У меня дома лежат деньги — это верно — сто пятнадцать рублей. Без меня вы их все равно не найдете. А я вам скажу, где они. Забирайте себе сто рублей (пятнадцать мне завтра на расходы нужно) и уходите. Ни заявлений в полицию, ни розысков не будет. Это просто наше частное товарищеское дело, которое никого не касается. Хотите? — Странно это как-то, — нерешительно сказал вор (если бы я его видел, то добавил бы: «Почесывая затылок», потому что у него был тон человека, почесывающего затылок). — Ведь мы уже все серебро увязали. — Ну что ж делать… Оставьте его так, как есть… Я потом разберу. — Эх, барин, — странно колеблясь, промолвил вор. — А ежели мы и деньги ваши заберем, и вещи унесем, а? — Милые мои! Да что вы, звери, что ли? Тигры? Я уверен, что вы оба в глубине души очень порядочные люди… Ведь так, а? — Да ведь знаете… Жизнь наша такая собачья. — А разве ж я не понимаю?! Господи! Истинно сказали: собачья. Но я вам верю, понимаете — верю. Вот если вы мне дадите честное слово, что вещей не тронете, — я вам прямо и скажу: деньги там-то. Только вы же мне оставьте пятнадцать рублей. Мне завтра нужно. Оставите, а? Вор сконфуженно засмеялся и сказал: — Да ладно. Оставим. — И вещей не возьмете? — Да уж ладно. Пусть себе лежат. Это верно, что с ними наплачешься. — Ну вот и спасибо. На письменном столе стоит коробка для конвертов, голубая. Сверху там конверты и бумага, а внизу деньги. Четыре двадцатипятирублевки и три по пяти. Согласитесь, что вам бы и в голову не пришло заглянуть в эту коробку. Ну вот. Не забудьте погасить электричество, когда уйдете. Вы через черный ход прошли? — Так точно. — Ну вот. Так вы, уходя, заприте все-таки дверь на ключ, чтобы кто-нибудь не забрался. Ежели дворник наткнется на лестнице — скажите: «Корректуру приносили». Ко мне часто носят. Ну теперь, кажется, все. Прощайте, всего вам хорошего. — А ключ куда положить от дверей? — В левый угол, под вторую ступеньку. Будильник не испортили? — Нет, в исправности. — Ну и слава богу. Спокойной ночи вам.
* * *
Когда я вернулся домой, в столовой на столе лежал узел с вещами, возле него — три пятирублевые бумажки и записка: «Будильник поставили в спальню. На пальто воротник моль съела. Взбутеньте прислугу. Смотрите же — обещали не заявлять! Гриша и Сергей».
* * *
Все друзья мои в один голос говорят, что я умею прекрасно устраиваться в своей обычной жизни. Не знаю. Может быть. Может быть.
Я — как адвокат
I
— Поздравьте меня! — сказал мне один знакомый — жизнерадостный, улыбающийся юноша. — Я уже помощник присяжного поверенного… Адвокат! — Да что вы говорите! — Вот вам и да что! Настоящий адвокат! Лицо его приняло серьезное, значительное выражение. — Не шутите? — Милый мой… Люди, стоящие на страже законов, не шутят. Защитники угнетенных, хранители священных заветов Александра Второго, судебные деятели не имеют права шутить. Нет ли дельца какого-нибудь? — Как не быть дельцу! У литератора, у редактора журнала дела всегда есть. Вот, например, через неделю назначено мое дело. Привлекают к ответственности за то, что я перепечатал заметку о полицеймейстере, избившем еврея. — Он что же?.. Не бил его, что ли? — Он-то бил. А только говорят, что этого нельзя было разглашать в печати. Он бил его, так сказать, доверительно, не для печати. — Хорошо, — сказал молодой адвокат. — Я беру это дело. Дело это трудное, запутанное дело, но я его беру. — Берите. Какое вы хотите вознаграждение за ведение дела? — Господи! Как обыкновенно. — А как обыкновенно? — Ребенок! (Он с покровительственным видом потрепал меня по плечу.) Неужели вы не знаете обычного адвокатского гонорара? Из десяти процентов! Понимаете? — Понимаю. Значит, если я получу три месяца тюрьмы, то на вашу долю придется девять дней? Знаете, я согласен работать с вами даже на тридцати процентах. Он немного смутился. — Гм! Тут что-то не так… Действительно, из чего я должен получить десять процентов? У вас какой иск? — Никакого иска нет. — Значит, — воскликнул он с отчаянным выражением лица, — я буду вести дело и ничего за это с вас не получу? — Не знаю, — пожал я плечами с невинным видом. — Как у вас там, у адвокатов полагается? Облачко задумчивости слетело с его лица. Лицо это озарилось солнцем. — Знаю! — воскликнул он. — Это дело ведь — политическое? — Позвольте… Разберемся, из каких элементов оно состоит: из русского еврея, русского полицеймейстера и русского редактора! Да, дело, несомненно, политическое. — Ну вот. А какой же уважающий себя адвокат возьмет деньги за политическое дело?! Он сделал широкий жест. — Отказываюсь! Кладу эти рубли на алтарь свободы! Я горячо пожал ему руку.
II
— Систему защиты мы выберем такую: вы просто заявите, что вы этой заметки не печатали. — Как так? — изумился я. — У них ведь есть номер журнала, в котором эта заметка напечатана. — Да? Ах, какая неосторожность! Так вы вот что: вы просто заявите, что это не ваш журнал. — Позвольте… Там стоит моя подпись. — Скажите, что поддельная. Кто-то, мол, подделал. А? Идея? — Что вы, милый мой! Да ведь весь Петербург знает, что я редактирую журнал. — Вы, значит, думаете, что они вызовут свидетелей? — Да, любой человек скажет им это! — Ну, один человек, — это еще не беда. Можно оспорить. Testis unus testis nullus… Я-то эти закавыки знаю. Вот если много свидетелей — тогда плохо. А нельзя сказать, что вы спали, или уехали на дачу, а ваш помощник напился пьян и выпустил номер? — Дача в декабре? Сон без просыпу неделю? Пьяный помощник? Нет, это не годится. Заметка об избиении полицеймейстером еврея помещена, а я за нее отвечаю как редактор. — Есть! Знаете, что вы покажете? Что вы видели, как полицмейстер бил еврея. — Да я не видел!! — Послушайте… Я понимаю, что подсудимый должен быть откровенен со своим защитником. Но им-то вы можете сказать, чего и на свете не было. — Да как же я это скажу? — А так: поехал, мол, я по своим делам в город Витебск (сестру замуж выдавать или дочку хоронить), ну, иду, мол, по улице, вдруг смотрю: полицеймейстер еврея бьет. Какое, думаю, он имеет право?! Взял да и написал. — Нельзя так. Бил-то он его в закрытом помещении. В гостинице. — О господи! Да кто-нибудь же видел, как он его бил? Были же свидетели? — Были. Швейцар видел. Юный крючкотвор задумался. — Ну хорошо, — поднял он голову очень решительно. — Будьте покойны, — я уже знаю, что делать. Выкрутимся!
III
Когда мы вошли в зал суда, мой адвокат так побледнел, что я взял его под руку и дружески шепнул: — Мужайтесь. Он обвел глазами скамьи для публики и, чтобы замаскировать свой ужас перед незнакомым ему местом, заметил: — Странно, что публики так мало. Кажется, дело сенсационное, громкий политический процесс, а любопытных нет. Действительно, на местах для публики сидели только два гимназиста, прочитавшие, очевидно, в газетах заметку о моем деле и пришедшие поглазеть на меня. В глазах их читалось явно выраженное сочувствие по моему адресу, возмущение по адресу тяжелого русского режима, и сверкала в этих открытых чистых глазах явная решимость в случае моего осуждения отбить меня от конвойных (которых, к сожалению, не было), посадить на мустанга и ускакать в прерии, где я должен был прославиться под кличкой кровавого мстителя Железные Очки… Я невнимательно прослушал чтение обвинительного акта, рассеянно ответил на заданные мне вопросы и вообще, все свое внимание сосредоточил на бедном адвокате, который сидел с видом героя повести Гюго «Последний день приговоренного к смерти». Когда председатель сказал: «Слово принадлежит защитнику», — мой защитник притворился, что это его не касается. Со всем возможным вниманием он углубился в разложенные перед ним бумаги, поглядывая одним глазом на председателя. — Слово принадлежит защитнику! Я толкнул его в бок. — Ну что же вы… начинайте! — А? Да, да… Я скажу… Он, шатаясь, поднялся. — Прошу суд дело отложить до вызова новых свидетелей. Председатель удивленно спросил: — Каких свидетелей? — Которые бы удостоверили, что мой обвиняемый… — Подзащитный! — Да… Что мой этот… подзащитный не был в городе в тот момент, когда вышел номер журнала. — Это лишнее, — сказал председатель. — Обвиняемый — ответственный редактор и все равно отвечает за все, что помещено в журнале. — Бросьте! — шепнул я. — Говорите просто вашу речь. — А? Ну-ну. Господа судьи и вы, присяжные заседатели!.. Я снова дернул его за руку. — Что вы! Где вы видите присяжных заседателей? — А эти вот, — шепнул он мне. — Кто такие? — Это ведь коронный суд. Без участия присяжных. — Вот оно что! То-то я смотрю, что их так мало. Думал, заболели… — Или спят, — сказал я. — Или на даче, да? — Защитник, — заметил председатель, — раз вы начали речь, прошу с обвиняемым не перешептываться. — В деле открылись новые обстоятельства, — заявил мой защитник, глядя на председателя взглядом утопающего. — Говорите.
IV
— Господа судьи и вы… вот эти… коронные… тоже судьи. Мой обвиняемый вовсе даже не виноват. Я его знаю как высоконравственного человека, который на какие-нибудь подлости не способен… Он жадно проглотил стакан воды. — Ей-богу. Вспомните великого основателя судебных уставов… Мой защищаемый видел своими глазами, как полицеймейстер бил этого жалкого, бесправного еврея, положение которых в России… — Опомнитесь! — шепнул я. — Ничего я не видел. Я перепечатал из газет. Там только один швейцар и был свидетелем избиения. Адвокат — шепотом: — Тссс! Не мешайте… Я нашел лазейку… Вслух: — Господа судьи и вы, коронные представители… Bcе мы знаем, каково живется руководителю русского прогрессивного издания. Штрафы, конфискации, аресты сыплются на него, как из ведра… изобилия! Свободных средств обыкновенно нет, а штрафы плати, а за все отдай! Что остается делать такому прогрессивному неудачнику? Он должен искать себе заработка на стороне, не стесняясь его сущностью и формой. Лишь бы честный заработок, господа судьи, и вы, присяжн… присяжные поверенные! Человек без предрассудков, мой защищаемый в свободное от редакционной работы время снискивал себе пропитание, чем мог. Конечно, мизерная должность швейцара второстепенной витебской гостиницы — это мало, слишком мало… Но нужно же жить и питаться, господа присяжные! И вот, мой защищаемый, находясь временно в должности такого швейцара в витебской гостинице, — сам, своими глазами, видел, как зарвавшийся представитель власти избивал бедного бесправного пасынка великой нашей матушки России, того пасынка, который, по выражению одного популярного писателя,
…создал песню, подобную стону, И навеки духовно почил.
— Виноват, — заметил потрясенный председатель. — Нет, уж вы позвольте мне кончить. И вот я спрашиваю: неужели правдивое, безыскусственное изложение виденного есть преступление?! Я должен указать на то, что юридическая природа всякого преступления должна иметь… исходить… выражать… наличность злой воли. Имела ли она место в этом случае? Нет! Положа сердце на руку — тысячу раз нет. Видел человек и написал. Но ведь и Тургенев, и Толстой, и Достоевский писали то, что видели. Посадите же и их рядом с моим подзащищаемым! Почему же я не вижу их рядом с ним?! И вот, господа судьи, и вы… тоже… другие судьи, — я прошу вас, основываясь на вышесказанном, вынести обвинительный приговор насильнику-полицеймейстеру, удовлетворив гражданский иск моего обвиняемого и за ведение дел издержки, потому что он не виноват, потому что правда да милость да царствуют в судах, потому что он продукт создавшихся условий, потому что он надежда молодой русской литературы!!! Председатель, пряча в густых, нависших усах предательское дрожание уголков рта, шепнул что-то своему соседу и обратился к «надежде молодой русской литературы»: — Обвиняемому предоставляется последнее слово. Я встал и сказал, ясным взором глядя перед собою: — Господа судьи! Позвольте мне сказать несколько слов в защиту моего адвоката. Вот перед вами сидит это молодое существо, только что сошедшее с университетской скамьи. Что оно видело, чему его там учили? Знает оно несколько юридических оборотов, пару-другую цитат, и с этим крохотным, микроскопическим багажом, который поместился бы в узелке, завязанном в углу носового платка, — вышло оно на широкий жизненный путь. Неужели ни на одну минуту жалость к несчастному и милосердие — этот дар нашего христианского учения — не тронули ваших сердец?! Не судите его строго, господа судьи, он еще молод, он еще исправится, перед ним вся жизнь. И это дает мне право просить не только о снисхождении, но и о полном его оправдании! Судьи были, видимо, растроганы. Мой подзащитный адвокат плакал, тихонько сморкаясь в платок.
* * *
Когда судьи вышли из совещательной комнаты, председатель громко возгласил: — Нет, не виновен! Я, как человек обстоятельный, спросил: — Кто? — И вы признаны невиновным, и он. Можете идти. Все окружили моего адвоката, жали ему руки, поздравляли… — Боялся я за вас, — признался один из публики, пожимая руку моему адвокату. — Вдруг, думаю, закатают вас месяцев на шесть. Выйдя из суда, зашли на телеграф, и мой адвокат дал телеграмму: «Дорогая мама! Сегодня была моя первая защита. Поздравь — меня оправдали. Твой Ника».
Телеграфист Надькин
I
Солнце еще не припекало. Только грело. Его лучи еще не ласкали жгучими ласками, подобно жадным рукам любовницы; скорее нежная материнская ласка чувствовалась в теплых касаниях нагретого воздуха. На опушке чахлого леса, раскинувшись под кустом на пригорке, благодушествовали двое: бывший телеграфист Надькин и Неизвестный человек, профессия которого заключалась в продаже горожанам колоссальных миллионных лесных участков в Ленкорани на границе Персии. Так как для реализации этого дела требовались сразу сотни тысяч, а у горожан были в карманах, банках и чулках лишь десятки и сотни рублей, то ни одна сделка до сих пор еще не была заключена, кроме взятых Неизвестным человеком двугривенных и полтинников заимообразно от лиц, ослепленных ленкоранскими миллионами. Поэтому Неизвестный человек всегда ходил в сапогах, подметки которых отваливались у носка, как челюсти старых развратников, а конец пояса, которым он перетягивал свой стан, облаченный в фантастический бешмет, — этот конец делался все длиннее и длиннее, хлюпая даже по коленям подвижного Неизвестного человека. В противовес своему энергичному приятелю бывший телеграфист Надькин выказывал себя человеком ленивым, малоподвижным, с определенной склонностью к философским размышлениям. Может быть, если бы он учился, из него вышел бы приличный приват-доцент. А теперь, хотя он и любил поговорить, но слов у него вообще не хватало, и он этот недостаток восполнял такой страшной жестикуляцией, что его жилистые, грязные кулаки, кое-как прикрепленные к двум вялым рукам-плетям, во время движения издавали даже свист, как камни, выпущенные из пращи. Грязная форменная тужурка, обтрепанные, с громадными вздутиями на тощих коленях брюки и фуражка с полуоторванным козырьком — все это, как пожар — Москве, служило украшением Надькину.
II
Сегодня, в ясный пасхальный день, друзья наслаждались в полном объеме: солнце грело, бока нежила светлая весенняя, немного примятая травка, а на разостланной газете были разложены и расставлены, не без уклона в сторону буржуазности, полдюжины крашеных яиц, жареная курица, с пол-аршина свернутой бубликом «малороссийской» колбасы, покривившийся от рахита кулич, увенчанный сахарным розаном, и бутылка водки. Ели и пили истово, как мастера этого дела. Спешить было некуда; отдаленный перезвон колоколов навевал на душу тихую задумчивость, и, кроме того, оба чувствовали себя по-праздничному, так как голову Неизвестного человека украшала новая барашковая шапка, выменянная у ошалевшего горожанина чуть ли не на сто десятин ленкоранского леса, а телеграфист Надькин украсил грудь букетом подснежников и, кроме того, еще с утра вымыл руки и лицо. Поэтому оба и были так умилительно-спокойны и неторопливы. Прекрасное должно быть величаво… Поели… Телеграфист Надькин перевернулся на спину, подставил солнечным лучам сразу сбежавшуюся в мелкие складки прищуренную физиономию и с негой в голосе простонал: — Хо-ро-шо! — Это что, — мотнул головой Неизвестный человек, шлепая ради забавы отклеившейся подметкой. — Разве так бывает хорошо? Вот когда я свои ленкоранские леса сплавлю, — вот жизнь пойдет. Оба, брат, из фрака не вылезем… На шампанское чихать будем. Впрочем, продавать не все нужно: я тебе оставлю весь участок, который на море, а себе возьму на большой дороге, которая на Тавриз. Ба-альшие дела накрутим. — Спасибо, брат, — разнеженно поблагодарил Надькин. — Я тебе тоже… Гм!.. Хочешь папироску? — Дело. Але! Гоп! Неизвестный поймал брошенную ему папироску, лег около Надькина, и синий дымок поплыл, сливаясь с синим небом…
III
— Хо-ррро-шо! Верно? — Да. — А я, брат, так вот лежу и думаю: что будет, если я помру? — Что будет? — хладнокровно усмехнулся Неизвестный человек. — Землетрясение будет!.. Потоп! Скандал!.. Ничего не будет!! — Я тоже думаю, что ничего, — подтвердил Надькин. — Все тоже сейчас же должно исчезнуть — солнце, земной шар, пароходы разные — ничего не останется! Неизвестный человек поднялся на одном локте и тревожно спросил: — То есть… Как же это? — Да так. Пока я жив, все это для меня и нужно, а раз помру, — на кой оно тогда черт! — Постой, брат, постой… Что это ты за такая важная птица, что раз помрешь, так ничего и не нужно? Со всем простодушием настоящего эгоиста Надькин повернул голову к другу и спросил: — А на что же оно тогда? — Да ведь другие-то останутся?! — Кто другие? — Ну, люди разные… Там, скажем, чиновники, женщины, министры, лошади… Ведь им жить надо? — А на что? — «На что, на что»! Плевать им на тебя, что ты умер. Будут себе жить, да и все. — Чудак! — усмехнулся телеграфист Надькин, нисколько не обидясь. — Да на что же им жить, раз меня уже нет? — Да что ж они, для тебя только и живут, что ли? — с горечью и обидой в голосе вскричал продавец ленкоранских лесов. — А то как же? Вот чудак — больше им жить для чего же? — Ты это… Серьезно? Злоба, досада на наглость и развязность Надькина закипели в душе Неизвестного. Он даже не мог подобрать слов, чтобы выразить свое возмущение, кроме короткой мрачной фразы: — Вот сволочь! Надькин молчал. Сознание своей правоты ясно виднелось на лице его.
IV
— Вот нахал! Да что ж ты, значит, скажешь: что вот сейчас там в Петербурге или в Москве — генералы разные, сенаторы, писатели, театры — все это для тебя? — Для меня. Только их там сейчас никого нет. Ни генералов, ни театров. Не требуется. — А где же они?! Где?!! — Где? Нигде. —?!!?!! — А вот если я, скажем, собрался, в Петербург приехал, — все бы они сразу и появились на своих местах. Приехал, значит, Надькин, и все сразу оживилось: дома выскочили из земли, извозчики забегали, дамочки, генералы, театры заиграли… А как уеду — опять ничего не будет. Все исчезнет. — Ах, подлец!.. Ну и подлец же… Бить тебя за такие слова — мало. Станут ради тебя генералов, министров затруднять. Что ты за цаца такая? Тень задумчивости легла на лицо Надькина. — Я уже с детства об этом думаю: что ни до меня ничего не было, ни после меня ничего не будет… Зачем? Жил Надькин — все было для Надькина. Нет Надькина — ничего не надо. — Так почему же ты, если ты такая важная персона, — не король какой-нибудь или князь?! — А зачем? Должен быть порядок. И король нужен для меня, и князь. Это, брат, все предусмотрено. Тысяча мыслей терзала немного охмелевшую голову Неизвестного человека. — Что ж, по-твоему, — сказал он срывающимся от гнева голосом, — сейчас и города нашего нет, если ты из него вышел? — Конечно, нет. — А посмотри, вон колокольня… Откуда она взялась? — Ну, раз я на нее смотрю, — она, конечно, и появляется. А раз отвернусь — зачем ей быть? Для чего? — Вот свинья! А вот ты отвернись, а я буду смотреть — посмотрим, исчезнет она или нет? — Незачем это, — холодно отвечал Надькин. — Разве мне не все равно — будет тебе казаться эта колокольня или нет? Оба замолчали.
V
— Постой, постой, — вдруг горячо замахал руками Неизвестный человек. — А я, что ж, по-твоему, если умру… Если раньше тебя — тоже все тогда исчезнет? — Зачем же ему исчезать, — удивился Надькин, — раз я останусь жить?! Если ты помрешь — значит, помер, просто чтобы я это чувствовал и чтоб я поплакал над тобой. И, встав с земли и стоя на коленях, спросил ленкоранский лесоторговец сурово: — Значит, выходит, что и я только для тебя существую, значит, и меня нет, ежели ты на меня не смотришь? — Ты? — нерешительно промямлил Надькин. В душе его боролись два чувства: нежелание обидеть друга и стремление продолжить до конца, сохранить всю стройность своей философской системы. Философская сторона победила. — Да! — твердо сказал Надькин. — Ты тоже. Может, ты и появился на свет для того, чтобы для меня достать кулич, курицу и водку и составить мне компанию. Вскочил на ноги ленкоранский продавец… Глаза его метали молнии. Хрипло вскричал: — Подлец ты, подлец, Надькин! Знать я тебя больше не хочу! Извольте видеть — мать меня на что рожала, мучилась, грудью кормила, а потом беспокоилась и страдала за меня?! Зачем? Для чего? С какой радости?.. Да для того, видите ли, чтобы я компанию составил безработному телеграфистишке Надькину! А? Для него я рос, учился, с ленкоранскими лесами дело придумал, у Гигикина курицу и водку на счет лесов скомбинировал. Для тебя? Провались ты! Не товарищ я тебе больше, чтобы тебе лопнуть! Нахлобучив шапку на самые брови и цепляясь полуоторванной подметкой о кочки, стал спускаться Неизвестный человек с пригорка, направляясь к городу. А Надькин печально глядел ему вслед и, сдвинув упрямо брови, думал по-прежнему, как всегда он думал: «Спустится с пригорка, зайдет за перелесок и исчезнет… Потому, раз он от меня ушел — зачем ему существовать? Какая цель? Хо!» И сатанинская гордость расширила болезненное, хилое сердце Надькина и освещала лицо его адским светом.
Сорные травы
Жвачка
Однажды на обеде в память Чехова несколько критиков говорили речи. Один сказал: — Чехов был поэтом сумерек, изобразителем безвольной интеллигенции… — Браво! — зааплодировали присутствующие. Другой критик заявил, что и он тоже хочет сказать речь… Подумав немного, он сказал: — Изобразитель российских сумерек, Чехов в то же время был певцом интеллигентского безволия. Третий критик объявил, что если присутствующие ничего не имеют против, то и он готов возложить скромный словесный венок на могилу «певца сумерек». — Браво! Критик поклонился и начал: — В дополнение к прекрасным характеристикам Чехова, сделанным моими коллегами, я скажу, что талант Чехова расцветал в сумерках русской жизни, в которых текла и жизнь безвольной интеллигенции… Да, господа! Чехов, если так можно выразиться, поэт сумерек… И встал четвертый критик. — Говоря о Чехове, многие забывают указать на ту внешнюю обстановку, в которой жил великий писатель. Время тогда было серенькое, и это отражалось на героях его произведений. Все они были серенькие, сумеречные, ибо то время было время сумерек, и Чехов был его поэтом. Безвольная, рыхлая интеллигенция того времени нашла в нем своего бытописателя; и, подводя итоги деятельности Чехова, о нем можно выразиться в заключительных словах: «Чехов был настоящим поэтом сумерек, изобразителем безвольной интеллигенции…»
* * *
Я отозвал этого четвертого критика в сторону и спросил: — Откуда вы узнали, что Чехов был поэтом сумерек? Он тупо посмотрел на меня. — Я знаю это из достоверных источников. — Изумительно! Так-таки — поэт сумерек? — Ей-богу. И еще — певец безвольной интеллигенции. — Да?! Я потихоньку подводил его к открытому по случаю духоты окну и в то же время с интересом говорил: — Как вы все это ловко и оригинально подмечаете!.. Опершись на подоконник, он сказал: — Интеллигентское безволие, расцветшее в сумерках чеховск… Кивая сочувственно головой, я неожиданно схватил его за ноги и выбросил в окно. Оно находилось на высоте четвертого этажа. Одним глупым критиком сделалось меньше.
* * *
Это была моя жертва на алтарь прекрасного, чуткого писателя… Певца сумерек…
Гордиев узел
Однажды в вагоне второго класса пассажирского поезда толстый добродушный пассажир вынул сигару и закурил. Глаза у него были маленькие, хитрые, улыбка мягкая, чрезвычайно добрая, а манеры грубоватые, с оттенком фамильярного дружелюбия. Против него сидели три пассажира, сбоку еще два — и все пятеро посмотрели на него с ненавистью, угрожающе, как только он выпустил изо рта первый залп тяжелого дыма. — Это вагон для некурящих, — сдержанно заметил рыжий человек. Толстяк затянулся второй раз и зажмурил глаза от удовольствия. — Слушайте! Здесь нельзя курить: это вагон для некурящих! — Ну-у? — Да вот вам и ну! Потрудитесь или бросить сигару, или выйти на площадку. — Да нет… Я уж лучше тут докурю. — Как — тут? Почему — тут? Ясно вам говорят, что здесь нельзя курить! — Кто говорит? — Я говорю. И мои соседи… И все… — Да почему? — Мы дыму не переносим! Курильщик выразил на своем лице изумление, смешанное с иронией. — Что… Не любите? Дыму испугались? Как же вы на войну пойдете, если дыму боитесь? Эх, публика! Вот оттого-то вас японцы… Он сделал длительный перерыв, сладко затянувшись сигарой. — …И побили… что мы дыму боимся. — При чем тут японцы? Ясно здесь написано на табличке: «Просят не курить!» Лицо толстяка выразило искреннюю печаль и огорчение. — Боже мой! Как в этой фразе, в этих словах выразился весь русский человек — раб по призванию. Весь пресловутый русский дух сидит в этой фразе! Для него «написано», значит — свято. Печатное слово для него жупел, страшилище, и он перед ним распластывается, как дикарь перед строгим божеством. — Сами вы дикарь! — Нет, милостивые государи, не дикарь я. Не дикарь я, потому что… Он затянулся. — …Потому что я рассуждаю и этим являю собою высший интеллект. — Хороший интеллигент! Интеллигент, а поступает, как нахал. — Извините меня, сударыня, но вы смешали два разных понятия: интеллигент и интеллект. Это именно и подтверждает мою мысль: дикарь — тот, кто слепо преклоняется перед печатными словами, не зная их подлинного смысла. Рыжий пассажир, ошеломленный этими словами, потряс головой, подумал немного и сказал: — Куренье вредно для здоровья. — Вот оно, вот, — страдальчески поморщился курильщик. — Вот с помощью этих понятий вы и воспитываете будущее поколение, хилое, слабое, не обкуренное дымом и не закаленное суровой жизнью!.. — Категорически умоляю вас: бросьте курить! Как не стыдно, право. — Да чего там просить его, — поднял от газеты голову чиновник. — Заставить надо. — Что ж… пожалуйста… Заставьте! Конечно, сила на вашей стороне: вас много, а я один. Но не позор ли для нашего века, когда люди не пускают, как оружие, моральную силу убеждения, а пользуются для этого силой физической, кулаком… Чем же после этого будем мы отличаться от наших предков, бродивших с каменными топорами и стукавших ими по голове каждого встречного? Человек, по виду артельщик, отозвался из угла: — Склизкий. Толстяк сделал вкусную, глубокую затяжку и, как Везувий, выбросил целый столб дыма. — Чего-с? — спросил он равнодушно. — Склизкий ты, говорю. Между пальцев проворишь. — Я вас не понимаю, — недоуменно улыбнулся толстяк. — Вот когда жандарма со станции позовем, тогда поймете. — Тогда я пойму одно: русскому человеку свобода не нужна, конституция не для него! Посадите ему на шею жандарма, и он будет счастлив, как светская красавица, шея которой украшена драгоценным бриллиантовым… Снова он затянулся. — …колье! Да-с, колье. Настаиваю на этом уподоблении. — Кондуктор! Кондуктор!! Толстяк благожелательно усмехнулся и, вынув изо рта сигару, принялся вопить вместе с другими: — Конду-у-уктор! Когда явился кондуктор, курильщик снова взял сигару в рот и пожаловался: — Кондуктор! Почему эти пассажиры запрещают мне курить? — Здесь нельзя, господин. Видите вон, написано. — Кто же это написал? — Да кто ж мог… Дорога. — А если мне все-таки хочется курить? — Тогда пожалуйте на площадку. — Люди! — засмеялся толстый пассажир. — Как вы смешны и беспомощны! Как вы заблудились между трех сосен!! Вы, представитель дороги, приглашаете меня на площадку, а на этой же стене красуется другая надпись: «Во время хода поезда просят на площадке не стоять». Как же это совместить? Как можно совместить два совершенно противоположных постановления?! Кондуктор вздохнул и с беспросветным отчаянием во взоре почесал затылок. — Как же быть? — пролепетал он. — Да ничего, милый. Вот докурю сигару и брошу ее. — Нет-с, — крикнул злобно чиновник, комкая газету, — мы этого не позволим! Раз вагон для некурящих — он не имеет права курить! Пусть идет на площадку. — Я не имею права курить, по-вашему… Хорошо-с. Но я же не имею права и выходить на площадку! Одно взаимно исключает другое. Поэтому я имею право выбирать любое. Он стряхнул пепел с кончика сигары и взял ее в рот, ласково улыбаясь: — Выбираю. — Кондуктор!! — взревел чиновник. — Ведь это незаконно!! Неужели вы не можете прекратить это безобразие?! Кондуктору очень хотелось прекратить это безобразие. Он стремился к этому всеми силами, что было заметно по напряженности выражения лица и решимости, сверкнувшей в глазах; он имел твердое намерение урегулировать сложный вопрос одним ударом, как развязан был в свое время гордиев узел. Сделал он это так: коснулся кончиком сапога скамьи, приподнялся и одним движением руки перевернул табличку с надписью «просят не курить». И табличка, перевернувшись, выказала другую свою сторону, с надписью: «Вагон для курящих». Пассажиры выругались, а толстяк покачал головой и окутал себя таким облаком дыма, что исчез совершенно. И, невидимый, сказал из облака добродушным тоном: — Всякий закон оборотную сторону имеет.
Золотые часы
История о том, как Мендель Кантарович покупал у Абрама Гендельмана золотые часы для подарка своему сыну Мосе, — наделала в свое время очень много шуму. Все местечко Мардоховка волновалось целых две недели и волновалось бы еще месяц, если бы урядник не заявил, что это действует ему на нервы. Тогда перестали волноваться. Все местечко Мардоховка чувствовало, что и Гендельман и Кантарович — каждый по-своему прав, что у того и другого были веские основания относиться скептически к людской честности, и тем не менее эти два еврея завели остальных в такой тупик, из которого никак нельзя было выбраться. — Они не правы?! — кричал, тряся седой бородой, рыбник Блюмберг. — Так я вам скажу: да, они правы. В сущности. Их не обманывали? Их не надували за их жизнь? Сколько пожелаете! Ну, и они перестали верить. — Что такое двадцатый век? — обиженно возражал Яша Мельник. — Они говорят, двадцатый век — жульничество! Какое там жульничество? Просто два еврея с ума сошли. — Они разочаровались людьми — нужно вам сказать. Они… как это говорится?.. О! вот как: скептики. Вот они что. — Скептики? А по-моему, это гениальные люди! — Шарлатаны! Дело заключалось в следующем. Между Кантаровичем и Гендельманом давно уже шли переговоры о покупке золотых часов. У Гендельмана были золотые часы стоимостью в двести рублей. Кантарович сначала предлагал за них полтораста рублей, потом сто семьдесят, сто девяносто пять, двести без рубля и наконец, махнув рукой, сказал: — Вы, Гендельман, упрямый, как осел. Ну так получайте эти двести рублей. — Где же они? — осведомился Гендельман, вертя в руках свои прекрасные золотые часы. — Деньги? Вот смотрите. Я их вынимаю. Двести настоящих рублей. — Так что же вы их держите в руках? Дайте — я их пересчитаю. — Хорошо, но вы же дайте мне часы. — Что значит — часы? Что, вы их разве не видите в моих руках? — Ну да. Так я хочу лучше их видеть в моих руках. — Не могу же я вам отдать часы, когда еще не имею денег? — А, спрашивается, за что же я буду платить деньги, когда часов не имею? — Кантарович! Вы мне не доверяете?! — А что такое доверие? Если бы знали, сколько раз меня уже обманывали: и евреи, и русские, и французы разные. Я теперь уже разуверился в человеческих поступках. — Кантарович!!! Вы мне не доверяете?! — Не кричите. Зачем делать скандал? Ну, впрочем, ведь и вы мне не доверяете? — Я доверяю, но только — двестирублевые часы, а?! Вы подумайте! — Что мне думать? Мало я думал! Ну давайте так: вы покладите на стол часы, а я деньги. Потом вы хватайте деньги, а я часы. — Гм… Вы предлагаете так? Кантарович! Вы думаете, меня и немцы не обманывали? И немцы, и… татары всякие. Малороссы. Ой, Кантарович, Кантарович… Я теперь уже ничему не верю. — Что же вы думаете: что я схвачу и часы, и деньги и убежу? — Боже меня сохрани! Я ничего не думаю. Но вы знаете, если я потеряю часы и не получу денег — это будет самый печальный факт. — Ну хорошо… смотрите в окно: водовоз Никита привез воду. Это очень честный человек. Дайте ему ваши часы, а я деньги. Пусть он нам раздаст потом наоборот. — Гм!.. Это ваша рекомендация… А не хотите ли моей рекомендации: пойдем к лавочнику Агафонову, и он нам сделает то же самое. — Смотрите-ка! Вы не доверяете водовозу Никите? Так знайте: я торжественно не доверяю лавочнику Агафонову!! — Так бог с вами, если вы такой — разойдемся! — Лучше разойдемся. Только мне очень жаль, что я не получаю этих часов. — А вы думаете, мне было не нужно этих двухсот рублей? О, еще как! — Так мы сделаем вот что, — сказал Кантарович, почесывая затылок. — Пойдем к господину уряднику и попросим его посредничества. Оно лицо официальное! — Ну это еще так-сяк. Гендельман и Кантарович оделись и пошли к уряднику. Шли задумчивые. — Стойте! — крикнул вдруг Кантарович. — Мы идем к уряднику. Но ведь урядник — тоже человек! — Еще какой! Мы дадим ему часы, деньги, а он спрячет их в карман и скажет: пошли вон к чертям. Оба приостановились и погрузились в раздумье. По улице шли двое: Яша Мельник и старик Блюмберг. Они увидели Кантаровича и Гендельмана и спросили их: — Что с вами? — Я покупаю у него часы. Он не дает мне часов, пока я не дам ему денег, а я не даю ему денег, так как не вижу в своих руках часов. Мы хотели эту сделку доверить уряднику, но какой же урядник доверитель? Спрашивается? — Доверьте становому приставу. — Благодарю вас, — усмехнулся Кантарович, — сами доверяйте становому приставу. — Это, положим, верно. Можно было бы доверить губернатору, но он как только увидит евреев, — сейчас же и вышлет. Знаете что? Доверьте мне! — Тебе? Яша Мельник! Тебе? Хорошо. Мы тебе доверим, так дай нам вексель на четыреста рублей. — Это верно, — подтвердил старый Блюмберг, — без векселя никак нельзя! — Ой! Неужели я, по-вашему, жулик? — Вы, Яша, не жулик, — возразил Гендельман. — Но почему я должен верить вам больше, чем Кантаровичу? — Да, — подтвердил недоверчивый Кантарович. — Почему? Через час все население местечка узнало о затруднительном положении Гендельмана и Кантаровича. Знакомые приняли в них большое участие, суетились, советовали, но все советы были крайне однообразны. — Доверьте мне! Я сейчас же передам вам с рук на руки. — Мы вам доверяем, Григорий Соломонович… Но ведь тут же двести рублей деньгами и двести — часами. Подумайте сами. — Положим, верно… Ну тогда поезжайте в город к нотариусу. — Нате вам! К нотариусу. А нотариус — машина, что ли? Он тоже человек! Ведь это не солома, а двести рублей! Комбинаций предлагалось много, но так как сумма — двести рублей — была действительно неслыханная, — все комбинации рушились.
* * *
Прошло три месяца, потом шесть месяцев, потом год… Часы были как будто заколдованные: их нельзя было ни купить, ни продать. О сложном запутанном деле Кантаровича и Гендельмана все стали понемногу забывать… Сам факт постепенно изгладился из памяти, и только из всего этого осталась одна фраза, одна крошечная фраза, которую применяли мардоховцы, попав в затруднительное положение: — Гм!.. Это так же трудно, как купить часы за наличные деньги.
Виктор Поликарпович
В один город приехала ревизия… Главный ревизор был суровый, прямолинейный, справедливый человек с громким, властным голосом и решительными поступками, приводившими в трепет всех окружающих. Главный ревизор начал ревизию так: подошел к столу, заваленному документами и книгами, нагнулся каменным, бесстрастным, как сама судьба, лицом к какой-то бумажке, лежавшей сверху, и лязгнул отрывистым, как стук гильотинного ножа, голосом: — Приступим-с. Содержание первой бумажки заключалось в том, что обыватели города жаловались на городового Дымбу, взыскавшего с них незаконно и неправильно триста рублей «портового сбора на предмет морского улучшения». «Во-первых, — заявляли обыватели, — никакого моря у нас нет… Ближайшее море за шестьсот верст через две губернии, и никакого нам улучшения не нужно; во-вторых, никакой бумаги на это взыскание упомянутый Дымба не предъявил, а когда у него потребовали документы — показал кулак, что, как известно по городовому положению, не может служить документом на право взыскания городских повинностей; и, в-третьих, вместо расписки в получении означенной суммы он, Дымба, оставил окурок папиросы, который при сем прилагается». Главный ревизор потер руки и сладострастно засмеялся. Говорят, при каждом человеке состоит ангел, который его охраняет. Когда ревизор так засмеялся, ангел городового Дымбы заплакал. — Позвать Дымбу! — распорядился ревизор. Позвали Дымбу. — Здравия желаю, ваше превосходительство! — Ты не кричи, брат, так, — зловеще остановил его ревизор. — Кричать после будешь. Взятки брал? — Никак нет. — А морской сбор? — Который морской, то взыскивал по приказанию начальства. Сполнял, ваше-ство, службу. Их высокородие приказывали. Ревизор потер руки профессиональным жестом ревизующего сенатора и залился тихим смешком. — Превосходно… Попросите-ка сюда его высокородие. Никифоров, напишите бумагу об аресте городового Дымбы как соучастника. Городового увели. Когда его уводили, явился и его высокородие… Теперь уже заливались слезами два ангела: городового и его высокородия. — И-зволили звать? — Ох, изволил. Как фамилия? Пальцын? А скажите, господин Пальцын, что это такое за триста рублей морского сбора? Ась? — По распоряжению Павла Захарыча, — приободрившись, отвечал Пальцын. — Они приказали. — А-а. — И с головокружительной быстротой замелькали трущиеся одна об другую ревизоровы руки. — Прекрасно-с. Дельце-то начинает разгораться. Узелок увеличивается, вспухает… Хе-хе… Никифоров! Этому — бумагу об аресте, а Павла Захарыча сюда ко мне… Живо! Пришел и Павел Захарыч. Ангел его плакал так жалобно и потрясающе, что мог тронуть даже хладнокровного ревизорова ангела. — Павел Захарович? Здравствуйте, здравствуйте… Не объясните ли вы нам, Павел Захарович, что это такое «портовый сбор на предмет морского улучшения»? — Гм… Это взыскание-с. — Знаю, что взыскание. Но — какое? — Это-с… во исполнение распоряжения его превосходительства. — А-а-а… Вот как? Никифоров! Бумагу! Взять! Попросить его превосходительство! Ангел его превосходительства плакал солидно, с таким видом, что нельзя было со стороны разобрать: плачет он или снисходительно улыбается. — Позвольте предложить вам стул… Садитесь, ваше превосходительство. — Успею. Зачем это я вам понадобился? — Справочка одна. Не знаете ли вы, как это понимать: взыскание морского сбора в здешнем городе? — Как понимать? Очень просто. — Да ведь моря-то тут нет! — Неужели? Гм… А ведь в самом деле, кажется, нет. Действительно нет. — Так как же так — «морской сбор»? Почему без расписок, документов? — А? — Я спрашиваю — почему «морской сбор»?! — Не кричите. Я не глухой. Помолчали. Ангел его превосходительства притих и смотрел на все происходящее широко открытыми глазами, выжидательно и спокойно. — Ну? — Что «ну»? — Какое море вы улучшали на эти триста рублей? — Никакого моря не улучшали. Это так говорится — «море». — Ага. А деньги-то куда делись? — На секретные расходы пошли. — На какие именно? — Вот чудак человек! Да как же я скажу, если они секретные! — Так-с… Ревизор часто-часто потер руки одна о другую. — Так-с. В таком случае, ваше превосходительство, вы меня извините, обязанности службы… я принужден буду вас, как это говорится, арестовать. Никифоров! Его превосходительство обидчиво усмехнулся. — Очень странно: проект морского сбора разрабатывало нас двое, а арестовывают меня одного. Руки ревизора замелькали, как две юрких белых мыши. — Ага! Так, так… Вместе разрабатывал?! С кем? Его превосходительство улыбнулся. — С одним человеком. Не здешний. Питерский, чиновник. — Да-а? Кто же этот человечек? Его превосходительство помолчал и потом внятно сказал, прищурившись в потолок: — Виктор Поликарпович. Была тишина. Семь минут. Нахмурив брови, ревизор разглядывал с пытливостью и интересом свои руки… И нарушил молчание: — Так, так… А какие были деньги получены: золотом или бумажками? — Бумажками. — Ну раз бумажками — тогда ничего. Извиняюсь за беспокойство, ваше превосходительство. Гм… гм… Ангел его превосходительства усмехнулся ласково-ласково. — Могу идти? Ревизор вздохнул: — Что ж делать… Можете идти. Потом свернул в трубку жалобу на Дымбу и, приставив ее к глазу, посмотрел на стол с документами. Подошел Никифоров. — Как с арестованными быть? — Отпустите всех… Впрочем, нет! Городового Дымбу на семь суток ареста за курение при исполнении служебных обязанностей. Пусть не курит… Кан-налья! И все ангелы засмеялись, кроме Дымбиного.
Хлопотливая нация
Когда я был маленьким, совсем крошечным мальчуганом, у меня были свои собственные, иногда очень своеобразные представления и толкования слов, слышанных от взрослых. Слово «хлопоты» я представлял себе так: человек бегает из угла в угол, взмахивает руками, кричит и, нагибаясь, тычется носом в стулья, окна и столы. «Это и есть хлопоты», — думал я. И иногда, оставшись один, я от безделья принимался хлопотать. Носился из угла в угол, бормотал часто-часто какие-то слова, размахивал руками и озабоченно почесывал затылок. Пользы от этого занятия я не видел ни малейшей, и мне казалось, что вся польза и цель так и заключаются в самом процессе хлопот — в бегстве и бормотании. С тех пор много воды утекло. Многие мои взгляды, понятия и мнения подверглись основательной переработке и кристаллизации. Но представление о слове «хлопоты» так и осталось у меня детское. Недавно я сообщил своим друзьям, что хочу поехать на Южный берег Крыма. — Идея, — похвалили друзья. — Только ты похлопочи заранее о разрешении жить там. — Похлопочи? Как так похлопочи? — Очень просто. Ты писатель, а не всякому писателю удается жить в Крыму. Нужно хлопотать. Арцыбашев хлопочет, Куприн тоже хлопочет. — Как же они хлопочут? — заинтересовался я. — Да так. Как обыкновенно хлопочут. Мне живо представилось, как Куприн и Арцыбашев суетливо бегают по берегу Крыма, бормочут, размахивают руками и тычутся носами во все углы… У меня осталось детское представление о хлопотах, и иначе я не мог себе вообразить поведение вышеназванных писателей. — Ну что ж, — вздохнул я. — Похлопочу и я. С этим решением я и поехал в Крым.
* * *
Когда я шел в канцелярию ялтинского генерал-губернатора, мне казалось непонятным и странным: неужели о таком пустяке, как проживание в Крыму, — нужно еще хлопотать? Я православный русский гражданин, имею прекрасный непросроченный экземпляр паспорта — и мне же еще нужно хлопотать! Стоит после этого делать честь нации и быть русским… Гораздо выгоднее и приятнее для собственного самолюбия быть французом или американцем. В канцелярии генерал-губернатора, когда узнали, зачем я пришел, то ответили: — Вам нельзя здесь жить. Или уезжайте немедленно, или будете высланы. — По какой причине? — На основании чрезвычайной охраны. — А по какой причине? — На основании чрезвычайной охраны! — Да по ка-кой при-чи-не?!! — На осно-ва-нии чрез-вы-чай-ной ох-ра-ны!!! Мы стояли друг против друга и кричали, открыв рты, как два разозленных осла. Я приблизил свое лицо к побагровевшему лицу чиновника и завопил: — Да поймите же вы, черт возьми, что это не причина!!! Что это — какая-нибудь заразительная болезнь, которой я болен, что ли, — ваша чрезвычайная охрана?!! Ведь я не болен чрезвычайной охраной — за что же вы меня высылаете? Или это такая вещь, которая дает вам право развести меня с женой?! Можете вы развести меня с женой на основании чрезвычайной охраны? О Date: 2016-07-18; view: 312; Нарушение авторских прав |