Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Моему сынишке приходится нелегко 11 page





– Неужели тебе никогда не снится, что я умерла? – любит она спрашивать.

– А тебе снится, что умер я?

– Да, кажется. Кажется, это и снилось.

– Благодарю.

– Я чувствовала себя виноватой.

– Не помню. Мне снится про меня, а ты не я.

– А мне про тебя снится.

– Но в своих снах я вижу и тебя. Хочешь, чтоб я ответил любезностью на любезность? Чтоб дал обещание?

– Ты б не смог его выполнить.

– Тогда зачем заводить об этом разговор?

Спасибо еще, что она не спрашивает меня, не вижу ли я ее во сне с другим мужчиной, а я вижу, и это сон и обо мне тоже. (Они вместе ложатся в постель только для того, чтоб смешать меня с грязью.) И мне это не нравится. Не желаю, чтобы жена мне изменяла. По-моему, она и сама не желает, хотя иной раз в больших компаниях ведет себя теперь неприлично и пошло (она-то, наверно, воображает, будто ищет романтики. От романтики я бы тоже не отказался. Да где ее найдешь?); скорее, она просто не хочет быть старомодной личностью, которой неведомы такие желания (ведь вокруг только и слышно что о женщинах, которые хотят заводить романы и заводят). Для этого ей надо было бы опьянеть и отупеть больше, чем это с ней бывает (насколько я знаю), и попасть в очень скверные и жадные руки. Какой-нибудь безнравственный, безжалостный тип должен был бы незаметно для нее завести ее в какой-нибудь уединенный уголок и там молча одолеть. (Заведи он разговор – и ему ничего не удастся. Она поймет, что это не я.) Ненавижу его (всех их ненавижу, кто рассчитывал ею попользоваться), убить его готов, главное оттого, что мне кажется, она, возможно, испытает такое удовольствие, какого никогда не испытывала со мной.

– Ах, милый! – восхищенно вздыхая, станет снова и снова восклицать она. – В жизни не думала, что так может быть. Я сделаю все, что захочешь.

После этого я, в сущности, буду ей совсем не нужен, разве только чтоб оплачивать счета. (Она не любит выписывать чеки, скажем за страховку или за выплату по закладной.) На всяких сборищах я держусь поближе к ней, чтобы увести ее прежде, чем ее успеют оскорбить или уволочь в темный угол (если не делаю сам закидоны в сторону чьей-нибудь упившейся жены. Я предпочитаю тех, которые ведут себя приличнее и более покладисты, чем моя собственная жена).

(– Пойдем со мной, дорогая. Пошли. Сюда, дорогая. С тобой жаждет познакомиться один элегантный господин.

– Кто это?

– Да я же.

В этих моих снах, в которых она покидает меня и уходит с другим, я словно истаиваю, от меня только и остается что глаза да лужа слез.)

Ну а развод – совсем другое дело. Нам очень даже нравится испытывать друг друга на развод.

– Хочешь развестись? – начинает она.

– А ты?

(Я об этом подумывал. Есть ли на свете счастливо женатый человек, каков бы он ни был, который бы изредка не подумывал развестись?)

– Что тогда со мной станет? – уныло размышляет она. – Другого мужа мне не найти. Кому я нужна?

– Напрасно ты так в этом уверена.

– Я слишком стара.

– Чушь. Я старше.

– Ты – другое дело.

– Еще как найдешь.

– Слишком поздно.

– Нет, не поздно.

– Тебе не терпится, да?

– Ты сама завела этот разговор.

– А ты вечно об этом думаешь. Я знаю. Всякий раз, как люди разводятся, ты в восторге. Почему тогда ты мне прямо не скажешь?

– А ты?

– Так ведь это ты такой несчастный.

– С чего ты взяла?

– Вижу я, как ты настроен.

– А ты? Ты сама без конца ноешь. Вот и сейчас тоже.

– Ты разве не жаждешь развода? Можешь мне прямо сказать.

– Нет, не могу.

– Можешь.

– Даже если не хочу разводиться, и то не могу тебе сказать.

Мы подначивали друг друга насчет развода чуть не с первой недели нашего брака. (Эти перепалки чуть не с первой недели нашего брака меня разжигают, и я спешу овладеть ею и помириться. Она всегда сдается.

– Проси прощенья.

– Прости.)

Ей бы хотелось, чтоб я сказал:

– Я тебя люблю.

А я не говорю.

Не могу.

Не должен. Тут еще и вопрос принципа (и моего мужского я). (Если надо, я с легкостью говорю эти слова разным девчонкам, когда это не значит, что надо будет от чего-то отказаться. Наоборот, я что-то получу, а не отдам.) Я не мог даже сказать «конечно» Вирджинии, хотя получил бы за это немало; а я вместо того увертывался от нее, запинаясь, неуклюже отшучивался и, точно пес, которого прогнали, поджав хвост, убирался с глаз долой.

– Выйди в коридор, – мог я сказать.

Или:

– Приходи вниз, – мог я позвать ее, точно беспечный искатель приключений (если знал, что времени у нас будет в обрез).

Но никогда не мог сказать «Ладно», если она предлагала:


– Сними номер в гостинице.

И всякий раз, как я снова понемножку с трепетом (вернее не скажешь) к ней приближался, я вовсе не был уверен, одарит ли она меня опять своими чувственными, бесстыжими милостями. (Без них я почувствовал бы себя нищим.) Но она всегда была милостива. Она могла бы подкосить меня несколькими словами (могла разболтать про меня), я так бы и рухнул и никогда уже не стал бы твердо на ноги. (Кому-нибудь пришлось бы передвигать меня, поднимать с одного места и ставить на другое, как шахматную фигуру или шашку.) Я ей нравился. Том оставлял ее равнодушной.

– Ты лучше, – говорила она мне.

Тогда почему ж она мне не дается?

– Владей же мною, как владел той Мэри субботним вечером, субботним вечером.

У Тома не было чувства юмора. (Что у него было, так это почерк, который мне хотелось и удалось у него перенять.) Он трахался с Мэри Дженкс, зато я мог рассмешить Вирджинию. Ха-ха. И в этих случаях бывал собой доволен. (И врал про нее черт-те что моим приятелям-сверстникам, жившим по соседству.) Мы с ней весь день похотливо поддразнивали друг друга. Я подтекал (сладострастно. Сладострастный чем не похотливый). Теперь никто меня не поддразнивает. Если уж нынешняя девчонка соглашается, она говорит «да», и не успеваю я развязать шнурки башмаков, а она уже все с себя сбросила.

– Хорошо было, – со вздохом говорят после эти нынешние.

– Мне это было просто необходимо, – заявляют они.

Так я им и поверил! Да мне все равно. У меня одна забота: как бы поскорей уйти или выпроводить ее из квартиры Рэда Паркера, чтобы еще соснуть перед тем, как вернуться на работу или поспеть на поезд. Они так же тупы, как моя жена, когда, хорошо настроенная, она по простоте душевной все еще пытается разработать основополагающие правила, которые сделали бы наш брак более счастливым, а ведь я прикидываю, далек ли тот день, когда разведусь с ней и только меня и видели. Это блаженное тупоумие (полнейшая неспособность понять истинные мои чувства) меня бесит.

– Хотела бы я знать, о чем ты на самом деле думаешь, – говорит она иногда.

(Не хотела бы она это знать.)

– Обдумываю свою речь.

– Да нет, все время.

– О выступлении думаю. Если меня повысят в должности, вероятно, надо будет выступить совсем иначе.

– Когда ты вот так притихнешь, все мы думаем, ты сердишься. И стараемся догадаться из-за чего..

Вирджиния обычно закидывала голову или склоняла набок, нахально, плотоядно, бесстыже меряя меня искушенным, насмешливым взглядом, пышные груди ее (в ту пору грудастые девчонки тоже иногда сильно затягивались) поднимались, точно орудия на лафетах, и беззастенчиво нацеливались прямо на меня. Она-то знала, что у меня на уме.

– Вот что во мне нравится мистеру Льюису, – гордо провозглашает она. Видит, я пожираю ее взглядом, и на мгновенье кончик язычка мелькает между сверкающими зубками. – И тебе тоже.

– Выйди на минутку.

– Войди.

– Мучительница.

– Сам мучитель. Весь день разжигаешь девчонку да будоражишь, а потом даже в гостиницу не ведешь.

– Я не знаю, как это делается.

– Могу научить.

– Лучше сама меня поведи.

– Пойдем вместе. Запишемся как мистер и миссис Трах.

Теперь девчонка в двадцать один год для меня слишком молода, ребячлива, беспокойна. Если она вместе со мной работает, нипочем не стану с ней связываться. Это ведь будет известно всей Фирме. (Они теперь откровенничают со своими подружками. И с родителями!) Мне даже неприятно, когда такие молоденькие работают у меня в отделе, и как они стрекочут, неприятно (по выговору сразу ясно, где они живут или что они из рабочих семей). Им недостает утонченности. Почти у всех, кто не носит лифчики, грудь обвисает, и выглядит это ужасно. Я редко завидую молодости. Терпеть ее не могу. Желторотые не слышат шума. Сами невозможно шумные. Хоть бы они на людях помалкивали да приглушали проигрыватели и транзисторы. Моей дочери скоро будет столько, сколько Вирджинии. Выглядит она уже старше, потому что, когда не горбится, выше ростом. Хоть бы сообразила и не расхаживала по дому в одной ночной рубашке. Хоть бы жена сказала ей. Говорить об этом самому, с ней ли, с женой ли, мне трудно. (Пожалуй, я никогда больше не смогу спать в двуспальной постели с мужчиной. Предпочту устроиться на полу или в кресле. И все равно это будет подозрительно.) Я не любитель задниц. Иной раз мне и с женой-то канителиться неохота. Просто хочу войти и кончить, и всего делов. Или вовсе не хочется никакого секса. Тогда нахожу отговорки. Существует преграда, когда временно нет настроения. Это убежище. Захочу – и преграда эта исчезает. Ничего у них там нет, наоборот, кое-чего не хватает. У меня грязные мысли. Это тоже убежище. (А бывает я хочу, а жена – нет, и мне это как удар по лбу, по глазам и переносью.) Вирджинии исполнился двадцать один год, и она была старше меня (и если я хочу вспоминать о ней с романтической тоской и нежностью, я должен думать о ней именно так).


Кончиком алого своего язычка она обожгла бы меня, перевернула все во мне вверх дном (как умеет Пенни), окунула бы в море пьянящей, зыбкой дрожи, закружила, кинула в бурю знобящего первого подступа и безумия, и кажется, взмыл бы вверх, пролетел бы сквозь потолок, будто ракета «земля – воздух». И, едва опомнясь и обретя дар речи, я просил бы пощады. (Теперь я проделываю все это с Пенни. И с женой.) А она потом любовно глядела бы на меня, сладостно насытясь, стоя на коленях меж моих колен и радовалась бы тому, как здорово у нее получилось, сколько удовольствия мне доставила. Теперь бы я не струсил, не попятился.

– А он не ревнует? – спрашиваю я. – Вдруг он сейчас нас увидит.

– Он хочет уйти от жены и жениться на мне. Мы с ним ходим в рестораны, где мало народу, и выпиваем и обедаем. Ему нравится, как я целую.

– Мне тоже.

– И мне. Я долго практиковалась, вот и научилась. Ты бы попробовал, как это получается, когда я совсем раздета и по-настоящему в настроении. Не знаю, чего ты ждешь.

Я прикрылся папкой с несчастным случаем (вдруг несчастный случай произойдет со мной).

– Выйди.

– Вижу, сказал слепой. Как бы не случилось беды.

– Управишься с этим случаем? – храбро спросил я.


– Уж мне-то лечение известно.

– Встретимся?

– Сперва ты. Я приду.

– Иду, Вирджиния.

– Владей же мной, как он владел ею, – тихонько пропела она в ответ, когда я двинулся мимо нее в коридор.

На той лестничной площадке я был капитаном Бладом, пиратом, бесстрашным флибустьером. Точно великолепным щитом, я застенчиво прикрывался папками. (Мне было что скрывать.) Я был во всеоружии.

Я жаждал вынуть то, что скрывал, и попросить Вирджинию хоть ненадолго взять его в руку. И не смел. А там над нами поставили миссис Йергер, и я скоро уволился. Я репетировал, как скажу Вирджинии эти слова, но так и не сумел их выговорить; всевозможные начала застревали у меня в гортани, в глотке; можно было бы начать на сто ладов:

– Хочешь…

– Возьми…

– Может…

– Как насчет…

– Ты не согласишься…

– Я…

– Пожалуйста.

Ни одно не шло с языка. Я не знал, какую принять позу. (Выбора у меня не было.) Теперь я знаю, это не имело бы никакого значения. (Она либо согласилась бы, либо нет. Надо было просто обнажить его и уж пробормотать что попало. Вполне подошло бы и «Пожалуйста».) Как же мне этого хотелось… Оно было бы отягощено желанием, с которым уж почти невозможно было совладать. Чревато рвущейся наружу нежностью, в своем неистовстве не знало бы удержу, точно страдающий эпилепсией родственник, отнюдь не близкий, поглощенный только собой, поистине обуза, от которого я безуспешно пытался бы отказаться и, пожалуй, стал бы за него извиняться. Теперь я уже не знаю такого жара. Вялость, скука, беспокойство, изменчивость, смутное разочарование, безделье, неудовлетворенность дома или на работе – таковы теперь мои стимуляторы. С Вирджинией я так до этого и не дошел. Все кончилось прежде, чем я узнал, как надо поступать. «Тут только и требуется, что год-два специальной подготовки», – провозглашает один из плакатов, зазывающих в армию. Я прошел эту специальную подготовку в воинских частях. Вернулся из армии ни много ни мало капитаном, а Вирджиния уже умерла. Я обрадовался. (Сам удивился этой радости, но так уж оно было) Из телефонной будки на Центральном вокзале я пытался назначить ей свидание, да не вышло. С теми, кто умер, трудно договориться. Когда-то я любил слушать ее рассказы про секс. (Это было все равно как смотреть непристойный фильм.) Трудно было представить, как она разжигает в ресторане, в кино или в машине тихого, мирного и смирного Лена Льюиса.

– Я его разогреваю, – хвасталась она. – Потихоньку, полегоньку. Я это умею.

– А как?

Ее отец тоже покончил с собой. – «Мы так и не поняли почему. У нас было полно денег. Он был всегда очень спокойный. Как мистер Льюис».

– А что он с тобой делает?

– Все, что попрошу. Или покажу. Он еще не знает, далеко ли можно со мной зайти. Никак не поверит, – с усмешкой хвастала она. – Он очень милый. Приятно его порадовать. Он мягкий. Ты тоже мягкий.

– Я твердокаменный.

– Мягкий.

– Видишь?

– Вижу, сказал слепой.

– Ты меня замучила.

– Хочешь, встретимся?

– Скорей.

– Я только на минуту.

– Скорей.

Всякий раз, как она видела, что я пришел в боевую готовность, лицо румянила и морщила поистине блаженная улыбка. (За год нашего знакомства, пока я работал в Страховой компании, она уж столько раз приводила меня в боевую готовность… за все двадцать, а то и тридцать лет, что прошли с тех пор, мне столько не насчитать. Вот бы хорошо положить сейчас ладони на ее гладкие круглые ягодицы. Я бы легонько поглаживал их мизинцем и большим пальцем, не спеша ее разогревал, не стал бы хватать за что попало и торопиться. (Теперь я это умею) Теперь я сам был бы хозяином положения и сладостно мучил ее.

– Прикройся, – говорила она.

– Выйди на лестницу, – умолял я.

– Беги лучше в туалет, – смеялась она.

– Приходи туда.

– У меня нет ключа.

– Я тебя тихонько проведу.

– Никогда не занималась этим в мужском туалете.

– А в каноэ занималась.

– И один раз в мужском общежитии. С пятью футболистами. Они меня уговорили. Меня исключили из университета. Привел меня в общежитие парень, который мне очень нравился. Меня отослали домой. Я боялась возвращаться. Так никогда и не узнала, сказали отцу, за что меня исключили, или нет.

– Они тебя изнасиловали? Да?

– Нет. Незачем было. Правда, я не хотела. Но меня все-таки уломали. Они просто не давали мне подняться и все уговаривали и уговаривали. Я всех их знала. А когда мы этим занялись, стало приятно и я уж больше не тревожилась. Наверно, надо было рассказать другим девчонкам. Пожалуй, мне хотелось, чтоб нас застукали.

Пожалуй, я не прочь вскорости опять что-нибудь такое проделать. Это возбуждает.

– И меня, прямо сейчас.

– Вижу, сказал слепой.

– Выйди.

– Только на минутку.

– Жду на лестнице?

Иногда она прибегала всего на несколько секунд.

– Сюда идут! – бывало, почти тотчас, жарко шепчет она и рвется у меня из рук. – Пусти.

По курсу обучения, который она прошла в университете, мне надо бы догадаться, что она с приветом и, пожалуй, рано или поздно покончит с собой. Теперь я умею замечать в людях такую склонность (и держусь подальше). Друг в беде мне не друг.

Я завидовал этим университетским футболистам, этим гнусным подлецам. Они ее в грош не ставили. Обошлись с ней, как с самой последней. А ей хоть бы что. В иные дни во время долгих унылых поездок в метро с работы и на работу мне противно было о ней вспоминать. Иной раз по утрам она такой мне казалась мерзкой, даже разговаривать с ней не мог, не мог заставить себя на нее посмотреть. (Она меня предала. Она была дрянь, ничтожество, из самой страшной породы, столько их развелось, дряней, просто помереть хочется. Я рад, что не помер. Рад, что пережил ее.) Я чувствовал – и знал, не ошибаюсь, – она бы и сейчас предпочла их мне.

Я одарен такой вот проницательностью и могу уверенно пророчествовать по части иных мрачных явлений. Например, я уже знаю, что жена (она и сама это предвидит) будет умирать от рака и это потребует больших расходов (ей, конечно, понадобится отдельная палата и отдельная сиделка), это в том случае, если она не переживет меня и мы не разведемся из-за ее пьянства или из-за измены (ее измены, разумеется). Если же мы расстанемся или я умру первый, не все ли мне равно, от чего умрет она? (Если мы и правда разведемся и я съеду, мне, наверно, изредка будет не хватать моего мальчика. Я так люблю, когда он улыбается. Столько всего придется оставить. Биты для гольфа. Как тут исхитриться прихватить биты и новые туфли для гольфа, когда в безрассудной ярости бежишь из семьи и из дома?) Может, я стану радоваться, когда жена будет умирать от рака? Нет. Может, стану ее жалеть? Вероятно. (Стану жалеть себя? Безусловно.) Буду все еще жалеть ее, когда она уже умрет? Вероятно, нет.

У меня особенно наметан глаз на самоубийства и нервные срывы. Я угадываю их задолго, за годы. Сейчас близок к нервному срыву Кейгл; Бог его не спасет, а вот пьянство и шлюхи, может, и спасут (дополненные укрепляющей смесью витамина В12 и жалости к самому себе в сочетании с ханжескими жалобами на плохое обращение. Уж что-что, а каждый согласится: он был прежде славный малый). Кейгл не покончит с собой; ему будет слишком приятна роль обиженного, чтобы он пошел на самоубийство (ему приятно будет храбро улыбаться и великодушно прощать). Придется мне от него отделаться. Сейчас я пытаюсь ему помочь. Он неисправим, он только ухмыляется (и мне хочется лягнуть его по больной ноге). Мне известно кое-что неизвестное ему, а Грин, Браун, Блэк и другие подозрительно приглядываются и строят догадки. (Я чувствую. И знаю, что с ними не чувствую себя честным человеком.) Хочу, чтобы Артур Бэрон заметил мои попытки помочь Кейглу. Место Кейгла будет отдано мне; теперь это, можно считать, неизбежно. Кейгл с радостью выслушивает мои упреки и советы (и не следует им. Просто его радует мое внимание. Кидай я в него шариками из жеваной бумаги, он был бы благодарен не меньше). Ему кажется, я веду себя, как чересчур любящий родитель, который кудахчет над своим милым дитятей. Ему невдомек, что я – нетерпеливый наследник и жажду поскорей занять его должность. (Вот бы плюнуть ему в лицо. То-то он удивится!) Марта, наша машинистка, в конце концов окончательно спятит (возможно, при мне. Я ловко от нее отделаюсь, и несколько дней на всем нашем этаже только и будет разговоров что обо мне), и я не стану спать с Джейн, хоть буду и дальше с ней заигрывать (канителить, колебаться и тянуть, и упиваться) и возбуждаемый ею похотливый зуд буду (словно тающее мороженое и стынущие китайские кушанья) переправлять домой в Коннектикут, к жене, или здесь же, в городе, к давней моей подружке Пенелопе, к испытанной моей, надежной Пенни, которая все еще прилежно учится музыке, пению и танцам (работая то тут, то там разносчицей коктейлей) и все еще предпочитает меня разным своим более молодым увлечениям, а она бывает по нескольку месяцев влюблена то в одного, то в другого, раза три-четыре в год. (Она и должна предпочитать меня. Я и вправду лучше. Все они барахло.) Жене нравится заниматься со мной любовью в городе, в квартире Рэда Паркера, и мне тоже нравится. Это совсем не то что дома. У меня сейчас мрачные предчувствия насчет Пенни – ей уже стукнуло тридцать, а она все еще не замужем (в ней произошли глубокие эмоциональные сдвиги, а она, по-моему, не склонна это признавать) и уже не так жизнерадостна, как прежде. Знаю я ее и она мне нравится уже около десяти лет. Не знаю, что выйдет из моей дочери. Не берусь ничего предсказывать насчет нынешних девочек-подростков. (Вот про мальчишек я знаю: все они вырастут неудачниками. Они уже неудачники. По-моему, и не могут они в наше время стать людьми: воздух не тот.) Она захочет учиться водить машину еще до того, как ей исполнится шестнадцать. Потом захочет машину. Закажет для себя ключи и станет угонять мою машину или машину жены. Жаль, что она еще не выросла и не вышла замуж – жила бы уж где-нибудь в Аризоне, на мысе Кеннеди, или в Сиэтле, в штате Вашингтон. Кто-нибудь из приятелей постарше посоветует ей стащить наши ключи и заказать по ним ключи для себя. Она уже таскает деньги у жены и у меня, чтобы в субботу или воскресенье скинуться с друзьями на пиво, вино и наркотики. Не думаю, чтоб она употребляла наркотики. Думаю, она боится, и я рад этому. Рад, что в нашем окружении они как будто выходят из моды, и черномазые дружки тоже. Рад и тому, что черных она боится.

– Подарил бы мне машину, так не пришлось бы воровать твою, – станет она говорить, уверенная в своей правоте, когда мы поймаем ее с поличным.

Не знаю, на каком я свете.

(Мои отчетливые прозрения расплываются.)

Что-то ужасное, трагическое случится с моим мальчиком (потому что я этого не хочу), и ровно ничего не случится с Дереком. За ним никогда не приедет ни полиция, ни санитарная машина. Я совсем не вижу, что ждет в будущем моего мальчика (завеса не поднимается, ни единого просвета, не вижу я для него никакого будущего), а это всегда зловещее предзнаменование. Когда я гляжу вперед, мне его там не видно. Легко представляю его таким, какой он сегодня, ну, пожалуй, завтра, но не многим дальше. Не вижу его повзрослевшим, студентом или на работе – доктором, писателем, коммерсантом, не вижу его женатым (бедный малыш даже никогда не видится мне с девушкой), не вижу его в колледже или даже в средней школе, не вижу подростком с ломающимся голосом, нечистой кожей и потной порослью, уродующей верхнюю губу, щеки и подбородок. Я горюю о нем (сердце кровью обливается. Куда держит путь мой мальчик?). Ему еще нет девяти. И это его остановка. (Здесь ему сходить. Каждый день может стать последним.) Либо у него нет будущего, либо мне изменяет способность представлять его в моем будущем. Впереди я скорбно провижу пустоту, его там нет. Тяжко нависает молчание. Я тоскую по нему. Пахнет цветами. Происходят семейные обеды, а его там нет. Что мне предвкушать, если нельзя предвкушать будущее для него? Что у меня впереди – гольф? Рак у жены? Мяч в лунке с одного удара? А дальше что? Еще раз мяч в лунке с одного удара.

– Я послал мяч в лунку с одного удара, – это можно годами без конца твердить всем и каждому.

Когда безвестность и старость окутают меня непроглядной тьмой, иссушат, обратят в нечто крохотное, неприметное, все-таки можно будет вспоминать:

– Я послал мяч в лунку с одного удара.

На смертном одре в доме для престарелых, когда кто-нибудь, кого я не узнаю, придет засвидетельствовать мне свое почтение и принесет сладкие-пресладкие конфеты и душистые куски жирной копченой рыбки, я, возможно, еще сумею вспомнить, что в расцвете сил послал мяч в лунку с одного удара – сейчас я в расцвете сил, но еще не сумел этого сделать. Это уже нечто новое, к чему можно стремиться, – и я, пожалуй, даже улыбнусь. Послать мяч в лунку с одного удара – такое приятно иметь на счету.

– Верите ли? – скажу я. – Однажды я послал мяч в лунку с одного удара.

– Съешьте еще кусочек копченой рыбки.

– С одного удара.

Не знаю, что еще можно делать с таким достижением, кроме как рассказывать о нем.

– Я послал мяч в лунку с одного удара.

– Ешьте рыбку.

– Привет, девочки.

– Слыхали анекдот о человеке без рук без ног у дверей борделя?

– Я позвонил в дверь, да?

Без труда представляю себя такого перед домом для престарелых. Без труда представляю и Дерека – взрослого, коренастого, лысеющего, темноволосого, неловкого, пускающего слюни, вижу в нем изобличающее меня сходство с тем тайным «я», которое самому мне известно, но я не хочу, чтобы мое внутреннее обличье заметил кто-нибудь еще. (Мне кажется, я иной раз вижу его во сне.) Артур Бэрон, конечно же, не подозревает ни о его существовании (о скрытой во мне возможности обернуться грубым кретином), ни о том, как меня терзает неотступный страх, – такой пронзительный, что едва не переходит в страстное желание, – что я начну заикаться (или испытаю гомосексуальное влечение. Может, я уже его испытываю), или страх, что язык у меня разбухнет, станет неповоротливым и я вовсе не смогу говорить. (Не удивительно, что я до смерти боюсь, как бы меня не осудили за закрытыми дверями, когда и знать-то не будешь, что приговор уже вынесен. Быть может, это уже случилось.) Но богатое мое воображение не в силах прибавить моему несчастному мальчику ни дня жизни.

(Кем он станет? Как будет одеваться? О Господи, не хочу я, чтоб мне пришлось жить без него.)

Мне предложат место Кейгла, и я его займу. Теперь я Уже хочу этого. (Теперь я уже не вру себе, будто не хочу.) Кейгл – враг: он стоит у меня поперек дороги, и я хочу его столкнуть. Ненавижу его. С каждым днем все сильнее подмывает лягнуть его, презрительно захохотать прямо ему в рожу. (От изумления она у него мигом вытянется, он у меня сразу станет как мертвец.) Никогда меня не хватит на такое. Воспитание не позволит. Но если по-прежнему будет одолевать соблазн, а самообладание изменит, по ноге я его, пожалуй, лягну. Не успею сдержаться. И потом отчаянно растеряюсь: ну как это объяснишь? От смущения готов буду сквозь землю провалиться (почувствую себя, словно уличенный в озорстве мальчонка).

– Почему вы это сделали? – пристанут ко мне с ножом к горлу.

И я только и смогу, что пожать плечами и повесить голову.

– Он меня лягнул, – будет всем жаловаться Кейгл.

– Он лягнул Кейгла.

– Как вам это нравится?

– Он лягнул Кейгла по больной ноге.

Больше мне никого не хочется лягнуть по ноге, только иногда дочь по лодыжке, когда все мы сидим за столом и это проще, чем дотянуться и закатить ей пощечину. Всякий раз, как на меня накатывает это желание и я повышаю голос, она вздрагивает, словно уже получила свое. Жена вызывает у меня желание отпихнуть ее на шаг, чтоб можно было размахнуться и хотя бы раза два двинуть ее кулаком в зубы. Моему мальчику я грожу пальцем. Представляю, как огромной своей ладонью я зажимаю рот Дереку, чтобы заглушить нечленораздельные звуки и прикрыть его бессмысленные глаза, рот и слюнявые губы. (Делаю я это, чтобы покончить с его – или своими – мучениями.) Он несчастный, жалкий, обиженный судьбою малыш, но нельзя мне думать о нем столько, сколько я стал бы думать, если б дал себе волю, и я ненавижу его няньку и представляю, как подталкиваю ее к порогу и, поддерживая одной рукой, чтоб она не шлепнулась и не подала на меня в суд, вышвыриваю из своего дома. Она все равно шлепается и подает на меня в суд. От этой сволочной бабы мерзко пахнет прогорклым жиром в смеси с пудрой и мыльным порошком. Утром и вечером она принимает ванну. Голова у нее устрашающе седая. Она преувеличенно чистоплотна, словно нам в укор. Мне претит ее назойливая фамильярность. Она проявляет ко мне не больше заботы и внимания, чем мое семейство, а ведь она у меня на жалованье.

Я знаю, что такое враждебность. (Маюсь от нее головными болями и ночными кошмарами.) Мое скрытое изначальное «я» гноится и делает меня агрессивным и сварливым. Гной просачивается и губит тех, кто мне дорог. Если б можно было выпустить из себя всю ненависть и омерзение, исчерпать, извергнуть, как омар отдает семя своей самке, а сам налегке, один уплывает в непроглядную тьму. Я пытался. Ненависть и омерзение возвращаются.

Это все Кейгл виноват, теперь я чувствую, да-да, это его вина. Мелкие его недостатки стали невыносимы. Злость копится во мне, точно электрические заряды, пилит мне череп, точно тупой пилой. От Кейгловой манеры цыкать зубом, неверно произносить иные слова и смеяться, когда я его поправляю – а поправлять хочется каждый раз, и приходится не давать себе воли, – меня бросает в дрожь, тошнит, голову пронзает внезапная острая боль. Слова прорезываются из сознания и ударяются изнутри о черепную кость. Я могу сдержаться и не произнести их, но задавить самую потребность их произнести не в силах. Я дико зол на него, ведь это он всему виной. В уголках губ у него пузырится слюна, и потрескавшиеся губы вымазаны белым – след не то таблеток, не то микстуры, которую он принимает из-за болезни желудка.

– Эхе-хе, – говорит он, опуская глаза и избегая вашего взгляда, – такую он теперь завел привычку.

– Эхе-хе, – хочется мне его передразнить.

Энди Кейгл мне стал ненавистен, потому что оказался неудачником. Я бы с удовольствием стукнул его по морде тяжелой медной лампой, которая стоит у него на столе. И говорю ему это.

– Энди, – говорю, – я бы с удовольствием стукнул вас по морде вот этой лампой.

– Эхе-хе, – говорит он.

– Эхе-хе, – повторяю я.

Когда встречаюсь с ним, я добродушно посмеиваюсь, язвительно подшучиваю вместе с ним над изысканным словарем Грина и над его отлично сшитыми франтовскими костюмами, почтительно помогаю ему там, где он может это заметить. Нынче утром я весил сто девяносто восемь фунтов, на четыре с половиной меньше, чем в понедельник (когда решил начать худеть), и я почти на фут выше, чем дано вырасти Кейглу.







Date: 2016-07-05; view: 244; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.035 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию