Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






XVIII. Бедная женщина!





 

Бедная женщина!

Бедная г-жа Карпати.

За мужем получила она состояние больше некуда и громче громкого имя. Но то и другое скорее на муку, нежели на радость.

Ведь и для богача солнце встает не дважды в день, и обладанье даже всеми сокровищами мира еще не приносит внутреннего довольства, счастья, спокойствия душевного, сердечной отрады и самоуважения.

А громкое имя?

Но ведь всякий знает, как оно ей досталось.

Престарелый вельможа, известный своими чудачествами, взял девушку из семьи с дурной репутацией, дабы досадить племяннику, который иначе просто соблазнил бы ее.

Старик не то чересчур великодушен, не то немного не в себе. А девушка – наверняка тщеславна и честолюбива.

И все ее подкарауливают. Все смотрят как на верную свою добычу.

Пусть-ка только покажется в обществе, в которое затесалась.

Дамы заранее веселились в предвкушении ее неловкости, неумелости, оплошностей, тщеславной самоуверенности, а там и интрижек, даже скандалов. Кавалеры ждали того же: сама, мол, в руки идет; молодая, самолюбивая, страстная, беспечная и увлекающаяся – ничего нет проще обольстить, а уж раз оступившись, иного выбора ей не останется, как по рукам пойти, на радость остальным.

И никого, кому на откровенность можно ответить откровенностью, кому довериться, излиться, у кого спросить совета, на кого положиться, – кто бы заступился, направил, наставил. И меньше всего муж.

Господин Янош только о ее удобствах заботится, воображая, что в этом и заключаются все его обязанности. Накупает, выписывает из ближних и дальних мест все, что обычно нравится женщинам, – от туалетных принадлежностей вплоть до поклонников.

Да, поклонников.

Ибо с исчезновением питейной братии из карпатфальвского дома, с прекращением прежних кутежей повадились туда иные гости, которых привлекают уже не набобовы добрые вина и скверные шутки, забияки да молодки, а красивая госпожа, чернимая и боготворимая, которая возбуждает нескромные надежды – по двоякой причине: из-за мужа и собственной сомнительной славы. Словно бы не так недоступна, как прочие светские дамы. Чуть не каждый день наведываются в карпатфальвскую усадьбу светские львы, первейшие в округе.

Юный Ене Дарваи, слывущий в общем мнении предводителем комитатских либералов, потому что у него длинная борода. Есть ли другие основания думать так, точно не скажу.

Красавец Реже Чендеи, ничуть не стыдящийся, что его так величают. Для мужчины честь, по-моему, довольно обидная. Холеное лицо, подвитые и припомаженные волосы, тщательно разобранные посередине. Двух слов разумных нельзя с ним сказать.

Белокурый барон Тивадар Берки, который разыгрывает оригинала: на стуле сидит верхом, щурится на всех в монокль, воротничок выпускает до ушей и сам себя мнит человеком особенным.

Всюду жалуемый Аладар Чепчи: он неизменно открывает каждый бал в первой паре и не встречал еще женщины – не припомнит, – которая бы в него не влюбилась, а мужчины – который лучше танцевал вальс и мазурку.

Нескладный верзила граф, который сам признается, что не видывал человека неказистей себя, но тем не менее у женщин якобы не имеет соперников. Наверно, потому, что ноги достаточно длинные, чтобы любого обскакать.

Один бледный молодой человек, подозреваемый, будто он пописывает стишки под псевдонимом (спешим оправдать его, ибо сомнительно, умеет ли он вообще писать).

И еще куча всякого сброда, весьма пригодного, чтобы злословить и пустословить, отпускать приторные любезности и стереотипные комплименты, вальсировать да повесничать, – и других, которые предаются грезам, тоскуют, вздыхают, принимают томно-романтический вид и так при этом пьют, картежничают, пристают к горничным, как не всякий сумеет! И еще, коим имя тоже легион, которые совершенно без ума от прекрасной хозяйки, но не могут подобрать ключик к ее сердцу и в тщетных поисках сохнут, как вяленая треска. Вот какой цветник красуется в Карпатфальве с тех пор, как набоб на идеальную женщину сменил деревенских красоток.

Бедная женщина!

Как бы ей хотелось спасение, защиту найти от этого гнетущего, тоску и скуку наводящего, раздражающего окружения! Но где же, у кого? Ни единой души, которая бы ее понимала. Г-н Янош полагает, будто супруга премного должна быть ему обязана за то, что он до отчаяния замучивает ее этим веселым обществом.

Какие глупцы, ничтожества, пошляки, остолопы в сравнении с идеалом, который сотворило ее сердце!

Какие все пустые, тщеславные и никчемные себялюбцы рядом с тем, чей образ хранится в святилище ее души!


Почему хоть женщины возле нет, доброй подруги, которой можно приоткрыть душу, где, никем не чаемый, таится тот образ?

 

До торжественного учреждения общества оставалось уже немного.

На предстоящее увеселение Карпати назвал кучу народу и послал жене с главноуправляющим длинный список приглашенных просмотреть и внести, ежели кого позабыл из угодных ей.

Особое это внимание уже показывает всю предупредительность, с какой он к ней относился.

Почтенный управитель понес список, стучась по очереди в каждую дверь и ни одной не открывая, прежде чем не прокричат: «Войдите!». Увидев госпожу, он почтительно замер на пороге, думая в замешательстве: вот бы из дверей да прямо до дивана дотянуться с бумагой этой проклятущей.

Фанни особенно привязалась к старику. Бывают люди, которых таким лицом наградит природа, что вся их честная, прямая душа отобразится на нем, и с первого взгляда чувствуешь к ним доверие. Не дожидаясь, пока Варга подойдет, Фанни сама встала, взяла его за руку, и, преодолевая сопротивление, подтащила старика, который все пытался поклониться, к креслу, куда и усадила, а чтобы не вскочил, с детской лаской обняла обеими руками, что уже в полнейшее смущение повергло добряка. Разумеется, он тотчас встал, едва Фанни его отпустила.

– Сидите, милый дядюшка Варга, а то встану и я.

– Вот уж никак не достоин, – пробормотал управитель, опускаясь обратно в кресло с такой осторожностью, точно перед ним извиняясь за подобную смелость, и весь подавшись вперед, дабы не чересчур его обременить.

– С чем же вы ко мне пожаловали, дорогой дядюшка Варга? – спросила Фанни с улыбкой. – А ни с чем – еще лучше: просто на вас погляжу. Я всегда так рада вас видеть, так рада.

Управитель промямлил, что не знает, дескать, чем обязан чести столь исключительной, поспешив передать список и поручение барина, чтобы с тем ретироваться.

Но Фанни, приметив, предупредила его намерение.

– Останьтесь, прошу вас, мне надо вас кое о чем порасспросить.

Это было равносильно приказанию. Пришлось старику опять присесть. Ни перед каким допросом барским он так неуверенно себя не чувствовал. Что это вздумалось ее превосходительству? Дорого бы он дал, лишь бы не сидеть сейчас на этом месте.

Фанни взяла список и стала читать. Сердце у нее сжалось. Сколько неведомых имен, о которых ей известно только, что все это персоны знатные, важные, лица высокопоставленные, дамы светски безупречные. И ни одной знакомой; не угадаешь, от кого зла, от кого добра ожидать. Муж и здесь не обошелся без причуд: решил, что обычный ритуал представлений слишком долог, и пригласил на торжества всех разом, с кем желал поддерживать знакомство, – заодно, мол, и представлю жену. Он-то уверен, что женщина, которая с таким самообладанием, таким великолепным достоинством держалась перед всем модным светом на вечере у Кечкереи, и тут займет место, подобающее ее красоте и душевному величию. Ах, но положение-то иное совсем. Там она твердо знала: ее окружают недруги, и знала, что посрамит их; не было никого, перед кем ей почему-нибудь глаза приходилось опускать. Здесь же, в обществе этих строгих, гордых своей добродетелью и положением дам, она уже не сама будет выбирать себе роль. Смело, уверенно держаться – пренебрежением смутят, заискивающе – высмеют. В добродетельность ее они не верят, за красоту осудят и, как бы сладко ни пели, будут в любезности облекать лишь язвительные намеки, рассчитанные колкости. Горе ей, коли не поймет, и горе, если поймет, да скрыть не сумеет. Горе, если смолчит, и горе, ежели ответит… Бедная женщина!


Глазами пробегает Фанни длинный ряд имен до самого конца.

Можно, конечно, заранее предположить, что среди дам много и не злых, доброжелательных, великодушных, которые приняли бы ее, как родная мать (не та, Майерша, а идеальная, рисуемая воображением); много женщин юных, приятных, с отзывчивым сердцем, которых полюбила бы она, как сестер (опять-таки не своих настоящих).

Но как узнать их, как сблизиться, завоевать симпатию и доверие? А ну как начнешь изливаться, а тебя на смех подымут? Понадеешься, что к груди прижмут, а встретишь взгляд холодный и недоумевающий.

Вновь и вновь перечитывала она список, в самом звучании имен пытаясь угадать нрав, характер, потом, вздохнув, отложила его в сторону и обратила на управляющего просительный взор.

– Милый дядюшка Варга, простите, ежели просьбой вас обременю.

– Пожалуйста, приказывайте, – спешит ответить почтенный управитель; покорный, мол, ваш слуга.

– Но просьба большая-пребольшая.

Управитель заверяет, что на все готов, хоть в окошко сейчас выпрыгнуть, если такова воля ее превосходительства.

– Вопрос хочу вам задать, на который жду ответа очень откровенного.

Достойный Варга заранее на все согласен.

– Но только совсем-совсем откровенны будьте со мной, примите этот вопрос, будто вы отец мне и вот даете совет родной дочери, которая вступает в свет.

Так прочувствованно было это сказано, так проникновенно, что честный Варга не устоял, вытянул из кармана клетчатый бумажный платок и отер глаза.

Фанни ближе подвинула стул и развернула перед стариком длинный список.

– Взгляните, друг дорогой, – с неизъяснимым очарованием сказала она, кладя ему на плечо прелестную округлую руку, – все это имена мне незнакомые, ни одного человека не знаю. Кого мне тут опасаться и кого держаться? С кем дружить, кому сердца не открывать? Конечно, я об очень трудном одолжении прошу; но вы ведь всех знаете и лучше всех можете меня понять!..

Почтенного Варгу одолел кашель, который он с трудом сдерживал. Опять явился из кармана пестрый бумажный платок – лоб отереть, покрывшийся испариной.

– Как вы изволили сказать? – переспросил он голосом сдавленным, точно обутым в сапоги, не менее тесные, чем у него на ногах.

– Я хочу, чтобы вы просмотрели внесенные сюда имена и не в службу, а в дружбу сказали прямо, откровенно, что вы думаете об этих людях? Какие они, по-вашему, и что о них говорят? С кем стоило бы сойтись, а от кого держаться подальше, по вашему мнению?


Добряк Варга никогда еще не попадал в такой переплет.

Потребуй от него г-жа Карпати на дуэль вызвать пятерых-шестерых из этого списка, или пешком всех их обойти с каким-либо поручением, или, наконец, в кратчайший срок составить полную, исчерпывающую генеалогию каждого, и то это было бы сущим пустяком в сравнении с просимым.

Он, почтительнейший, обходительнейший слуга, кто столь безмерное уважение питает ко всем вышестоящим, кто несчастнейшим из смертных почел бы себя, случись ему помянуть кого-нибудь в разговоре без обычных титулов, то есть венгерских господ – без прибавления: «сиятельный» и «его высокородие», а эрдейских – без: «высокородный» и «его сиятельство», он должен теперь критике их подвергнуть, суд настоящий вершить над множеством велъмож, которые уже тем великую честь оказывают ему, ничтожному человеку, что вообще позволяют по имени себя называть!

В полнейшем отчаянии почтенный Варга полировал штанами сиденье, а пестрым носовым платком – свой блестящий лоб. Привязался этот кашель, а в душе подымалось сильнейшее желание, переставая даже казаться несбыточным, чтобы джинны из «Тысячи и одной ночи» кого-нибудь другого посадили на это место, а его унесли и сунули вон хоть под амбар, где нипочем уж не найдут.

Наконец, когда его смятение и растерянность достигли высшего предела, послышалось ему, будто барыня опять что-то сказала.

– Да, слушаю вас.

– Я молчу, дорогой друг, – ответила Фанни, с улыбкой глядя на честного старика.

И тот почувствовал: хочешь не хочешь, а надо как-то выходить из положения. Взял подвинутый к нему список и поднес было к глазам, потом опять отнес подальше, точно в надежде: а вдруг, пока сидел, читать разучился? Заглянул даже на обратную, чистую сторону – может, в подозрении, что там за каждым именем написаны все нужные ответы симпатическими чернилами.

Заметив его смущение, Фанни поспешила ободрить старика приветливым словом.

– Друг мой! Вы на меня как на дочь смотрите, которой не у кого больше совета спросить в этом незнакомом мире. Не моя вина, если я сама смотрю на вас как на отца. Зачем так добры вы и ласковы были со мной?

Укрепясь духом под действием этих прочувствованных слов, старик кашлянул напоследок решительно, будто раз и навсегда расставаясь со всеми страхами, и произнес твердо:

– Милостивая государыня, по беспредельной доброте своей вы свыше всех заслуг изволите меня отличать, и я неизъяснимо рад и счастлив даже самомалейшее одолжение оказать вам. И хотя неподобнейшее дело для ничтожного такого человека мнение и суждение выносить о столь высоких дамах и господах, кои тут поименованы, все же из любви – простите великодушно! – из почтения к вашей милости…

– Нет, пусть, как вы перед тем сказали, из любви.

– Так точно. Как чувствую, сказал. И у меня тоже дочка была. Тому много лет уже. Столько же годочков ей было, как и вашей милости; не такая красавица, но добрая, очень добрая. Давно померла, еще молодой. И очень любила меня; прощенья прошу, что посмел о бедняжке заговорить.

– Нет, нет, мы о ней еще поговорим. Это ее портрет у вас в комнате над письменным столом?

– Как? Ваша милость столь ко мне благосклонны, что в домике моем скромном изволили побывать?

– Ах! Я проговорилась. Но вернемся к нашему предмету.

– О нет, милостивая государыня, простите, но дозвольте прежде безмерную, несказанную благодарность выразить. Припоминаю теперь: некая прекрасная дама, когда я тифом хворал, ровно ангел небесный, склонялась надо мной в самые тяжелые часы. Тогда, в бреду, чудилось мне, будто дочка покойная стоит у моей постели, но теперь я понял все. О ваша милость! Нет слов передать, что я чувствую.

– Но вернемся к делу, добрый мой друг, – повторила Фанни, опасаясь новых славословий и благодарностей.

– Итак, сударыня, примите как подсказанный лучшими намерениями и самой доброй волей совет те более чем скромные замечания, коими попытаюсь ответить на поставленный вопрос. Ранее всего, не усматриваю нужды сообщать вашей милости о лицах, к коим, как бы это выразиться, к коим не обязательно полное доверие питать, ибо, хотя я и далек от мысли – боже упаси! – порицать подобных высоких особ, но все же по некоторым причинам близости искать с ними было бы для вашей милости не очень желательно. Постараюсь лучше найти в сем списке таких, кто на вашу доброту и отзывчивость подобной же добротой сумели бы ответить, подобной же отзывчивостью. О ком, следовательно, я почтительнейше умолчу, тут уж извольте быть покойны: сих драгоценных особ, при 'всех их известных отличных качествах, почел я недостойными.

– Правильно, очень правильно, милый мой друг. Вы только о тех мне расскажете, кого я смогу полюбить, а об остальных умолчите. Ах, это мудрый совет; вы хорошо знаете людей.

Честный Варга просительный взгляд бросил на Фанни, словно умоляя не слишком его хвалить, а то опять сконфузится и забудет, что хотел сказать.

Потом взял в руки длинный список и начал просматривать, пальцем ведя сверху вниз, но так, чтобы не дотронуться до фамилии и не оскорбить ее носителя непочтительным сим прикосновением.

– Гм, гм, – прокашлялся он и завозил ногами. Имена-то все сплошь такие… Лучше их никакими замечаниями не сопровождать. – Гм, гм.

Уже остановится было рука, подымет глаза управитель, вот-вот скажет, но откашляется – горло прочистить, опять взглянет на фамилию, у которой держит палец, и передумает: предпочтет отнести ее обладателя к тем, кои при всех известных отличных качествах не заслуживают доверия.

А палец меж тем уже внизу, к концу подвигается, и сам управитель примечает в испуге, сколь многих обошел упоминанием. И крупные капли пота каждый раз выступают на его лбу, едва указательный палец поравняется с именем, каковое ему, Варге, величайшее, правда, почтение внушает, но дочери своей… дочери с таким человеком знаться он бы не порекомендовал.

Он ведь теперь на Фанни как на родную дочь смотрит. Барыня сама того пожелала, да и дочь покойная в ее обличье привиделась ему в тифу…

Приходится простить отцовскому сердцу эту иллюзию.

Но вот черты его лица наконец разгладились.

Рука даже дрогнула, дойдя до этой фамилии. Наконец-то нашел, кого можно назвать, похвалами осыпать; к кому дочь – госпожа его – может отнестись с любовью и доверием.

– Вот, сударыня! – произнес он, протягивая список. – Сия достойная дама, несомненно, одна из тех, кому вы можете довериться без опасности разочароваться.

В указываемом месте Фанни прочла: «Флора Сент-Ирмаи Эсеки». И вспомнила, что у нее самой мелькнула безотчетная догадка: такое имя не может сочетаться с характером неприятным.

– Какая она, эта Сент-Ирмаи? – спросила Фанни у доброго старика.

– Вот уж истинно красноречие потребно, дабы описать ее достойно. Всеми добродетелями богата, какие только могут украсить женщину. Кротость в ней сочетается с умом; все нуждающиеся, убогие имеют тайную покровительницу в ее лице – благодеяния свои она скрывает, но благодарное сердце кто может заставить молчать? Не только те чувствуют ее доброту, кто голодают, холодают, бедствуют и терпят лишения, – кому пищей, одеждой, лекарством и добрым словом она помогает; не только осужденные законом преступники, о помиловании коих хлопочет она в высоких разных местах, но и страждущие духом: хворые, от кого все отвернулись, бедные оступившиеся девушки, ставшие несчастными. Покровительницу, заступницу находят в ней и замужние женщины, с трудом несущие свой крест, – уж она сумеет допытаться, что у них за беда, что сердце гложет! Прощенья прошу, что вольность такую себе позволяю, но другие-то господа, хотя и много делают для бедняков, только телесно пользуют их, она же душу врачует и потому не в одних лишь хижинах, но часто и во дворцах находит нуждающихся в помощи. Тысяча извинений, что осмеливаюсь так говорить.

– Продолжайте, продолжайте! – жестом ободрила его заинтересованная г-жа Карпати.

– Такой вот и знают ее везде. Кого хотите спросите, все в один голос скажут, что эта благородная дама успокоение и счастье дарует всем, благословение божие приносит в каждый дом, куда ни войдет, ибо насаждает там мир и добродетель, коей сама – наилучший пример. Я, по правде сказать, лишь одну еще знаю уважаемую госпожу, которую можно рядом поставить, и не было бы для меня радости большей, нежели обеих видеть в добром согласии.

Растроганное личико Фанни подтвердило, что она поняла лестный намек своенравного старика.

– Тысяча извинений за такие слова, но не мог я их не сказать.

– Она молодая?

– Вашего возраста как раз.

– И счастлива в замужестве? – скорее подумала вслух, чем спросила Фанни.

– Воистину так, – ответствовал Варга. – В целом свете такую замечательную пару не сыщешь, как она да его сиятельство граф Рудольф Сент-Ирмаи; о, вот это человек! Все уму его дивятся и душе, вся страна его хвалит, превозносит. Долго жил за границей и с женой там познакомился; пресыщенный жизнью человек был, говорят, и родиной своей, что там происходит, мало интересовался. Но познакомился с барышней Флорой Эсеки и сразу совсем переменился, вернулся с ней в Венгрию, и после графа Иштвана, помогай ему бог в его начинаниях, едва ли найдешь патриота, больше сделавшего в столь малый срок для родины и человечества. Зато и наградил его господь, потому что главным благом – счастьем семейным – взыскал щедро, все в пример приводят их счастье, и правда, увидишь их вдвоем и подумаешь: вот кто еще на земле в рай попал.

Безотчетный вздох вырвался у Фанни из груди.

В эту минуту со двора донесся стук экипажа. Наверно, кто-то из гостей. Поднялась беготня, суета, послышался зычный голос самого г-на Яноша, радостно кого-то приветствующего, и мгновенье спустя Марци, камердинер, вошел и доложил:

– Ее сиятельство графиня Флора Сент-Ирмаи Эсеки!

Радостно взволнованная этим сюрпризом, ждала Фанни появления гостьи. Легкая на помине, приехала как раз когда о ней говорили с полными благодарного чувства сердцами, когда и образ ее начал складываться под впечатлением услышанного… Каково-то в действительности это воображаемое лицо?

Сердце молодой женщины так и забилось при звуках близящихся шагов и все более явственного голоса Яноша Карпати, который оживленно с кем-то беседовал. Но вот дверь отворилась…

И совсем не то лицо, которое Фанни нарисовала в воображении, не та женщина явилась на пороге: какая-то сухопарая, высокая особа неопределенных лет с накладными буклями, неестественного цвета щеками, со вставными зубами и фальшивым взглядом, разодетая со сверхмодной пестротой.

Шляпа с гигантскими полями и развесистыми цветочными букетами совершенно заслонила всех у нее за спиной.

Накидка же с одного плеча была приспущена, что придавало ей вид героический, нечто от амазонки; впечатление это дополнялось платьем с глубоким вырезом, устрашающе обнажавшим тощие плечи и острые ключицы. Под стать были и чрезвычайно худые руки, на запястьях украшенные, неизвестно зачем, пугающей величины манжетами из лебяжьего пуха, и так как, приводя в движение руки, начинала она работать языком, а работая языком, имела обыкновение улыбаться, улыбаясь же, не только верхнюю челюсть показывала (склад готовых изделий д-ра Легрие, Париж, улица Вивьен, 11), но и нёбо заодно, все общество, в страхе перед ее локтями, ключицами и деснами, неизменно удостаивало ее внимания самого пристального.

В первый миг Фанни даже испугалась: милое, приветливое создание приготовилась встретить, подбежать с искренней радостью, обнять, поцеловать… и – ах! – не та, не то.

Флора шла сзади, пропустив тетку, почетного своего стража, вперед, а сама ласково подав руку Яношу Карпати.

– Ее сиятельство барышня Марион Сент-Ирмаи! Графиня Флора Сент-Ирмаи! Жена моя, – поспешил тот представить дам.

Барышня Марион Сент-Ирмаи самым безупречным, артистическим реверансом приветствовала хозяйку дома, внимательно поглядывая при этом, как она ей ответит. И впрямь не очень-то ловка, бедняжка. Так смешалась, застеснялась – и так на десны барышни Марион засмотрелась, что с трудом нашла несколько любезных слов и на Флору едва взглянула.

В словах, впрочем, не было большой нужды, а если и была, пришлось повременить, ибо у барышни Марион всегда бывало их столько, что на любое самое людное общество хватало с избытком.

И надо отдать досточтимой барышне справедливость: то, что она говорила, – вовсе не болтовня, пустая трата слов, толчение воды в ступе, как частенько у тогдашних амазонок. Нет, каждое ее слово – точно рассчитанный, меткий, верный выстрел, укол и удар, доставляющий собравшимся развлечение не менее утонченное, чем если бы в муравейник кого-нибудь при них посадить.

В этом отношении, следовательно, крапива и барышня Марион различались единственно тем, что до крапивы, чтобы обожгла, надо все-таки дотронуться, она же сама до каждого доставала, в какой дальний угол ни забейся, и через любое платье, любые латы в самое сердце всаживала жгучие свои стрекала.

– Пожалуйста, сударыня, садитесь. Флора, сделай милость, рядом с женой моей, вот сюда. Барышня Марион… о, тысяча извинений.

Одного взгляда г-ну Яношу было достаточно, чтобы убедиться: Марион сама знает, где ей сесть. Не дожидаясь приглашения, она уже опустилась в кресло сбоку, откуда управителю удалось незаметно ускользнуть.

А впрочем, может быть, и у всех на глазах ушел добряк, даже поклонился раз шесть кряду и попрощался почтительно с каждым в отдельности; но кто же такие вещи замечает?

– Уж простите, соседка дорогая, – перехватила нить разговора барышня Марион с той особой деланной интонацией, которая в риториках не получила пока определения, но у слушателя вызывает впечатление, будто говорящий катает что-то во рту, стесняясь проглотить. – Уж простите, соседка дорогая, chиre voisine, мы ведь здесь, неподалеку от родового поместья Карпати, проживаем (не твоего то есть и не мужа, а фамильного); вот и осмелились вас потревожить в драгоценных ваших занятиях (чем уж ты таким можешь тут заниматься?); пожалуй, и подождать бы следовало, пока господин Янош сам благоверную свою представит, так ведь оно водится (ты-то, уж наверно, этого не знаешь, где тебе!), да все равно сюда собирались (не ради тебя, стало быть): тяжба у меня одна давняя с господином Карпати (мне, значит, обязана ты нашим посещением и тяжбе, а не Флоре и доброте ее, не воображай), – давнишняя тяжба, говорю, наследственная; я тогда еще молоденькая была, почти ребенок, ха-ха. Уговаривали меня замуж за него пойти и тем конец тяжбе положить, да молода еще была, сущий ребенок, ха-ха, заупрямилась, ха-ха, ну и маху дала, а то богачкой бы стала теперь, выгодная была партия! (Карпати и в молодые мои годы уже стариком был, но за богатство я ему не продалась: вот как понимай.) Ну, да вы и так счастливчик, Карпати, на судьбу грех пожаловаться, какая красавица в жены-то досталась, и не заслужили вы такого сокровища (задирай, задирай нос, дурочка! Думаешь, в заслугу ставлю тебе твою красоту? Постыдилась бы: красотой положение себе добывать).

Тут барышня Марион замешкалась на минуту, чем воспользовалась Флора и наклонилась к Фанни.

– Давно мне хотелось с вами встретиться, каждый день все сюда собираюсь, – ласково, ободряюще сказала она ей на ухо.

Фанни благодарным пожатием ответила на прикосновение нежной ручки.

Подоспевший весьма кстати приступ кашля помешал барышне Марион вновь овладеть разговором, так что у Япоша Карпати было время перекинуться шутливым словечком с прелестной гостьей (спешим пояснить во избежание недоразумений, что мы Флору имеем в виду).

– Хоть я и рад прекрасной соседке, но настолько же и обеспокоен: где Рудольф? Почему вы одна? Вот редкостный случай, никто такого, пожалуй, не припомнит; уж я склоняюсь думать, не беда ли с ним какая, раз супруга без него. Арестован он? Или ранен на дуэли?

Флора от души посмеялась этим предположениям, забавным и лестным, поспешив опровергнуть их милым, приятным серебристым голоском:

– Нет, нет; в Вену пришлось внезапно поехать.

– А, так я и думал, что в отлучке; жаль, очень жаль, он ведь обещался почтить своим присутствием наше торжество.

– О, к тому времени он вернется. Он дал мне слово, что будет вовремя.

– Ну, тогда приедет. Слово, данное красивой женщине, разве можно нарушить. Кого такой магнит влечет, должен скоро возвратиться. Я бы воздухоплавателям посоветовал, если не нашли еще способа управлять полетом: посадить на воздушный шар Рудольфа, и магнетическая сила всегда будет в ту сторону тянуть, где его жена.

Молодые женщины посмеялись шутке. Г-ну Яношу приходилось прощать, обычно ведь он куда грубей и тяжеловесней шутки отпускал, которые одним разве преимуществом обладали: не кололи и не ранили никого.

Барышня Марион оправилась меж тем от кашля и вновь взяла кормило в свои руки. Интермеццо окончилось.

– Да, таких заботливых мужей, достойных да просвещенных, как Рудольф, не найдешь, уж это надо признать. Простите, любезный сосед, чувствую, что глубоко вас этим задеваю, но ведь, правда, не найдешь. И вы тоже супруг очень милый, предупредительный, но равных Рудольфу нет, вот уж истинный ангел любви, херувим, а не мужчина. Такие раз в столетие родятся всем на удивление. (Рудольф не потому, значит, хороший муж, что жена того стоит, а оттого, что херувим. И других с ним не сравнить – того же Яноша Карпати, так что плачь, несчастная, слыша о любви столь беспримерной, видя счастье чужое, которое кинжал тебе в сердце. Вот вам всем троим.)

Флора не могла не попытаться дать иное направление разговору.

– Я все надеялась вас увидеть, мы тут близкие соседи, довольно дружным обществом живем и заранее обрадовались, что нашего полку прибыло, но до сих пор вот не повезло, а мы ведь даже маленький заговор устроили: постараться, чтобы вам с нами было хорошо.

Барышня Марион колкостью поторопилась ослабить утешительное действие этих ласковых слов.

– Ну да; прячет, поди, женушку-то господин Карпати, лукавец этакий, не хочет показывать никому (ревнует, старый дурак, и недаром).

– О, муж очень заботится обо мне, – поспешила Фанни его оправдать, – но я сама немножко стесняюсь, побаиваюсь даже показаться в таких высоких кругах. Я ведь среди совсем простых людей росла и страшно всем вам благодарна за снисхождение, оно меня так ободряет.

Но это не помогло. Тщетно отвечала она в тоне самоуничижительном, напрасно благодарила за то, что и благодарности, в сущности, не стоило, – она с изощренным турнирным бойцом имела дело; такой сразу нащупает слабое, незащищенное место.

– Да, да, конечно! – отозвалась барышня Марион. – А как же иначе, это совершенно естественно. Впервые в свет попасть – это труднее всего для молодой женщины, особенно без самой надежной, самой необходимой опоры: материнского совета и руководства. О, для молодой женщины заботливая материнская опека просто необходима.

Фанни чуть со стыда не сгорела и не сумела это скрыть. Лицо ее залилось яркой краской. Матерью ее попрекать – о, это пытка жесточайшая, позор страшнейший, боль невыносимая.

Флора судорожно сжала ее руку и, словно доканчивая, подтвердила:

– Верно. И заменить мать не может никто.

По устремленному на барышню Марион пристальному взгляду та поняла очень хорошо, что это выпад против нее, и следующий залп выпустила уже по Флоре.

– О, тут вы правы, дорогая Флора! Особенно такую мать, замечательную, добрейшую, как покойная графиня Эсеки. Да, ее никто не заменит. Никто. Даже я, в чем готова признаться. Со мной приятно разве, я такая строгая; потворствовать – это матерям пристало, им это больше к лицу, а у теток роль куда неприятней, куда неблагодарней, их дело тягаться, да ворчать, да придираться, нос свой везде совать, обузой быть. Такой уж у нас, у теток, удел, что поделаешь! Ваша правда, дорогая Флора.

Сказано это было таким тоном, точно с Флорой и впрямь нельзя иначе, как только «тягаться», ворчать да придираться.

– Ad vocem,[248]тягаться! – вмешался Карпати, заметив и сам смущение жены. – Вы ведь из-за тяжбы изволили мой дом своим присутствием почтить, так не угодно ль, если только не думаете и дам с судебными актами ознакомить…

– О нет, нет и нет! Понимаю вас, понимаю! Оставим их наедине. Им много надо о чем поговорить. У двух юных дам, господин Карпати, всегда найдется о чем поговорить, смею вас заверить. А мы и в семейном архиве можем посовещаться, как хотите. Надеюсь, сударыня соседка, вы не будете меня к господину Карпати ревновать. Что вы, это было так давно, ужасно давно, я тогда еще очень молодая была, ребенок совершеннейший, можно сказать.

Господин Янош предложил руку амазонке, которая, еще раз показав все десны, просунула свою костлявую руку с огромной манжетой в набобову и с легкостью безупречной выпорхнула в фамильный архив, где в наипочтительнейших позах уже ожидали стряпчий с главноуправляющим. Почтенный Варга тут же вспомнил: он и ее намедни пропустил в списке как одну из тех, коим при всех отменных качествах именно того недостает, что побуждало бы искать их общества.

Молодые женщины остались одни.

Едва закрылась дверь за Марион, как Фанни в страстном порыве схватила обеими руками руку Флоры и, прежде чем та успела помешать, прижала к губам крохотную эту ручку, покрывая ее горячими, полными искреннего чувства поцелуями, целуя вновь и вновь, не в силах вымолвить ни слова.

– Ах, что вы, боже мой, – сказала Флора и, чтобы остановить, привлекла ее к себе и поцеловала в щеку, вынуждая ответить тем же.

Как прекрасны старинной, полулегендарной красотой были эти обнявшиеся женщины, одна со слезами на глазах, другая с улыбкой на устах – улыбавшаяся, чтобы утешить подругу, которая плакала теперь уже от радости при виде ее стараний.

– Скажите, – дрожащим от нежного чувства голосом промолвила Фанни, – ведь правда, вас не казенные бумаги в этот дом привели, ведь правда, вы слышали, что здесь бедная, предоставленная себе женщина тоскует, которой спустя несколько дней в свет придется вступить, беззащитной, чужой и одинокой, и вот вы подумали: съездим к ней, скажем ей доброе слово, слово ободрения, поступим с ней по-хорошему, да?

– О господи…

Флора умолкла, не находя ответа: Фанни угадала.

– О, я знаю хорошо, что вы добрый гений здешней округи. Как раз перед вашим приездом слышала я про вас и по услышанному вас вообразила. Вы догадались, что и в моем лице перед вами нуждающаяся в ваших благодеяниях, вашей доброте, но лишь одна я могу вполне оценить, понять все величие этого. – Волнение сделало красноречивой эту женщину, всегда такую задумчивую, такую молчаливую. – Не разуверяйте же меня, позвольте остаться в этом блаженном убеждении, – разрешите любить вас, как полюбила я с первого взгляда, и думать: «Есть на свете доброе существо, которое вспомнило обо мне, сжалилось и сделало меня счастливой».

– О Фанни, – сказала Флора дрожащим голосом.

Она и вправду жалела эту женщину.

– Да, да! Зовите меня так! – воскликнула с жаром Фанни, в избытке чувств прижимая к груди ее руку, которой ни на минуту не выпускала из своей, точно боясь, как бы не исчезло вдруг чудесное видение.

Флора запечатлела поцелуй на ее лбу в знак согласия.

О, благостная печать! Свят тот документ, какой она скрепляет.

Сердце Фанни переполнилось. Впервые в жизни она обрела, о чем тосковала: душу, ее понимающую и столь же искреннюю, незапятнанную, как ее собственная, – нет, гораздо лучше, ведь доброта Флоры осознанная, направленная на других. Это она хорошо понимала и ликовала, что нашла душу еще прекраснее: как отрадно с ней соприкоснуться после стольких внутренне нечистых, безобразных себялюбцев. С человеком высоких, благородных помыслов встретиться – переживание поистине блаженное для чистого, жаждущего взаимности сердца.

– Пусть небо вознаградит вас счастьем таким же, какое вы дарите мне!

– Ах, Фанни, – видите, я уже по имени вас называю; называйте и вы… и ты меня Флорой зови!

Лишь предусмотрительность Флоры помешала Фанни броситься к ее ногам; подхваченная молодой женщиной, упала она ей на грудь и плакала, плакала от огромного счастья, не в силах остановиться. А Флора улыбалась и улыбалась, радуясь, что та рыдает у нее на груди.

– Ну, полно, Фанни, милая, теперь уже все позади. Обещай не вспоминать больше об этом, и я останусь у тебя еще хоть… хоть на неделю!

Это опять заставило Фанни залиться слезами.

– И в приготовлениях тебе помогу к торжествам, которые затевает твой муж. Сама ты все равно бы не справилась, столько дела! Да и надоело бы, а возьмемся вдвоем, пошутим, посмеемся вместе над разными недосмотрами, неполадками, увидишь!

И они заранее от души посмеялись: то-то будет весело, то-то забавно!

Фанни снова попыталась было чувствительное что-то сказать, да веселое лицо приятельницы не дало: только глянула на нее, и сама невольно развеселилась.

– О нет, не думай, что ради тебя остаюсь, – предупреждая всякие изъявления благодарности, сказала Флора, – из чистейшего эгоизма это делаю; мужа назначили губернатором в N-ский комитат, и он через два месяца вступает в должность, вот и ты мне тоже поможешь дать обед, тоже у меня поживешь недельку. Видишь, хитрющая какая, заранее как рассчитываю все!

Это хоть кого могло рассмешить. Никогда Фанни шуток таких не слышала – во всяком случае, ни разу не смеялась так.

Ох, забавница эта Сент-Ирмаи! Как умеет насмешить. То плачешь, слушая ее, то хохочешь.

Тем временем Фанни получила большое удовольствие, снимая шляпку с Флоры, накидку и все, что отбирается у полоненных гостей в залог для пущей верности, чтобы не улизнули.

Когда она снимала шляпку, невозможно было, конечно, не полюбоваться роскошными волосами, обрамлявшими лицо красивыми волнистыми локонами. Этому Флора ее еще научит, ей еще больше пойдет. Разговор благополучно перешел на туалеты, домоводство, рукоделье и прочие занимающие дам вещи, и к возвращению барышни Марион с Яношем Карпати ничто уже больше не напоминало о страстной, чувствительной сцене, которая разыгралась между ними. Обе мирно беседовали, как добрые старые знакомые.

– Ах! Ах! – вскинув голову, воскликнула барышня Марион при виде Флоры без шляпки и накидки. – Да вы преудобненько здесь расположились!

– Да, тетенька, я еще останусь у Фанни ненадолго.

Барышня Марион огляделась изумленно по всем четырем сторонам, потом перевела взор на муз, которыми был расписан потолок, точно недоумевая, что же это за «Фанни».

– Ah, mille pardons, madame![249]Теперь припоминаю: это вас так зовут. Господин Карпати, милейший наш юстиц-директор, совершенно забил мне голову кучей имен, вычитанных из бумаг, и я в полном конфузе. Поистине, у него обширнейшие связи. По женской линии он чуть не со всеми знатными венгерскими семействами в родстве. В его роду, по-моему, все имена встречаются, какие только есть в календаре. (Понимай так: твоего только не хватало для украшения этого славного генеалогического древа.)

Но ружье не стреляло больше.

– Ну что ж, будет теперь и «Фанни» в его аристократическом календаре, – сказала Флора весело.

Фанни понравилась ее смелость, и она сама рассмеялась вполне искренне, а поскольку смех заразителен, то и г-н Янош так развеселился, что даже – с вашего любезного позволения, дорогая Марион! – в кресло плюхнулся отхохотаться: уже ноги не держали.

Марион же с зонтиком на длинной ручке застыла, разинув рот, как Диана, вместо зайца подстрелившая собственного пса, не в силах взять в толк: откуда этот приступ веселого настроения, которое она портила так старательно.

– И – ссколько жж – ссоставляет – это «нненадол-го»? – колко, отрывисто осведомилась она, всем весом своего поколебленного авторитета напирая на согласные.

– Пустяки, тетенька. Всего недельку.

– Всего недельку! – ужаснулась барышня Марион. – Всего недельку?

– Если раньше, конечно, не выставят, – отозвалась Флора шутливо, в ответ на что Фанни нежно ее обняла, точно желая удержать навечно.

– Ах, вот как, – протянула Марион полупрезрительно. – Ну ладно. У молодых женщин это быстро: глядь, уже и подружились. Очень приятно, что вы так вот, сразу, полюбили друг дружку. Это значит – вы схожи по натуре, что весьма отрадно, весьма. Но мне-то вы все же позволите, дорогая племянница, в Сент-Ирму вернуться?

– Фанни счастлива была бы и подольше вашим приятным обществом насладиться, милая тетушка…

– Ах, оставьте. Ничем милости такой великой не заслужила.

– Вы прямо убегаете от нас, – вставила Фанни. – Вот погодите, приедем в Сент-Ирму, точно так же домой будем торопиться.

Барышня Марион не преминула бросить на нее полный достоинства взгляд, ясно говоривший, что некоторые особы, кажется, фамильярничать себе позволяют, и, собрав лицо в суровые складки (складок всяких на нем было предостаточно), вместо ответа оборотилась к Яношу Карпати:

– Надеюсь, вы колес не сняли у меня, как с другими гостями делаете?

– Колес у вас? – вскричал г-н Янош. – Я, ей-богу, пока у карет только колеса снимал, а столы у гостей – такого случая еще не было. Ха-ха-ха! Ах-ха-ха!

И он таким хохотом закатился над этой нелепицей, что слезы брызнули и глазки совсем утонули в щеках, а когда опять вынырнули, строгая барышня уже шествовала к дверям, не оборачиваясь на двух молодых дам, которые провожали ее рука об руку, хотя обе прилагали все усилия, чтобы сохранить серьезность на своих миловидных личиках.

Спохватись, Янош Карпати мгновенно сообразил, какую допустил бестактность, и бросился за уходящей, которую и удалось задержать – наипростейшим образом: с разбегу наступив ей сзади на шлейф, отчего достойная дама чуть навзничь не свалилась.

Теперь уже неизвестно было, то ли провожать, то ли извиняться.

– Ничего, ничего, – необычно медленно и тихо, с явной готовностью простить произнесла добрейшая Марион, – подобные выходки извинительны… для юных новобрачных.

И с величайшей церемонностью сошла в сопровождении хозяина вниз по лестнице; однако, почитая ниже своего достоинства глядеть под ноги, на галерее наступила на хвост растянувшейся там борзой, которая в ужасе выпрыгнула в окно.

Испугалась и сама барышня Марион, но, подобно змее, которая и в страхе успевает ужалить, или кошке, шипящей и от ужаса, сказала только, обратясь к Карпати:

– Простите за невольный реванш у одной из ваших протеже. Я и в мыслях не имела важную сию особу обидеть. Вы знаете ведь, что на том высоком собрании под вашим председательством один муж славный и умнейший намерен внести предложение: впредь не числить борзых среди собак. Вот это эмансипация настоящая. Рекомендую вашему благосклонному вниманию. Ой, как бы опять на борзую не наступить!

Но до подножки кареты всего шаг оставался.

Все же и этот шаг потребовал разных ухищрений. Шлейф, например, так подхватить и самой перенестись в карету, чтобы кружева на длинных, до пят, панталонах выглянули лишь в меру благопристойности. Трудный шаг, каковой все случившиеся поблизости руки постарались облегчить.

Но вот она уже в карете, к общей радости, однако и оттуда спешит нанести двойной удар остающимся:

– Надеюсь, я достойному попечителю поручаю племянницу, хотя совсем не уверена, не навлечет ли бед на его дом ревность Сент-Ирмаи! Adieu, милый сосед, chère voisine, adieu, chère niece, adieu![250]

Толкуй как хочешь многократные эти «адье». И насмешка в них над Яношем Карпати, к которому, право же, трудно кого-нибудь приревновать, и намек на дурную славу его хором, не слишком украшающих доброе имя женщины.

Адье, адье. Гляди, кучер, борзую не задави. И не гони очень, пока из Карпатфальвы не выехали: поди знай, где еще какой-нибудь фаворит изволит полуденному отдыху предаваться. Адье!

Поехала.

Янош Карпати все кланяется, поясные поклоны отвешивает посреди двора. Дама в ответ машет длинным зонтиком, приговаривая, наверно: «Давненько то было, давненько; я тогда сущим ребенком была!».

А молодые женщины, избавясь от обузы, подхватили проказливо под руки доброго г-на Яноша и, припевая, приплясывая, потащили с собой вверх по лестнице.

Тот смеется, сияет, радуется вместе с ними, думая: были б ему дочерьми две эти женщины, звали отцом, вот славно бы.

Живое эхо чистосердечного, невинного веселья разносится по древним покоям. Давно уже здешние стены не слыхивали таких звуков.

И в архив они донеслись до старого Варги; потирая руки, принялся он на радостях расхаживать, топтаться по комнате: хоть тут же в пляс. Одно плохо: не с кем поделиться своей радостью. Стряпчий, правда, рядом, но до того ли ему. Дуется, что умываться надо теперь каждый день.

 

XIX. Подруга

 

Сент-Ирмаи достигла своей цели.

Недели в карпатфальвском доме оказалось довольно, чтобы совершенно изменить положение Фанни в свете. К той, кого Сент-Ирмаи удостоила своей дружбой, все стали благосклонней. Чванные дамы, кои почитали прежде за великое снисхождение пожаловать на торжества, где эта мещаночка во дворянстве собиралась исполнять роль хозяйки дома – роль, которая из всех подвержена самой пристрастной критике, – теперь стали с меньшим высокомерием думать о предстоящем. Строгие добродетельные матроны, сомневавшиеся, а прилично ли своих юных дочерей везти в Карпатфальву, в этот лабиринт, где какие-то элевсинские мистерии[251]устраиваются, теперь безо всяких опасений заказывали платья у модисток. Присутствие Сент-Ирмаи – вернейшая гарантия пристойности и благонравия; даже дела общества борзятников благодаря этому вступили в новую стадию: корифеи-акционеры получили еще довод в его пользу. Самородки, братья-питухи приготовились при ней разглагольствовать поумнее, а рыцари моды, светские львы – помалкивать с умным видом.

Фанни словно бы выросла нравственно в общем мнении, завоевав дружбу Флоры; даже в домашнем кругу смотрели на нее другими глазами. Пожалуй, и сам г-н Янош только теперь стал понимать, каким владеет сокровищем. В отраженном свете этой дружбы ему самому Фанни показалась во сто крат лучше, краше и милее.

День целый были обе поглощены трудной, большой работой. Не улыбайтесь: работа и впрямь велика и тяжела. Легко мужу сказать: завтра, мол, или через месяц устраиваю прием и сзываю всю округу, кого знаю и кого в глаза не видал. Остальное-то ведь женина забота!

Это ей надо помнить обо всем потребном, чтобы блеск и довольство царили вокруг; ей надобно знать все причуды, прихоти и пожелания тысяч гостей: кто и чем приятно будет поражен, кто и отчего может почувствовать себя задетым или обойденным; кто что любит, а кто кого недолюбливает.

И неудивительно, коли растерялась бы новая хозяйка, не зная, с чего начать. Но под Флориным доглядом все пошло как по маслу. Флора понаторела уже в подобных приготовлениях, все держала в уме и, как подойдет черед, спросит себе с невинным видом: «А не взяться ли теперь вот за это? А нынче с этим покончим, хорошо?» Так что Фанни легко могла подумать, будто сама во всем разбирается, если б не ее чуткое сердце, ощущавшее на каждом шагу нежную помощь подруги. Муж, во всяком случае, пребывал в твердом убеждении, что жена отлична с этими делами управляется, будто век в графском доме жила.

И едва наступит вечер, едва они останутся одни и выдастся время поговорить, сколько мудрых, полезных вещей узнавала Фанни от подруги! Сама-то она помалкивала, сама только в этот изящный, красноречивый ротик смотрела и в еще красноречивей блестевшие глаза, которые учили ее счастью. Служанок о ту пору они отсылали и, сами помогая друг дружке закончить вечерний туалет, весело толковали на свободе о чудных обычаях света.

Достали однажды и тот список, над которым пришлось столько попотеть и помучиться милейшему Варге. Фанни не скрыла, как расхваливал Флору почтенный управитель, с каким воодушевлением говорил о ней, так что она заранее ее себе вообразила – и такой она оказалась на самом деле.

– Ага, вы, значит, критике подвергали гостей, экспертизе.

– И подвергли бы, да порешили с добрым стариком, что он только тех будет аттестовать, кто достоин моей любви. И он, пока добрался до твоего имени, во всех открыл множество добрых качеств, кроме одного: не за что их любить.

Сент-Ирмаи рассмеялась от души.

– Ну так иди, давай обсудим и остальных.

Фанни подсела к ней. Флора обняла ее, приблизив ее красивую головку к своей, и обе склонились над списком – судить свет.

Но прежде вволю посмеялись самой мысли, что вот сознательно, с обдуманным намерением собираются позлословить.

И вправду забава сомнительная.

Да только злословие злословию рознь. Одно дело ложные слухи сеять о ком-либо, подглядывать и разглашать тщательно скрываемые недостатки, чернить и предавать знакомых; это уж никак красивым занятием не назовешь, это злословие низкое. Но другое дело, познавая слабости людские, просвещать невинные, неустойчивые души: наставлять, предостерегать кого-нибудь, неуверенного и легко ранимого, против терний и кремней, змей, ухабов и западней на его пути. Это правильно, хорошо; это злословие высокое (хотя найдутся, кто и нонсенсом назовут такое сочетание).

Итак, займемся злословием возвышенным.

Начнем с мужчин.

Выбор не мой, а двух наших дам, держащих совет; будь на то моя воля, я бы, конечно, с женщин начал.

– Здесь, сверху, сплошь их сиятельства да превосходительства идут. Сиятельных господ куда труднее изучить, у них ведь, кроме обычных, еще свои, сиятельные пороки и добродетели есть. Вот первый – будь он обыкновенным человеком, про него бы сказали: распущенный, о женщинах думает дурно, исключая свою жену, о которой вообще не думает; вдобавок горяч и неуравновешен, в раж войдет – за словом в карман не полезет, с мужчинами говорит или с дамами, все равно. В любом обществе, сколько бы юных девушек его ни окружало, такие рассказывает анекдоты, что и мужчина-то поскромней краской зальется; а вот поди ты: записной патриот, имя его гремит; значит, и почтения требует к себе, с ним нельзя как со всеми обращаться. Но это же почтение – вернейшее против него оружие. Он наверняка и тебя пустится донимать своими ухаживаньями, но ты не пытайся отклонять их, а только восхваляй в ответ его гражданские добродетели. Это его сразу в остолбенение приводит. Я пробовала, всегда удавалось. Чуть только свои фривольные, игривые или дерзкие, вульгарные подходы начнет, как твое преувеличенное почтение мигом напомнит ему о его общественной репутации. Ни с кем он не чувствует себя принужденней, как с женщинами, которые, едва он настроится на доверительный лад, о его деяниях начинают твердить, его речи восхвалять в дворянском собрании, а перейдет к прямой атаке – воззрятся на него, как на статую Нельсона, вчетверо его самого выше, которой никак уж неуместно сойти со своего пьедестала. Он тебя простушкой, дурочкой будет за то почитать, но ведь тебе же лучше.

– Кто же это такой? – спросила Фанни, смачивая языком кончик карандаша.

– Граф Имре Сепкиешди.

И Фанни начертала напротив его фамилии: «Муж славный и почтения достойный».

Забавнейшая ситуация: будто некая дамская полиция, которая заводит карточки на кавалеров, дабы заранее знать, с кем дело придется иметь.

– Засим еще один сановный господин.

Об этом уж и не знаю, слыхивал бы кто на свете, не будь у него титула. Никаких свойств особых за ним не приметила, хотя видеться изволим каждый месяц. Одно разве что: аппетит превосходный, но все жалуется, будто ему того или этого нельзя. Приятнейший человек: перед обедом уверяет, что есть не хочется, после обеда, что переел; а обнесешь его – сердится, что голодным встал из-за стола. С этим меньше всего хлопот.

– Так и запишем: барон Джордж (не Дёрдь, конечно!) Малнаи – приятнейший человек.

– А вот граф Гергей Эрдеи, милый забавник. Симпатичный юноша, все общество развлекает своими шутками. Повадки всех наций подмечает и передразнивает: англичанина, испанца, француза, еврея может представить, по-разному нахлобучивая шляпу. Но человек самый безобидный: именно потому, что все его так любят, не приходится опасаться, что сам он влюбится в кого-нибудь. Вот уж кто не способен неопытную шестнадцатилетнюю девушку соблазнить: он уже доволен, если рассмешит ее. Сам, можно сказать, дитя невинное, смело можно вместо пажа с девушками на балы посылать, никто их не осудит. Ценители его проделок всегда будут за него.

«Граф Гергей Эрдеи, – пометила Фанни, – милый забавник».

– Дальше пойдем: граф Луи Карваи. Его иначе и вообразить нельзя, как только с таким офранцуженным именем. Вылитый светский денди талейрановских времен. Беспрестанно вниманием своим надоедает, ожидая к себе такого же, и с вопросом обращается только затем, чтобы показать, насколько твой ответ беспомощен. Настоящий живой укор – неведомо за что. Никогда наперед не знаешь, чем его обидишь. А уж оскорбился – годами дуться может, не говоря отчего. Достаточно на конверте «Лайошу» написать вместо «Луи», чтобы разобиделся насмерть. Если при нем кто-то к тебе приходит пониже его рангом и ты в нарушение этикета встаешь вместо того, чтобы кивнуть, или, еще хуже, выходишь навстречу, Луи уже гневается и заявляет, что ему оскорбление нанесено. Кого с ним рядом посадить и кого напротив? Вот что меня ставит в тупик, ведь он, может статься, сердится на кого-нибудь и подумает, это ты с умыслом к нему кого-то подсадила, и враждебно настроится против твоего мужа. А уж кто там ему нравится, кто нет, об этом он не сообщает – сами, мол, голову ломайте, тайны его причуд изощренных разгадывайте.

– Напишем про него: колючий джентльмен. (Снова нонсенс!)

– Теперь граф Шарошди, губернатор. Славный, с добрым сердцем человек, но барин ужасный. Доброе дело всегда сделает с радостью, крестьянину поможет, бедняку, но за людей их считать – этого не ждите от него. Крепостным его живется определенно лучше всех крестьян в Венгрии, но недворян не жалует, даже из собственных писарей. С тобой будет натянут немножко, но сердце у него доброе, а уж к доброму-то сердцу ключ мы подберем. Да и вообще не худо бы к идеям полиберальней его расположить, и, по-моему, уж коли мы объединимся, победа обеспечена.

Тут возник между юными дамами некоторый спор, у кого из них сил и преимуществ больше для такой победы, но, поскольку каждая стремилась уступить первенство другой, вопрос остался открытым.

Затем последовала еще целая вереница их сиятельств и превосходительств, которым, кому поболее, кому поменее, уделила внимание Сент-Ирмаи; но люди уже всё такие: мелькнут да исчезнут, наподобие комет.

Дальше пошли их благородия и просто судари – народ, само собой, степенный; юнцов ведь такими титулами не очень баловали в прежние времена.

Ох уж эти судари, самое негордое тогдашнее сословие; уж им-то не приходило в голову сердиться, если с ними не соблюдут этикета. Люди славные, достойные, всех они выслушивали, со всеми соглашались, чинов-званий ничьих не забывали и собственными были довольны, шутки понимали и охотно отвечали шуткой; мин важных не строили, когда кругом смеялись, и не пересмеивались, если другие в слух обратятся. Сословие, на котором ежедневная и еженедельная печать тридцать уже лет оттачивала свое оружие, на все лады разрисовывая косность его, консерватизм, затейливые чубуки и незатейливое курево; сословие, коего ни один романист не позабывал, ежели венгерского колорита да комизма хотел подпустить, и, что самое замечательное, эти же вот судари, чудаки-судейские, сами и покупали, читали их книги, ибо не покупай они их, то уж не знаю, для кого бы и упражнялся в благородном искусстве словосложенья наш мадьярский Геликон.

Теперь черед за самородками.

– О, этих я получше тебя знаю. Больше даже знаю о них, чем следовало бы.

– И наконец, львы светские. Их ты, наверно, тоже знаешь.

Карпати не потрудилась скрыть зевок.

– Это ответ на мои слова? – рассмеялась Сент-Ирмаи.

– Нет, только воспоминанье о весело проведенных часах.

– Сим приговором обсуждение мужчин завершается.

Фанни вдруг сделалась серьезной. Опять предстал перед ней ее идеал. Нет, значит, здесь его? Не суждено его больше увидеть? Или он тоже в списке, ведь сколько раз в Пожони гулял под руку с Яношем Карпати, значит, они знакомы и Флора просто случайно его упустила или причислила к тем, кто ни плох, ни хорош и упоминания недостоин. Но этого быть не может, за такой благородной наружностью столь же благородное сердце должно скрываться, в этих покоряюще ясных глазах может отражаться лишь чистая, прекрасная душа, да и все его черты выдают глазную мужскую добродетель: ум серьезный и возвышенный.

– А не пропустила ли ты кого? – полушутливо, полузастенчиво спросила она у Флоры.

– Как же, как же! – засмеялась та и, с детской резвостью схватив длинный список со стола и опершись о подушки кушетки, прикрылась им, наподобие лукаво поглядывающего амура. – Одно имя пропустила, и прелюбопытное. Не догадываешься, чье?

– Нет! – совсем побледнев, ответила Фанни.

– Ах, глупышка! Одного весьма примечательного, красивого и благородного молодого человека. Я, по крайней мере, прекрасней всех на свете его считаю и не знаю никого, кто бы его превосходил обаянием и душевным благородством. Едва увижу лицо, как и душа передо мной, – то и другое боготворю одинаково. Все еще не узнаешь?

Фанни покачала головой. Хотя нет, узнала, конечно, но опять лишь свой безымянный идеал, о ком думала в эту минуту, который тоже всех прекрасней и благородней.

– Обязательно, значит, надо тебе его назвать? – переспросила Флора с шутливой досадой.

– Да, да, – прошептала Фанни, пытаясь заглянуть в список, который подруга нарочно отводила от ее глаз.

– Сей муж славный и выдающийся – граф Рудольф Сент-Ирмаи, – с величайшей серьезностью прочла она наконец.

Фанни, вспыхнув, лишь ахнула тихонько. Ой, глупая какая, только сейчас ее шутку поняла; вот стыд, сама не сообразила, что одно это имя и могло остаться неназванным.

Флоре оставалось лишь обнять и поцеловать подругу, а той – постараться разделить ее веселое настроение и самой посмеяться над такой рассеянностью. Сердце ее вновь упало: приходилось, видно, распроститься с надеждой встретить когда-либо свой идеал.

– Ну, давай теперь дам обсудим.

– Ладно, обсудим дам.

– Все равно долг этот они сполна нам вернут.

– Еще бы. И потом, неправды мы ведь не говорим.

– Значит, и не злословим. И только друг дружке рассказываем, дальше не передаем.

– Как если бы и не говорили вовсе, а думали только про себя. Ну, будет сейчас кому-то икаться!..

О, колкости голубиные!

– Самая первая – аристократка-губернаторша. Не знаю уж, чего это добрый сосед так ее вознес, откуда такое предпочтение? Боится ее, наверно. Вот уж неженка, вот капризница, ей в обморок упасть – что другому чихнуть. С ней вечно как на иголках: что ни сделаешь, ни скажешь, даже подумаешь – все не по ней. Ногу на ногу положишь – глядь, она уже без чувств; кошка в комнату – с ней корчи сделались; ножик с вилкой крест-накрест на столе – нипочем на это место не сядет; розы распустились в саду – ей и за двойными рамами от их запаха нехорошо, никаких цветов нельзя поблизости поставить. От рогалика и того в ужас приходит: бык бодливый мерещится, а пробор у кого-нибудь справа – плакать готова. Смотри никого не сажай с ней в синем, это роковой цвет для нее, от синего у нее припадки, и о родственниках не расспрашивай, ей тут же дурно станет. Все волнует ее до крайности; вообще старайся ни о чем с ней не говорить, любой пустяк – и она сама не своя. Да гляди еще, как она в обморок, чтобы сосед какой сердобольный с ковшом не полез ее отливать; просто пузырек держи наготове, хоть пустой, она при виде любого тотчас в себя приходит.

– Так, с этой познакомились. Поставим рядом: нюхательная соль.

– Ага! Графиня Керести. Вот дама примечательная: высоченная, широченная, мужеподобная, с бровями густыми, мохнатыми. Голосище – будто батальоном командует: «А? Что? Кого? Зачем?». Как пойдет этим своим басом перебивать, человек поделикатней совсем смешается; а захохочет – весь дом загудит. Все общество держит в руках, а уж рассердит кто ее, сам не рад. Юнцы эти наши желторотые дрожмя дрожат, едва завидят ее: застращала их, что твой профессор; по-латыни так и шпарит, уложения все назубок знает – любого стрекулиста, самого дошлого, переспорит, а пьет!.. И табак курит бесподобно. Лошадьми не правит, правда, но кнут у кучера вырвать да по спине его съездить, если плохо везет, с нее станется. При всем том – добрейшее создание, и благосклонность ее завоевать легче легкого: ручку ей поцелуй да «милой тетенькой» назови – и ничего можешь не опасаться; сама если не напортишь, полюбит и горой встанет за тебя, пусть-ка попробуют тень на тебя бросить, такой шум подымет в твою защиту – кто куда разбегутся.

Фанни заглазно влюбилась в эту матрону. Хорошо все-таки немножко позлословить, а иначе как не напугаться дамы столь воинственной.

– О ней ничего приписывать не будем, ее и так просто узнать.

– Дальше ее милость госпожа Кёртвейи идет. У нее одна слабость: сыночек любимый, годик этак двадцать один будет деточке. Мамаша души в нем не чает. Чувство, достойное уважения. Вот ты о нем и расспроси; Деже зовут ее крошку. Она с три короба о нем наговорит, но выслушаешь до конца – достойнейшей в Венгрии женщиной будешь в ее глазах. Ну а что Дежечке ее – бездельник отъявленный, это ведь тебе знать не обязательно.

– Ох и лукавица ты, Флора!

– Порчу тебя, да?

– Нет, описываешь их хорошо. Мне бы твою наблюдательность! Но все равно мне так не научиться.

– Поживи сначала с мое.

Тут тоже, конечно, обе вдоволь посмеялись.

– Ну, бабуся дорогая, добрая моя старушка, с кем там надо еще нам познакомиться?

– Вот здесь графиня Сепкиешди. Тихая, бессловесная женщина, ни на что не обижается – мужем ко всему приучена; но и обрадовать ее не обрадуешь ничем; на лице у нее, во всем облике одна надежда, одно желание: поскорей умереть.

– Бедняжка!

– И ту еще муку нечаянно доставляет ей каждая миловидная женщина, что муж тут же на ее глазах начинает ухаживать за ней. Когда-то слыла она красавицей, но за десять лет совсем состарилась от горя и забот.

– Ах, бедная, – вздохнула Фанни (есть, значит, и ей кого пожалеть).

– Могу еще супругу Джорджа Малнаи представить. Ее ты берегись. Непрерывно будет льстить, чтобы секрет какой-нибудь выведать, неосторожное слово подстеречь. Чистый Мефистофель в юбке. Всех своих приятельниц ненавидит, но встретит – сейчас обниматься, целоваться: подумаешь, любит без памяти. Открыто ссориться с ней – труд напрасный, назавтра же сделает вид, будто ничего не произошло: в объятия кинется, расцелует, все восторги изольет. Самое лучшее – совсем ее не замечать. Поздоровайся холодно, неприступно, и все. За это она за спиной невежей, грубиянкой тебя обзовет, но из ее поклепов это – самый безобидный.

Фанни пожала благодарно руку Сент-Ирмаи. Сколько пришлось бы оступаться без нее! На скольких ошибках учиться! А может, мучаясь, так и не научиться ничему: наблюдать людей, разбираться в них она ведь не умела. Мало была приучена к самостоятельности.

– Есть еще, кого стоит упомянуть?

– Барышня Марион.

– В самом деле?

– Она такая, какой ты видела ее. Всегда одинаковая. Это не личина, а натура ее.

– А еще?

– Еще одна предательница и сплетница, наговаривающая на всех, которая ехидные наблюдения делает над сокровеннейшими слабостями людскими, но тебе ее бояться нечего, тебя она любит искренне и не предаст, не осудит, не обидит никогда. Она-то кто, угадаешь?

Тронутая, просиявшая, Фанни бросилась подруге на шею, обнимая ее и целуя. И долго они еще смеялись, труня над собой, что вот славно как позлословили, посплетничали обо всех.

 







Date: 2016-05-15; view: 324; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.128 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию