Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Первые впечатления 8 page





II

ПРОДОЛЖЕНИЕ Доктора обходили палаты поутру; часу в одиннадцатом являлись они у насвсе вместе, сопровождая главного доктора, а прежде них, часа за полтора,посещал палату наш ординатор. В то время у нас был ординатором одинмолоденький лекарь, знающий дело, ласковый, приветливый, которого оченьлюбили арестанты и находили в нем только один недостаток: "слишком ужсмирен". В самом деле, он был как-то неразговорчив, даже как будтоконфузился нас, чуть не краснел, изменял порции чуть не по первой просьбебольных и даже, кажется, готов был назначать им и лекарства по их жепросьбе. Впрочем, он был славный молодой человек. Надо признаться, многолекарей на Руси пользуются любовью и уважением простого народа, и это,сколько я заметил, совершенная правда. Знаю, что мои слова покажутсяпарадоксом, особенно взяв в соображение всеобщее недоверие всего русскогопростого народа к медицине и к заморским лекарствам. В самом деле,простолюдин скорее несколько лет сряду, страдая самою тяжелою болезнию,будет лечиться у знахарки или своими домашними, простонародными лекарствами(которыми отнюдь не надо пренебрегать), чем пойдет к доктору или лежать вгоспитале. Но, кроме того, что тут есть одно чрезвычайно важноеобстоятельство, совершенно не относящееся к медицине, именно: всеобщеенедоверие всего простолюдья ко всему, что носит на себе печатьадминистративного, форменного; кроме того, народ запуган и предубежденпротив госпиталей разными страхами, россказнями, нередко нелепыми, но иногдаимеющими свое основание. Но, главное, его пугают немецкие порядки госпиталя,чужие люди кругом во все продолжение болезни, строгости насчет еды, рассказыо настойчивой суровости фельдшеров и лекарей, о взрезывании и потрошениитрупов и проч. К тому же, рассуждает народ, господа лечить будут, потому чтолекаря все-таки господа. Но при более близком знакомстве с лекарями (хотя ине без исключений, но большею частию) все эти страхи исчезают очень скоро,что, по моему мнению, прямо относится к чести докторов наших,преимущественно молодых. Большая часть их умеют заслужить уважение и дажелюбовь простонародья. По крайней мере я пишу о том, что сам видел и испыталнеоднократно и во многих местах, и не имею оснований думать, чтоб в другихместах слишком часто поступалось иначе. Конечно, в некоторых уголках лекаряберут взятки, сильно пользуются от своих больниц, почти пренебрегаютбольными, даже забывают совсем медицину. Это еще есть; но я говорю пробольшинство или, лучше сказать, про тот дух, про то направление, котороеосуществляется теперь, в наши дни, в медицине. Те же, отступники дела, волкив овечьем стаде, что бы ни представляли в свое оправдание, как бы ниоправдывались, например хоть средой, которая заела и их в свою очередь,всегда будут неправы, особенно если при этом потеряли и человеколюбие. Ачеловеколюбие, ласковость, братское сострадание к больному иногда нужнее емувсех лекарств. Пора бы нам перестать апатически жаловаться на среду, что онанас заела. Это, положим, правда, что она многое в нас заедает, да не все же,и часто иной хитрый и понимающий дело плут преловко прикрывает и оправдываетвлиянием этой среды не одну свою слабость, а нередко и просто подлость,особенно если умеет красно говорить или писать. Впрочем, я опять отбился оттемы; я хотел только сказать, что простой народ недоверчив и враждебен болеек администрации медицинской, а не у лекарям. Узнав, каковы они на деле, онбыстро теряет многие из своих предубеждений. Прочая же обстановка нашихлечебниц до сих пор во многом не соответствует духу народа, до сих порвраждебна своими порядками привычками нашего простолюдья и не в состоянииприобрести полного доверия и уважения народного. Так мне по крайней мерекажется из некоторых моих собственных впечатлений. Наш ординатор обыкновенно останавливался перед каждым больным, серьезнои чрезвычайно осматривал его и опрашивал, назначал лекарства, порции. Иногдаон и сам замечал, что больной ничем не болен; но так как арестант пришелотдохнуть от работы или полежать на тюфяке, вместо голых досок, и, наконец,все-таки в теплой комнате, а не в сырой кордегардии, где в теснотесодержатся густые кучи бледных и испитых подсудимых (подсудимые у нас почтивсегда, на всей Руси, бледные и испитые - признак, что их содержание идушевное состояние почти всегда тяжелее, чем у решоных), то наш ординаторспокойно записывал им какую-нибудь febris catarhalis5 и оставлял лежатьиногда даже на неделю. Над этой febris catarhalis все смеялись у нас. Зналиочень хорошо, что это принятая у нас, по какому-то обоюдному согласию междудоктором и больным, формула для обозначения притворной болезни; "запасныеколотья", как переводили сами арестанты febris catarhalis. Иногда больнойзлоупотреблял мягкосердием лекаря и продолжал лежать до тех пор, пока его невыгоняли силой. Тогда нужно было посмотреть на нашего ординатора: он какбудто робел, как будто стыдился прямо сказать больному, чтоб онвыздоравливал и скорее бы просился на выписку, хотя и имел полное правопросто-запросто безо всяких разговоров и умасливаний выписать его, написавему в скорбном листе sanat est6. Он сначала намекал ему, потом как быупрашивал: "Не пора ли, дескать? ведь уж ты почти здоров, в палате тесно"- ипроч. и проч., до тех пор, пока больному самому становилось совестно и онсам наконец просился на выписку. Старший доктор хоть был и человеколюбивый ичестный человек (его тоже очень любили больные), но был несравненно суровее,решительнее ординатора, даже при случае выказывал суровую строгость, и заэто его у нас как-то особенно уважали. Он являлся в сопровождении всехгоспитальных лекарей, после ординатора, тоже свидетельствовал каждогопоодиночке, особенно останавливался над трудными больными, всегда умелсказать им доброе, ободрительное, часто даже задушевное слово и вообщепроизводил хорошее впечатление. Пришедших с "запасными колотьями" он никогдане отвергал и не отсылал назад; но если больной сам упорствовал, топросто-запросто выписывал его: "Ну что ж, брат, полежал довольно, отдохнул,ступай, надо честь знать". Упорствовали обыкновенно или ленивые до работ,особенно в рабочее, летнее время, или из подсудимых, ожидавших себенаказания. Помню, с одним из таких употреблена была особенная строгость,жестокость даже, чтоб склонить его к выписке. Пришел он с глазною болезнию:глаза красные, жалуется на сильную колючую боль в глазах. Его стали лечитьмушками, пиявками, брызгами в глаза какой-то разъедающей жидкостью и проч.,но болезнь все-таки не проходила, глаза не очищались. Мало-помалу догадалисьдоктора, что болезнь притворная: воспаление постоянно небольшое, хуже неделается, да и не вылечивается, все в одном положении, случайподозрительный. Арестанты все давно уже знали, что он притворяется и людейобманывает, хотя он сам и не признавался в этом. Это был молодой парень,даже красивый собой, но производивший какое-то неприятное впечатление навсех нас: скрытный, подозрительный, нахмуренный, ни с кем не говорит, глядитисподлобья, от всех таится, точно всех подозревает. Я помню - иным дажеприходило в голову, чтоб он не сделал чего-нибудь. Он был солдат, сильнопроворовался, был уличен, и ему выходили тысяча палок и арестантские роты.Чтоб отдалить минуту наказания, как я уже упоминал прежде, решаются иногдаподсудимые на страшные выходки: пырнет ножом накануне казни кого-нибудь изначальства или своего же брата арестанта, его и судят по-новому, иотдаляется наказание еще месяца на два, и цель его достигается. Ему нуждынет до того, что его будут наказывать через два же месяца вдвое, втроесуровее; только бы теперь-то отдалить грозную минуту хоть на несколько дней,а там что бы ни было - до того бывает иногда силен упадок духа в этихнесчастных. У нас иные уже шептались промеж себя, чтоб остерегаться его:пожалуй, зарежет кого-нибудь ночью. Впрочем, так только говорили, аособенных предосторожностей никаких не брали даже те, у которых койкиприходились с ним рядом. Видели, впрочем, что он по ночам растирает глазаизвесткой со штукатурки и чем-то еще другим, чтоб к утру они опять сталикрасные. Наконец главный доктор погрозил ему заволокой. В упорной глазнойболезни, продолжающейся долго и когда уже все медицинские средства бываютиспытаны, чтоб спасти зрение, доктора решаются на сильное и мучительноесредство: ставят больному заволоку, точно лошади. Но бедняк и тут несогласился выздороветь. Что за упрямый был это характер, или уж слишкомтрусливый: ведь заволока была хоть и не так, как палки, но тоже оченьмучительна. Больному собирают сзади на шее кожу рукой, сколько можнозахватить, протыкают все захваченное тело ножом, отчего происходит широкая идлинная рана по всему затылку, и продевают в эту рану холстинную тесемку,довольно широкую, почти в палец; потом каждый день, в определенный час, этутесемку передергивают в ране, так что как будто вновь ее разрезают, чтобрана вечно гноилась и не заживала. Бедняк переносил, впрочем с ужаснымимучениями, и эту пытку упорно несколько дней и наконец только, согласилсявыписаться. Глаза его в один день стали совершенно здоровые, и, как толькозажила его шея, он отправился на абвахту, чтоб назавтра же выйти опять натысячу палок. ---- 5 Буквально: "катаральная лихорадка" (лат.). 6 здоров (лат.). Конечно, тяжела минута перед наказанием, тяжела до того, что, можетбыть, я грешу, называя этот страх малодушием и трусостию. Стало быть,тяжело, когда подвергаются двойному, тройному наказанию, только бы не сейчасоно исполнилось. Я упоминал, впрочем, и о таких, которые сами просилисьскорее на выписку еще с не зажившей от первых палок спиной, чтоб выходитьостальные удары и окончательно выйти из-под суда; а содержание под судом, наабвахте, конечно, для всех несравненно хуже каторги. Но, кроме разницытемпераментов, большую роль играет в решимости и бесстрашии некоторыхзакоренелая привычка к ударам и к наказанию. Многократно битый как-тоукрепляется духом и спиной и смотрит, наконец, на наказание скептически,почти как на малое неудобство, и уже не боится его. Говоря вообще, этоверно. Один наш арестантик, из особого отделения, крещеный калмык Александрили Александра, как звали его у нас, странный малый, плутоватый, бесстрашныйи в то же время очень добродушный, рассказывал мне, как он выходил своичетыре тысячи, рассказывал смеясь и шутя, но тут же клялся пресерьезно, чтоесли б с детства, с самого нежного, первого своего детства, он не вырос подплетью, от которой буквально всю жизнь его в своей орде не сходили рубцы сего спины, то он бы ни за что не вынес этих четырех тысяч. Рассказывая, онкак будто благословлял это воспитание под плетью. "Меня за все били,Александр Петрович, - говорил он мне раз, сидя на моей койке, под вечер,перед огнями, - за все про все, за что ни попало, били лет пятнадцать сряду,с самого того дня, как себя помнить начал, каждый день по нескольку раз; небил, кто не хотел; так что я под конец уж совсем привык". Как он попал всолдаты, не знаю; не помню; впрочем, может, он и рассказывал; это былвсегдашний бегун и бродяга. Только помню его рассказ о том, как он ужаснострусил, когда его приговорили к четырем тысячам за убийство начальника. "Язнал, что меня будут наказывать строго и что, может, из-под палок невыпустят, и хоть я и привык к плетям, да ведь четыре тысячи палок - шутка!да еще все начальство озлилось! Знал я, наверно знал, что не пройдет даром,не выхожу; не выпустят из-под палок. Я сначала попробовал было окреститься,думаю, авось простят, и хоть мне свои же тогда говорили, что ничего из этогоне выйдет, не простят, да думаю: все-таки попробую, все-таки им жальче будеткрещеного-то. Меня и в самом деле окрестили и при святом крещении нареклиАлександром; ну, а палки все-таки палками остались; хоть бы одну простили;даже обидно мне стало. Я и думаю про себя: постой же, я вас всех и взаправдунадую. И ведь что вы думаете, Александр Петрович, надул! Я ужасно умелхорошо мертвым представляться, то есть не то чтобы совсем мертвым, а вот-вотсейчас душа вон из тела уйдет. Повели меня; ведут одну тысячу: жжет, кричу;ведут другую, ну, думаю, конец мой идет, из ума совсем вышибли, ногиподламываются, я грох об землю: глаза у меня стали мертвые, лицо синее,дыхания нет, у рта пена. Подошел лекарь: сейчас, говорит, умрет. Понеслименя в госпиталь, а я тотчас ожил. Так меня еще два раза потом выводили, иуж злились они, очень на меня злились, а я их еще два раза надувал; третьютысячу только одну прошел, обмер, а как пошел четвертую, так каждый удар,как ножом по сердцу, проходил, каждый удар за три шел, так больно били!Остервенились на меня. Эта-то вот скаредная последняя тысяча (чтоб ее!) всехтрех первых стоила, и кабы не умер я перед самым концом (всего палок двеститолько оставалось), забили бы тут же насмерть, ну да и я не дал себя вобиду: опять надул и опять обмер; опять поверили, да и как не поверить,лекарь верит, так что на двухстах-то последних, хоть изо всей злости билипотом, так били, что в другой раз две тысячи легче, да нет, нос утри, незабили, а отчего не забили? А все тоже потому, что сыздетства под плетьюрос. Оттого и жив до сегодня. Ох, били-то меня, били на моем веку!" -прибавил он в конце рассказа как бы в грустном раздумье, как бы силясьприпомнить и пересчитать, сколько раз его били. "Да нет, - прибавил он,перебивая минутное молчание, - и не пересчитать, сколько били; да и кудыперечесть! Счету такого не хватит". Он взглянул на меня и рассмеялся, но такдобродушно, что я сам не мог не улыбнуться ему в ответ. "Знаете ли,Александр Петрович, я ведь и теперь, коли сон ночью вижу, так непременно -что меня бьют: других снов у меня не бывает". Он действительно часто кричалпо ночам и кричал, бывало, во все горло, так что его тотчас будили толчкамиарестанты: "Ну, что, черт, кричишь!" Был он парень здоровый, невысокогоросту, вертлявый и веселый, лет сорока пяти, жил со всеми ладно, и хотьочень любил воровать и очень часто бывал у нас бит за это, но ведь кто ж унас не проворовывался и кто ж у нас не был бит за это? Прибавлю к этому одно: удивлялся я всегда тому необыкновенномудобродушию, тому беззлобию, с которым рассказывали все эти битые о том, каких били, и о тех, кто их бил. Часто ни малейшего даже оттенка злобы илиненависти не слышалось в таком рассказе, от которого у меня подчасподымалось сердце и начинало крепко и сильно стучать. А они, бывало,рассказывают и смеются, как дети. Вот М-цкий, например, рассказывал мне освоем наказании; он был не дворянин и прошел пятьсот. Я узнал об этом отдругих и сам спросил его: правда ли это и как это было? Он ответил как-токоротко, как будто с какою-то внутреннею болью, точно стараясь не глядеть наменя, и лицо его покраснело; через полминуты он посмотрел на меня, и вглазах его засверкал огонь ненависти, а губы затряслись от негодования. Япочувствовал, что он никогда не мог забыть этой страницы из своегопрошедшего. Но наши, почти все (не ручаюсь, чтоб не было исключений),смотрели на это совсем иначе. Не может быть, думал я иногда, чтоб онисчитали себя совсем виновными и достойными казни, особенно когда согрешилине против своих, а против начальства. Большинство из них совсем себя невинило. Я сказал уже, что угрызений совести я не замечал, даже в техслучаях, когда преступление было против своего же общества. О преступленияхпротив начальства и говорить нечего. Казалось мне иногда, что в этомпоследнем случае был свой особенный, так сказать, какой-то практический или,лучше, фактический взгляд на дело. Принималась во внимание судьба,неотразимость факта, и не то что обдуманно как-нибудь, а так уж,бессознательно, как вера какая-нибудь. Арестант, например, хоть и всегданаклонен чувствовать себя правым в преступлениях против начальства, так чтои самый вопрос об этом для него немыслим, но все-таки он практическисознавал, что начальство смотрит на его преступление совсем иным взглядом, астало быть, он должен быть наказан, и квиты. Тут борьба обоюдная. Преступникзнает притом и не сомневается, что он оправдан судом своей родной среды,своего же простонародья, которое никогда, он опять-таки знает это, егоокончательно не осудит, а бо'льшею частию и совсем оправдает, лишь бы грехего был не против своих, против братьев, против своего же родногопростонародья. Совесть его спокойна, а совестью он и силен и не смущаетсянравственно, а это главное. Он как бы чувствует, что есть на что опереться,и потому ненавидит, а принимает случившееся с ним за факт неминуемый,который не им начался, не им и кончится и долго-долго еще будет продолжатьсясреди раз поставленной, пассивной, но упорной борьбы. Какой солдат ненавидитлично турку, когда с ним воюет; а ведь турка же режет его, колет, стреляет внего. Впрочем, не все рассказы были уж совершенно хладнокровны и равнодушны.Про поручика Жеребятникова, например, рассказывали даже с некоторым оттенкомнегодования, впрочем не очень большого. С этим поручиком Жеребятниковым япознакомился еще в первое время моего лежания в больнице, разумеется изарестантских рассказов. Потом как-то я увидел его и в натуре, когда он стоялу нас в карауле. Это был человек лет под тридцать, росту высокого, толстый,жирный, с румяными, заплывшими жиром щеками, с белыми зубами и с ноздревскимраскатистым смехом. По лицу его было видно, что это самый незадумывающийсячеловек в мире. Он до старости любил сечь и наказывать палками, когда,бывало, назначали его экзекутором. Спешу присовокупить, что на поручикаЖеребятникова я уж и тогда смотрел как на урода между своими же, да таксмотрели на него и сами арестанты. Были и кроме него исполнители, в старинуразумеется, в ту недавнюю старину, о которой "свежо предание, а верится струдом", любившие исполнить свое дело рачительно и с усердием. Но бо'льшеючастию это происходило наивно и без особого увлечения. Поручик же был чем-товроде утонченнейшего гастронома в исполнительном деле. Он любил, он страстнолюбил исполнительное искусство, и любил единственно для искусства. Оннаслаждался им и, как истаскавшийся в наслаждениях, полинявший патрицийвремен Римской империи, изобретал себе разные утонченности, разныепротивуестественности, чтоб сколько-нибудь расшевелить и приятно пощекотатьсвою заплывшую жиром душу. Вот выводят арестанта к наказанию; Жеребятниковэкзекутором; один взгляд на длинный выстроенный ряд людей с толстыми палкамиуже вдохновляет его. Он самодовольно обходит ряды и подтверждает усиленно,чтобы каждый исполнял свое дело рачительно, совестливо, не то... Но ужсолдатики знали, что значит это не то. Но вот приводят самого преступника, иесли он еще до сих пор был не знаком с Жеребятниковым, если не слыхал ещепро него всей подноготной, то вот какую, например, штуку тот с нимвыкидывал. (Разумеется, это одна из сотни штучек; поручик был неистощим визобретениях). Всякий арестант в ту минуту, когда его обнажают, а рукипривязывают к прикладам ружей, на которых таким образом тянут его потомунтер-офицеры через всю зеленую улицу, - всякий арестант, следуя общемуобычаю, всегда начинает в эту минуту слезливым, жалобным голосом молитьэкзекутора, чтобы наказывал послабее и не усугублял наказание излишнеюстрогостию: "Ваше благородие, - кричит несчастный, - помилуйте, будьте отецродной, заставьте за себя век бога молить, не погубите, помилосердствуйте!"Жеребятников только, бывало, того и ждет; тотчас остановит дело и тоже счувствительным видом начинает разговор с арестантом: - Друг ты мой, - говорит он, - да что же мне-то делать с тобой? Не янаказую, закон! - Ваше благородие, все в ваших руках, помилосердствуйте! - А ты думаешь, мне не жалко тебя? Ты думаешь, мне в удовольствиесмотреть, как тебя будут быть? Ведь я тоже человек! Человек я аль нет,по-твоему? - Вестимо, ваше благородие, знамо дело; вы отцы, мы дети. Будьте отцомродным! - кричит арестант, начиная уже надеяться. - Да, друг ты мой, рассуди сам; ум-то ведь у тебя есть, чтоб рассудить:ведь я и сам знаю, что по человечеству должен и на тебя, грешника, смотретьснисходительно и милостиво. - Сущую правду изволите, ваше благородие, говорить! - Да, милостиво смотреть, как бы ты ни был грешен. Да ведь тут не я, азакон! Подумай! Ведь я богу служу и отечеству; я ведь тяжкий грех возьму насебя, если ослаблю закон, подумай об этом! - Ваше благородие! - Ну, да уж что! Уж так и быть, для тебя! Знаю, что грешу, но уж так ибыть... Помилую я тебя на этот раз, накажу легко. Ну, а что если я тем самымтебе вред принесу? Я тебя вот теперь помилую, накажу легко, а тыпонадеешься, что и другой раз так же будет, да и опять преступлениесделаешь, что тогда? Ведь на моей же душе... - Ваше благородие! Другу, недругу закажу! Вот как есть перед престоломнебесного создателя... - Ну, да уж хорошо, хорошо! А поклянешься мне, что будешь себя впредьхорошо вести? - Да разрази меня господи, да чтоб мне на том свете... - Не клянись, грешно. Я и слову твоему поверю, даешь слово? - Ваше благородие!!! - Ну, слушай же, милую я тебя только ради сиротских слез твоих; тысирота? - Сирота, ваше благородие, как перст один, ни отца, ни матери... - Ну, так ради сиротских слез твоих; но смотри же, в последний раз...ведите его, - прибавляет он таким мягкосердным голосом, что арестант уж и незнает, какими молитвами бога молить за такого милостивца. Но вот грознаяпроцессия тронулась, повели; загремел барабан, замахали первые палки..."Катай его! - кричит во все свое горло Жеребятников. - Жги его! Лупи, лупи!Обжигай! Еще ему, еще ему! Крепче сироту, крепче мошенника! Сажай его,сажай!" И солдаты лупят со всего размаха, искры сыплются из глаз бедняка, онначинает кричать, а Жеребятников бежит за ним по фрунту и хохочет, хохочет,заливается, бока руками подпирает от смеха, распрямиться не может, так чтодаже жалко его под конец станет, сердешного. И рад-то он, и смешно-то ему, итолько разве изредка перервется его звонкий, здоровый, раскатистый смех, ислышится опять: "Лупи его, лупи! Обжигай его, мошенника, обжигай сироту!.." А вот еще какие он изобретал варьяции: выведут к наказанию; арестантопять начинает молить. Жеребятников на этот раз не ломается, негримасничает, а пускается в откровенности: - Видишь что, любезный, - говорит он, - накажу я тебя как следует,потому ты и стоишь того. Но вот что я для тебя, пожалуй, сделаю: к прикладамя тебя не привяжу. Один пойдешь, только по-новому: беги что есть силы черезвесь фрунт! Тут хоть и каждая палка ударит, да ведь дело-то будет короче,как думаешь? Хочешь испробовать? Арестант слушает с недоумением, с недоверчивостью и задумывается. "Чтож, - думает он про себя, - а может, оно и вправду вольготнее будет; пробегучто есть мочи, так мука впятеро короче будет, а может, и не всякая палкаударит". - Хорошо, ваше благородие, согласен. - Ну, и я согласен, катай! Смотрите ж, не зевать! - кричит он солдатам,зная, впрочем, наперед, что ни одна палка не манкирует виноватой спины;промахнувшийся солдат тоже очень хорошо знает, чему подвергается. Арестантпускается бежать что есть силы по "зеленой улице", но, разумеется, непробегает и пятнадцати рядов; палки, как барабанная дробь, как молния,разом, вдруг, низвергаются на его спину, и бедняк с криком упадает, какподкошенный, как сраженный пулей. "Нет, ваше благородие, лучше уж позакону", - говорит он, медленно подымаясь с земли, бледный и испуганный, аЖеребятников, который заранее знал всю эту штуку и что из нее выйдет,хохочет, заливается. Но и не описать всех его развлечений и всего, что пронего у нас рассказывали! Несколько другим образом, в другом тоне и духе, рассказывали у нас ободном поручике Смекалове, исполнявшем должность командира при нашем остроге,прежде еще, чем назначили к этой должности нашего плац-майора. ПроЖеребятникова хоть и рассказывали довольно равнодушно, без особой злобы, новсе-таки не любовались его подвигами, не хвалили его, а видимо им гнушались.Даже как-то свысока презирали его. Но про поручика Смекалова вспоминали унас с радостью и наслаждением. Дело в том, что это вовсе не был какой-нибудьособенный охотник высечь; в нем отнюдь не было чисто жеребятническогоэлемента. Но все-таки он был отнюдь не прочь и высечь; в том-то и дело, чтосамые розги его вспоминались у нас с какою-то сладкою любовью, - так умелугодить этот человек арестантам! А и чем? Чем заслужил он такуюпопулярность? Правда, наш народ, как, может быть, и весь народ русский,готов забыть целые муки за одно ласковое слово; говорю об этом как об факте,не разбирая его на этот раз ни с той, ни с другой стороны. Нетрудно былоугодить этому народу и приобрести у него популярность. Но поручик Смекаловприобрел особенную популярность - так что даже о том, как он сек,припоминалось чуть не с умилением. "Отца не надо", - говорят, бывало,арестанты и даже вздыхают, сравнивая по воспоминаниям их прежнего временногоначальника, Смекалова, с теперешним плац-майором. "Душа человек!" Был ончеловек простой, может, даже и добрый по-своему. Но случается, бывает нетолько добрый, но даже и великодушный человек в начальниках; и что ж? - всене любят его, а над иным так, смотришь, и просто смеются. Дело в том, чтоСмекалов умел как-то так сделать, се его у нас признавали за своегочеловека, а это большое уменье или, вернее сказать, прирожденнаяспособность, над которой и не задумываются даже обладающие ею. Странноедело: бывают даже из таких и совсем недобрые люди, а между тем приобретаютиногда большую популярность. Не брезгливы они, не гадливы к подчиненномународу, - вот где, кажется мне, причина! Барчонка-белоручки в них не видать,духа барского не слыхать, а есть в них какой-то особенный простонародныйзапах, прирожденный им, и, боже мой, как чуток народ к этому запаху! Чего онне отдаст за него! Милосерднейшего человека готов променять даже на самогостарого, если этот припахивает ихним собственным посконным запахом. Что ж,если этот припахивающий человек, сверх того, и действительно добродушен,хотя бы и по-своему? Тут уж ему и цены нет! Поручик Смекалов, как уже исказал я, иной раз и больно наказывал, но он как-то так умел сделать, что нанего не только не злобствовали, но даже, напротив, теперь, в мое время, какуже все давно прошло, вспоминали о его штучках при сечении со смехом и снаслаждением. Впрочем, у него было немного штук: фантазии художественной нехватало. По правде, была всего-то одна штучка, одна-единственная, с которойон чуть не целый год у нас пробавлялся; но, может быть, она именно и мила-тобыла тем, что была единственная. Наивности в этом было много. Приведут,например, виноватого арестанта. Смекалов сам выйдет к наказанию, выйдет сусмешкою, с шуткою, об чем-нибудь тут же расспросит виноватого, обчем-нибудь постороннем, о его личных, домашних, арестантских делах, и вовсене с какою-нибудь целью, не с заигрыванием каким-нибудь, а так просто -потому что ему действительно знать хочется об этих делах. Принесут розги, аСмекалову стул; он сядет на него, трубку даже закурит. Длинная у него такаятрубка была. Арестант начинает молить... "Нет уж, брат, ложись, чего ужтут..." - скажет Смекалов; арестант вздохнет и ляжет. "Ну-тка, любезный,умеешь вот такой-то стих наизусть?" - "Как не знать, ваше благородие, мыкрещеные, сыздетства учились". - "Ну, так читай". И уж арестант знает, чточитать, и знает заранее, что будет при этом чтении, потому что эта штука разтридцать уже и прежде с другими повторялась. Да и сам Смекалов знает, чтоарестант это знает; знает, что даже и солдаты, которые стоят с поднятымирозгами над лежащей жертвой, об этой самой штуке тоже давно уж наслышаны, ивсе-таки он повторяет ее опять, - так она ему раз навсегда понравилась,может быть именно потому, что он ее сам сочинил, из литературного самолюбия.Арестант начинает читать, люди с розгами ждут, а Смекалов даже принагнется сместа, руку подымет, трубку перестанет курить, ждет известного словца. Послепервой строчки известных стихов арестант доходит наконец до слова "нанебеси". Того только и надо. "Стой! - кричит воспламененный поручик и мигомс вдохновенным жестом, обращаясь к человеку, поднявшему розгу, кричит: - Аты ему поднеси!" И заливается хохотом. Стоящие кругом солдаты тоже ухмыляются:ухмыляется секущий, чуть не ухмыляется даже секомый, несмотря на то чторозга по команде "поднеси" свистит уже в воздухе, чтоб через один миг какбритвой резнуть по его виноватому телу. И радуется Смекалов, радуется именнотому, что вот как же это он так хорошо придумал - и сам сочинил: "на небеси"и "поднеси" - и кстати, и в рифму выходит. И Смекалов уходит от наказаниясовершенно довольный собой, да и высеченный тоже уходит чуть не довольныйсобой и Смекаловым. И, смотришь, через полчаса уж рассказывает в остроге,как и теперь, в тридцать первый раз, была повторена уже тридцать раз преждевсего повторенная шутка. "Одно слово, душа человек! Забавник!" Даже подчас какой-то маниловщиной отзывались воспоминания о добрейшемпоручике. - Бывало, идешь этта, братцы, - рассказывает какой-нибудь арестантик, ивсе лицо его улыбается от воспоминания, - идешь, а он уж сидит себе подокошком в халатике, чай пьет, трубочку покуривает. Снимешь шапку. - Куда,Аксенов, идешь? - Да на работу, Михаил Васильич, перво-наперво в мастерскую надоть, -засмеется себе... То есть душа человек! Одно слово душа! - И не нажить такого! - прибавляет кто-нибудь из слушателей.

III

ПРОДОЛЖЕНИЕ. Я заговорил теперь о наказаниях, равно как и об разных исполнителяхэтих интересных обязанностей, собственно потому, что, переселясь вгоспиталь, подучил только тогда и первое наглядное понятие обо всех этихделах. До тех пор я знал об этом только понаслышке. В наши две палатысводились все наказанные шпицрутенами подсудимые из всех батальонов,арестантских отделений и прочих военных команд, расположенных в нашем городеи во всем его округе. В это первое время, когда я ко всему, что совершалоськругом меня, еще так жадно приглядывался, все эти странные для меня порядки,все эти наказанные и готовившиеся к наказанию естественно производили наменя сильнейшее впечатление. Я был взволнован, смущен и испуган. Помню, чтотогда же я вдруг и нетерпеливо стал вникать во все подробности этих новыхявлений, слушать разговоры и рассказы на эту тему других арестантов, самзадавал им вопросы, добивался решений. Мне желалось, между прочим, знатьнепременно все степени приговоров и исполнений, все оттенки этих исполнений,взгляд на все это самих арестантов; я старался вообразить себепсихологическое состояние идущих на казнь. Я сказал уже, что переднаказанием редко кто бывает хладнокровен, не исключая даже и тех, которыеуже предварительно были много и неоднократно биты. Тут вообще находит наосужденного какой-то острый, но чисто физический страх, невольный инеотразимый, подавляющий все нравственное существо человека. Я и потом, вовсе эти несколько лет острожной жизни, невольно приглядывался к тем изподсудимых, которые, пролежав в госпитале после первой половины наказания изалечив свои спины, выписывались из госпиталя, чтобы назавтра же выходитьостальную половину назначенных по конфирмации палок. Это разделениенаказания на две половины случается всегда по приговору лекаря,присутствующего при наказании. Если назначенное по преступлению число ударовбольшое, так что арестанту всего разом не вынести, то делят ему это число надве, даже на три части, судя по тому, что скажет доктор во время уже самогонаказания, то есть может ли наказуемый продолжать идти сквозь строй дальше,или это будет сопряжено с опасностью для его жизни. Обыкновенно пятьсот,тысяча и даже полторы тысячи выходят разом; но если приговор в две, в тритысячи, то исполнение делится на две половины и даже на три. Те, которые,залечив после первой половины свою спину, выходили из госпиталя, чтоб идтипод вторую половину, в день выписки и накануне бывали обыкновенно мрачны,угрюмы, неразговорчивы. Замечалась в них некоторая отупелость ума, какая-тонеестественная рассеянность. В разговоры такой человек не пускается и большемолчит; любопытнее всего, что с таким и сами арестанты никогда не говорят ине стараются заговаривать о том, что его ожидает. Ни лишнего слова, ниутешения; даже стараются и вообще-то мало внимания обращать на такого. Это,конечно, лучше для подсудимого. Бывают исключения, как вот, например, Орлов,о котором я уже рассказывал. После первой половины наказания он только на тои досадовал, что спина его долго не заживает и что нельзя ему поскореевыписаться, чтоб скорей выходить остальные удары, отправиться с партией вназначенную ему ссылку и бежать с дороги. Но этого развлекала цель, и богзнает, что у него на уме. Это была странная и живучая натура. Он был оченьдоволен, в сильно возбужденном состоянии, хотя и подавлял свои ощущения.Дело в том, что он еще перед первой половиной наказания думал, что его невыпустят из-под палок и что он должен умереть. До него доходили уже разныеслухи о мерах начальства, еще когда он содержался под судом; он уже и тогдаготовился к смерти. Но, выходив первую половину, он ободрился. Он явился вгоспиталь избитый до полусмерти; я еще никогда не видал таких язв; но онпришел с радостью в сердце, с надеждой, что останется жив, что слухи былиложные, что его вот выпустят же теперь из-под палок, так что теперь, последолгого содержания под судом, ему уже начинали мечтаться дорога, побег,свобода, поля и леса... Через два дня после выписки из госпиталя он умер втом же госпитале, на прежней же койке, не выдержав второй половины. Но я ужеупоминал об этом. ---- 7 Все, что я пишу здесь о наказаниях и казнях, было в мое время.Теперь, я слышал, все это изменилось и изменяется. (Прим. автора). И, однако, те же арестанты, которые проводили такие тяжелые дни и ночиперед самым наказанием, переносили самую казнь мужественно, не исключая исамых малодушных. Я редко слышал стоны даже в продолжение первой ночи по ихприбытии, нередко даже от чрезвычайно тяжело избитых; вообще народ умеетпереносить боль. Насчет боли я много расспрашивал. Мне иногда хотелосьопределенно узнать, как велика эта боль, с чем ее, наконец, можно сравнить?Право, не знаю, для чего я добивался этого. Одно только помню, что не изпраздного любопытства. Повторяю, я был взволнован и потрясен. Но у кого я ниспрашивал, я никак не мог добиться удовлетворительного для меня ответа.Жжет, как огнем палит, - вот все, что я мог узнать, и это был единственный увсех ответ. Жжет, да и только. В это же первое время, сойдясь поближе с М-м,я расспрашивал и его. "Больно, - отвечал он, - очень, а ощущение - жжет, какогнем; как будто жарится спина на самом сильном огне". Одним словом, всепоказывали в одно слово. Впрочем, помню, я тогда же сделал одно странноезамечание, за верность которого особенно не стою; но общность приговорасамих арестантов сильно его поддерживает: это то, что розги, если даются вбольшом количестве, самое тяжелое наказание из всех у нас употребляемых.Казалось бы, что это с первого взгляда нелепо и невозможно. Но, однако же, спятисот, даже с четырехсот розог можно засечь человека до смерти; а свышепятисот почти наверно. Тысячи розог не вынесет разом даже человек самогосильнейшего сложения. Между тем пятьсот палок можно перенести безо всякойопасности для жизни. Тысячу палок может вынести, без опасения за жизнь, дажеи не сильного сложения человек. Даже с двух тысяч палок нельзя забитьчеловека средней силы и здорового сложения. Арестанты все говорили, чторозги хуже палок. "Розги садче, - говорили они, - муки больше". Конечно,розги мучительнее палок. Они сильнее раздражают, сильнее действуют на нервы,возбуждают их свыше меры, потрясают свыше возможности. Я не знаю, кактеперь, но в недавнюю старину были джентльмены, которым возможность высечьсвою жертву доставляла нечто, напоминающее маркиз де Сада и Бренвилье. Ядумаю, что в этом ощущении есть нечто такое, отчего у этих джентльменовзамирает сердце, сладко и больно вместе. Есть люди, как тигры жаждущиелизнуть крови. Кто испытал раз эту власть, это безграничное господство надтелом, кровью и духом такого же, как сам, человека, так же созданного, братапо закону Христову; кто испытал власть и полную возможность унизить самымвысочайшим унижением другое существо, носящее на себе образ божий, тот ужепоневоле как-то делается не властен в своих ощущениях. Тиранство естьпривычка; оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь. Я стоюна том, что самый лучший человек может огрубеть и отупеть от привычки достепени зверя. Кровь и власть пьянят: развиваются загрубелость, разврат; умуи чувству становятся доступны и, наконец, сладки самые ненормальные явления.Человек и гражданин гибнут в тиране навсегда, а возврат к человеческомудостоинству, к раскаянию, к возрождению становится для него уже почтиневозможен. К тому же пример, возможность такого своеволия действуют и навсе общество заразительно: такая власть соблазнительна. Общество, равнодушносмотрящее на такое явление, уже само заражено в своем основании. Однимсловом, право телесного наказания, данное одному над другим, есть одна изязв общества, есть одно из самых сильных средств для уничтожения в немвсякого зародыша, всякой попытки гражданственности и полное основание кнепременному и неотразимому его разложению. Палачом гнушаются же в обществе, но палачом-джентльменом далеко нет.Только недавно высказалось противное мнение, но высказалось еще только вкнигах, отвлеченно. Даже те, которые высказывают его, не все еще успелизатушить в себе эту потребность самовластия. Даже всякий фабрикант, всякийантрепренер непременно должен ощущать какое-то раздражительное удовольствиев том, что его работник зависит иногда весь, со всем семейством своим,единственно от него. Это наверно так; не так скоро поколение отрывается оттого, что сидит в нем наследственно; не так скоро отказывается человек оттого, что вошло в кровь его, передано ему, так сказать, с матерним молоком.Не бывает таких скороспелых переворотов. Сознать вину и родовой грех ещемало, очень мало; надобно совсем от него отучиться. А это не так скороделается. Я заговорил о палаче. Свойства палача в зародыше находятся почти вкаждом современном человеке. Но не равно развиваются звериные свойствачеловека. Если же в ком-нибудь они пересиливают в своем развитии все другиеего свойства, то такой человек, конечно, становится ужасным и безобразным.Палачи бывают двух родов: одни бывают добровольные, другие - подневольные,обязанные. Добровольный палач, конечно, во всех отношениях нижеподневольного, которым, однако, так гнушается народ, гнушается до ужаса, догадливости, до безотчетного, чуть не мистического страха. Откуда же этотпочти суеверный страх к одному палачу и такое равнодушие, чуть не одобрениек другому? Бывают примеры до крайности странные: я знавал людей даже добрых,даже честных, даже уважаемых в обществе, и между тем они, например, не моглихладнокровно перенести, если наказуемый не кричит под розгами, не молит и непросит о пощаде. Наказуемые должны непременно кричать и молить о пощаде. Такпринято; это считается и приличным и необходимым, и когда однажды жертва нехотела кричать, то исполнитель, которого я знал и который в другихотношениях мог считаться человеком, пожалуй, и добрым, даже лично обиделсяпри этом случае. Он хотел было сначала наказать легко, но, не слыша обычных"ваше благородие, отец родной, помилуйте, заставьте за себя вечно богамолить" и проч., рассвирепел и дал розог пятьдесят лишних, желая добиться икрику и просьб, - и добился. "Нельзя-с, грубость есть", - отвечал он мнеочень серьезно. Что же касается до настоящего палача, подневольного,обязанного, то известно: это арестант решоный и приговоренный в ссылку, нооставленный в палачах; поступивший сначала в науку к другому палачу и,выучившись у него, оставленный навек при остроге, где он содержится особо, вособой комнате, имеющий даже свое хозяйство, но находящийся почти всегда подконвоем. Конечно, живой человек не машина; палач бьет хоть и по обязанности,но иногда тоже входит в азарт, но хоть бьет не без удовольствия для себя,зато почти никогда не имеет личной ненависти к своей жертве. Ловкость удара,знание своей науки, желание показать себя перед своими товарищами и передпубликой подстрекают его самолюбие. Он хлопочет ради искусства. Кроме того,он знает очень хорошо, что он всеобщий отверженец, что суеверный страх вездевстречает и провожает его, и нельзя ручаться, чтоб это не имело на неговлияния, не усиливало в нем его ярости, его звериных наклонностей. Даже детизнают, что он "отказывается от отца и матери". Странное дело, сколько мне нислучалось видеть палачей, все они были люди развитые, с толком, с умом и снеобыкновенным самолюбием, даже с гордостью. Развилась ли в них эта гордостьв отпор всеобщему к ним презрению; усиливалась ли она сознанием страха,внушаемого ими их жертве, и чувством господства над нею, - не знаю. Можетбыть, даже самая парадность и театральность той обстановки, с которою ониявляются перед публикой на эшафоте, способствуют развитию в них некотороговысокомерия. Помню, мне пришлось однажды в продолжение некоторого временичасто встречать и близко наблюдать одного палача. Это был малый среднегороста, мускулистый, сухощавый, лет сорока, с довольно приятным и умным лицоми с кудрявой головой. Он был всегда необыкновенно важен, спокоен; снаружидержал себя по-джентльменски, отвечал всегда коротко, рассудительно и дажеласково, но как-то высокомерно ласково, как будто он чем-то чванился предомною. Караульные офицеры часто с ним при мне заговаривали и, право, даже снекоторым как будто уважением к нему. Он это сознавал и перед начальникомнарочно удвоивал свою вежливость, сухость и чувство собственногодостоинства. Чем ласковее разговаривал с ним начальник, тем неподатливее самон казался, и хотя отнюдь не выступал из утонченнейшей вежливости, но, яуверен, в эту минуту он считал себя неизмеримо выше разговаривавшего с нимначальника. На лице его это было написано. Случалось, что иногда в оченьжаркий летний день посылали его под конвоем с длинным тонким шестом избиватьгородских собак. В этом городке было чрезвычайно много собак, совершенноникому не принадлежавших и плодившихся с необыкновенною быстротою. Вканикулярное время они становились опасными, и для истребления их, пораспоряжению начальства, посылался палач. Но даже и эта унизительнаядолжность, по-видимому, нимало не унижала его. Надо было видеть, с какимдостоинством он расхаживал по городским улицам в сопровождении усталогоконвойного, пугая уже одним видом своим встречных баб и детей, как онспокойно и даже свысока смотрел на всех встречавшихся. Впрочем, палачам житьпривольно. У них есть деньги, едят они очень хорошо, пьют вино. Деньгидостаются им через взятки. Гражданский подсудимый, которому выходит по судунаказание, предварительно хоть чем-нибудь, хоть из последнего, да подаритпалача. Но с иных, с богатых подсудимых, они сами берут, назначая им суммусообразно с вероятными средствами арестанта, берут и по тридцати рублей, аиногда даже и более. С очень богатыми даже очень торгуются. Очень слабонаказать палач, конечно, не может; он отвечает за это своей же спиной. Нозато, за известную взятку, он обещается жертве, что не прибьет ее оченьбольно. Почти всегда соглашаются на его предложение; если ж нет, ондействительно наказывает варварски, и это вполне в его власти. Случается,что он налагает значительную сумму даже на очень бедного подсудимого;родственники ходят, торгуются, кланяются, и беда, если не удовлетворят его.В таких случаях много помогает ему суеверный страх, им внушаемый. Какихдиковинок про палачей не рассказывают! Впрочем, сами арестанты уверяли меня,что палач может убить с одного удара. Но, во-первых, когда ж это былоиспытано? А, впрочем, может быть. Об этом говорили слишком утвердительно.Палач же сам ручался мне, что он это может сделать. Говорили тоже, что онможет ударить со всего размаха по самой спине преступника, но так, что дажесамого маленького рубчика не вскочит после удара и преступник не почувствуетни малейшей боли. Впрочем, обо всех этих фокусах и утонченностях известноуже слишком много рассказов. Но если даже палач и возьмет взятку, чтобнаказать легко, то все-таки первый удар дается им со всего размаха и изовсей силы. Это даже обратилось между ними в обычай. Последующие удары онсмягчает, особенно если ему предварительно заплатили. Но первый удар,заплатили иль нет ему, - его. Право, не знаю, для чего это у них такделается? Для того ли, чтоб сразу приучить жертву к дальнейшим ударам, потому расчету, что после очень трудного удара уже не так мучительны покажутсялегкие, или тут просто желание пофорсить перед жертвой, задать ей страху,огорошить ее с первого раза, что понимала она, с кем дело имеет, показатьсебя, одним словом. Во всяком случае палач перед началом наказания чувствуетсебя в возбужденном состоянии духа, чувствует силу свою, сознает себявластелином; он в эту минуту актер; на него дивится и ужасается публика, и,уж конечно, не без наслаждения кричит он своей жертве перед ударом:"Поддержись, ожгу! " - обычные и роковые слова в этом случае. Труднопредставить, до чего можно исказить природу человеческую. В это первое время, в госпитале, я заслушивался всех этих арестантскихрассказов. Лежать было нам всем ужасно скучно. Каждый день так похож один надругой! Утром еще развлекало нас посещение докторов и потом скоро после нихобед. Еда, разумеется, в таком однообразии представляла значительноеразвлечение. Порции были разные, распределенные по болезням лежавших. Иныеполучали только один суп с какой-то крупой; другие только одну кашицу;третьи одну только манную кашу, на которую было очень много охотников.Арестанты от долгого лежания изнеживались и любили лакомиться.Выздоравливавшим и почти здоровым давали кусок вареной говядины, "быка", каку нас говорили. Всех лучше была порция цынготная - говядина с луком, схреном и с проч., а иногда и с крышкой водки. Хлеб был, тоже смотря поболезням, черный или полубелый, порядочно выпеченный. Эта официальность итонкость в назначении порций только смешила больных. Конечно, в иной болезничеловек и сам ничего не ел. Но зато те больные, которые чувствовали аппетит,ели, что хотели. Иные менялись порциями, так что порция, подходящая к однойболезни, переходила к совершенно другой. Другие, которые лежали на слабойпорции, покупали говядину или цинготную порцию, пили квас, госпитальноепиво, покупая его у тех, кому оно назначалось. Иные съедали даже по двепорции. Эти порции продавались или перепродавались за деньги. Говяжья порцияценилась довольно высоко: она стоила пять копеек ассигнациями. Если в нашейпалате не было у кого купить, посылали сторожа в другую арестантскую палату,а нет - так и в солдатские палаты, в "вольные", как у нас говорили. Всегданаходились охотники продать. Они оставались на одном хлебе, зато зашибалиденьгу. Бедность была, конечно, всеобщая, но те, которые имели деньжонки,посылали даже на базар за калачами, даже за лакомствами и проч. Наши сторожаисполняли все эти поручения совершенно бескорыстно. После обеда наступалосамое скучное время; кто от нечего делать спал, кто болтал, кто ссорился,кто что-нибудь вслух рассказывал. Если не приводили новых больных, было ещескучнее. Приход новичка почти всегда производил некоторое впечатление,особенно если он был никому не знакомый. Его оглядывали, старались узнать,что он и как, откуда и по каким делам. Особенно интересовались в этом случаепересыльными: те всегда что-нибудь да рассказывали, впрочем не о своихинтимных делах; об этом, если сам человек не заговаривал, никогда нерасспрашивали, а так: откуда шли? с кем? какова дорога? куда пойдут? и проч.Иные, тут же слыша новый рассказ, припоминали как бы мимоходом что-нибудь изсвоего собственного: об разных пересылках, партиях, исполнителях, опартионных начальниках. Наказанные шпицрутенами являлись тоже об эту пору, квечеру. Они всегда производили довольно сильное впечатление, как, впрочем, ибыло уже упомянуто; но не каждый же день их приводили, и в тот день, когдаих не было, становилось у нас как-то вяло, как будто все эти лица однодругому страшно надоели, начинались даже ссоры. У нас радовались дажесумасшедшим, которых приводили на испытание. Уловка прикинуться сумасшедшим,чтоб избавиться от наказания, употреблялась изредка подсудимыми. Одних скорообличали или, лучше сказать, они сами решались изменять политику своихдействий, и арестант, прокуралесив два-три дня, вдруг ни с того ни с сегостановился умным, утихал и мрачно начинал проситься на выписку. Ниарестанты, ни доктора не укоряли такого и не стыдили, напоминая ему егонедавние фокусы; молча выписывали, молча провожали, и дня через два-три онявлялся к нам наказанный. Такие случаи бывали, впрочем, вообще редки. Нонастоящие сумасшедшие, приводившиеся на испытание, составляли истинную карубожию для всей палаты. Иных сумасшедших, веселых, бойких, кричащих, пляшущихи поющих, арестанты сначала встречали чуть не с восторгом. "Вот забава-то! "- говаривали они, смотря на иного только что приведенного кривляку. Но мнеужасно трудно и тяжело было видеть этих несчастных. Я никогда не могхладнокровно смотреть на сумасшедших. Впрочем, скоро беспрерывные кривлянья и беспокойные выходкиприведенного и встреченного с хохотом сумасшедшего решительно всем у наснадоедали и дня в два выводили всех из терпения окончательно. Одного из нихдержали у нас недели три, и приходилось просто бежать из палаты. Какнарочно, в это время привели еще сумасшедшего. Этот произвел на меняособенное впечатление. Случилось это уже на третий год моей каторги. Впервый год, или, лучше сказать, в первые же месяцы моей острожной жизни,весной, я ходил с одной партией на работу за две версты, в кирпичный завод,с печниками, подносчиком. Надо было исправить для будущих летних кирпичныхработ печи. В это утро в заводе М-цкий и Б. познакомили меня с проживавшимтам надсмотрщиком, унтер-офицером Острожским. Это был поляк, старик летшестидесяти, высокий, сухощавый, чрезвычайно благообразной и даже величавойнаружности. В Сибири он находился с давнишних пор на службе и хотьпроисходил из простонародья, пришел как солдат бывшего в тридцатом годувойска, но М-цкий и Б. его любили и уважали. Он все читал католическуюБиблию. Я разговаривал с ним, и он говорил так ласково, так разумно, такзанимательно рассказывал, так добродушно и честно смотрел. С тех пор я невидал его года два, слышал только, что по какому-то делу он находился подследствием, и вдруг его ввели к нам в палату как сумасшедшего. Он вошел свизгами, с хохотом и с самыми неприличными, с самыми камаринскими жестамипустился плясать по палате. Арестанты были в восторге, но мне стало такгрустно... Через три дня мы все уже не знали, куда с ним деваться. Онссорился, дрался, визжал, пел песни, даже ночью, делал поминутно такиеотвратительные выходки, что всех начинало просто тошнить. Он никого небоялся. На него надевали горячешную рубашку, но от этого становилось нам жехуже, хотя без рубашки он затевал ссоры и лез драться чуть не со всеми. Вэти три недели иногда вся палата подымалась в один голос и просила главногодоктора перевести наше нещечко в другую арестантскую палату. Там в своюочередь выпрашивали дня через два перевести его к нам. А так как сумасшедшихслучилось у нас разом двое, беспокойных и забияк, то одна палата с другоючередовались и менялись сумасшедшими. Но оказывались оба хуже. Все вздохнулисвободнее, когда их от нас увели наконец куда-то... Помню тоже еще одного странного сумасшедшего. Привели однажды летомодного подсудимого, здорового и с виду очень неуклюжего парня, лет сорокапяти, с уродливым от оспы лицом, с заплывшими красными глазами и счрезвычайно угрюмым и мрачным видом. Поместился он рядом со мною. Оказалсяон очень смирным малым, ни с кем не заговаривал и сидел как будто что-тообдумывая. Стало смеркаться, и вдруг он обратился ко мне. Прямо, без дальнихпредисловий, но с таким видом, как будто сообщает мне чрезвычайную тайну, онстал мне рассказывать, что на днях ему выходит две тысячи, но что этоготеперь не будет, потому что дочь полковника Г. об нем хлопочет. Я снедоумением посмотрел на него и отвечал, что в таком случае, мне кажется,дочь полковника ничего не в состоянии сделать. Я еще ни о чем недогадывался; его привели вовсе не как сумасшедшего, а как обыкновенногобольного. Я спросил его, чем он болен? Он ответил мне, что не знает и чтоего зачем-то прислали, но что он совершенно здоров, а полковничья дочь внего влюблена; что она раз, две недели тому назад, проезжала мимо абвахты, аон на ту пору и выгляни из-за решетчатого окошечка. Она, как увидала его,тотчас же и влюбилась. И с тех пор под разными видами была уже три раза наабвахте; первый раз заходила вместе с отцом к брату, офицеру, стоящему в товремя у них в карауле; другой раз пришла с матерью раздать подаяние и,проходя мимо, шепнула ему, что она его любит и выручит. Странно было, скакими тонкими подробностями рассказывал он мне всю эту нелепость, которая,разумеется, вся целиком родилась в расстроенной, бедной голове его. В своеизбавление от наказания он верил свято. О страстной любви к нему этойбарышни говорил спокойно и утвердительно, и, несмотря уже на общую нелепостьрассказа, так дико было слышать такую романтическую историю о влюбленнойдевице от человека под пятьдесят лет, с такой унылой, огорченной и уродливойфизиономией. Странно, что мог сделать страх наказания с этой робкой душой.Может быть, он действительно кого-нибудь увидел в окошко, и сумасшествие,приготовлявшееся в нем от страха, возраставшего с каждым часом, вдруг разомнашло свой исход, свою форму. Этот несчастный солдат, которому, может быть,во всю жизнь ни разу и не подумалось о барышнях, выдумал вдруг целый роман,инстинктивно хватаясь хоть за эту соломинку. Я выслушал молча и сообщил онем другим арестантам. Но когда другие стали любопытствовать, онцеломудренно молчал. Назавтра доктор долго опрашивал его, и так как онсказал ему, что ничем не болен, и по осмотру оказался действительно таким,то его и выписали. Но о том, что у него в листе написано было sanat., мыузнали уже, когда доктора вышли из палаты, так что сказать им, в чем дело,уже нельзя было. Да мы и сами-то еще тогда вполне не догадывались, в чембыло главное дело. А между тем все дело состояло в ошибке приславшего его кнам начальства, не объяснившего, для чего его присылали. Тут случиласькакая-то небрежность. А может быть, даже и приславшие еще толькодогадывались и были вовсе не уверены в его сумасшествии, действовали потемным слухам и прислали его на испытание. Как бы то ни было, несчастноговывели через два дня к наказанию. Оно, кажется, очень поразило его своеюнеожиданностью; он не верил, что его накажут, до последней минуты и, когдаповели его по рядам, стал кричать: "Караул!" В госпитале его положили наэтот раз уже не в нашу, а, за неимением в ней коек, в другую палату. Но ясправлялся о нем и узнал, что он во все восемь дней ни с кем не сказал нислова, был смущен и чрезвычайно грустен... Потом его куда-то услали, когдазажила его спина. Я по крайней мере уже больше не слыхал о нем ничего. Что же касается вообще до лечения и лекарств, то, сколько я могзаметить, легкобольные почти не исполняли предписаний и не принималилекарств, но труднобольные и вообще действительно больные очень любилилечиться, принимали аккуратно свои микстуры и порошки; но более всего у наслюбили наружные средства. Банки, пиявки, припарки и кровопускания, которыетак любит и которым так верит наш простолюдин, принимались у нас охотно идаже с удовольствием. Меня заинтересовало одно странное обстоятельство. Этисамые люди, которые были так терпеливы в перенесении мучительнейших болей отпалок и розог, нередко жаловались, кривлялись и даже стонали от каких-нибудьбанок. Разнеживались ли они уж очень, или так просто франтили, - уж не знаю,как это объяснить. Правда, наши банки были особого рода. Машинку, котороюпросекается мгновенно кожа, фельдшер когда-то, с незапамятных времен,затерял или испортил, или, может быть, она сама испортилась, так что он ужепринужден был делать необходимые надрезы тела ланцетом. Надрезов делают длякаждой банки около двенадцати. Машинкой не больно. Двенадцать ножичковударят вдруг, мгновенно, и боль не слышна. Но надрезывание ланцетом другоедело. Ланцет режет сравнительно очень медленно; боль слышна; а так как,например, при десяти банках приходится сделать сто двадцать таких надрезов,то все вместе, конечно, было чувствительно. Я испытал это, но хотя и былобольно и досадно, но все-таки не так же, чтоб не удержаться и стонать. Дажесмешно было иногда смотреть на иного верзилу и здоровяка, как он корчится иначинает нюнить. Вообще это можно было сравнить с тем, когда иной человек,твердый и даже спокойный в каком-нибудь серьезном деле, хандрит икапризничает дома, когда нечего делать, не ест, что подают, бранится иругается; все не по нем, все ему досаждают, все ему грубят, все его мучают -одним словом, с жиру бесится, как говорят иногда о таких господах,встречающихся, впрочем, и в простонародии; а в нашем остроге, при взаимномвсеобщем сожитии, даже слишком часто. Бывало, в палате свои уже начнутдразнить такого неженку, а иной просто выругается; вот он и замолчит, точнои в самом деле того и ждал, чтоб его выругали, чтоб замолчать. Особенно нелюбил этого Устьянцев и никогда не пропускал случая поругаться с неженкой.Он и вообще не пропускал случая с кем-нибудь сцепиться. Это было егонаслаждением, потребностью, разумеется от болезни, отчасти и от тупоумия.Смотрит, бывало, сперва серьезно и пристально и потом каким-то спокойным,убежденным голосом начинает читать наставления. До всего ему было дело;точно он был приставлен у нас для наблюдения за порядком или за всеобщеюнравственностью. - До всего доходит, - говорят, бывало, смеясь, арестанты. Его, впрочем,щадили и избегали ругаться с ним, а так только иногда смеялись. - Ишь, наговорил! На трех возах не вывезешь. - Чего наговорил? Перед дураком шапки не снимают известно. Чего ж он отланцета кричит? Любил медок, люби и холодок, терпи, значит. - Да тебе-то что? - Нет, братцы, - перебил один из наших арестантиков, - рожки ничего; яиспробовал; а вот нет хуже боли, когда тебя за ухо долго тянут. Все засмеялись. - А тебя нешто тянули? - А ты думал нет? Известно, тянули. - То-то ухи-то у тебя торчком стоят. У этого арестантика, Шапкина, действительно были предлинные, в обестороны торчавшие уши. Он был из бродяг, еще молодой, малый дельный и тихий,говоривший всегда с каким-то серьезным, затаенным юмором, что придаваломного комизму иным его рассказам. - Да с чего мне думать-то, что тебя за ухо тянули? Да и как я этовздумаю, туголобый ты человек? - ввязался снова Устьянцев, с негодованиемобращаясь к Шапкину, хотя, впрочем, тот вовсе не к нему относился, а ко всемвообще, но Шапкин даже и не посмотрел на него. - А тебя кто тянул? - спросил кто-то. - Кто? Известно кто, исправник. Это, братцы, по бродяжеству было.Пришли мы тогда в К., а было нас двое, я да другой, тоже бродяга, Ефим безпрозвища. По дороге мы у одного мужика в Толминой деревне разжилисьмаленько. Деревня такая есть, То'лмина. Ну, вошли да и поглядываем:разжиться бы и здесь, да и драло. В поле четыре воли, а в городе жутко -известно. Ну, перво-наперво зашли в кабачок. Огляделись. Подходит к намодин, прогорелый такой, локти продраны, в немецком платье. То да се. - А вы как, говорит, позвольте спросить, по документу?8 ---- 8 По паспорту. (Прим. автора). - Нет, говорим, без документа. - Так-с. И мы тоже-с. Тут у меня еще двое благоприятелей, говорит, тожеу генерала Кукушкина9 служат. Так вот смею спросить, мы вот подкутилималенько да и деньжонками пока не разжились. Полштофика благоволите нам. ---- 9 То есть в лесу, где поет кукушка. Он хочет сказать, что они тожебродяги. (Прим. автора). - С нашим полным удовольствием, говорим. Ну, выпили. И указали тут онинам одно дело, по столевской, то есть по нашей, части. Дом тут стоял, с краюгорода, и богатый тут жил один мещанин, добра пропасть, ночью и положилипроведать. Да только мы у богатого-то мещанина тут все впятером, в ту женочь, и попались. Взяли нас в часть, а потом к самому исправнику. Я,говорит, их сам допрошу. Выходит с трубкой, чашку чаю за ним несут,здоровенный такой, с бакенбардами. Сел. А тут уж, кроме нас, еще троихпривели, тоже бродяги. И смешной же это человек, братцы, бродяга; ну, ничегоне помнит, хоть ты кол ему на голове теши, все забыл, ничего не знает.Исправник прямо ко мне: "Ты кто таков?" Так и зарычал, как из бочки. Ну,известно, то же, что и все, сказывают: ничего, дескать, не помню, вашевысокоблагородие, все позабыл. - Постой, говорит, я еще с тобой поговорю, рожа-то мне знакомая, - самбельмы на меня так и пялит. А я его допрежь сего никогда и не видывал. Кдругому: - Ты кто? - Махни-драло, ваше высокоблагородие. - Это так тебя и зовут Махни-драло? - Так и зовут, ваше высокоблагородие. - Ну, хорошо, ты Махни-драло, а ты? - к третьему, значит. - А я за ним, ваше высокоблагородие. - Да прозываешься-то ты как? - Так и прозываюсь: "А я за ним", ваше высокоблагородие. - Да кто ж тебя, подлеца, так назвал? - Добрые люди так назвали, ваше высокоблагородие. На свете не бездобрых людей, ваше высокоблагородие, известно. - А кто такие эти добрые люди? - А я запамятовал маленько, ваше высокоблагородие, уж извольте проститьвеликодушно. - Всех позабыл? - Всех позабыл, ваше высокоблагородие. - Да ведь были ж у тебя тоже отец и мать?.. Их-то хоть помнишь ли? - Надо так полагать, что были, ваше высокоблагородие, а впрочем, тожеманенько запамятовал; может, и были, ваше высокоблагородие. - Да где ж ты жил до сих пор? - В лесу, ваше высокоблагородие. - Все в лесу? - Все в лесу. - Ну, а зимой? - Зимы не видал, ваше высокоблагородие. - Ну, а ты, тебя как зовут? - Топором, ваше высокоблагородие. - А тебя? - Точи не зевай, ваше высокоблагородие. - А тебя? - Потачивай небось, ваше высокоблагородие. - Все ничего не помните? - Ничего не помним, ваше высокоблагородие. Стоит, смеется, и они на него глядя, усмехаются. Ну, а другой раз и взубы ткнет, как нарвешься. А народ-то все здоровенный, жирные такие. - Отвести их в острог, говорит, я с ними потом; ну, а ты оставайся, -это мне то есть говорит. - Пошел сюда, садись! - Смотрю: стол, бумага, перо.Думаю: "Чего ж он это ладит делать?" - Садись, говорит, на стул, бери перо,пиши! - а сам схватил меня за ухо и тянет. Я смотрю на него, как черт напопа: "Не умею, говорю, ваше высокоблагородие". - Пиши! - Помилосердуйте, ваше высокоблагородие. - Пиши, как умеешь, так ипиши! - а сам все за ухо тянет, все тянет, да как завернет! Ну, братцы,скажу, легче бы он мне триста розог всыпал, ажно искры посыпались, - пиши,да и только! - Да что он, сдурел, что ли? - Нет, не сдурел. А в Т-ке писарек занедолго штуку выкинул: деньгитяпнул казенные да с тем и бежал, тоже уши торчали. Ну, дали знатьповсеместно. А я по приметам-то как будто и подошел, так вот он и пыталменя: умею ль я писать и как я пишу? - Эко дело, парень! А больно? - Говорю, больно. Раздался всеобщий смех. - Ну, а написал? - Да чего написал? Стал пером водить, водил-водил по бумаге-то, он ибросил. Ну, плюх с десяток накидал, разумеется, да с тем и пустил, тоже вострог, значит. - А ты разве умеешь писать? - Прежде умел, а вот как перьями стали писать, так уж я и разучился... Вот в таких рассказах, или, лучше сказать, в такой болтовне, проходилоиногда наше скучное время. Господи, что это была за скука! Дни длинные,душные, один на другой точь-в-точь похожие. Хоть бы книга какая-нибудь! Имежду тем я, особенно вначале, часто ходил в госпиталь, иногда больной,иногда просто лежать; уходил от острога. Тяжело было там, еще тяжелее, чемздесь, нравственно тяжелее. Злость, вражда, свара, зависть, беспрерывныепридирки к нам, дворянам, злые, угрожающие лица! Тут же в госпитале все былиболее на равной ноге, жили более по-приятельски. Самое грустное время впродолжение целого дня приходилось вечером, при свечах, и в начале ночи.Укладываются спать рано. Тусклый ночник светит вдали у дверей яркой точкой,а в нашем конце полумрак. Становится смрадно и душно. Иной не может заснуть,встанет и сидит часа полтора на постели, склонив свою голову в колпаке, какбудто о чем-то думает. Смотришь на него целый час и стараешься угадать, очем он думает, чтобы тоже как-нибудь убить время. А то начнешь мечтать,вспоминать прошедшее, рисуются широкие и яркие картины в воображении;припоминаются такие подробности, которых в другое время и не припомнил бы ине прочувствовал бы так, как теперь. А то гадаешь про будущее: как-товыйдешь из острога? Куда? Когда это будет? Воротишься ль когда-нибудь насвою родимую сторону? Думаешь, думаешь, и надежда зашевелится в душе... А тоиной раз просто начнешь считать: раз, два, три и т. д., чтоб как-нибудьсреди этого счета заснуть. Я иногда насчитывал до трех тысяч и не засыпал.Вот кто-нибудь заворочается. Устьянцев закашляет своим гнилым, чахоточнымкашлем и потом слабо застонет и каждый раз приговаривает: "Господи, ясогрешил!" И странно слышать этот больной, разбитый и ноющий голос средивсеобщей тиши. А вот где-нибудь в уголке тоже не спят и разговаривают ссвоих коек. Один что-нибудь начнет рассказывать про свою быль, про далекое,про минувшее, про бродяжничество, про детей, про жену, про прежние порядки.Так и чувствуешь уже по одному отдаленному шепоту, что все, об чем онрассказывает, никогда к нему опять не воротится, а сам он, рассказчик, -ломоть отрезанный; другой слушает. Слышен только тихий, равномерный шепот,точно вода журчит где-то далеко... Помню, однажды, в одну длинную зимнююночь, я прослушал один рассказ. С первого взгляда он мне показался каким-тогорячешным сном, как будто я лежал в лихорадке и мне все это приснилось вжару, в бреду...

IV

Date: 2015-12-12; view: 332; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию