Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Моему сынишке приходится нелегко 15 page
– В таком номере я буду трахаться как скаковая кобыла, – восторгается она, разгоряченная девка, которой не терпится начать все сначала, была бы только у меня охота. – Верно, а? – Скачи, кобылка. – Оседлай меня. – Не то сейчас опять задам жару. – Делай все, что захочешь, милый. – Хватит болтать. – Стоит мне попасть в такую вот постель такого отеля, и я готова трахаться с целым светом. – Подними коленки. – Ух ты. О Господи. Силы небесные, ах ты, милый. Дуреха этакая, за столько лет никак не запомнит, что надо повыше поднимать коленки, а воображает, будто может трахаться с целым светом. Любопытно, каково-то мне будет, если однажды жена явится домой и я учую – от нее разит другим мужчиной. Наверно, внутри у меня все мгновенно завянет и испустит дух (а может, это меня распалит?). Я внутренне сморщусь, съежусь и всю оставшуюся скучную, тусклую жизнь буду прятать свое омертвелое крохотное «я» у себя в голове и в теле, которые станут для меня непомерно велики. И только буду молить Бога, чтоб жена и дети дали мне возможность сохранить это в тайне. (Кто его знает, как пахнут другие мужчины, разве что как я сам. Наверно, потом и волосами. Сотни раз, небрежно целуя жену в щеку, я ощущал этот запах пота и волос, если она не успевала перед тем вымыться и переодеться, но, по-моему, это все-таки лишь запах пота и волос.) Когда я последнее время придирчиво к ней присматриваюсь, она не догадывается, что у меня при этом на уме. (Нет, не распалюсь я.) Исполнюсь самой горестной покорности и на всю жизнь проникнусь к себе отвращением. Вместе с кем-то еще она произнесла бы мне приговор, опять же за закрытыми дверями, о существовании которых я и не знаю, и приговор этот не подлежал бы обжалованию. Хоть бы она не связывалась с каким-нибудь непроходимым дураком или отвратным субъектом, как Энди Кейгл или Рэд Паркер. Не хочу, чтоб ее коснулись их флюиды, их руки. (По мне, уж лучше бы кто-нибудь вроде Грина.) Иной раз возвращаюсь поездом с работы, даже вздремнуть по дороге не удается – и вдруг находит уверенность, прямо как на ясновидца, будто прямо сейчас, через сорок пять минут, уличу ее, и вот каким образом: по пятну. Она поспешно войдет в дом уже после меня, запоздает с обедом, а след этот будет на ней, это пятно – на комбинации, на животе, на юбке. Подробности, как тут что произошло, мне неясны, да и не в них суть. За обедом, из-за детей, я ничего не смогу ей сказать. И потом все равно тоже не смогу. Не захочу, чтоб она знала, что я знаю (и надеюсь, она не сочтет нужным мне докладывать. Если она будет знать, что мне это известно, придется мне что-то предпринять, а предпринимать, в сущности, ничего не захочется. Придется изображать негодование и горе. Истинное же негодование и горе выдать нельзя, не могу я показать, что я так уязвим. Было бы легче до конца жизни втайне изводиться и мучиться, лишь бы не дать ей понять, как больно она меня ранила и как легко может ранить снова, когда только захочет. Не желаю, чтоб она это понимала). Нельзя показать ей, что мне не все равно. «Я люблю жену, но ты – прелесть, малютка». Не такой уж я твердокаменный, как воображают жена и дети (но нельзя, чтоб они об этом догадались). Мне представляются ужасающие картины: будто ее жадно щупают в переполненном вагоне метро и ей это приятно, а ведь жене вовсе не приходится ездить в метро. Пенни приходится. Летом, в час пик, какой-то тип разрядился ей на платье. Она ничего не видела, пока не вышла, и тогда рука, державшая сумочку, ощутила что-то липкое на бедре. Поначалу и со мной бывало такое, а под конец, если повезет, стану сдавать, как Рэд Паркер, и глаза у меня будут перечеркнуты белым, а на лбу или на груди будет написано: НА СЛОМ. КОМПАНИЯ ФОРДЖОНЕ ПО СНОСУ. (А тем временем в убогих моих полутемных закоулках околачиваются негры-наркоманы, пропойцы и скупщики краденых бумажников, фотоаппаратов и часов.) – Я сразу сообразила – это либо то самое, либо мокрота, – сказала мне тогда Пенни и презрительно фыркнула – эта ее манера смеяться нередко меня раздражала. – Но кашлять никто не кашлял. Я прямо обомлела. Какое нахальство, представляешь! Не представляю. Последнее время я все еще тоскую по матери, по брату и сестре – жаль, что, пока мы еще жили все вместе, семья наша не сплотилась тесней. Душистыми весенними и летними вечерами мать посылала в магазин за мороженым и мы им лакомились. Когда я подрос, она посылала меня. Больше всего мы любили земляничное, оно было очень вкусное. Иногда мы смешивали земляничное с ванильным. Пожалуй, у меня никогда не было гомосексуальных отношений, которые стоило бы принимать в расчет. В детстве ко мне дважды приставали, один раз то был мальчишка постарше меня, но, думается, это не в счет. В другой раз – девчонка постарше, из нашего же дома, она притворялась, будто борется со мной, а на самом деле хотела меня раззадорить и ощутить мою восставшую плоть. Этот случай безусловно стоит принять в расчет – ведь я тогда ощутил большое удовольствие. Мне посчастливилось. Я жаждал, чтоб она проделала это со мной снова, и в радостной надежде кружил вокруг нее. Она больше на меня и не поглядела. Бедный я, бедный. Трудно поверить, что при такой сексуальной чувствительности все-таки не можешь разрядиться. А чем, в сущности, это кончается? Мы не помним. Это улетучивается из памяти. Пенни не приходится напоминать, чтобы она подняла ноги, и не опускает она их дольше всех, и не жалуется, что ей больно или утомительно. Пенни молодец. Она все еще берет уроки танцев (это, наверно, помогает), уроки пения и ходит на гимнастику. В тридцать два года она все еще мечтает стать знаменитой травести, Ширли Темпл. Весной у меня недолго была высокая красотка двадцати шести лет, малость с приветом, недоучившаяся студентка из Анн Арбор, штат Мичиган, с которой я познакомился на праздновании Рождества, устроенном Фирмой. Она доходила в два счета и ноги задирала прямо к небесам от того места, откуда они растут, и сколько надо, столько их и держала. Мне это нравилось: нравилось, что она такая скорая, и зад ее ощущать коленями тоже нравилось; я чувствовал, что заполучил девочку экстра-класс. Она пронзительно вскрикивала, и приходилось зажимать ей рот. (Слушать ее скоро становилось утомительно. По-моему, когда двое занимаются этим делом, каждый тут сам по себе, и не верю я, что хоть кто-нибудь всерьез думает иначе.) Она оказалась занудливой и скучной. Слишком много было у нее свободного времени. Ее смешили мои подвязки. Не мог я потерпеть, чтобы какая-то ошалелая от травки выскочка так нахально потешалась над представителем рода Слокумов (она и вправду употребляла наркотики и оттого становилась еще надоедливей), и я стал с ней груб и небрежен. Я измывался над ее невежеством и провинциальностью. (Она и вправду мало что знала.) А ей все на свете казалось прелестным. – Правда прелесть? – говорила она. Ей всякий мог угодить, и когда потеплело, она ушла к парням помоложе, которые жили в домиках на берегу, играли в волейбол, и денег у них было куда меньше, а времени больше. Я пытался вернуть ее и не сумел. Она натянула мне нос. (Пришлось мне примириться с тем, что и ей, оказывается, было скучно со мной.) Она, видите ли, переросла меня, разгадала. Получалось, черт возьми, что это не я ее разжаловал, а она меня – вот что унизительно! Она сроду не видала мужских подвязок, и что-то не замечала, чтоб их рекламировали, и в жизни не слыхала ни про каких Камю, Коперников и Кьеркегоров (три больших «К», ха-ха). Подвязки мои изумляли ее и забавляли; не то чтобы она насмешничала, но оскорбительно было уже это ее веселое изумление. Наверно, мужские подвязки и правда выглядят нелепо. Но ведь надо было, однако, что-то придумывать, чтобы носки, упаси Бог, не сползали во время важных деловых встреч. Теперь я перешел на длинные эластичные носки, всегда темные, кроме как летом за городом, на берегу моря или во время субботних и воскресных поездок в чей-нибудь клуб. (Сам я не стану вступать в клуб, пока не перейду на новую должность и не уверюсь, что сумею на ней удержаться.) У них тоже нелепый вид. Ноге в них душно. При всяком Удобном случае я стараюсь спустить их до щиколоток, чтоб дать икре свободно вздохнуть. Когда темные носки спущены, мои щиколотки напоминают мне изворотливых гнусных типов, каких я немало повидал в разных непристойных фильмах: эдакий небритый развращенный мерзавец, который подберется в переполненном поезде к моей жене или дочери и станет их щупать или разрядится на прелестную юбочку Пенни и отметит у себя в уме (а может, даже старательно сделает пометку в записной книжке), что сегодня он преловко сделал свое хулиганское дело. Такие типы наверняка строят свою рабочую неделю в зависимости от своих вороватых, порочных извращений. (Они тоже, словно призраки, бродят по тесным закоулкам моего мозга, с одной только разницей: они не призраки. Я так и чувствую, как они там шныряют.) Они стараются завладеть тем, что им не принадлежит. А во время отпуска чем они занимаются? Интересно, как они, несчастные, обходились, когда еще не существовало ни автобусов, ни метро. Как отразятся на их деятельности растущие капиталовложения в общественный транспорт, особенно с точки зрения продуктивности и конкуренции? Не станет ли освобожденная женщина в свою очередь щупать мужчин? Не станет ли какая-нибудь гомосексуалистка щупать в переполненных трамваях и автобусах мою жену и дочь? Может, люди для того и станут ездить в метро, чтоб их щупали? Билеты будут раскупаться вовсю, можно повысить плату за проезд. Ясно вижу подобную фреску. (Жена считает, у меня грязное воображение.) Представьте: в вагоне метро полным-полно улыбающихся лиц. Садиться никто не желает. Любой час дня – час пик, час пик – прижимайся, к кому хочешь, старик. Это был бы отчасти и выход из энергетического кризиса. (Высвободилось бы огромное количество энергии.) Ведь на то, что вас пощупают в вашей же машине, надежды мало, разве что вы моя дочь, или кто-нибудь из ее приятелей-подростков, или студент, хотя сам я в последнее время еще как давал волю рукам в машине, к примеру недавно, когда меня подкинула домой после вечеринки толстуха жена одного из наших миллионеров-заправил. У нее очень резкие духи, что мне не по вкусу, и она застала меня врасплох. – Вам надо прямо домой? – неожиданно спросила она. – Или, может, вы боитесь своей нескладной придирчивой половины? – Ни то ни другое, – коротко, с вызовом ответил я. – Что у вас на уме? – Дорога любви, – провозгласила она, похихикала и спросила: – Знаете, где Дорога любви? Вот она, – сказала она, опять хихикнула и ткнула себя пальцем. Она жена миллионера, этакая резвушка с двойным подбородком, душилась резкими духами, которые мне не по вкусу, и мне всегда приходилось держаться с ней почтительно (ведь она жена миллионера. Мужа ее я боялся). Она четырьмя годами старше меня, здоровая, жизнерадостная хищница. Она потешалась над моей робостью и опасливостью и забавлялась моим неведением и наивностью. – Обо мне все звонят, языки чешут, дитятко. Ох, вам еще предстоит много чего узнать. Неужто не слыхали? Я чувствовал себя неотесанным дурнем. – А Билл знает? – Мне-то что? Я сама себе хозяйка, так-то, фиговинка. Что хочу, то и делаю. – А когда Билл узнает – вы меня подкинули домой, он поймет что к чему? – Ладно, гусь, не трусь, – упрекнула она меня и визгливо хихикнула. У меня и правда сердце упало, показалось, она сейчас ущипнет меня за щеку, а не то потянет за нос. Она разодрала чулки и, прежде чем ехать дальше, засунула их в сумочку. – В таком виде никуда ведь не зайдешь, правда? Я позвоню, когда буду в городе. По средам я приезжаю проведать мать. – У меня найдется квартирка. – У нас есть своя. – А Билл поймет? – Гусь, не трусь. – Годится ли так говорить даме вашего положения? – Я такие тебе покажу положения – закачаешься. У нас с Биллом полное понимание. – То есть? – Я делаю, что хочу. А не нравится ему, может убираться ко всем чертям. – Подходящий разговор о миллионере, ничего не скажешь. – Фиговинка. Когда в среду она мне позвонила, я не захотел с ней встречаться и сказал – у меня заседание. (Боялся Билла, да и что за охота опять встречаться с бабой, которая называет тебя фиговинкой.) – Я у парикмахера, – сказала она мне в следующий четверг. – Я ждал тебя вчера, – опять соврал я. – Привыкай брать, когда дается. Позавтракаем вместе. – Невозможно. – Плачу я. – Не в том дело. – Может, я не так красива? – Что ты. Еще как завлекательна. – И он тоже, фиговинка. – Кто? – Парень, с которым встречусь вместо тебя. На тебе свет клином не сошелся, дитятко. Поговорим с ним о тебе. – Он меня знает? – Здорово посмеемся. – Кто он такой? – Я-то знаю, а вот ты попробуй узнай. (Похоже, она мой злой гений.) Похоже, она станет без предупреждения являться ко мне на службу в любое время, лишь бы выставить меня дураком перед всеми сослуживцами. – Боишься меня, а, фиговинка? – проказливо поддела она меня, когда мы снова встретились на каком-то вечере, и тут же при моей жене и своем муже, которые смотрели с разных концов комнаты, это самое и сделала – потянула меня за нос. – Ведь он меня боится, миссис Слокум? – Хорошо бы он боялся меня, – отозвалась издали жена. – Позвони мне в среду, – огрызнулся я. – Я тебе покажу, как я тебя боюсь. – Я в городе, – сказала она, когда позвонила. – Боюсь, у меня грипп, – прогнусавил я, вроде как извиняясь. – Так я и думала, дитятко, – любезно прочирикала она, – и на этот случай прихватила с собой список телефонов. А ты и вправду малое дитятко. Только на вечерах разыгрываешь храбреца. Ну, на тебе свет клином не сошелся. Вот бы заполучить ее прямо сейчас, в той самой позе на коленках, как тогда в машине. И Вирджинию тоже. С женой я проделывал это тут в кабинете сколько раз. Мы с женой до сих пор нет-нет да и сорвемся с цепи, что тебе в медовый месяц, и во время бурных этих приступов носимся как бешеные по дому и даже по саду. И пьем. У себя в доме мы занимались любовью уже во всех комнатах, кроме комнат детей и няньки Дерека. Занимались любовью и в примыкающем к дому гараже – ночью, когда боялись разбудить кого-нибудь из спящих в доме, – и подле дома, в темноте, на мокрой от росы траве. (Будь у нас плавательный бассейн, мы бы уж непременно хоть раз попробовали и в бассейне.) Мы занимались этим на плетеном диванчике во внутреннем дворике… Опять слышу резкий запах ее духов (и оборачиваюсь). Конечно же, ее муж знал. Интересно, как он это выдерживал. Вот я, к примеру, просто вне себя, просто готов биться головой о стену, едва вспомню, что совсем недавно эта вульгарная, с дурным вкусом баба назвала меня фиговинкой и у всех на виду потянула за нос или что мои подвязки неизменно смешили ту безмозглую зануду, исключенную из университета Анн Арбор, которая ходила в бумажных джинсах и куртке и, кажется, никогда не мылась дочиста. Не желаю, чтоб они хоть один миг надо мной торжествовали. Жаль, что я не вложил их обеих в ЭВМ, чтоб можно было в любую минуту вызвать их и начать все сначала. Вышло бы все то же самое. Одна потянуда бы меня за нос, другая ухмылялась бы и нахально посмеивалась над моими подвязками. Первой я позвонил как-то спустя два месяца и назначил свидание, а потом пришлось звонить еще раз и отменять его. А я как раз хотел ее видеть. – Теперь это чистая правда, – объяснял я ей. – Я должен уехать. Позволь, я тебе позвоню, когда вернусь. Оба раза голос ее звучал скучно и вяло, словно ни на какие хиханьки ее уже не хватало. Казалось, ей все до лампочки. – Ладно, – сказала она. – Ты молодец. Я подурнела. За один день. Они с мужем разошлись и разъехались в разные стороны. Дети все в колледжах. Дом стоит пустой, и никто не знает, то ли он продается, то ли нет. Наверно, нам с женой тоже в конце концов придется разойтись – когда дети уедут в колледж. Хоть бы это не случилось раньше, пока я еще не перешел на другое место в Фирме, пока дочь еще школьница, подросток, и сама не знает, чего хочет, а мой мальчик замирает от ужаса перед Форджоне и перед канатом, на который надо взбираться, и нельзя еще с уверенностью сказать, пойдет ли его дорога по жизни вверх или вниз. Жене нечем заняться. – Мне нечем заняться. Ей нечем заняться, кроме как от нечего делать присоединиться к самоновейшему движению за освобождение женщин (хотя их крикливые споры насчет оргазма, онанизма и женского гомосексуализма ее все же смущают). – Ты смущаешься просто потому, что тебя так воспитало общество, в котором верховодят мужчины, – объясняю я. Она не понимает, на ее я стороне или нет. – Почему все преимущества должны быть у вашего брата? – удрученно недоумевает она. – Неужели, по-твоему, я похож на человека, обладающего всеми преимуществами? – мягко спрашиваю я в ответ. – Ты служишь. – Служи и ты. Она тихонько посмеивается, качает головой. – Не хочу я работать. (В чувстве юмора ей не откажешь.) – Хочешь, чтоб у тебя, было больше денег? – При чем тут деньги. Тебе всегда кажется, дело в деньгах. Просто мне нечем заняться. – Крути любовь. Изменяй мужу. – Вот чего тебе хочется. – Совсем мне этого не хочется. Я смогу тебе давать больше денег, если это прибавит тебе радости. У меня будет такая возможность. – Мне не это нужно, не этого хочется. Я ведь ничего не умею. – Займись лечением рака. Деньги – это тебе, знаешь ли, не дерьмо. – Пожалуйста, не злись на меня сегодня. – Деньги – это любовь, детка, а вовсе не дерьмо. И я не злюсь. – Так худо себя чувствую. – Не пей виски после вина, тогда, может, не будешь себя худо чувствовать. – Это, наверно, месячные. Ты даже выглядишь моложе меня. И это несправедливо. – Ты проживешь дольше. Женщины дольше живут. – Но буду выглядеть старше. – Ну а как же иначе, если живешь дольше? По крайней мере будешь живая. – Я шучу, – говорит она. – Ты даже не понимаешь, когда я шучу. С тобой становится все трудней разговаривать. Моя собственная удачная острота насчет Фрейда, денег и экскрементов до нее совсем не дошла. Наверно из-за чего-нибудь в этом роде мне все-таки рано или поздно придется с ней развестись (она тоже понятия не имеет, кто такой Коперник или Кьеркегор, о Камю, может, слышала: он ведь был убит в роскошной спортивной машине), вот только я не захочу разводиться, пока мой мальчик так остро во мне нуждается. (Вовсе я не уверен, что он хоть сколько-нибудь во мне нуждается.) Боюсь, он не переживет, если я вдруг умру или уеду. (Если меня не станет, ему будет очень худо, но, что тому причиной, он не поймет. Желание дочери присвоить нашу машину, возможно, знак вполне здорового развития: это дает ей цель, к которой можно стремиться.) Когда он вырастет и уйдет от меня, я уйду от него. Дочь тоже уйдет из дому, и останется только Дерек, если мы еще раньше от него не избавимся. Я не захочу бросить жену и навязать ей умственно отсталого ребенка. Вообще-то я рад бы навязать ей Дерека. Она-то мне его навязала. (А ведь он тогда еще и ребенком не был.) Но все примут ее сторону, разве что я брошу ее ради другой женщины, вот это сразу все изменит – ведь это так романтично. Наверно, я все-таки сбегу. И тогда пойдут пересуды: – Почему он бросил жену? У них ведь, кажется, умственно отсталый ребенок? – Он влюбился в другую и удрал с ней. – А-а. Или: – Почему он бросил жену с умственно отсталым ребенком? – Надоела женатая жизнь. И тогда не оберешься таких вот пересудов: – Только о себе и думает, правда? И еще: – Какой эгоист! Бедная женщина. Бросил ее с умственно отсталым ребенком просто потому, что не хочет больше с ней жить. Что она будет делать, бедняжка? Так и слышу, как меня хором поносят на всех этажах нашей Фирмы. Но ведь и теперь, когда дело касается Дерека, жене от меня помощи ни на грош. Не хватает меня на это. Предпочитаю увиливать или притворяться, будто ничего не замечаю. Кому-то придется решать вместо меня: она сама будет решать, даже не отдавая себе в этом отчета, либо доктор даст нам недвусмысленный совет, исходя из чего угодно, только не из нашего эгоизма. (Совесть наша должна быть чиста.) – Ему там будет гораздо лучше, безопаснее. Теперь есть хорошие дома. Так будет лучше для всех вас, для Других ваших детей. Ведь то, что он с вами, несправедливо по отношению к ним. Вам необходим отдых. Вас обоих не в чем упрекнуть. Я понимаю, вам трудно от него отказаться. Или надо, чтоб подоспела болезнь или несчастный случай. До тех пор я бессилен. (У меня не хватает ни мужества, ни желания об этом говорить. Мне нечем ответить на обвинения, которые, я думаю, на меня посыплются. Не хочу до конца своих дней слушать, как жена будет угрызаться и каяться. Сам бы я в два счета себе простил, что отдал его. Жена не простит ни себе, ни мне.) Я не тот столп, который мог бы служить ей желанной опорой. Я молчу, подавляю свои чувства, упорно отказываюсь страдать заодно с ней. (Не стану делить с ней мое горе. Не желаю, чтобы она была к нему причастна. Оно мое и только мое.) Хорошо бы от меня никто не зависел. Сознание, что есть люди, которые во многих отношениях от меня зависят, ничуть не возвышает меня в собственных глазах. Это ведь такое постоянное бремя, и чем дальше, тем сильней я возмущаюсь всякий раз, как приходится ждать, чтоб она перестала плакать и цепляться за меня и вновь принялась укладывать столовое серебро в мойку или делать гимнастику для талии и бедер. (Не выношу, когда женщина плачет, кроме как на похоронах. Меня это ужасно выматывает.) – От меня-то ты чего хочешь, будь оно все неладно? – рычу я на нее. – Это же, черт возьми, и мои дети тоже. Ты что, всерьез ждешь, что я стану жалеть тебя? – Надо же мне с кем-то поговорить. Вовсе я не прошу, чтоб ты меня пожалел. Но неужели я даже не имею права сказать, каково мне? – Позвони своей сестре. Ты ж прекрасно знаешь, черт подери, не могу я больше видеть слезы. – Не желаю знать, каково ей. Не желаю говорить с кем бы то ни было о Дереке. Не желаю, чтобы кто-либо мне рассказывал о своих бедах. (Оказывается, чем дальше, тем мне все трудней жалеть кого-нибудь, кроме себя.) – Не могу я тебе с этим помочь. Понятия не имею, чем тут поможешь. Не по моей воле так вышло, и я понятия не имею, как тут быть. И ведь я прежде всех заметил неладное. Кто-то наслал на нас проклятье. Стоит мне подумать о нем, и сил и стойкости во мне – как в высохшем грибе или мокром палом листе. Я безучастен. Я все мог бы предсказать заранее. Когда педиатры говорили – это просто замедленное развитие, я уже видел, что у него еще и неверные движения. Казалось, колени, стопы, пальцы сгибаются не совсем так, как надо. Я углядел, что он не может подолгу держать голову прямо. Я чуял несчастье еще до того, как он родился (правда, та же тревога одолевала меня и перед рождением других наших детей). И боялся, вдруг родится монголоид. Я бы с готовностью загодя согласился на заячью губу или волчью пасть и доверился бы хирургам – всех трех доверил бы, – хотя не могу себе представить, чтобы мой мальчик или дочь сумели дотянуть даже до таких лет, как сейчас, с каким-либо серьезным врожденным уродством. Им и без того несладко. Не понимаю, как жена надеется, что я ее пожалею, ведь у меня с избытком хватает веских причин жалеть самого себя. И одна из причин – она. Хорошо бы избавиться от нее прежде, чем она всерьез расхворается. Провижу в своем будущем больную жену. Уже налицо красноречивые предвестники хронического недуга. (Она уверена, что больна, заболевает или заболеет раком, и, возможно, она права.) Здоровье у нее наверняка начнет сдавать прежде, чем у меня. В этом она меня обскакала. Не желаю, чтоб меня к ней приковала болезнь (не моя болезнь, а ее). Но этого не миновать. Она обрушит на меня непрерывный ураган страхов: то это бурсит, то артрит, то ревматизм, диабет, расширение вен, головокружения, тошнота, опухоли, кисты, ангины, полипы – весь сволочной хаос телесного распада. (Не желаю заниматься всеми этими болячками, если только они не мои.) Вот на этот крючок я и поймаюсь. И еще я не смогу уйти из-за моих взрослых детей. – Да что ты, папа, как тебе это в голову пришло, разве можно бросить ее, когда она так больна, – скажут они с упреком. – Но ведь она вечно больна, так что же, я никогда не смогу от нее уйти? Сами-то они живо от всего этого сбегут (эгоисты паршивые). – Мне нездоровится, – как маленькая, хнычет иной раз жена, проснувшись поутру (если чувствует, что кому-нибудь из нас чего-то от нее надо). Будто мне не все равно. (– Я смотрела на тебя, пока ты спал, – скажет девчонка, если она еще влюблена в тебя. – Ты похрапывал. Если она не влюблена, ей только станет противно и больше не захочется тебя видеть, разве что ей одиноко или нужны твои деньги.) Жена тоже теперь иногда храпит, и по утрам у нее иной раз дурно пахнет изо рта. Но и у меня это бывает, и храплю я тоже, так что мы наперегонки несемся к дряхлости. И дети туда же со своими плаксивыми жалобами. У дочери нередки ангины и боли в желудке. Мой мальчик жалуется на усталость и тошноту и, если дать ему волю, в иные дни готов спать до полудня. Я прикрываюсь головными болями. Жена тоже. Я могу похвастать и загрудинными болями – сердечные приступы вызывают всеобщее уважение, – а в крайнем случае могу выставить еще и печень. Жена в ответ напомнит о своем страхе, что у нее рак, вот мы и квиты, оба без пяти минут покойники на радость эскулапам. Вот будет смех, если жена умрет от загрудинных болей, а раком заболею я. Когда жена в унынии, а дочь намекает, что готова покончить с собой, я целыми днями мрачно молчу, притворяюсь, будто совсем погружен в себя, ничего вокруг не замечаю – и домашним приходится повторять мне все по два раза; при желании я по части болезней могу всех их перекрыть (вот только матку мне не могут удалить), всех, кроме Дерека, у этого есть кое-какие врожденные помехи, и тут уж я пас. (Ха-ха.) Все мы хвастаем бессонницей, бывает, что и привираем. Если поверить нам, окажется, что никто в нашей семье ни одной ночи не проспал хорошим, крепким сном. Кроме разве Дерека, который просто-напросто не в состоянии высказать свои жалобы. (Ха-ха.) Любопытно, как с ними поступают в этих самых домах, когда они достигают половой зрелости и обнаруживают, что онанизм – тоже недурное занятие. Хорошо, что он не девочка. Кастрировать бесчеловечно. Значит, им обрубают руки. Любопытно, как там сдерживают смотрителей и санитаров. Как не дают им пользоваться молодыми кретинами и кретинками. Только подумаю о Дереке – и голова идет кругом. Скажите мне, что по умственному развитию он навсегда останется пятилетним – и вот я уже снова гадаю, способен ли пятилетний вытереться толком после испражнений. Конечно, не способен. У моего мальчика в девять лет все еще остаются пятна на трусиках, да и у меня тоже. А может, и у всех и каждого, – так с какой стати кивать на нас? Вот я гляжу на него сейчас: он такой хорошенький, трогательный, жалкий, просто сил нет смотреть. Потом вижу его в тридцать лет, а там и под шестьдесят – страшное зрелище. Я потрясен, ошеломлен, онемел от ужаса. Лицо его и кисти рук заросли темными волосами, брови кустистые. Может, он будет похож на меня? Он станет лысеть. Одежда ему не впору. Никто о нем толком не заботится. Он обсыпан перхотью, как рыбьей чешуей. Его свитера и куртки видятся мне темными, лицо – бледное. У него отвислая челюсть, дряблые щеки, он спотыкается, и, омерзительного, чудовищного, его водят куда положено. Он все еще не умеет говорить. Он не знает, как соблюдать диету, играть в теннис и в гольф, сложение у него слабое, мышцы вялые. Он нескладен, неуклюж. В любом другом месте он оказался бы мишенью для враждебных взглядов. Ему забывали бы обрезать ногти. Люди готовы были бы его убить. Они звали бы его Бенджи.[3]Мне неохота его навещать. Надеюсь, я забуду его. Надеюсь, я не узнаю, что жена мне изменяет, хоть ей, наверно, следовало бы этим заняться. – Изменяй, – стану я ей советовать, словно она не моя жена. – Ладно. Так и быть. Лишь бы она не чересчур много от этого ждала, тогда это будет очень полезно для ее душевного состояния. Да и пора ей дать мне сдачи. А вдруг вовсе не я, а мой мальчик окажется гомосексуалистом, вот был бы смех, верно? Это была бы трагедия. Для меня хотя бы существуют неодолимые запреты. Это была бы не только трагедия, хуже того: это поставило бы меня в неловкое положение. Самоубийца, гомик и кретин – вот оно, потомство Слокума. И неверная жена, алкоголичка и неврастеничка. Ну и слава Богу, это очень кстати. Свалю вину за детей на нее. Пока кто-то, столь же хитроумный, как я, не ткнет в меня указующим перстом обличителя и не спросит: – Погоди-ка, приятель. Погоди-ка. Она что ж, всегда была такая? – Не знаю. Чтобы это созрело и проявилось, нужно время. Надо спросить надежного, боевого, сверхпередового психолога, опытного исследователя человеческих душ. А я разве такой был? – Это из-за тебя я стала такая. – Ты сама виновата, что из-за меня стала такая. – Это из-за тебя я стала виновата, по твоей вине. Почему мне нельзя с тобой поговорить? – Позвони своей сестре. – Мне нужно, чтобы меня выслушали сочувственно. – Ты слишком много пьешь. – Все из-за тебя. – Звони своей сестре и ей жалуйся. – Терпеть не могу свою сестру. Ты же знаешь. – Она выслушает тебя сочувственно. – Ты негодяй, – вырывается у жены. – Спишь и видишь, как бы поскорей от меня отделаться, что, неправду я говорю? Я же знаю, что у тебя на уме. По лицу вижу. Date: 2016-07-05; view: 238; Нарушение авторских прав |