Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
XI. Искуситель во храме
Берет его диавол на весьма высокую гору и показывает ему все царства мира и славу их и говорит ему: все это дам тебе, если, падши, поклонишься мне. Тогда Иисус говорит: отойди от меня, Сатана! Священное Писание
Господи боже! Насколько же легче богачам попасть в царствие небесное! В какие только прегрешения не впадает бедняк, которые даже и не снились богачу! Слыханное ли дело, чтобы богачи воровали, чтоб инстинкт самосохранения толкнул их на этот шаг, предаваемый проклятию и словом божиим, и судом людским? Слыхано ли, чтобы благородные дамы своей невинностью за деньги поступались? Нет. Это грех бедняков: дочек бедных людей. С незапамятных времен, с каких только ведомы злато и любовь, говорилось, что она – от бога, а злато – от диавола. И редко разве божеское за диавольское продают? Очень часто. Но позор достается всегда лишь тем, кто продает, а не тем, кто покупает. Скромна и старательна девушка? Не видела никогда вокруг иного примера, кроме доброты, терпения и самоотречения? Сердцем в добродетели укрепилась и краской заливается от одного нескромного взгляда? Чиста душой, невинна помыслами и неприступна в целомудрии своем?… Ну а если взнесет искуситель на гору высокую и покажет мир изобильный и ненасытный в удовлетворении радостей и наслаждений своих и скажет: «Смотри, все это дам тебе, если, падши, поклонишься мне!» – много ль найдется, кто, не потеряв головы, ответит: «Отойди от меня, Сатана!». Особенно ежели станом строен и ликом приятен искуситель. А ведь всякому известно: упадешь – разобьешься, да и по закону природы падают вниз только, а не вверх. И все-таки сколько же, сколько их, падших вверх!
Три года уже прошло с тех пор, как Фанни стала жить у своей тетки Терезы. На юную, восприимчивую душу сильно повлияли эти годы. Давно замечено, что хорошие и дурные склонности дремлют в сердце человеческом рядом, в одной колыбели. Какие поощряются, те и растут, покидая собратьев: педагогика рушит доктрину краниологов;[185]Фанни, родная сестра печально знаменитых веселых девиц, стала образцом кротости и целомудрия. Быть может, и сестры ее совсем иными стали бы, дай кто другое направление их душевному росту… Поначалу строга и неумолима была с ней Тереза – это поломало шипы детской строптивости. Ни одного промаха девочке не спускала; никаких противоречий, самомалейшей прихоти не терпела; все ее время до минуты расписала на разную работу, которую спрашивала с нее неуклонно. Ничто не могло укрыться от ее взгляда, обмануть эти сурово-проницательные глаза просто нельзя было. Они насквозь видели девичью душу – любая сомнительная мысль прозревалась еще в зародыше и вырывалась с корнем. Что делать, сперва сорную траву надо выполоть, а потом уж цветы сеять. Куда как неприятна сухая воспитательная метода таких вот очерствелых старых теток, да зато полезна! После того как одичавшие побеги были в конце концов сломлены и выяснилось, что лгать, притворяться и прикидываться бесцельно, ибо на страже существо, которое читает в твоем сердце, наблюдает за всем и ничего не упускает, бодрствуя даже во сне, что честной и правдивой по внутренней нужде надо быть, девочка, подводимая к тому понемногу Терезой, начала узнавать и приятные стороны такой душевной метаморфозы. В меру ее искренности возрастало и доверие к ней Терезы. Часто уже осмеливалась она предоставлять Фанни себе, порученного не проверять, полагаясь на ее слово, – не важно, что при этом незаметно приглядывала за ней. И это нравственно возвышало, очищало девочку. При виде доверия суровой воспитательницы у нее пробуждалась уверенность в себе. А это сокровище бесценное! Жаль, что столь мало ему уделяется внимания. Сестер при ней Тереза ни разу не поминала; да Фанни и сама старалась выбросить, отогнать всякую мысль о них. Позже, с ощущением своей чистоты, девушка меньше стала и тосковать по ним. И укрепилась в конце концов в этом чувстве настолько, что однажды, отправясь куда-то с разрешения Терезы и повстречав Матильду в открытой коляске, забежала во двор к одной Терезиной знакомой, шепча с боязливой дрожью: «Господи, лучше бы ей не видеть меня!» Тереза узнала о том и стала относиться к Фанни с нежностью необычайной. Как-то, садясь за работу, Фанни глубоко вздохнула. Тереза безошибочно угадала: о сестрах подумала. – Ты о чем? – спросила она. – Бедная Матильда! – отвечала девушка, откровенно признаваясь в своих мыслях: ведь ей нечего было скрывать; ей, счастливой и за рукодельем, искренне было жаль сестру, даром что та красуется в экипаже в своих брабантских кружевах. Ничего не сказала Тереза, только ласково прижала ее к груди. Господь вознаградил ее за трехлетние труды, телесные и духовные; девушка спасена, честное будущее ей возвращено!.. Ведь не такое уж это роковое несчастье – бедность. Кто близко с ней знаком, тот знает, что и ей ведомы свои радости, которых иным за горы злата не купить. Да потом положение Терезы и не было столь уж незавидным. От страхового общества до конца дней шла ей годовая рента в пятьсот форинтов, половины которой хватало им двоим не только на прожиток, но и на скромные развлечения. Собирались знакомые юноши, девушки, и очень бы ошибся, кто бы подумал, что простые люди не умеют повеселиться. Другую же половину Тереза предусмотрительно откладывала для Фанни на случай своей кончины. Да и сама девушка уже зарабатывала, деньги получала за свои изделия. Вы, люди зажиточные, даже не представляете, какая радость для молодого человека или девушки, какое наслаждение впервые вознагражденье получить за свой честный труд – с гордостью ощутить собственную небесполезность: что сам, одному себе обязанный, можешь прожить безо всяких там имений, чужих милостей и благодеяний! А Фанни платили за работу очень хорошо. Тут был свой секрет, в объяснение коего расскажем об одном более раннем обстоятельстве: оно теснее свяжет некоторые персонажи нашего повествования. Дом, где они жили, принадлежал одному столяру-венгру по имени Янош Болтаи, который и еще несколькими владел в Пожони. Зажиточный этот ремесленник в свое время – давным-давно, тому уже сорок лет, тогда он еще только стал мастером, – питал нежные чувства к Терезе и даже просил ее руки. Но родители девушки отказали, хотя и она любила его: семья была чиновничья и с ремесленником не спешила породниться. Тогда Болтаи женился на другой, был в браке несчастлив и остался бездетен, а по смерти жены уже изрядно состарился, как и Тереза, которая не вышла ни за кого. За эти сорок лет он поседел, одряхлел, но первую свою любовь не забыл. Терезина же семья тем временем обеднела, и ей самой пришлось переехать на окраину, где она и жила вот уже двадцать пять лет. А Болтаи, наоборот, разбогател и купил этот самый дом, получив таким образом возможность окружать ее там разными скромными удобствами – столь деликатно, что отклонить его заботу Тереза не могла. Во дворе разбил сад, жильцов пошумнее удалил, а квартирную плату стал взимать самую ничтожную. Но разговаривать они друг с другом при этом совсем не разговаривали. Сам Болтаи жил на другом конце города, в другом собственном доме, где помещался заодно и склад; тем не менее он все знал, что происходит у Терезы. Узнал и про Фанни и с некоторых пор частенько стал посылать к ней своего главного подмастерья, славного, достойного молодого человека, по слухам – любимца, почти приемного сына; ему он собирался оставить свое состояние, так как родичей у него все равно не было никаких. Подмастерье этот – парижский наш знакомец: эрменонвилльский мечтатель и народный глашатай в деле Мэнвилль – Каталани. Его-то и присылал Болтаи к Терезе с заказами на разное рукоделье, которое очень хорошо оплачивал. Прямо он не отваживался предложить Терезе свою помощь, но в таком виде, для девушки, приходилось ее принимать. От внимательного наблюдателя не укрылось бы также, что ни Терезу, ни Болтаи нимало не тревожило, если Шандор (назовем юного ремесленника первый раз по имени), глядишь, и задержится подольше за беседой с молодой девушкой. Быть может, у них уже и какие-то намерения были относительно обоих? А ведь и то сказать, отличная бы вышла пара. Юноша – высокий, порывистый, русокудрый, правильного сложения, со смелым, мужественным лицом и пылким взором голубых глаз. В манерах ничего небрежного, вульгарного или барственно-напыщенного – лишь та спокойная уверенность, которую сообщают равно здоровые дух и тело. Девушка – стройная, тоже прекрасно сложенная, с томными карими очами и округлым румяно-смуглым личиком, даже под глазами не меняющим своего ровного горячего оттенка. Внешность поистине эффектная; да и во всем оба очень подошли бы друг к другу: тот – белокур, эта – шатенка, он – голубоглаз, она – черноока, один – полон сил, мыслей, отваги, другая – пылких, глубоких чувств. Но ведь кто знает, что еще им написано на роду? Посещал среди прочих дом Терезы и один юркий, низенький человечек, которого обычно даже не по имени звали, а по профессии. Был это regens chori[186]– регент церковного хора. Как-то раз под вечер, когда молодые люди особенно распелись в приливе хорошего настроения, бравый регент услышал Фанни. Песенка была глупенькая – «Минка, цветик, до свиданья» или вроде того, но искушенного регента поразил сам голос, чистый, юный, красивый, и он не удержался, предложил: вот бы «Stabat mater dolorosa»[187]разучить и спеть в церкви. Предложение это заставило Терезу вздрогнуть. Матильда пришла ей на ум. Но ведь это же вещи совсем разные: одно дело крикливо разряженной исполнять на открытой сцене легкомысленные любовные песенки перед суетной публикой и другое – незримо, из-за решетки, величественные, возвышенные гимны для благоговейно молящихся во храме. Хотя лукавый, ищущий, кого соблазнить, и там себе жертву обрящет. Пришлось, однако, разрешить Фанни ходить к регенту, который со всем пылом взялся за ее обучение и не скупился на похвалы. Даже туда девушка редко ходила одна. То тетка, то Терезина приятельница, добродушная г-жа Крамм, провожали ее обычно к дому регента и опять заходили за ней к концу урока. Простым горожанам нет, правда, особой нужды беспокоиться о своих дочерях, каждая семья следит за ними, как за собственными, и те смело могут являться куда угодно без матери, без патронессы: всюду их примут надежные покровительницы. Против ловеласов возведен тут крепчайший таможенный барьер. Но трудно все же было ожидать, что слухи о красоте и примерном поведении Фанни не разнесутся по городу. А ведь всегда находятся праздные господа, у коих нет иного занятия, как только подобные открытия делать и за новыми гоняться. И после созыва сословного собрания полчище таких ловцов наслаждений изрядно умножилось. Юные отцы отечества, где только могли, насаждали свою высокую мораль. Ко времени тому уже мало кто оставался незнаком с девицами Майер. А зная их, как было оставить без внимания, что у них еще и пятая сестра есть. «Где же младшая?». Вопрос, право же, самый естественный. Девицы и не делали тайны из этого – рассказывали, у кого она живет, где и когда ее можно увидеть. Ах! это больше чем легкомыслие; это низость была, зависть, ненависть. Матильда не могла простить Фанни, что та убежала от нее на улице, и все они – что сестра владеет сокровищем, которого они лишились: невинностью. Вот кусочек-то лакомый для утонченных гастрономов, вот редкостный, райский плод! Пятнадцати-шестнадцатилетнее создание с кристально чистой душой, отмытой, очищенной от всякой грязи, чье нежное сердечко, может статься, для какого-нибудь мечтательного юнца берегут; чье сознание еще витает в небесах да в мире детских утех… Вот этот-то бутон и сорвать безжалостно, ощипать по лепестку, ввергнуть обратно в трясину, откуда его извлекли; это дитя провести по адским университетам иссушающих, испепеляющих страстей – тех, что в подземном царстве души роятся! Эх, да что вы смыслите в этом – вы, погрязшие в плоских будничных понятиях, вы, которые, полюбив, берете девушку в жены, бьетесь всю жизнь ради ее благополучия, старитесь с ней вместе и даже седую, одряхлевшую все еще любите! Вам не понять, какое наслаждение – принести неискушенное сердце в жертву мимолетной прихоти. «Несть греха в соблазнении женщины» – вот правило вашего катехизиса. Почему сама не береглась? Мы высматриваем, выслеживаем все новые невинные сердца, сети для них плетем, ловушки готовим, ямы роем, лестью заманиваем, самую настоящую облаву устраиваем… Так чего ж они сами не берегутся? И на эту лань, сходившую наземь из райских кущей, тоже началась охота. На каждом шагу ее подстерегали, преследовали эти chevaliers errants, бродячие рыцари, не давая прохода, искушая, осыпая стрелами лести и поклонения; но сиявшая во лбу лани чудесная звезда оберегала ее от попаданий. Звездой этой была ее незапятнанная добродетель. С каждым днем юные львы все раздраженней шпыняли друг друга за неудачные попытки, сходясь у Майеров. Большинство ставило при этом разные суммы на того или другого, как на лошадей или борзых, но проигрывало. Наконец один из знакомых нам денди, коего называли мы Фенимором, выдвинул тот принцип, что лучший, разумнейший способ покорить женщину – прямая, открытая атака. И вот, узнав как-то, что Фанни одна дома, послал ей роскошный букет цветов из оранжереи со вложенной в него запиской такого содержания: ежели, мол, склонны принять домогания любящего сердца, оставьте заднюю садовую дверцу открытой. Бывают случаи, когда подобные предложения быстрее всего приводят к цели. Застигнутая врасплох неопытная девушка приняла по неведению букет. Это ловко было задумано. Другое какое-нибудь послание насторожило бы, остерегло ее, но цветы так по-девичьи невинны, безобидны, – что тут можно заподозрить? Лишь когда посыльный удалился, заметила Фанни записку среди цветов и, выронив ее из рук, словно большого ядовитого паука, бросилась к старухе Крамм, которой с рыданиями поведала о случившемся. Ей казалось, что она уже опозорена. Вскоре пришла Тереза, и они с г-жой Крамм вскрыли еще не распечатанное послание. Фанни была безутешна, когда болтливая Краммша рассказала ей о заключенном в нем предложении; она всерьез решила, что, приняв письмо, навсегда себя обесчестила, и до того взволновалась, что, несмотря на утешения двух добрых женщин, всю ночь металась как в лихорадке. Вот как чувствительна чистая душа к первому же прикосновению грязи. Обе патронессы замыслили отплатить виновнику этого горя. Ох и мстительны же эти старухи! Оставили калитку открытой, подглядели, когда пожаловал кавалер, заперли ее, а сами из чердачного окошка стали по очереди наслаждаться зрелищем, как мечется попавший в собственную западню соблазнитель, угодивший в им же вырытую яму бравый охотник. А с началом дождя со мстительным удовлетворением отправились спать, положив ключи под подушку и злорадно прислушиваясь к частому щелканью дождевых капель по стеклам. Форменный этот провал только подогрел охотничьи страсти. Осрамиться перед ребенком, дать себя провести старухам – этого сам «esprit du corps»[188]уже не позволял так оставить, и спасти общее реноме вызвался Абеллино. Со спесивой самоуверенностью предложил он пари на любую сумму, что год спустя гурия будет жить у него, подразумевая, естественно, отнюдь не женитьбу. В следующее воскресенье Фанни изумительно спела в соборе «Stabat mater»; слушали ее с истым благоговением. Принаряженная по-воскресному старуха Крамм, сидя у бокового придела, таяла от умиления и вдруг услыхала восторженный шепот рядом: – О, как прекрасно, как возвышенно! Она не могла не обернуться и не посмотреть, кто это разделяет с таким пылом ее восторги, и увидела скромно одетого господина с черным крепом на шляпе, как раз отиравшего свои обращенные к небу глаза. Это был Абеллино Карпати. – Восхитительно поет, не правда ли, сударь? – сказала добрая женщина с гордостью. – Ангельски. Ах, сударыня, не могу без слез слышать этот гимн. И чувствительный юноша опять поднес к глазам платок. Потом ушел, ни слова не сказав больше своей соседке. Что с ним? Какой удар постиг беднягу? Краммша еле дождалась следующего воскресенья, снедаемая желанием узнать, что за горе у таинственного незнакомца. Но придет ли он опять? Он пришел. На сей раз они поздоровались как старые знакомые. – Видите ли, сударыня, – признался печальный юный кавалер, – и у меня была лет десять назад возлюбленная, невеста, которая пела столь же восхитительно. «Stabat mater» слышу я будто из ее уст. Но в тот самый день, на который назначена была наша свадьба, она скончалась. А на смертном одре взяла с меня обещание: если повстречается мне когда-нибудь столь же хорошо поющая духовные гимны бедная юная особа, ежегодно жертвовать ей три тысячи форинтов в память о ней на усовершенствование в сем высоком искусстве – и в том обрести утешение. Ее пожелание дополнил я лишь одним условием: особа та столь же целомудренна должна быть и чиста, как она сама, любимая, незабвенная моя Мария. И юноша снова прижал платок к глазам. «Какая непритворная скорбь!» – подумала его почтенная слушательница. – К великому моему огорчению, сударыня, я должен признаться, – дрогнувшим голосом продолжал денди, – что целых восемь лет не мог выполнить воли своей суженой. Кому оказывал благодеяния, преуспевали в учении, но не блистали добродетелью. Со стыдом вспоминаю я о них, хотя некоторых свет и окружает поклонением. Что ни попытка, то новое разочарование. Тут он прервал свою речь и предоставил г-же Крамм опять целую неделю для раздумий над этой необычной историей, о которой она, однако, никому словом не обмолвилась. В ближайшее воскресенье Абеллино явился вновь. До конца гимна он молчал, хотя по лицу его было видно, что хотел бы о чем-то спросить, но не решается. Все-таки желание пересилило. – Простите, сударыня, что обременяю вас расспросам«. Вы, кажется, знаете особу, которая поет. Не поймите меня превратно, но я столько раз уже обманывался в своей доброте, что не решаюсь теперь ни с кем знакомиться ближе, не наведя предварительно справок. Слышал я о семействе этой девицы вещи преудивительнейшие: нравы будто бы там отнюдь не самые строгие. Тут и у старухи язык развязался. – Уж какие там они, родичи ее, не знаю, только она сызмальства с ними не живет, и душенька невинная у Нее, как у ангелочка, а воспитывается она в правилах таких добродетельных, что, окажись сейчас одна хоть среди кого, никакой грех ее даже близко не коснется. – Ах, сударыня, вы меня просто осчастливили. – Почему, сударь? – Потому, что подали мне надежду наконец-то упокоить душу моей Марии. С этими словами он снова ушел, дав Краммше еще неделю на всякие размышления. В воскресенье же целиком доверился славной женщине. – Ну, сударыня, я удостоверился, что ваша подопечная вполне заслуживает моего покровительства. Знаменитая артистка выйдет со временем из нее – и, что всего важнее, женщина редкой добродетели. Но надо очень ее беречь. Я узнал, что с ней уже пробовали затевать шашни некие богатые молодые люди. Сударыня, будьте осторожны и предупредите тех, кто за ней смотрит: пускай смотрят получше. Роскошь, она и самых стойких людей может ослепить. Но я твердо положил себе избавить ее от коварных интриганов. Пусть станет артисткой! Голос у нее, особенно если хорошо его поставить, такой клад, что все эти кавалеры со своими доходами нищими покажутся в сравнении с ней. А коль источник богатства окажется в ней самой, он и невинности ее угрожать перестанет! У Краммши полное понимание нашли эти доводы. Уже и собор ей театром риоовался, и рукоплескания не терпелось въявь услышать. – Два года – и она будет само совершенство. Средства потребны для этого совсем небольшие, главное – прилежание. А что понадобится, я охотно одолжу сообразно с моим обетом. Я ведь не безвозмездно даю, не в дар, только взаймы; разбогатеет – и вернет мне на поддержание следующих, остальных. Ежемесячно я буду выдавать вам триста форинтов на покрытие необходимых расходов по обучению, но ей самой прошу вас не говорить, что это от мужчины, иначе может и не принять. Скажите, что от благотворительницы Марии Дарваи – таково имя моей покойной невесты. Она и вправду ей эти деньги посылает, только с неба. У меня же требование лишь одно: невинность свою блюсти. Если ж узнаю я о противном, конец всякому покровительству. Итак, вот деньги на первый месяц, извольте получить и израсходовать по назначению. Еще раз прошу – ни слова обо мне! Ради самой же этой славной девушки. А не то люди сразу дурно истолкуют, вы же знаете. Добрая женщина приняла деньги. И почему было не принять? Всякий на ее месте сделал бы то же самое. Подал разве этот тайный доброхот малейший повод для подозрения? Он же неизвестным захотел остаться, незнакомым, сам о шашнях предупредил и безупречной нравственностью обусловил свои благодеяния. Чего же, кажется, больше? Госпожа Крамм взяла деньги и потихоньку наняла учителей музыки и пения для Фанни. Только ей раскрыла она секрет. Терезу в него не посвятила, что было ошибкой. Она опасалась, и не без основания, что та по суровости своей вышвырнет деньги за окно: дескать, порядочная девушка ни от кого, ни под каким видом не должна их принимать, если сама честно не заработала! И еще одно: артистическая карьера. Это, в свой черед, встретило бы сильнейшие возражения. Об этом не смели они и заикаться. Но от Терезы ничего нельзя было утаить. Она сразу, в первые же дни, заметила в настроении девушки перемену. В сердце Фанни запало, что она владеет сокровищем, которое поможет ей возвыситься над остальными, славы добиться. И у нее тотчас пропала охота к простой работе, скромным развлечениям, которым она, бывало, так радовалась. И с молодым подмастерьем не болтала уже с прежним увлечением. Часто задумывалась и по целым часам мечтала о чем-то, а после говорила тетке, что за хлопоты когда-нибудь богато вознаградит ее. Как вздрогнула Тереза при этих словах!.. Племянница, значит, грезит о богатстве. Искуситель показал ей мир и сказал: «Все это дам тебе, если поклонишься мне». А ей и не приходит в голову ответить: «Отойди от меня, Сатана!» Охотник искусно расставил сети. Движимая признательностью, девушка не раз подступала к г-же Крамм, уговаривая сводить ее к неведомой благодетельнице, чтобы горячо поблагодарить, получить совет на будущее и попросить как-нибудь теткино сердце умягчить. Понуждениями этими она в конце концов совсем обезоружила недалекую старуху, заставив ее сознаться, что тайный благотворитель – не женщина, а мужчина, который предпочел бы навсегда остаться неизвестным. Открытие поначалу устрашило Фанни, но тем сильнее раздразнило вскоре ее любопытство. Кто он, этот мужчина, желающий ее осчастливить, но избегающий даже взгляда, который настолько осторожен, так опасается своим великодушным даром повредить ее доброй славе, что имени своего не открывает? И лишь естественно, что девичье воображение соткало идеальный образ неведомого покровителя. Высокий, смуглый человек с бледным лицом, который никогда не улыбается, – единственно только творя добро: таким виделся он ей. Мягкий его взгляд часто преследовал ее во сне. Встречаясь на улице с молодыми людьми, девушка нет-нет да и кинет украдкой взор: не это ли ее тайный благодетель? Но все они мало походили на хранимый в душе высокий образ. Наконец в один прекрасный день увидела она похожее лицо с такими же глазами и взглядом, какой ей представлялся. Да, это он, ее идеал, ее тайный добрый гений, не желающий открыться! Да, да, о нем грезила она – об этих голубых очах, этих благородных чертах, этом стройном стане. Бедняжка! То был не таинственный ее доброхот. То был Рудольф Сент-Ирмаи, муж Флоры: счастливейший и вернейший из мужей, но о ней, о Фанни, ей-богу же, нимало не помышлявший. Но ничто уже не заставило бы девушку выбросить из головы, что это ее покровитель. Она донимала Краммшу просьбами, уговорами хоть разочек, хоть издали показать ей человека, который с такими предосторожностями печется о ее судьбе. Но когда старуха по добросердечию своему решилась наконец уступить, это стало невозможно, так как Абеллино перестал приходить по воскресеньям в церковь и даже следующие свои триста форинтов передал в начале месяца не самолично, а через старика камердинера. Какой тонкий расчет! У старухи не возникло никакой другой мысли, кроме той, что незнакомец избегает показываться девушке на глаза. Значит, надо самим его подкараулить! И она со всем возможным почтением справилась у камердинера, нельзя ли где в публичном месте хоть издали взглянуть на его барина. Тот сказал, что в палате магнатов на завтрашнем заседании: он там сидит обычно у пятой колонны. Ах, значит, и он из тех, из важных. Один из отцов отечества, кто день и ночь сушит головы, заботясь о счастье страны и народа. Это преисполнило Краммшу еще пущего доверия. Кому вручена судьба страны, тот уж никак не может быть легкомысленным человеком. Знали бы наши вельможи, какого высокого мнения о них простой люд! Иные бы таким мнением возгордились, а иные – постарались бы и заслужить. Госпожа Крамм уведомила Фанни, что неизвестного доброжелателя можно увидеть завтра в сословном собрании, где он в толпе не заметит их, да и займет это всего каких-нибудь несколько минут. Так попала Фанни на балкон собрания, и Краммша указала ей тайного ее радетеля. Фанни словно с неба наземь упала. Она думала увидеть совершенно другого человека. Но того нигде не было в зале. Этот же совсем ее не привлекал, скорее напротив: лицо его пугало и настораживало. Она поторопила Краммшу и с обманутым сердцем воротилась домой. Там она во всем созналась тетке: в мечтах своих, честолюбивых надеждах и разочаровании. Призналась, что любит, по-прежнему любит одного человека, свой идеал, хотя имени его не знает, и просила защитить ее от нее самой, ибо чувствуя, что теряет разум и власть над гобой. И на другой день, явившись за Фанни, чтобы отвести ее к учителю пения, г-жа Крамм нашла квартиру пустой. Окна-двери распахнуты, мебель вся вывезена. Куда уехала Тереза, не знал никто. Переезжать надумала она ночью, квартирную плату оставила у привратницы, пожитки перетаскали ей посторонние. И никому не сказала, где теперь ее искать.
XII. «Сальдирт» (оплачено)
Куда же скрылась Фанни столь быстро и бесследно вместе с теткой? Признанья девушки в отчаяние повергли Терезу. Племянница рассказала без утайки, что любит, душой и сердцем любит свой идеал, который приняла было за покровителя, чья небесная доброта, высокое благородство месяцами грезились ей, на чьи заботы ответила бы она со всем пылом признательной любви, но сейчас – в полном ужасе, ведь тайный опекун ее – не тот, кого она себе вообразила, кого однажды видела и не может позабыть. Такое чувство у нее, будто правильнее было бы нипочем не принимать денег от того человека, теперь же она словно головой выдана, обязана ему и боится, трепещет, на улицу не смеет показаться, как бы не встретиться с ним: лицо его не внушает доверия и сама мысль противна, что он может думать о ней. Да, но шип-то из сердца не вырван! Тот, другой, идеальный образ, хотя больше нет нужды искать благодетеля, не стереть ведь уже из памяти. Знать его она даже по имени не знает, но любить будет по гроб жизни – сгибнет, исчахнет, но не расстанется с мечтой о нем. Бедный Шандор… Долголетнее здание Терезиных трудов лежало в развалинах. И тут, и во храме настигают невинное детское сердце; нет, значит, спасения нигде. С отчаяния и горя решилась Тереза на шаг, на который не могла ее прежде вынудить самая крайняя бедность: пошла к Болтаи и, рассказав ему все, попросила охранить, защитить девушку, ибо женской опеки уже недостаточно. Болтаи с радостью предложил свое покровительство. Его широкое лицо ремесленника побагровело от гнева, а мозолистые руки сжались в кулаки. Он даже не пошел днем в мастерскую, чтобы с кем-нибудь ненароком не побраниться. Распорядился только переправить той же ночью Терезины пожитки к нему, в одну из пристроек. Сюда пусть попробуют сунуться! Шандор узнал обо всем, очень опечалился, но с той поры с удвоенной заботой стал относиться к Фанни. И она ведь любила без взаимности: он – девушку, она – другого; оба были несчастливы. В семье все знали тайну, хотя избегали говорить о ней. Двое стариков часто совещались друг с другом, и на семейный совет иногда приглашался и Шандор, которому в эти дни пришлось побывать во многих местах, где прежде не доводилось. Добрые старики все старались разузнать имя неизвестного вельможи. Зачем? Да чтоб обратно отослать потраченные им на Фанни деньги. Такие долги упаси бог задерживать, их надо срочно отдавать – той же монетой, форинт к форинту, крейцер в крейцер, чтоб не оговорили: взято, мол, больше, чем ворочено! Так-то оно так, но где узнать имя? Фанни сама его не знала, а на улице, хоть умри, заимодавца не будет указывать. Болтаи стал наведываться в кофейни, торговые собрания, смотрел, слушал, не поговаривают ли о девице-горожанке, которая задаток взяла у богатого дворянина под залог своей добродетели. Но ничего такого не говорили. Это, с одной стороны, успокаивало: никто пока еще не знает, беда, значит, не так велика. Но имя, имя? В конце концов Абеллино сам им помог. Шандор каждое воскресенье бывал в церкви, куда ходила Краммша, и там из-за колонны следил, с кем она разговаривает. На третье воскресенье заявился туда и Абеллино. Добрая женщина поведала ему удивительную историю: Фанни с теткой внезапно исчезли ночью, даже не сказавшись куда, – не очень-то красиво с их стороны, но у нее такое подозрение, что переехали они к мастеру Болтаи. Скрытничает же Тереза, наверно, потому, что в молодости было у нее что-то с этим мастером, или же Болтаи хочет за своего приемного сына Фанни просватать. Она, во всяком случае, дела с ними иметь больше не желает. Абеллино до крови закусил губу. Что-то, кажется, пронюхали эти филистеры. – А кто по профессии этот Болтаи? – спросил он. – Столяр, – был ответ. Столяр?… У Абеллино мигом сложился план действий. – Ну, прощайте, мадам. Краммша была ему больше не нужна, и он торопливо удалился из храма. Шандор за ним. Обнаружил-таки искусителя! Быстрым шагом Абеллино дошел до угла. Шандор не отставал. Там искуситель уселся в поджидавший его экипаж. Шандор вскочил на извозчика и нагнал его у ворот Святого Михаила. Здесь важный седок вылез, а карета с грохотом въехала во двор. Рослый привратник в медвежьей дохе стоял у подъезда. – Кто этот господин, который вошел сейчас? – спросил у него Шандор. – Его высокородие Абеллино Карпати. – Благодарю. Тут же он записал это имя себе в книжку, хотя в том и не было нужды. На годы, десятилетия запало оно ему в душу, врезалось глубокими буквами, как в древесную кору. Так, значит, Абеллино Карпати зовут его!.. Почему это считается, будто обедающие в полдень не умеют ненавидеть? Шандор поспешил со своим открытием домой. И там целый день все такие колючие были, просто не подходи. Следующий день опять был рабочим. Каждый занялся своим делом. Почтенный мастер наравне с подмастерьями трудился засучив рукава, но тщетно пытался заглушить свои мысли: в шуме и скрежете слышалось ему все то же имя. Прежде он никогда не задумывался, похож ли звук пил и рубанков на человеческую речь, а сейчас все они кругом твердили: «Карпати». Особенно одна-две ручные пилы, которыми обрезали концы после фанеровки, совершенно явственно повторяли при каждом движении: «Карпати, Карпати», так что Болтаи прикрикнул в конце концов на своих молодцов: – Да что они у вас отвратительно так визжат! Подмастерья глянули на него удивленно: чего это он, пила небось – не скрипка! Тереза и Фанни меж тем сидели у окна за рукодельем и молчали, как повелось у них с некоторых пор. Вдруг на улицу въехал роскошный барский экипаж и остановился прямо перед домом. Фанни, по девичьему своему обыкновению, выглянула в окошко; приехавший как раз вылезал из кареты. Содрогнувшись, девушка испуганно отпрянула назад; лицо ее побелело, взгляд остановился, руки упали на колени. Это не ускользнуло от внимания Терезы. «Его увидела! Он здесь!» – было первой ее мыслью, заставившей и старуху встрепенуться. Она не знала еще, что сделает, если этот наглец войдет, посмеет на глаза ей показаться, но стыд, ярость, отчаяние волной поднялись в ее душе. Совершенно позабыв, что в доме есть мужчина – суровый, не привыкший шутить человек, Тереза вся напряглась, словно ей самой предстояло отразить это вторжение. Шаги раздавались уже на лестнице, послышался осведомлявшийся о чем-то надменный голос; вот пришелец уже в передней. Неужели и в комнаты войдет? Фанни вскочила со стула и в отчаянии прижалась к тетке, спрятав лицо у нее в коленях и захлебываясь от слез. – Не бойся, не бойся, – пролепетала Тереза, сама вся дрожа. – Я здесь, с тобой. Но и навстречу гостю распахнулась дверь. Вышел Болтаи. Его позвали из мастерской, и в ушах у него все еще звенели непередаваемые, дьявольские голоса пил и рубанков: «Карпати, Карпати…». – А, добрый день! – снисходительно-доверительным тоном обратился к нему пожаловавший в дом господин – Мастер Болтаи? О, вы мастер настоящий. Репутация у вас преотличная. Всюду, всюду ваши изделия хвалят. Усердный, работящий человек. Вот и сейчас – прямо из мастерской, это мне нравится, уважаю граждан, которые трудятся. Честный наш Болтаи не был падок до лести и перебил без церемоний: – С кем имею честь? Что вам угодно? – Я Абеллино Карпати, – сказал незнакомец. Только благодаря комоду удержался достойный мастер на ногах. Этого он, право, не ожидал. Высокопоставленный господин не соизволил, однако, заметить выражения лица ремесленника, полагая, что лица ремесленников вообще ничего не должны выражать, и продолжал: – Я хочу мебельный гарнитур у вас заказать, а сам пришел потому, что слышал, будто вы замечательные образцы рисуете. – Не я, сударь, – мой первый подмастерье, который в Париже жил. – Это не важно. Так вот, я пришел выбрать образец – хочется мне что-нибудь такое изящное и вместе простое, знаете, в бюргерском вкусе. Скажу почему. Я на девице мещанского звания намерен жениться – не удивляйтесь, что в законные жены мещанку беру. Есть у меня на то причины. Видите ли, я чудак. Люблю необычное, чтобы из ряда вон. У меня и отец чудак был, и все члены семейства чудаки. Я уже хотел однажды жениться – на дочке самого обыкновенного лавочника, она дивно пела в церковном хоре. Ага, все та же басня! – Я и взял бы ее, – продолжал словоохотливый денди звонким, разносившимся по всему дому голосом, – да умерла, бедняжка. И я дал тогда обет не жениться, покуда не встречу другую, столь же добродетельную, столь же красивую и которая так же дивно будет петь «Stabat mater». И вот восемь лет скитаюсь по свету и не нахожу. То поет замечательно, но некрасива, или красива, но безнравственна, или добродетельна, но петь не умеет; не подходит, одним словом. И вдруг, сударь, в этом городишке отыскал ту, которую ищу так давно: девушку красивую, добродетельную и с голосом, на ней и женюсь; а вы теперь мне присоветуйте, какую мебель невесте в подарок купить? Все это прекрасно было слышно в соседней комнате. Тереза невольно заслонила собой лежавшую у нее на коленях Фаннину головку, точно боясь, как бы нелепая басня не отуманила ее, не нашла у нее веры. Ведь что стоит молодой девушке голову вскружить; они вон у цветков простых спрашивают: «Любит – не любит». А уж если в глаза им кто скажет… Почтенный Болтаи, оправясь немного от изумления за время этой речи, подошел вместо ответа к конторке, поискал в ней что-то и принялся быстро-быстро строчить. «Образцы подыскивает, счет составляет», – думал Абеллино, озираясь между тем и соображая: сколько может быть у филистера комнат и в которую он райскую птичку засадил? И слышала ли она, что он тут нарассказал? Мастер управился наконец со своим писаньем и с поисками, жестом подозвал Карпати и из пачки сотенных отсчитал для него шесть. К ним прибавил четыре форинта мелкой серебряной монетой и тридцать крейцеров медью. – Будьте любезны проверить: раз, два, три, четыре, пять, шестьсот и еще четыре форинта тридцать крейцеров, – сказал он, пальцем дотрагиваясь до каждой кучки. Какого шута лезет этот филистер со своими грязными грошами? – Правильно? Потрудитесь теперь присесть и подписать вот эту квитанцию. И он подал нашему шевалье составленную уже расписку в том, что данную взаймы девице Фанни Майер сумму в шестьсот форинтов с процентами в размере четырех форинтов тридцати крейцеров нижеподписавшийся такого-то числа сполна получил. Абеллино был поражен безмерно. Как, тупоумные эти, толсторожие филистеры все его планы видят насквозь?… К этому он совсем не был приготовлен. В таких случаях лучше всего оскорбленное достоинство разыграть. И он молча, с барственным пренебрежением смерил мебельщика взглядом, стеганул в воздухе хлыстом, словно бы в знак того, что не желает разговаривать с этим пентюхом, повернулся и хотел идти. В передней наступила в ту минуту глубокая тишина. Женщины в боковой комнате с трепетом, с сердечным замиранием внимали этому насыщенному грозовым душевным электричеством затишью. Видя, что денди намерен удалиться, Болтаи еще раз повторил глухим от подавляемого волнения голосом: – Сударь, возьмите деньги, подпишите квитанцию. Иначе пожалеете, уверяю вас. Карпати отвернулся с презрением и вышел, хлопнув дверью. Только в карете подумалось ему: почему не дал он затрещину этому грубияну? Спасибо еще должен сказать за эту его забывчивость. Но от ремесленника-то, простого столяра с грубыми ручищами, кто бы мог подобного самообладания ожидать? Натура необузданная, сангвиническая – и так достойно, не вспыхнув, не вспылив, дал почувствовать свою неприязнь растерянному кавалеру! Рассказать об этой сцене приятелям Абеллино не решился. Какую версию ни преподнеси, при любой ремесленник выглядит победителем – это он слишком хорошо сознавал. Но тем дело еще не кончилось. Болтаи не стал рассовывать деньги обратно по ящикам, а взял и отнес в «Пресбургер[189]цайтунг», к ее достойному редактору, и вышеозначенная газета поместила на другой день на своих страницах следующее объявление: «Шестьсот четыре форинта и тридцать крейцеров поступило от местного жителя, отца семейства, на больницу для лиц мещанского сословия, каковой суммой изволил одарить приемную дочь жертвователя его благородие Бела Карпати, она же почла разумным обратить ее на более угодные богу цели». История нашей общественной жизни не запомнит такого афронта. Случай наделал шума, ведь названное имя прекрасно было известно в свете. Кто потешался над странным объявлением, кто ужасался. Несколько остроумцев из-за зеленого стола в собрании принялись превозносить Абеллино за участие к страждущему человечеству; юные титаны ярились и бесновались, твердя, что подобных обид не прощают. Абеллино целый день рыскал по городу, ища, кого вызвать на дуэль; наконец цветом элегантной молодежи на совете у девиц Майер было решено направить вызов самому главе семейства. Как? Почтенному Болтаи? Мастеру-мебельщику? Более чем странно. А не примет если? Тогда оскорблять его на каждом шагу, пока из Пожони не удерет. Но чего же они добьются этим? Того, что филистер струсит. Раскается, уймется, хвост подожмет. А что может быть лучше недруга раскаянного, присмиревшего: ведь он постарается искупить содеянное. И тогда… тогда фея, которую стерег побежденный дракон, станет легкой добычей. Сама жизнь давала право на подобные предположенья. Сколько, бывало, раз не устающий донимать противника задира не только прекращал нападки, стоило припугнуть его хорошенько, но даже в тишайшего, нежнейшего друга обращался. А сомнения в том, приличествует ли магнату драться с ремесленником, который, может быть, даже не дворянин, а если и дворянин, так всякого решпекта лишился, взявшись за простую работу, решив жить своим трудом, – такие сомненья, повторяем, вовсе не шли в расчет. Известно ведь, как робкие эти филистеры меняются в лице, доведись им на крестный ход в день тела Христова из собственного ружья в воздух выпалить, а уж вызова на дуэль филистер и подавно не примет, он объяснения предпочтет представить, то есть извиниться, да спрыснуть мировую. И тут-то маленькая наша затворница, как Геба, вином наполнит кубки, а любовью – сердца. Естественный ход событий в делах такого рода! Так что под вечер Абеллино послал к столяру своих секундантов. Один был Ливиус, дуэльный авторитет, чье слово – закон в деле чести для юношей из общества, который с самим Виктором Гюго трудился над «code du duel».[190]Другой – Конрад, мадьярский аристократ гиператлетического сложения, к чьим услугам с неизменным успехом прибегала поэтому каждая сторона, если опасалась, что вызываемый не удержится в границах приличий, фальстафово телосложение дополнялось импонирующей физиономией, а голос мог и медведя обратно в берлогу прогнать. Вооружась pro superabundant[191]и письменным вызовом, буде филистер начнет отпираться или скроется, паче чаянья, от них, два достойных кавалера разыскали жилище мастера и проникли к нему в контору. Мастера не было дома. Рано утром он сел с Терезой и Фанни в возок и уехал, – судя по дорожным сборам, надолго. В конторе сидел в одиночестве Шандор и набрасывал образцы мебели на прикрепленном к доске листе бумаги. Два джентльмена сказали ему «бонжур», юноша ответил тем же и, встав из-за стола, осведомился, чем может служить. – Гм-гм, молодой человек! – прогремел Конрад. – Это дом мастера Болтаи? – Да, – отвечал Шандор, несколько недоумевая, к чему столь грозный тон. Отдуваясь шумно, точно сказочный дракон, учуявший человеческий дух, Конрад обвел контору глазами и бросил совсем уж утробным басом: – Надо мастера позвать. – Его дома нет. – А, что я говорил? – буркнул Конрад, кинув взгляд на Ливиуса. И, положив один кулак на стол, а другой заведя за спину, приблизил свирепо голову прямо к лицу юноши. – Так где же он?! – Не изволил мне докладываться, – ответил Шандор, у которого достало хладнокровия даже тут выражения выбирать. – Ну ладно, – проворчал Конрад, извлекая запечатанный пакет из внутреннего кармана. – Как звать вас, молодой человек? Недоумевая, Шандор с возрастающим раздражением смотрел на него во все глаза. – Ну, ну, не пугайтесь, не собираюсь вас обижать, – снисходительно сказал Конрад. – Имя же есть какое-то у вас? – Да. Шандор Варна. Конрад записал и торжественно поднял пакет за уголок. – Так слушайте же, любезный господин Варна… (Слово «господин» произнес он с некоторым ударением, точно давая понять молодцу, какую честь ему оказывают.) Это мастеру вашему письмо. – Смело можете через меня передать. Все могущие возникнуть в его отсутствие дела господин Болтаи доверил улаживать мне. – Так, значит, берите пакет… – загремел Конрад и прибавил бы еще много разных импозантностей, не сбей его с толку явная неделикатность Шандора, который сам вскрыл адресованное хозяину письмо и отошел к окошку прочитать. – Что вы делаете? – вскричали оба секунданта разом. – Мне поручено господином Болтаи прочитывать все поступающие на его имя письма, оплачивать все требования и обязательства. – Но это не того рода требование, как вы думаете! Это дело частное, личное, до вас не касающееся. Шандор пробежал тем временем послание и сделал шаг к секундантам. – Я к вашим услугам, господа. – Что?… Что вы хотите этим сказать? – Удовлетворять все предъявляемые требования господин Болтаи уполномочил меня. – Ну и что же? – Значит, – разглаживая развернутое письмо, сказал Шандор, – я и этот счет готов оплатить в любом месте и в любое время. Конрад глянул на Ливиуса. – Парень шутит, кажется. – Нет, господа, не шучу, со вчерашнего дня я – компаньон господина Болтаи, и, какие бы претензии к нашей фирме ни предъявлялись, мы, он или я, обязаны платить по ним в интересах взаимного кредита. Конрад не знал уже, что и думать: то ли неграмотен совсем, то ли спятил молодец. – Да вы прочли, что в этом письме? – набросился он на него. – Да. Это вызов на дуэль. – Ну и с какой же стати хотите вы принять вызов, направленный совсем другому лицу? – Потому что это мой компаньон, мой приемный отец, который сейчас в отсутствии, и любой успех или неудача, крах или скандал – все касается меня точно так же, как его самого. Будь он здесь, сам бы и отвечал за себя, но он уехал, а у меня есть причины не открывать, куда и на сколько. Так что господам ничего не остается, кроме как взять вызов обратно либо получить удовлетворение от меня. Конрад отозвал Ливиуса в сторону: спросить, допускается ли такое кодексом чести. Ливиус припомнил подобные случаи, но только между дворянами. – Послушайте-ка, Шандор Варна, – сказал Конрад, – то, что вы предлагаете, принято только среди дворян. – Но ведь не я, сударь, вызываю, вызываете вы. На это возразить было нечего. Конрад скрестил ручищи на своей широкой груди и подступил к молодому человеку. – Драться умеете? – Я под Ватерлоо был и орден получил. Конрад покачал головой. – Да он белены объелся! Но Шандор был совершенно спокоен. – Так вы в самом деле хотите драться вместо вашего мастера? Что-то фанфароните вы очень, сумасбродный вы забияка. Подумайте хорошенько. Дуэль – это вам не война. Там издали стреляют и можно от пули уклониться, наземь лечь, да и впереди еще шеренги две-три и с тыла ничто не угрожает. А тут лицом к лицу надо встать, пистолет напротив пистолета, грудь незащищенная в вершке от острия шпаги и никого уж на помощь не позовешь, нет, целиком себе предоставлен!.. А, что? Шандор не удержался от улыбки. – Что ж такого, мне это безразлично, господа; умею я и с пистолетом и со шпагой обращаться – даже луковицей, коли придется, и той не промажу». – Diable! – отшатнулся Конрад. – Это что, намек? И вспомнил, будто в самом деле когда-то в театре, в битве сторонников Мэнвилль и Каталани, кто-то немилосердно бомбардировал его луковицами. – Ваши секунданты? – беря слово, официальным тоном осведомился Ливиус. – Из ваших знакомых назовите кого-нибудь. – Знакомые мои все – мирные рабочие люди, не хочется их в такую опасную затею втягивать. Ведь я и убить противника могу, зачем же еще двоих ни в чем не повинных ставить вне закона. Нет, уж будьте любезны из собственного вашего круга назначить мне двух секундантов; с любым вашим выбором я заранее согласен. Вам легче ведь, господа, выпутываться из подобных щекотливых положений. – О времени и месте мы вас известим, – сообщил Ливиус, и оба, взяв шляпы, удалились. – У этого юноши сердце дворянина, – сказал Ливиус Конраду по дороге. – Посмотрим, выдержит ли оно до завтрашнего утра. Но еще в тот же вечер в мастерскую Болтаи наведался разряженный, весь в серебряных позументах, гайдук, спрашивая г-на Варну. В руках у него было письмо. – Не вы ли, с вашего позволения, – спросил он тоном, выдававшим привычку к вежливому обхождению, – изволили работать в Париже в ателье господина Годшё? – Да, я работал там. – Три года назад вы повстречались в Эрменонвилльском лесу с тремя венгерскими господами. – Да, повстречался, – ответил Шандор, дивясь, кому это на ум пришло воскрешать столь мелкие подробности его жизни. – Тогда это вам, – сказал, передавая письмо, гайдук. – Извольте прочитать, ответа я подожду. Шандор сломал печать и, как водится, глянул прежде на подпись. Возглас изумления вырвался у него. Две подписи друг под другом, два окруженных единодушным пиететом имени – наивысшим уважением всех, кто только почитал себя добрым патриотом и достойным, просвещенным человеком: Рудольфа и Миклоша. О чем же могут они писать – они, люди великие, герои дня, триумфаторы нации, – ему, какому-то безвестному бедняку рабочему, о ком ни одна живая душа на свете не слыхала? В письме стояло: «Вы – мужественный человек и очень правильно поступили. Каждый из нас в вашем положении сделал бы то же самое. Если вы согласны принять нашу услугу, мы готовы ее вам оказать по праву прежнего нашего знакомства». Шандор сложил спокойно письмо. – Предложение их сиятельств я высоко ценю, – сказал он, поворотясь к гайдуку, – и принимаю с превеликой благодарностью. Учтиво поклонясь, посыльный удалился. А полчаса спустя явились Рудольф с Миклошем. Ах, будь Фанни дома в эту минуту! Но она находилась далеко, невесть где, и боготворивший ее сидел прямо напротив ею боготворимого, даже не подозревая, что любит безнадежно, ибо тот – безнадежно любим. Рудольф сказал, что нужно письменное полномочие от Шандора, иначе Конрад и Ливиус дадут ему таких секундантов, каких он себе не пожелал бы. – И другие, значит, вызываются. – О, в избытке. Отбоя нет от юных титанов, желающих поприсутствовать на этой, как они выражаются, трагикомедии. – Трагикомедии не будет, смею вас уверить. – Это-то их рвение более всего и побуждает нас предложить вам сегодня свои услуги. Мы ровно никакого удовольствия не находим в том, чтобы ссорить, ускорять дуэли, кои, увы, почитаются наилучшим развлечением в нашем кругу. На сей раз, однако, прямой долг наш попытаться, предложив вам помощь, расстроить неуместную забаву, в которую наши друзья полегкомысленней рады бы превратить это совсем не смешное дело. В чем должна была заключаться замышленная титанами «трагикомедия», трудно даже сказать определенно. Иные предлагали только для острастки разыграть парня, который посмел поднять перчатку, брошенную дворянином. Пусть обомрет со страху, а когда перетрусит совсем, ни жив ни мертв будет, пальнуть ему в лоб пуховым пыжом. Предложения такие исходили, правда, от совершеннейших уж повес, но общее настроение давало все же повод для беспокойства, ибо дуэль воспринималась зачинщиками скорее с веселой, нежели серьезной стороны. Никто не собирался, конечно, убивать беднягу подмастерья; маловероятно было, что и его натруженные руки могут из нового, неопробованного пистолета точно послать пулю на тридцать – сорок шагов. Просто припугнуть его хотели, чтобы отбить на следующий раз охоту от этаких не про него писанных забав. Вот из какого затруднения собирались вызволить наши более рыцарского склада юноши доброго ремесленника. Их уязвляла мысль, что благородные его чувства будут столь безжалостно высмеяны их сотоварищами, – лучше пусть все свершится обычным своим чередом, честь по чести. Шандор поблагодарил их за любезность; ему по душе пришлось, что они ни единым словом не попытались его ободрить. На другой день рано утром молодые люди приехали за ним в наемном экипаже. Шандор был уже готов, лишь несколько писем запечатал, написанных ночью: одно – хозяину с отчетом о состоянии дел, другое – Фанни с просьбой принять как последний дар то немногое, что доставило ему его прилежание. Вложив эти письма в третий конверт, он передал его привратнику, велев вскрыть и переслать содержимое по назначению, если не вернется домой до двенадцати часов. Затем уселся в экипаж, где его поджидали Рудольф с Миклошем. Поодаль следовал другой, с хирургом. Юноши наши приметили с удивлением, что ни малейшей тревоги или смятения не отражалось на лице молодого ремесленника; с таким хладнокровием, столь невозмутимо держался он, точно для него это дело привычное. Со всегдашней своей непринужденностью разговаривал о вещах самых безразличных, а касаясь политической и житейской злобы дня, приходил в такое одушевление, будто впереди века безоблачного счастья, хотя сам не мог быть уверен даже в завтрашнем дне. Было еще очень рано, когда, проехав мост, они очутились в роще; там разбил свою палатку продавец закусок и напитков. Юноши остановили лошадей, осведомляясь, не желает ли Шандор прежде позавтракать. – Нет, благодарствуйте, – ответил тот, – еще почувствуют по мне… скажут, хлебнул для храбрости. Лучше после… Или уж никогда! – прибавил он с легким сердцем. Оттуда пешком они лесом прошли к назначенному месту, куда по прошествии нескольких минут прибыли и противники. Утро было облачное, пасмурное, и на лицах наших юношей застыло столь же хмурое безразличие. Противники же со смехом, с молодцеватой небрежностью вышли, взявшись под руки, из густого топольника: Абеллино, плечистый Конрад, Ливиус, за ними хирург и лакей. Последний в больших, характерного очертания футлярах нес пистолеты и саквояж с медицинскими инструментами. Четверо секундантов на середине лужайки стали вполголоса договариваться об условиях, как-то: откуда начинать сходиться, с какого места стрелять, чей первый выстрел. Это последнее целиком предоставлено было произволу дуэлянтов: кто кого опередит; исходное расстояние определили в сорок пять, барьер – в двадцать пять шагов. Абеллино во время этого совещания достал свои длинноствольные пистонные (шнеллеровские) пистолеты и начал показывать, как мастерски владеет таким оружием. Велел слуге швырять вверх липовые листья и три пробил влет с первой же пули. Делалось это единственно для устрашения противника. И понявший эту цель Миклош успокоительно, ободряюще шепнул ремесленнику; – В вас не из этих будут стрелять, а из наших – они новые совсем, там меткостью такой не щегольнешь. Шандор улыбнулся горько. – Мне все равно. Жизнь не дороже мне вот этого пробитого листка. Миклош испытующе поглядел на юношу. У него забрезжила догадка, что не одна, наверно, честь фирмы побуждает того принять вызов. Секунданты, однако же, как требовал их долг, попытались прежде примирить обоих дуэлянтов. Абеллино обещался взять вызов обратно, если: противник от имени фирмы заявит, что с ее стороны не было намерения его оскорбить; мастер на страницах той же газеты, где нанесено оскорбление, поместит объяснение, что Карпати из благороднейших побуждений, из бескорыстной любви к искусству передал спорную сумму его питомице. Шандоровы секунданты изложили ему эти требования. Тот сразу отклонил уже первое. Не хотели оскорбить? Очень даже хотели, твердо и сознательно, он сам принимает на себя ответственность за это и ни одного слова не собирается брать обратно. Ах, не молодечество толкало его на этот поединок. Ему, кроме пули, право же, ничего больше ждать не оставалось. Секундантов Абеллино возмутило такое упрямство. Теперь уж им захотелось нарочно его помучить. – Инструменты при вас? – зычным голосом обратился Конрад к привезенному ими хирургу. – Скальпель, то не очень, пожалуй, нужен. Как, а пилы почему не захватили? Друг мой, вы непредусмотрительны. Не обязательно же прямо в голову или в сердце, на дуэли чаще в руку или ногу попадают, и тут уж, коли кость задета и не ампутировать сразу, а в город везти, легко может антонов огонь прикинуться. Недоставало только, если вы и зонд еще позабыли, уж он-то понадобится наверняка! – По местам! По местам, господа! – крикнул Рудольф, кладя конец бесчеловечному этому измывательству. Абеллино и в четвертый листок попал с двадцати пяти шагов. – Эти пистолеты придется отложить, они пристреляны, – сказал Рудольф. – Наши куплены только что. – Согласны, – отвечал Конрад, – в твердой руке любой пистолет бьет метко; смотри только, – оборотился он к Абеллино, – целить будешь, так не сверху наводи, а снизу, подымай пистолет. Тогда, если вниз отдача, ты, метя в грудь, в живот попадешь, а вверх отдаст – так прямо в голову. Пистолеты тем временем зарядили, пули на глазах у всех опустили в дуло, и получивший вызов выбрал себе один из них. Затем обоих развели на исходные рубежи. Барьер обозначен был белыми платками. Секунданты разошлись в стороны: Шандоровы – в одну, его противника – в другую. Конрад встал за большой тополь, чей массивный ствол почти скрывал мощную его фигуру. Три удара в ладоши были сигналом сходиться. Несколько минут Шандор постоял на месте, опустив свой пистолет. На лице его застыло угрюмое спокойствие, которое можно бы назвать и унылостью, не будь та несколько сродни робости. Абеллино, избочась, медленными шажками стал подходить, то и дело вскидывая к тазам направленный на Шандора пистолет, будто собираясь выстрелить. Пытка мучительнейшая: и впрямь сробевшего она заставляет обычно выстрелить раньше, с дальнего расстояния, отдавая его в случае промаха целиком во власть противника. А вдобавок еще этот насмешливый прищур, эта рассчитанная на испуг заносчивая, вызывающая улыбка: я, мол, в летящий с дерева лист попадаю! «Бедняга», – вздохнул Рудольф тихонько, а товарищ его уже собирался крикнуть Карпати: никакого подразниванья в честном поединке! В эту минуту двинулся, однако, вперед и Шандор и твердым шагом, без остановки дошел до барьера. Там он поднял пистолет и прицелился. Лицо его залилось жарким румянцем, глаза заблистали огнем, рука не дрожала ничуть. Поистине дерзостная отвага! Обычно до первого выстрела никто не рисковал подходить к самому барьеру: при неудаче это давало противнику огромную фору. Дерзость Шандора вынудила Абеллино шагах в шести остановиться и снять с курка большой палец, который он на нем держал. В следующий миг произошло нечто необъяснимое. Раздался выстрел и сразу же второй. Подбежавшие секунданты нашли Шандора стоящим выпрямясь, на прежнем месте. Абеллино же поворотясь к нему спиной, зажимал рукой левое ухо. Поспешили к нему и хирурги. – Вы ранены? – Пустяки, пустяки! – махнул тот рукой, не отнимая другой от уха. – Чертова эта пуля прямо у меня над ухом просвистела, я чуть не оглох. Говорю и не слышу ничего. Проклятая пуля! Уж лучше б в грудь мне угодила. – И хорошо, кабы угодила! – загудел, подбегая, Конрад. – Полоумный вы, меня чуть не застрелили! Ну, посудите сами, господа: пуля прямо в дерево вонзилась, за которым я стоял. Куда это годится – в секундантов собственных палить. Не будь там дерева, я был бы убит на месте, мертвехонек сейчас бы лежал! Mausetot![192]Да чтоб я в секунданты когда-нибудь еще пошел?… Как же! Пальчиком помани – бегом прибегу. А случилось вот что: когда пуля Шандора с неописуемо резким свистом пронеслась мимо уха Карпати, рука от этого сотрясшего его мозг воздушного удара тоже дернулась и разрядившийся тотчас пистолет выпалил в прямо противоположную сторону, так что после выстрела Абеллино обнаружил себя стоящим спиной к противнику. Он не слушал уже попреков Конрада, из уха его капля по капле сочилась кровь. Хотя он не подавал вида, но, судя по бледности его, мучения должен был испытывать ужасающие. Врачи перешептывались: барабанная перепонка лопнула, на всю жизнь останется тугоухим. Глухота! Самый прозаический из всех людских недугов, редко возбуждающий сочувствие, чаще – насмешку. И правда, лучше б уж в грудь. Пришлось отвести Карпати к карете. Когда боль позволяла, он чертыхался. Хоть бы легкие, что ли, прострелил. Рудольф с Миклошем, подойдя к его секундантам, спросили, удовлетворяет ли их такая сатисфакция. Ливиус признал, что все протекало по правилам и окончилось в законные пять минут. Конрад же твердил: до того, мол, удовлетворен, что гром его разрази, если хоть когда-нибудь ввяжется еще в дуэль! – Так будьте любезны, господа, это требованьице погасить! – сказал Шандор секундантам, предъявляя им направленный мастеру письменный вызов. – Напишите, пожалуйста, вот здесь: «Сальдирт»! Что оплачен счет честь по чести. Секунданты посмеялись от души такой причуде и, раздобыв в ближайшей же лавчонке перо и чернила, по всей форме подписали под вызовом: «Оплачено». А собственные его секунданты «к сему руку приложили». Спрятав заверенный таким образом документ в карман и поблагодарив свидетелей за любезность, юноша пешком направился обратно в город.
Date: 2016-05-15; view: 321; Нарушение авторских прав |