Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
I. Удивительный конкурс
Громов сосредоточенно взглянул на меня и сказал: — В этом отношении люди напоминают устриц. — В каком отношении и почему устриц? — спросили мы: я и толстый Клинков. — В отношении глупости. Настоящая, драгоценная, кристальная глупость так же редка в человеке, как жемчужина в устрице. — Не рискованно ли: сравнивать глупость с жемчужиной? — спросил рассудительный Клинков. — Не рискованно!! Вы знаете, я уже второй год культивирую около себя дурака. Что это за прелесть! Сущая жемчужина. Нужен был тщательный половой подбор, несколько поколений глупых людей, чтобы произвести на свет такое сокровище. Зовут его Петенька. — У меня тоже есть свой дурак, — похвастался Клинков. — Он, вероятно, лучше твоего. Это самый веселый восторженный дурак в свете. Я познакомился с ним в одном доме шесть месяцев тому назад и с тех пор полюбил его, как сына. Он восхищается всем, что я говорю, и от самых серьезных слов хохочет, как сумасшедший. Этот человек считает меня самым тонким остряком. Когда я однажды при нем рассказал о землетрясении в Мессине, он перегнулся пополам от хохота. «Ах, ты ж, господи! — восклицал он, задыхаясь. — Только этот плутишка Клинков может так рассказывать курьезные вещи с серьезным лицом». — Позвольте! — хлопнул себя ладонью по лбу молчавший до того Подходцев. — Да ведь и у меня есть дурак. Правда, он хитер, как дикарь, и скрывает свою глупость, как скупой рыцарь — золото. Но иногда она — эта глупость — блеснет нечаянно сквозь какую-нибудь прореху и озарит тогда своим сиянием весь мир! Он служит в таможне и зовут его Эрастом. — Красивое имечко, — завистливо проворчал Клинков. — Моего зовут просто Феодосий. — А у меня… Нет своего дурака, — печально вздохнул я. — Боже ты мой! У всех других есть дураки, все живут — люди как люди, — а я совершенно одинок. Громов, подари мне своего дурака. — Ни за что в свете. Вот еще! — Ну, на что он тебе? Ты другого найдешь. — Нет, нет, — сухо сказал Громов. — Не будем говорить об этом. — Клинков! — обратился я к толстому другу. — Продай мне своего веселого дурака. Я тебе отвалил бы не маленькие деньги. — Попроси у Подходцева. — Зарежьте вы меня прежде, чем я отдам вам его! — закричал Подходцев. — Если я лишусь его, я не перенесу этого. Я умру от горя. — Самый лучший дурак — мой, — хвастливо засмеялся Громов. — Мой славный кристальный Петенька. — Ну, нет, — возразил, пыхтя, Клинков. — Твой сдаст перед моим. Подходцев самоуверенно засмеялся. — Оба они, вероятно, ничто перед моим Эрастом. Я уверен, что ваши дураки и не дураки вовсе. Так просто, самозванцы. А мой — стоит только посмотреть на его лицо — и всякий скажет: «Да, это он!» Все трое счастливцев закричали, заволновались, заспорили. — Чего проще, господа, — пожал я плечами. — Устройте конкурс своих дураков. Чей дурак лучше — тот возьмет первый приз. — Прекрасно! — воскликнул Подходцев. Все благодарили меня, а Клинков даже поцеловал. Конкурс решено было устроить в моей квартире. Так как я не имел своего дурака («обездурачен» — как определил мое положение Подходцев) — меня и выбрали в качестве жюри. В тот же день я получил от Подходцева, Клинкова и Громова адреса Эраста, Феодосия и Петеньки, поехал к ним и, после недолгой беседы, получил от каждого определенное обещание посетить меня. Чтобы все три дурака могли заранее освоиться друг с другом, я утром в день конкурса собрал их в маленьком ресторанчике, где мы позавтракали и обменялись мнениями по разным вопросам жизни. Все трое действительно оказались на редкость дураками — все здоровый, отборный, неимоверно глупый народ. От часовой беседы с ними голова моя так распухла, что при возвращении домой шапку пришлось нести в руках.
II. Конкуренты
К десяти часам вечера прихали все. Каждый приехал со своим дураком, подобно охотникам, которые являются к сборному пункту с собственной собакой на веревке… Сразу же все прибывшие разбились на две группы: умные тихо шушукались в углу кабинета, а дураков я усадил за чайный стол и принялся энергично угощать чаем с коньяком. Ко мне подкрался на цыпочках Подходцев с миной озабоченного родственника мертвеца, которого собираются отпевать, и шепнул: — Ну, что ж… Можно начинать? — Да. Я распоряжусь, чтобы дали закуску и вино. Я ободрительно подмигнул насторожившимся дуракам и вышел из комнаты. Подали ужин. Я посадил всех вразбивку: дурака между двумя умными и умного между двумя дураками. Мне же, как арбитру, пришлось сесть вне этого порядка. Была минута напряженного молчания. — Однако и жарко же здесь! — вздохнул Подходцев. Подходцевский дурак Эраст укоризненно поглядел на своего хозяина и возразил: — В доме повешенного не говорят о веревке. — Почему, милый? — Потому что потому. — Нет, Эрастик, — захныкал Подходцев. — Вот ты сделал мне замечание, ты обидел меня, а за что? Где у тебя веревка и где повешенный? Если веревка — воздух, а повешенный — хозяин, то ты обидел и хозяина. Если же веревки — все присутствующие — ты обидел и присутствующих. Что ты, родной, думал сказать этой фразой? — Не хотели ли вы сказать, что из нас можно веревки вить? — спросил обиженно Громов. — Или что мы вешаемся всем на шею? — возвысил голос Клинков. Дурак Клинкова, веселый Фeoдосий, услышав слова своего патрона, всплеснул руками и громко захохотал. — Ну и Клинков! Ну и удружил же! Молодец, Клиночек. Очень зло сказано. — Ваш спор, господа, отклонился в сторону, — заметил Петенька. — Я принужден указать на то… — Тише, ребята! — зычно рявкнул Громов. — Мой Петя говорит. — …На то, что сравнение разогретого воздуха с веревкой грешит неправильностью. Веревка, как известно, имеет два измерения. — Одно, — тихо сказал Эраст. — Почему, Эрастик? — прищурился Подходцев. — Одна веревка, одно и измерение. — Дайте Петечке договорить, — ревниво перебил его Громов. — Говори, Петечка. — …Итак, я говорю: воздух есть нечто невесомое, нечто такое, нечто… — Искомое! — подсказал Громов. — Почему искомое? — Потому что мы его ищем. Все люди ищут воздуха, потому что иначе они бы задохлись. Эраст пожал плечами и сухо возразил: — Однако же я никогда не ищу воздуха и — как видите — не задыхаюсь. — Очень зло сказано! — усмехнулся, кивая головой, Феодосий. — Мы опять отклонились от темы, — поморщился громовский дурак. — Сравнение воздуха с веревкой неправильно в самом корне. — В корне чего? — переспросил методичный сухой таможенный Эраст. — Я говорю — в корне чего: воздуха или веревки? — Веревки и воздуха. — Очень зло сказано, — значительно сказал Феодосий. — Значит, по-вашему, веревка и воздух имеют корни? — придирчиво подхватился Эраст. — Да? Может, веревка имеет и листья, да? — Я не понимаю, — робко сказал громовский дурак Петенька, — чего он на меня кричит? — Отчасти Петя прав, — вступился Клинков. — Если веревка не имеет листьев — она имеет ствол. — Кто из вас, господа, был когда-нибудь влюблен? — спросил неожиданно Подходцев. Его дурак Эраст прищурился: — Это вы почему спросили? — Так просто, Эрастик. — Нет, позвольте… нельзя так спрашивать… Ведь всякий вопрос должен же иметь под собой какую-нибудь почву? — Господа! У нас получается сад! — вскричал Клинков. — Почему сад? — презрительно спросил непоколебимый дурак Эраст. — У нас есть почва, есть стволы, есть листья и есть корни… — Зло сказано!! — восторженно взвизгнул Феодосий. — Тонко сострено! Но сейчас же под тяжелым взглядом таможенного Эраста съежился Феодосий и сконфуженно зашептал что-то Петеньке. — Мы сейчас говорили одно, а Подходцев о какой-то любви спрашивает. Был разговор о вещественности воздуха, атмосферы… — Воздух и атмосфера не одно и то же, — встрепенулся Петенька. — А какая же разница? — Атмосфера одна, а воздуху много, — подсказал Громов. — Да? Вы так думаете? — заскулил, вертя головой, ядовитый подходцевский дурак Эраст. — Вы так полагаете? Таково ваше мнение? — Так его, Эраст, так! — зааплодировал Подходцев. — Хватай его за ноги. — Вы полагаете — атмосфера одна, а воздуху много? Да? Так? Так я скажу вам, миленький, что иногда в одном паровом котле помещается двадцать атмосфер. — Ай да ловко! — загрохотал Феодосий. — Ловко подцепили Громова! Молодец Эраст! Остроумно! Осадили Громчика с атмосферой. — Это называется атмосферический осадок, — добродушно вставил Петенька. — Зло сказано! — похвалил и его восторженный Феодосий.
III. Итоги
— А не довольно ли? — шепнул мне Подходцев. — Кажется, физиономии выяснились. — Господа! — громко сказал я. — Пойдем в кабинет. Туда нам дадут кофе. Эраст, Петенька, Феодосий! Идите в кабинет, мы скоро придем — сейчас только кое-какие счеты нужно выяснить. Дураки переглянулись, подмигнули друг другу и, взявшись под руку, послушно зашагали в кабинет. Мы остались одни. — Ну-с, — сказал гордо Громов. — Теперь вам ясно превосходство моего веселого Феодосия? Надеюсь… — Ну, уж твой Феодосий… Обратили вы внимание, господа, какой у меня умный рассудительный дурак Эрастик? Как он методически рассуждает? — Что?! Да мой Петенька на голову выше. Он, правда, не веселый, не методичный, но ведь его разговор о корне веревки и воздуха — это все! Это Шекспир. — Тссс!.. — приложил я палец к губам. — Хотите слышать, о чем говорят дураки на свободе? Пойдем в спальню. Оттуда все слышно. В спальне было темно. Мы на цыпочках подкрались к полуоткрытым в кабинет дверям и заглянули… — Господа! — возбужденно говорил Петенька. — По справедливости, приз принадлежит мне за моего дурака! За Громова. Вы заметили, что он ляпнул насчет атмосферы? Я в душе чуть не помер со смеху. — Па-азвольте. Па-азвольте, — перебил Эраст. — По-моему, мой Подходцев в тысячу раз глупеe Громова. Его бестактный разговор о любви, когда его никто и не спрашивал… — Это зло сказано! — захохотал Феодосий. — Но, братцы, прошу вас! Ей-богу! Пусть мой Клинков будет первым. Он самый веселый, остроумный дурак современности. А? Братцы! — Па-азвольте! Я стою за своего Подходцева! Впрочем, спросим хозяина, как мы с ним и условились. Пусть он скажет. В спальне произошла возня. Это Подходцев схватил меня за шиворот и вытащил в столовую. — Говори, что это все значит? Я нахально засмеялся. — То и значит, что конкурс был двойной. Я уверил ваших дураков, что они умные, а вы — дураки и что забавно бы устроить насчет вас конкурс. Вы думаете, что это вы их привезли, а они думают, что они вас привезли. Вы состязались на них, а они на вас. — Проклятый! Ты испортил наших дураков! — Зачем ты это сделал? — сурово спросил Громов. Я сделал умильное лицо и пропищал: — Что ж, братцы… У вас небось были дураки, а у меня не было. Я и сделал себе… целых шесть сразу!
Мокрица
I
Когда я дочитал до конца свою новую повесть — все присутствующие сказали: — Очень хорошо! Прекрасное произведение! Я скромно поклонился. Сзади кто-то тронул меня за плечо: — Послушайте… извините меня за беспокойство… послушайте… Я обернулся. Передо мной стоял маленький человек средних лет, ординарной наружности. Глаза скрывались громадными синими очками, усы уныло опускались книзу, бороденка была плохая, наполовину как будто осыпавшаяся. — Что вам угодно? — А то мне угодно, милостивый государь мой, что повесть ваша совершенно неправильная! Уж я-то знаток этих вещей… Он самодовольно засмеялся. — Вы… что же, критик? — Бухгалтер. — А… так… — нерешительно протянул я. — Но вообще-то вы знаток литературы? — Бухгалтерии! — упрямо сказал он, глядя на меня громадными стеклами. — Уж в бухгалтерии-то, батенька, меня не поймаешь! Он поежился и кокетливо захохотал с таким видом, будто я собирался его ловить. — Вам не нравится моя повесть? — Нет, ничего. Повесть как повесть. Только неправильная. Заинтригованный, я отвел его в угол, сунул ему в руку рукопись и сказал: — Укажите мне неправильные места. Такое доверие польстило ему. Он вспыхнул до корней волос, застенчиво перелистал рукопись и, найдя какое-то место, отчеркнул его ногтем. — Вот! Это неправильно: «Корчагин не показывал виду, что знает о проделках жены, но втайне все ее вольности, все измены и оскорбления записывал ей в кредит. Дебет же ее, в который он решил записывать ее ласки и поцелуи, — был пуст». Вот! — Вам не нравится это место? — Присядем, — сказал маленький бухгалтер. Мы сели. — Видите ли… Я взял на себя смелость сделать вам замечание потому, что вы впали в громадную ошибку… Вы знакомы с двойной итальянской бухгалтерией? — Н-нет… — Двойная итальянская бухгалтерия изобретена несколько сот лет тому назад монахом Лукой Пачиоло. Принцип ее заключается в двойной записи каждого счета, чем достигается механическое контролирование правильности записи. Если баланс счетов не сходится в цифрах — это показатель неправильности в частных записях. Записи в счетовых книгах отмечаются на двух сторонах развернутой книги: на левой и правой. На левой стороне счета или лица записывается так называемый дебет — это счет или лицо должны владельцу книги; на правой стороне записывается так называемый кредит — это владелец книги состоит в долгу у лица или счета. Поняли? — Да… пожалуй… — Теперь ясно, что вы совершили колоссальную, непростительную ошибку: Корчагин должен был измены и оскорбления жены записать ей не в кредит, а в дебет! А ласки ее — наоборот — не в дебет, а в кредит! У вас это перепутано. Я горячо пожал бухгалтеру руку: — Я вам очень, очень признателен. Я сейчас же исправлю эту досадную погрешность. Моя горячая благодарность смутила его. Он махнул рукой и сказал: — Помилуйте! Я всегда рад… Конечно, нужно хорошо знать бухгалтерию… Дебет — это что нам должны, кредит — то, что должны мы счету. Я еще раз пожал ему руку и отошел. Он озабоченно крикнул мне вслед: — Так не забудьте же: дебет — нам должны, кредит — мы должны. — Не забуду, не забуду,
II
Мы сидели в укромном уголку обширного кабинета и тихо разговаривали. Ольга Васильевна положила свою руку на мою и ласково, задушевно сказала: — Эта повесть — ваша лучшая вещь. Громадная изобразительная сила, яркие краски причудливо смешиваются на этих страницах с волшебными лирическими полутонами, мощный голос зрелого мужа сплетается с полудетским лепетом влюбленного юноши… — А, вы здесь, — сказал бухгалтер, подходя к нам. — Ну, что… исправили? — Исправил, — сказал я. — Спасибо. — Что такое? — удивилась Ольга Васильевна. Бухгалтер усмехнулся, снисходительно подергав плечом. — Ах, уж эти писатели… Представьте, какую он штуку написал… Ну, хорошо, что я был тут, указал, исправили… А то что бы вышло? Heприятность! Скандал! Можете себе вообразить: он дебет написал там, где нужен кредит, а кредит — где дебет! Укоризненно покачав головой, он прошел дальше, но потом круто повернулся и крикнул нам: — А разница называется — сальдо! — Что-о? — Я хочу вас предупредить — если будете писать еще что-нибудь: предположим, что в дебете 100 рублей, а в кредите полтораста; разница — 50 рублей — и называется: сальдо! Сальдо в пользу кредитора. — Ага… хорошо, хорошо, — сказал я, — запомню. Бухгалтер снисходительно улыбнулся и добавил: — А измены и оскорбления ваш Корчагин в кредит ее счета не мог записывать… Он записал их в дебет. Он кивнул головой и исчез; вслед за ним ушла и Ольга Васильевна. Оставшись один, я побрел в гостиную. В одном углу происходил оживленный разговор. До меня донеслись слова: — Как услышал я — так будто бы меня палкой по голове треснули. Как-с, как-с, думаю? Она же его оскорбляла, она же ему изменяла, да он же ей это и в кредит пишет? Хорошая бухгалтерия… нечего сказать! Хорошо еще, что спохватились вовремя… исправили… Один из гостей, заметив меня, подошел и сказал: — Вы неисправимый пессимист. В вашей повести вы показываете такие бездны отчаяния и безысходности… — Это что! — раздался сзади нас вкрадчивый голос. — Он еще лучше сделал: его Корчагин дурные стороны жены заносил в кредит ей, а хорошие в дебет. Помилуйте-с! Да я бухгалтерию как свои пять пальцев знаю. Как же… Вот если бы здесь была книга — я бы вам наглядно показал… Вот, предположим, этот альбом открыток: тут, где Кавальери, — это дебет… А тут… вот эта… Типы белорусов — это кредит. Я-то уж, слава тебе господи, знаю это как свои пять пальцев. — Да, да, — нетерпеливо сказал я. — Хорошо. Ведь я уже исправил. — Хорошо, что исправили, — добродушно согласился он. — А то бы… Ведь таких вещей никак нельзя допустить!.. Помилуйте… Дебет и кредит — это небо и земля. — Пожалуйте ужинать, — сказал хозяин.
III
Все усаживались, шумно двигая стульями. Бухгалтер сел против меня… Посмотрел на меня, как заговорщик, сделал правой рукой предостерегающий знак и засмеялся. — Да-с! — сказал он. — Бухгалтерия — это штука тонкая. Ее нужно знать. Я вам когда-нибудь дам почитать книжку «Популярный курс счетоводства». Там много чего есть. Я сделал вид, что не слышу. Сосед с левой стороны спросил меня: — Если я не ошибаюсь, в основу вашей повести заложена большая отвлеченная мысль, но она затемнена повествовательной формой, которая… — Была затемнена, — согласился бухгалтер. — Но теперь все исправлено. Все, как говорится, в порядке. Вы… вот что… Если еще что-нибудь будете писать и вам встретятся на пути какие-нибудь такие бухгалтерские штуки и экивоки — вы пожалуйста ко мне… без церемоний! Обсудим — как и что. Я выложу вам, как на ладони! — Нет, зачем же, — сухо возразил я. — В этом, вероятно, не представится надобности. Ведь беллетристика и бухгалтерия — это две совершенно разные вещи. Огорченный бухгалтер притих. Съел какую-то рыбку, подумал немного, потом приподнялся и, ударив меня через стол по плечу жестом старого знакомого, спросил: — А вы знаете, что такое транспорт? — Знаю. — Нет, не знаете! Вы думаете, это просто собрание разных подвод для перевозки кладей? Да? Но в бухгалтерии это совсем другое: транспортом называется обыкновенный перенос итога с одной страницы на другую. Внизу подписывается итог страницы и переносится на следующую. — Почему вы думаете, — спросил я левого соседа, — что повествовательная форма произведения должна затемнить общую отвлеченную мысль? — Потому что художественные детали разбивают это впечатление. — Это верно, — согласился бухгалтер, делая мне ободряющий жест. — Разбивает впечатление. Ведь это, если сказать какому-нибудь бухгалтеру, — он помрет со смеху. А? Хе-хе… Дебет поставить в кредит! А? Что такое, думаю? Это же невозможно! Не дождавшись сладкого, я извинился и встал: — Я пойду на минуту к письменному столу. Хочу не забыть исправить два-три места в повести. Я сел и исправил. Когда сзади раздался голос: «Ну что, исправили? Теперь уж не спутаете дебет с кредитом?» — я нахмурился и сказал: — Да-с, я исправил. Вот, слушайте: «Корчагин не показывал виду, что дебет жены записан ему в сальдо. Он перенес большой кредит в транспорт, который вместе с сальдо давал перенос дебета на счет того лица, которому пришла идиотская затея заняться бухгалтерией; это заносим ему в кредит». С жалобным криком, простирая дрожащие руки, бросился он ко мне, но я с отвращением отшвырнул его и, сунув рукопись в карман, ушел.
Лакмусовая бумажка
I
Я был в гостях у старого чудака Кабакевича, и мы занимались тем, что тихо беседовали о человеческих недостатках. Мы вели беседу главным образом о недостатках других людей, не касаясь себя, и это придавало всему разговору мирный, гармоничный оттенок. — Вокруг меня, — благодушно говорил Кабакевич, — собралась преотличная музейная компания круглых дураков, лжецов, мошенников, корыстолюбцев, лентяев, развратников и развратниц — все мои добрые знакомые и друзья. Собираюсь заняться когда-нибудь составлением систематического каталога, на манер тех, которые продаются в паноптикумах по гривеннику штука. Если бы все эти людишки были маленькие, величиной с майского жука, и за них не нужно бы отвечать перед судом присяжных, я переловил бы их и, вздев на булавки, имел бы в коробке из-под сигар единственную в мире коллекцию! Жаль, что они такие большие и толстые… Куда мне с ними! — Неужели, — удивился я, — нет около вас простых хороших, умных людей, без глупости, лжи и испорченности? Мне казалось, — я этими словами так наглядно нарисовал свой портрет, что Кабакевич поспешит признать существование приятного исключения из общего правила — в лице его гостя и собеседника. — Нет! — печально сказал он. — А вот, ей-богу, нет! «Сам-то ты хорош, старый пьяница», — критически подумал я. — Видишь, молодой человек, ты, может быть, не так наблюдателен, как я, и многое от тебя ускользает. Я строю мнение о человеке на основании таких микроскопических, незаметных черточек, которые вам при первом взгляде ничего не скажут. Вы увидите настоящее лицо рассматриваемого человека только тогда, когда его перенесли на исключительно благоприятную для его недостатка почву. Иными словами, вам нужна лакмусовая бумажка для определения присутствия кислоты, а мне эта бумажка не нужна. Я и так, миленький, все вижу! — Это все бездоказательно, — возразил я. — Докажите на примере. — Ладно. Назови имя. — Чье? — Какого-нибудь нашего знакомого, это безразлично. — Ну, Прягин Илья Иванович. Идет? — Идет. Корыстолюбие! — Прягин корыстолюбив? Вот бы никогда не подумал — ха-ха! Прягин корыстолюбив? — Конечно. Ты, молодой человек, этого не замечал, потому что не было случая, а мне случая не нужно. Он умолк и долго сидел, что-то обдумывая. — Хочешь, молодой человек, проверим меня. Показать тебе Прягина в натуральную величину? — Показывайте. — Сегодня? Сейчас? — Ладно. Все равно делать нечего. Кабакевич подошел к телефону. — Центральная? 543–121. Спасибо. Квартира Прягина? Здравствуй, Илья. Ты свободен? Приезжай немедленно ко мне. Есть очень большое, важное дело… Что? Да, очень большое. Ждем! Он повесил трубку и вернулся ко мне. — Приедет. Теперь приготовим для него лакмусовую бумажку. Придумай, молодой человек, какое-нибудь предприятие, могущее принести миллиона два прибыли… Я засмеялся. — Поверьте, что, если бы я придумал такое предприятие, я держал бы его в секрете. — Да нет… Можно выдумать что-нибудь самое глупое, но оглушительное. Какой-нибудь ослепительный мираж, грезу, закованную в колоссальные цифры. — Ну, ладно… Гм… Что бы такое? Разве так: печатать объявления на петербургских тротуарах. — Все равно. Великолепно!.. Оглушительно! Миллионный оборот! Сотни агентов! Струи золота, снег из кредитных бумажек! Браво! Только все-таки разработаем до его прихода цифры и встретим его с оружием в руках. Мы энергично принялись за работу.
II
— Что такое стряслось? — спросил Прягин, пожимая нам руки. — Пожар у тебя случился или двести тысяч выиграл? Кабакевич загадочно посмотрел на Прягина. — Не шути, Прягин. Дело очень серьезное. Скажи, Прягин, мог бы ты вступить в дело, которое может дать до трех тысяч процентов дохода? — Вы сумасшедшие, — засмеялся Прягин. — Такого дела не может быть. Кабакевич схватил его за руку и, сжав ее до боли, прошептал: — А если я докажу тебе, что такое дело есть? — Тогда, значит, я сумасшедший. — Хорошо, — спокойно сказал Кабакевич, пожимая плечами и опускаясь на диван. — Тогда извиняюсь, что побеспокоил тебя. Обойдемся как-нибудь сами. (Он помолчал.) Ну, что, был вчера на скачках? — Да какое же вы дело затеваете? — Дело? Ах, да… Это, видишь ли, большой секрет, и если ты относишься скептически, то зачем же… — А ты расскажи! — нервно вскричал Прягин. — Не могу же я святым духом знать. Может, и возьмусь. Кабакевич притворил обе двери, таинственно огляделся и сказал: — Надеюсь на твою скромность и порядочность. Если дело тебе не понравится — ради бога, чтобы ни одна душа о нем не знала. Он сел в кресло и замолчал. — Ну?! — Прягин! Ты обратил внимание на то, что дома главных улиц Петербурга сверху донизу покрыты тысячами вывесок и реклам? Кажется, больше уже некуда приткнуть самой крошечной вывесочки или объявления! А между тем есть место, которое совершенно никем не использовано, никого до сих пор не интересовало и мысль о котором никому не приходила в голову… Есть такое громадное, неизмеримое место! — Небо? — спросил иронически Прягин. — Земля! Знаешь ли ты, Прягин, что тротуары главных улиц Петербурга занимают площадь в четыре миллиона квадратных аршин? — Может быть, но… — Постой! Знаешь ли ты, что мы можем получить от города совершенно бесплатно право пользования главными тротуарами? — Это неслыханно! — Нет, слыхано! Я иду в городскую думу — и говорю: «Ежегодный ремонт тротуаров стоит городу сотни тысяч рублей. Хотите, я берусь делать это за вас? Правда, у меня на каждой тротуарной плите будет публикация какой-нибудь фирмы, но не все ли вам равно? Красота города не пострадает от этого, потому что стены домов все равно пестрят тысячами вывесок и афиш — никого это не шокирует… Я предлагаю вам еще более блестящую вещь: у вас тротуарные плиты из плохого гранита, а у меня они будут чистейшего мрамора!» Прягин наморщил лоб. — Допустим, что они и согласятся, но это все-таки вздор и чепуха: где вы наберете такую уйму объявлений, чтобы окупить стоимость мрамора? — Очень просто: мраморная плита стоит два рубля, а объявление, вечное, несмываемое объявление — двадцать пять рублей! — Вздор! Кто вам даст объявления? Кабакевич пожал плечами. Помолчал. — А впрочем, как хочешь. Не подходит тебе — найду другого компаньона. — Вздор! — взревел Прягин. — К черту другого компаньона. Но ты скажи мне — кто даст вам объявления? — Кто? Все. Что нужно для купца? Чтобы его объявление читали. И чтобы читало наибольшее количество людей. А по главным улицам Петербурга ходят миллионы народу за день, некоторые по нескольку раз, и все смотрят себе под ноги. Ясно, что — хочешь, не хочешь, — а какой-нибудь «Гуталин» намозолит прохожему глаза до тошноты. — Какую же мы прибыль от этого получим? — нерешительно спросил Прягин. — Пустяки какие-нибудь? Тысяч сто, полтораста? — Странный ты человек… Ты зарабатываешь полторы тысячи в год и говоришь о ста тысячах, как о пяти копейках. Но могу успокоить тебя: заработаем мы больше. — Ну, сколько же все-таки? Сколько? Сколько? — Считай: четыре миллиона квадратных аршин тротуара. Возьмем даже три миллиона (видишь, я беру все минимумы) и помножим на 25 рублей… Сколько получается? 75 миллионов! Хорошо-с. Какие у нас расходы? 30% агентам по сбору реклам — 25 миллионов. Стоимость плит с работой по вырезыванию на них фирмы — по три рубля… Ну, будем считать даже по четыре рубля — выйдет 16 миллионов! Пусть — больше! Посчитаем даже 20! На подмазку нужных человечков и содержание конторы — миллион. Выходит 46 миллионов. Ладно! Кладем еще на мелкие расходы 4 миллиона… И что же останется в нашу пользу? 25 миллионов чистоганом! Пусть мы не все плиты заполним — пусть половину! Пусть — треть! И тогда у нас будет прибыли 10 миллионов… А? Недурно, Прягин. По 5 миллионов на брата. Прягин сидел мокрый, полураздавленный. — Ну, что? — спросил хладнокровно Кабакевич. — Откажешься? — По… подумаю, — хрипло, чужим голосом сказал Прягин. — Можно до завтра? Ах, черт возьми!..
III
Я вздохнул и заискивающе обратился к Кабакевичу и Прягину: — Возьмите и меня в компанию… — Пожалуй, — нерешительно сказал Кабакевич. — Да зачем же, ведь дело не такое, чтобы требовало многих людей, — возразил Прягин. — Я думаю, и вдвоем управимся. — Почему же вам меня не взять? Я тоже буду работать… Отчего вам не дать и мне заработочек? — Нет, — покачал головой Прягин. — Это что ж тогда выйдет? Налезет десять человек, и каждому придется по копейке получить. Нет, не надо. — Прягин! Я схватил его за руку и умоляюще закричал: — Прягин! Примите меня! Мы всегда были с вами в хороших отношениях, считались друзьями. Мой отец спас однажды вашему — жизнь. Возьмите меня! — Мне даже странно, — криво улыбнулся Прягин. — Вы так странно просите… Нет! Это неудобно. Я забегал по кабинету, хватаясь за голову и бормоча что-то. — Прягин! — сказал я, глядя на него воспаленными глазами. — Если так — продайте мне ваше право участия в деле. Хотите десять тысяч? Он презрительно пожал плечами: — Десять тысяч! Вы не дурак, я вижу. — Прягин! Я отдам вам свои двадцать тысяч — все, что у меня есть. Подумайте, Прягин: завтра утром мы едем с вами в банк, и я отдаю вам чистенькие, аккуратно сложенные двадцать тысяч рублей. Подумайте, Прягин: когда вы входили сюда, вы продали бы это дело за три рубля! А теперь — что изменилось в мире? Я предлагаю вам капитал — и вы отказываетесь! Бог его знает, как у вас еще выйдет это дело с тротуарами!.. Городская дума может отказать… — Не может быть!! — бешено закричал Прягин. — Не смеет!! Ей это выгодно!! — Торговые фирмы могут найти такой способ рекламы не достигающим цели… — Идиотство!! Глупо! Это лучшая в мире реклама! Всякий смотрит себе под ноги и всякий читает ее… — Прягин! У меня есть богатая тетка… Я возьму у нее еще двадцать тысяч и дам вам сорок… Уступите мне дело!! — Перестанем говорить об этом, — сухо сказал Прягин. — Довольно!! Кабакевич… я завтра утром у тебя; условимся о подробностях, напишем проект договора… — А, так!.. — злобно закричал я. — Так вот же вам: сегодня же пойду в одно место, расскажу все и составлю свою компанию… Я у вас из-под носа выдерну это дело! Я вскочил и побежал к дверям, а Прягин одним прыжком догнал меня, повалил на ковер, уцепившись за горло, и стал душить. — Нет, ты не уйдешь, негодяй… Каба… кевич… Помо… ги мне!.. Нечаянно, в пылу этой дурацкой борьбы, мои глаза встретились с глазами Прягина, и я прочел в них определенное, страшное, напряженное выражение… Кабакевич был удивительный человек. — Прочли, — догадался он, освобождая меня из-под Прягина. — Ну, довольно. У вас разорван галстук. — Не находите ли вы, что кислоты слишком подействовали на лакмусовую бумажку? — Вот не ожидал я от него этого, — тяжело дыша, проворчал я. — Ага! — засмеялся старый Кабакевич. — Ага? Прочли? Глаза-то, глаза — видели? Ха! Такую вещь приходится читать не каждый день!..
Революционер
В первый день св. Пасхи к Кутляевым пришел Птицын. Глава семьи Кутляевых был чиновник, и звали его Исидором Конычем, а Птицына называли Васенькой. Птицын пришел, наряженный в смокинг и лакированные башмаки, с ярким, сверкающим цилиндром в руках. — А! — закричал весело Кутляев, растопыривая руки. — Васенька! Христос воскресе! — Здравствуйте, — вежливо поклонился Птицын. — Я, простите, не христосуюсь… — Почему, Васенька? — кокетливо, склоняя голову набок, спросила жена Кутляева. Васенька поздоровался с ней, поклонился сидевшей в углу старой тетке, опустился на предложенный стул и, обмахиваясь платочком, сказал: — Видите ли… Я нахожу этот обычай отжившим. В нем, вы меня извините, нет логики. Будем рассуждать так: почему знакомые целуются при встречах на Пасху и не целуются на Рождество? Вы, конечно, возразите мне, что Пасха — это праздник любви, торжества и радости. Хорошо-с. Тогда, — спрошу я вас, — а Рождество, чем же хуже Рождество? Чем оно меньше по радости и торжеству? Да и вообще: я понимаю поцелуй как акт физического влечения одного пола к другому, что уже, конечно, есть простое требование природы. А, согласитесь сами, ведь указанных мною элементов в пасхальном поцелуе нет? Ведь нет? Жена Кутляева задумчиво качнула головой и вздохнула. Муж сказал: — Пожалуй, это и верно. — Конечно же, верно! Васенька говорил серьезно, подыскивая выражения, округляя периоды и внимательно поворачиваясь к собеседнику, который подавал реплику. Собеседник внимательно выслушивался и сейчас же получал ясный, точно формулированный ответ. — Хотя, — возразила госпожа Кутляева, — я того мнения, что в этой радости, в этих поцелуях и дружеских объятиях есть что-то весеннее. — Хорошо-с, — солидно, складывая руки на груди, сказал Васенька. — Хорошо. Но если это так, — то почему же не целоваться в июне или сентябре? — Что вы говорите?! — вспыхнула Кутляева. — Разве можно? — Вот то-то и оно. Нужно как можно дальше отходить от нашей затхлой традиции, от всего того, что «все делают». — Однако, — сказал Кутляев, — вот вы же, Васенька, с визитом пришли?.. Васенька привстал. — Я могу и уйти, если вам мое посещение не нравится… — Что вы, что вы! Как вам не стыдно?.. Мы очень рады! Я только к тому говорю, что визиты тоже традиция. — Да-с! Пошлейшая, никому не нужная традиция! И вот именно поэтому я решил всюду ходить и во всеуслышанье заявлять: господа! Бросьте этот глупый утомительный обычай! Станьте выше! Стремитесь быть сверхчеловеками! — Вы водку пьете? — спросил Кутляев. — Что? Какую водку? Ах, водку. Рюмочку я, конечно, выпью, но не потому, что это какой-то там праздник, а просто — небольшое количество алкоголя мне не повредит. Кутляев налил две рюмки водки, а жена его сказала: — Если вы, Васенька, это натощак — я вам дам сначала кусочек священого кулича. Хотите? Васенька резко и строго обернулся к хозяйке. — Нет-с, Наталья Павловна, не хочу. Нет, не хочу! Согласитесь сами — зачем? Что изменится в нашей будущей жизни от того, если я съем этот кусок желтого сладкого хлеба, а не тот? Если вы мне дадите именно тот, который был обрызган священником? Зачем это? Да и вообще, кулич… Почему вы меня не угощали им, когда я у вас был в декабре? Почему теперь мне должно хотеться, а тогда нет? Согласитесь сами — странно! — Да бросьте вашу философию, — хлопнул его по плечу хозяин. — Ох, уж эта мне интеллигенция! За ваше здоровье! — При чем тут здоровье? — поморщился Птицын. — Просто нам с вами хочется выпить — мы и пьем. — Кулича нашего попробуете? — робко спросила хозяйка. — Принципиально не попробую, уважаемая Наталья Павловна. Вот в сентябре будут именины вашей дочки, — тогда съем. А есть его сейчас, согласитесь сами, это ординарно. Он обвел глазами стол, и взгляд его остановился на высоком куличе, увенчанном тремя сахарными розами и шоколадным барашком с крошечным зеленым флагом. — Вы простите меня, Наталья Павловна, но… можно мне быть с вами откровенным? — Пожалуйста, — съежившись, сказала хозяйка. — Я уж такой человек, что всегда режу правду-матку в глаза! Это самое лучшее. Не правда ли? Скажите: неужели вы серьезно думаете, что эти сахарные розы и этот барашек на что-либо нужны? Ведь вкусу они вашим куличам не придадут, а… — Ах, какой вы критик, — слабо усмехнулась хозяйка. — Я и не знала… На всякий пустяк обращаете внимание… Это сделано так только — для красоты. Птицын горько улыбнулся. — Для красоты… Красота — это Рафаэль, Мадонна, Веласкес какой-нибудь! Венера Милосская! Вы извините меня, но я так говорю, потому что считаю вас хорошими, умными людьми и знаю, что вы не обидитесь… А какая же красота — барашек с рынка стоимостью в пятиалтынный? Ни моего эстетического, ни моего морального чувства такая безвкусная вещь удовлетворить не может. — Ха-ха! — засмеялся Кутляев, — вот не думал, что у покойного Павла Егорыча такой умный сынок будет. Ай да Васенька! Бог с ними, с барашками… Вы бы еще рюмочку! Красным яичком закусите или поросеночком. Васенька нахмурился. — Позвольте быть с вами откровенным: вы их для вкусу покрасили или для красоты? — Черт его знает, для чего. Взял да и покрасил. — Я думаю, краска, которой они выкрашены, не безвредна. В таком случае я очень попрошу вас, добрейшая Наталья Павловна, дать мне простое белое яйцо. Оно, правда, не так сияет, но ведь я же и не любоваться на него буду… Птицын долго ел молча, опустив голову и о чем-то думая. — Поросенок тоже, — закачал он укоризненно своей широкой черной костистой головой. — Ведь если крашеное кушанье вообще красиво, — почему бы и поросенка не выкрасить в голубой цвет или побронзировать золотым порошком? Однако этого не делают. Правда, для чего-то всунули ему в рот кусок петрушки, но, я думаю, никто этим не будет восторгаться. Всунули просто неизвестно для чего… — Охота вам, Васенька, петь Лазаря, — нервно перебил его хозяин. — Ну и всунули! Ну и поросенок. Надо же чем-нибудь великий праздник отметить. — Так, так, — покачал головой Васенька. — Подъем религиозного чувства знаменуется всовыванием в пасть мертвого животного пучка зелени… Логично!
* * *
В комнату влетел завитой, пронизанный насквозь праздничным настроением блондин, расшаркался и радостно, во всю мочь легких, заорал: — Христос воскресе! Исидор Коныч, троекратно! Наталья Павловна, троекратно! Мой молодой товарищ, — троек… — Простите, не целуюсь, — сказал твердо и значительно Птицын. — Устаревший пережиток. Форма без содержания… — Фу-ты ну-ты, — пропел молодой блондин. — А то бы лобызнулись. Не хотите? Как хотите. Склонив голову набок и смотря укоризненными глазами на пришедшего, Птицын ехидно спросил: — Визиты делаете? Блондин склонил голову направо и юмористически пропищал: — Визиты делаю! Мученик естества. — Выпейте чего-нибудь. — С восторгом в душе! Боже ты мой! Какие красивые яйца!! И зелененькие, и розовенькие. И лиловые! — Вам нравится? — иронически спросил Птицын. — А мне, представьте, не нравится. Это не есть вечная красота… Вечная красота — это Рафаэль, Мадонна… Знаменитая статуя Венеры Милосской, находящаяся в одном из заграничных музеев, — вот что должно нравиться. — Эх, куда заехали, — засмеялся молодой человек и молящим голосом попросил: — Можно съесть лиловенькое? Мне нравится лиловенькое! — Да какое угодно, — радушно сказала хозяйка. — Вечные самообманы в жизни, — печально прогудел Птицын. — Гонимся мы за лиловыми яйцами и забываем, что внутри они такие же, как и красные, как и белые… Слепое человечество! — Где вы были у заутрени? — спросила хозяйка. — В десяти местах! Носился как вихрь. Весело, ей-богу! Радостно! Колокола звонят вовсю. Дилим-бом! Бам-бам! То тоненькие. То такие большие густые дяди! Гу-у! Гу-у! — Красота не в этом, — сказал Птицын, внимательно, по своему обыкновению, выслушав собеседника. — Не в том, что по одному куску металла бьют другим куском металла… И не в том, что яйца красивые и голубые… И не в том, что у вас на сюртуке атласные отвороты. Красота — это Бетховен, симфония какая-нибудь… Кельнский собор! Микеланджело! Слепое человечество… Хозяйка вздохнула и сказала блондину: — Садитесь! Чего же вы стоите? — Мерси. С удовольствием, — расшаркался представитель слепого человечества. Повернулся к столу и сел. — Что вы делаете! — закричал болезненно и пронзительно Птицын. — Вы сели на мой цилиндр! — Ну? — удивился блондин. — В самом деле! Птицын вертел в руках сплющенный, весь в крупных изломах и складках цилиндр и, со слезами в голосе, говорил: — Ну что теперь делать! Сели на цилиндр. Ну куда он теперь годится… Кто вас просил садиться на мой цилиндр?! — Я нечаянно, — оправдывался блондин, пряча в усах неудержимое желание рассмеяться. — Да это пустяки. Его можно выпрямить и по-прежнему носить. — Да-а… — злобно смотря на блондина, плаксиво протянул Птицын. — Сами вы носите! Разве в нем можно показаться на улице?! — Почему же? — усмехнулся гость. — Красота не в этом. Красота — это Рембрандт, Айвазовский, Шиллер какой-нибудь… Мадонна! На глазах Птицына стояли слезы бешенства и обиды. — Полез… Прямо на шляпу! — Слепое человечество, — захохотал блондин. — Ну, если не хотите так ее носить, я вам заплачу. Ладно? Птицын сжал губы, получил от блондина пятнадцать рублей и, ни с кем не прощаясь, угрюмо ушел. Поросенок, держа в зубах пучок зелени, заливался беззвучным смехом.
Призвание
I
Угадать призвание в человеке, направить его на настоящий путь — что может быть прекраснее этого? Издатель газеты «Суета сует» критически оглядел мою фигуру и сказал: — Гм… Что же вы можете у нас делать?.. Гм… Василий Васильевич очень просил за вас, а мне хотелось бы сделать ему приятное. Знаете что? Поступайте к нам на вырезки. — На вырезки так на вырезки, — равнодушно согласился я. — На какие вырезки? — Это очень несложное дело. Вы берете пачку только что полученных чужих газет и начинаете проглядывать их, вырезывая ножницами самое интересное и сенсационное. Потом наклеиваете эти вырезки на бумагу и, сопроводив их соответствующими примечаниями, отсылаете в типографию. Справитесь с этим? — Всякий дурак справился бы с этим. — Ну а вы? — Тем более я справлюсь, — скромно подтвердил я. — Ну, с богом. Я сел на указанное мне место и прилежно занялся своим новым делом. Я читал газеты, резал их ножницами, мазал клеем, наклеивал, приписывал и, хотя устал как собака, но зато с честью выполнил свою задачу. На другой день утром редактор подошел ко мне и решительно сказал: — Не делайте больше вырезок! — Почему? — Потому что у вас получается черт знает что. — Рассказывайте! — недоверчиво возразил я. — Приснилось это вам, что ли? — Нет, не приснилось… Ну посмотрите, что вы навырезывали! Ну прочтите сами, своими глазами, что напечатано в нашей газете благодаря вам! Можно это допустить? Я пожал плечами и, развернув газету, просмотрел свою вчерашнюю работу. «Обзор печати. Газета „Тамбовский голос“ сообщает очень интересное сведение: вице-губернатор Мохначев выехал в Петербург. К сожалению, причина выезда этого администратора не указана… В „Калужских ведомостях“ читаем: „Вчера его пр-во господин губернатор присутствовал на панихиде по усопшем правителе канцелярии. Вечером его пр-во отбыл в имение“. Небезынтересное для наших читателей сведение сообщает „Акмолинское эхо“: Акмолинский apхиерей собирается в поездку по епархии. Степной генерал-губернатор вчера, по недосугу, обычного приема у себя не делал. Городской голова возвращается 15-го. „Минскому листку“ удалось узнать, что вчера предводитель дворянства праздновал обручение своей дочери с полковником Дзедушецким. Его сиятельство собирается за границу». Я внимательно прочел все до конца и спросил редактора: — А разве плохо? — Не плохо, а бессмысленно. Кому интересны ваши поездки вице-губернаторов, семейные радости предводителей дворянства и экскурсии apxиepeeв? Неужели кому-нибудь из нас интересно, что акмолинсюй городской голова вернется 15-го. Начхать нам на него! — Ну вы поосторожнее… Ведь он все-таки начальство. — Вы не годитесь для вырезок, — категорически заявил редактор. — Вы слишком раболепны. — Ну, попробуем что-нибудь другое, — равнодушно согласился я. — В самом деле, вырезки мне не по душе. Дайте мне что-нибудь повыше. Редактор задумался. — У нас как раз нет заведующего театром. Хотите попробовать? Вы понимаете что-нибудь в театре? — Что ж тут понимать? Тут и понимать-то нечего. — Ну, попробуем вас. Займитесь пока назначением рецензентов в театры на сегодня — кому куда идти. А потом составьте хронику. Ну, с богом.
II
Оставшись один, я первым долгом ознакомился с отделом зрелищ и, после краткого раздумья, решил остановиться на самом интересном: 1) опера; 2) симфонический концерт; 3) борьба. Когда я разобрал редакционные билеты, ко мне постучались. — Войдите! В комнату вошел один из рецензентов. Он опрокинул попавшееся на его пути кресло, вежливо поклонился портрету Толстого и, обратившись к печке, спросил ее: — Вы, кажется, заведуете теперь театром? Куда я сегодня должен пойти? Сразу же я выяснил, что в словах рецензента не было никакой иронии. Просто он был преотчаянно близорук, почти слеп. Когда я окликнул его, он обернулся, наткнулся на другое кресло и, добродушно извинившись, пожал ручку этого кресла. — Куда мне этого калеку? — пробормотал я. — Xoрошие сотрудники, нечего сказать. Ну как я пошлю его куда-нибудь в ответственное место?.. Я выбрал билет похуже и сказал: — Эй, вы! Вот вам, нате билет на сегодня. Дайте отчет. Да только, смотрите, хорошо! Он взял билет и побрел обратно, натыкаясь на все стулья и путаясь ногами в ковре. Потом зашел другой рецензент и тоже осведомился насчет вечера. — Надеюсь, у вас зрение в порядке? — спросил я. — Что? — Видите-то вы хорошо? — Что?! Я открыл рот и заревел во все горло: — Я говорю — глаза xoрошие?! Он прислушался к моему голосу и нерешительно отвечал: — Да уж, если этот дождик зарядит, так держись. — Какой же вы рецензент, — спросил я, — если вы глухи, как бревно? Зачем вы лезете в это дело, черти вас побери?! — Были у меня калоши, — печально отвечал рецензент, — да их украл кто-то. — В оперу я тебя не пошлю, — сказал я вслух, разглядывая его. — Это слишком серьезное дело. Возьми-ка, братец, этот билетик. Это не так опасно… Он ушел с самым бессмысленным выражением лица, а я позвал третьего рецензента и спросил его: — Глаза xoрошие? — Прекрасные. — А уши? — Помилуйте! Я могу расслышать топот лошади за три версты. «Вот это настоящий!» — подумал я, удовлетворенный. — Вот что, голубчик… Берите этот билет и отправляйтесь в театр. Я вам приберег самый лучший. Он взглянул на билет и нерешительно сказал: — Должен вам заметить… — Вы? Мне? Заметить? Этого только недоставало! Кто здесь заведующий? Вы или я? Это я могу вам заметить, а не вы мне. Ступайте!
III
После окончания театров, около двенадцати часов ночи, моя команда съехалась, и через час я имел уже в своих руках три добросовестные талантливые рецензии. Оригинальность замысла сквозила в каждой из них и придавала всем трем ту своеобразную прелесть, которой не найдешь и днем с огнем в других шаблонных измышлениях рецензентов. Рецензии были таковы: «Французская борьба… Сегодняшняя борьба проходила под аккомпанемент духового оркестра, который, к сожалению, нас совсем не удовлетворил. Ремесленность исполнения, отсутствие властности и такта в дирижерской палочке, некоторая сбивчивость деревянных инструментов в групповых местах и упорное преобладание меди — все это показывало абсолютное неумение дирижера справиться со своей задачей… Отсутствие воздушности, неумелая нюансировка, ломанность общей линии, прерываемой нелогичными по смыслу пьесы барабанными ударами, — это не называется серьезным отношением к музыке! Убожество репертуара сквозило в каждой исполняемой вещи… Где прекрасные шумановские откровения, где Григ, где хотя бы наш Чайковский? Разве это можно назвать репертуаром: „Китаянка“ сменяется „Ой-рой“, а „Ой-ра“ — „Хиоватой“ — и так три эти вещи до бесконечности. И еще говорят, что серьезная музыка завоевывает себе прочное положение… Ха-ха!» «Симфонический концерт. Прекрасное помещение, в котором давался отчетный концерт, вполне удовлетворило нас. На эстраде сидела целая уйма музыкантов — я насчитал шестьдесят пять человек. Впрочем, по порядку. Ровно в девять часов вечера на эстраду вышел какой-то человек, раскланялся с публикой и, схватив палочку, стал ею размахивать. Сначала он делал это лениво, еле заметно, а потом разошелся, и палочка сверкала в его руке как бешеная. Он изгибался, вертел во все стороны свободной рукой, вертел палочкой, мотал головой и даже приплясывал. Потом, очевидно, утомился… Палочка снова лениво заколебалась, изогнутая спина выпрямилась, руки поднялись кверху — и он, усталый, положил палочку на пюпитр. Музыканты тогда занялись каждый по своему вкусу: кто натирал канифолью смычок, кто выливал из трубы слюну. Передохнув, снова принялись за прежнее. Начальник размахивал палочкой и плавно, и бешено, и еле заметно, а все не сводили с него глаз, следя внимательно за его движениями. Через некоторое время симфонический концерт был таким путем закончен, и поднялась невообразимая толкотня публики…» «Опера. Хорошая погода собрала массу спортсменов. Большое число записавшихся певцов делало невозможным угадывание фаворита, и первый заезд или, как здесь говорят, — акт, — поэтому прошел особенно оживленно. Состязались в первом заезде князь Игорь (камзол красный, рукава синие), княгиня Ярославна (камзол серебристый, рукава белые) и Владимир Галицкий (голубое с черным). Первой весьма заметно стала выдвигаться в дуэтах с Игорем Ярославна, но на прямой Игорь вырвался, стал ее догонять, и к концу дуэта оба пришли голова в голову. Приятное впечатление произвело появление настоящей лошади (гнедая кобыла зав. Битягина, от Васьки и Снежинки, как нам удалось узнать за кулисами, на паддоке). Скакал на ней Игорь (камзол красный, рукава синие)…»
IV
На другое утро, когда эти оригинальные, бойкие рецензии появились в свет, редактор подошел ко мне и сказал: — Можете больше театром не заведывать. — Неужели нехорошо?.. — Нехорошо?! Вас убить мало за такое распределение рецензентов. Вы послали симфонического рецензента на борьбу! Полуслепой человек, вместо музыки, должен был писать черт знает о чем!! Вы могли на борьбу послать глухого, потому что в борьбе важен не слух, а зрение… Нет! Вам понадобилось погнать его на симфонию, которую он так же слышал, как тот видел борьбу. Спортивного обозревателя вы погнали в оперу, которую он понимает не лучше конюшенного мальчика!! Ну чего же вы молчите? — Да как же я мог знать, кто из них куда годен!! — Вы не знали? А я вот знаю, куда и на что вы годны!! О, я это теперь хорошо знаю!! — Куда? — с любопытством спросил я. — Идите в редакционные сторожа!! Вы подобострастны, тупы и исполнительны!! Подавайте сотрудникам чай и подметайте по утрам комнаты!! — Ну хорошо, — согласился я.
Теперь иногда, внося редактору чай на подносе, я с уважением гляжу на этого проницательного человека, вспоминаю свои неудачные шаги в оценке театральных резензентов и думаю: «Угадать призвание в человеке, направить его на настоящий путь, — что может быть прекраснее этого?..»
Date: 2016-07-18; view: 295; Нарушение авторских прав |