Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Первые впечатления 5 page





X

ПРАЗДНИК РОЖДЕСТВА ХРИСТОВА Наконец наступили и праздники. Еще в сочельник арестанты почти невыходили на работу. Вышли в швальни, в мастерские; остальные только побылина разводке, и хоть и были кой-куда назначены, но почти все, поодиночке иликучками, тотчас же возвратились в острог, и после обеда никто уже не выходилиз него. Да и утром большая часть ходила только по своим делам, а не показенным: иные - чтоб похлопотать о пронесении вина и заказать новое; другие- повидать знакомых куманьков и кумушек или собрать к празднику должишки засделанные ими прежде работы; Баклушин и участвовавшие в театре - чтоб обойтинекоторых знакомых, преимущественно из офицерской прислуги, и достатьнеобходимые костюмы. Иные ходили с заботливым и суетливым видом единственнопотому, что и другие были суетливы и заботливы, и хоть иным, например,ниоткуда не предстояло получить денег, но они смотрели так, как будто и онитоже получат от кого-нибудь деньги; одним словом, все как будто ожидали кзавтрашнему дню какой-то перемены, чего-то необыкновенного. К вечеруинвалиды, ходившие на базар по арестантским рассылкам, нанесли с собой многовсякой всячины из съестного: говядины, поросят, даже гусей. Многие изарестантов, даже самые скромные и бережливые, копившие круглый год своикопейки, считали обязанностью раскошелиться к такому дню и достойным образомсправить разговень. Завтрашней день был настоящий, неотъемлемый у арестантапраздник, признанный за ним формально законом. В этот день арестант не могбыть выслан на работу, и таких дней всего было три в году. И, наконец, кто знает, сколько воспоминаний должно было зашевелиться вдушах этих отверженцев при встрече такого дня! Дни великих праздников резкоотпечатлеваются в памяти простолюдинов, начиная с самого детства. Это дниотдохновения от их тяжких работ, дни семейного сбора. В остроге же онидолжны были припоминаться с мучениями и тоской. Уважение к торжественномудню переходило у арестантов даже в какую-то форменность; немногие гуляли;все были серьезны и как будто чем-то заняты, хотя у многих совсем почти небыло дела. Но и праздные и гуляки старались сохранять в себе какую-товажность... Смех как будто был запрещен. Вообще настроение дошло до какой-тощепетильности и раздражительной нетерпимости, и кто нарушал общий тон, хотьбы невзначай, того осаживали с криком и бранью и сердились на него как будтоза неуважение к самому празднику. Это настроение арестантов былозамечательно, даже трогательно. Кроме врожденного благоговения к великомудню, арестант бессознательно ощущал, что он этим соблюдением праздника какбудто соприкасается со всем миром, что не совсем же он, стало быть,отверженец, погибший человек, ломоть отрезанный, что и в остроге то же, чтоу людей. Они это чувствовали; это было видно и понятно. Аким Акимыч тоже очень готовился к празднику. У него не было нисемейных воспоминаний, потому что он вырос сиротой в чужом доме и чуть не спятнадцати лет пошел на тяжелую службу; не было в жизни его и особенныхрадостей, потому что всю жизнь свою провел он регулярно, однообразно, боясьхоть на волосок выступить из показанных ему обязанностей. Не был он иособенно религиозен, потому что благонравие, казалось, поглотило в нем всеостальные его человеческие дары и особенности, все страсти и желания, дурныеи хорошие. Вследствие всего этого он готовился встретить торжественный деньне суетясь, не волнуясь, не смущаясь тоскливыми и совершенно бесполезнымивоспоминаниями, а с тихим, методическим благонравием, которого было ровнонастолько, сколько нужно для исполнения обязанности и раз навсегдауказанного обряда. Да и вообще он не любил много задумываться. Значениефакта, казалось, никогда не касалось его головы, но раз указанные емуправила он исполнял с священною аккуратностью. Если б завтра же приказалиему сделать совершенно противное, он бы сделал и это с тою же самоюпокорностью и тщательностью, как делал и противоположное тому накануне. Раз,один только раз в жизни он попробовал пожить своим умом - и попал в каторгу.Урок не пропал для него даром. И хоть ему не суждено было судьбою понятьхоть когда-нибудь, в чем именно он провинился, но зато он вывел из своегоприключения спасительное правило - не рассуждать никогда и ни в какихобстоятельствах, потому что рассуждать "не его ума дело", как выражалисьпромеж себя арестанты. Слепо преданный обряду, он даже и на праздничногопоросенка своего, которого начинил кашей и изжарил (собственноручно, потомучто умел и жарить), смотрел с каким-то предварительным уважением, точно этобыл не обыкновенный поросенок, которого всегда можно было купить и изжарить,а какой-то особенный, праздничный. Может быть, он еще с детства привыквидеть на столе в этот день поросенка и вывел, что поросенок необходим дляэтого дня, и я уверен, если б хоть раз в этот день он не покушал поросенка,то на всю жизнь у него бы осталось некоторое угрызение совести онеисполненном долге. До праздника он ходил в своей старой куртке и в старыхпанталонах, хоть и благопристойно заштопанных, но зато уж совсемзаносившихся. Оказалось теперь, что новую пару, выданную ему еще месяцачетыре назад, он тщательно сберегал в своем сундучке и не притрогивался кней с улыбающейся мыслью торжественно обновить ее в праздник. Так он исделал. Еще с вечера он достал свою новую пару, разложил, осмотрел,пообчистил, обдул и, исправив все это, предварительно примерил ее.Оказалось, что пара была совершенно впору; все было прилично, плотнозастегивалось доверху, воротник, как из кордона, высоко подпирал подбородок;в талье образовалось даже что-то вроде мундирного перехвата, и Аким Акимычдаже осклабился от удовольствия и не без молодцеватости повернулся передкрошечным свои зеркальцем, которое собственноручно и давно уже оклеил всвободную минутку золотым бордюрчиком. Только один крючочек у воротникакуртки оказался как будто не на месте. Сообразив это, Аким Акимыч решилпереставить крючок; переставил, примерил опять, и оказалось уже совсемхорошо. Тогда он сложил все по-прежнему и с успокоенным духом упрятал дозавтра в сундучок. Голова его была обрита удовлетворительно; но, оглядевсебя внимательно в зеркальце, он заметил, что как будто не совсем гладко наголове; показывались чуть видные ростки волос, и он немедленно сходил к"майору" чтоб обриться совершенно прилично и по форме. И хоть Акима Акимычаникто не стал бы завтра осматривать, но обрился он единственно дляспокойствия своей совести, чтоб уж так, для такого дня, исполнить все своиобязанности. Благоговение к пуговке, к погончику, к петличке еще с детстванеотъемлемо напечатлелось в уме его в виде неоспоримой обязанности, а всердце - как образ последней степени красоты, до которой может достичьпорядочный человек. Все исправив, он, как старший арестант в казарме,распорядился приносом сена и тщательно наблюдал, как разбрасывали его пополу. То же самое было и в других казармах. Не знаю почему, но к рождествувсегда разбрасывали у нас по казарме сено. Потом, окончив все свои труды,Аким Акимыч помолился богу, лег на свою койку и тотчас же заснул безмятежнымсном младенца, чтоб проснуться как можно раньше утром. Так же точнопоступили, впрочем, и все арестанты. Во всех казармах улеглись гораздораньше обыкновенного. Обыкновенные вечерние работы были оставлены; обмайданах и помину не было. Все ждало завтрашнего утра. Оно наконец настало. Рано, еще до свету, едва только пробили зорю,отворили казармы, и вошедший считать арестантов караульный унтер-офицерпоздравил их всех с праздником. Ему отвечали тем же, отвечали приветливо иласково. Наскоро помолившись, Аким Акимыч и многие, имевшие своих гусей ипоросят на кухне, поспешно пошли смотреть, что с ними делается, как ихжарят, где что стоит и так далее. Сквозь темноту из маленьких, залепленныхснегом и льдом окошек нашей казармы видно было, что в обеих кухнях, во всехшести печах, пылает яркий огонь, разложенный еще до свету. По двору, втемноте, уже швыряли арестанты в своих полушубках, в рукава и внакидку; всеэто стремилось в кухню. Но некоторые, впрочем очень немногие, успели ужепобывать и у целовальников. Это были уже самые нетерпеливые. Вообще же всевели себя благопристойно, смирно и как-то не по-обыкновенному чинно. Неслышно было ни обычной ругани, ни обычных ссор. Все понимали, что деньбольшой и праздник великий. Были такие, что сходили в другие казармы,поздравили кой-кого из своих. Проявлялось что-то вроде дружества. Замечумимоходом: между арестантами почти совсем не замечалось дружества, не говорюобщего, - это уж подавно, - а так, чтоб один какой-нибудь арестант сдружилсяс другим. Этого почти совсем у нас не было, и это замечательная черта: такне бывает на воле. У нас вообще все были в обращении друг с другом черствы,сухи, за очень редкими исключениями, и это был какой-то формальный, разпринятый и установленный тон. Я тоже вышел из казармы; начинало чуть-чутьсветать; звезды меркли; морозный тонкий пар подымался кверху. Из печных трубна кухне валил дым столбом. Некоторые из попавшихся мне навстречу арестантовсами охотно и ласково поздравили меня с праздником. Я благодарил и отвечалтем же. Из них были и такие, которые до сих пор еще ни слова со мной несказали во весь этот месяц. У самой кухни нагнал меня арестант из военной казармы, в тулупевнакидку. Он еще с полдвора разглядел меня и кричал мне: "АлександрПетрович! Александр Петрович!" Он бежал на кухню и торопился. Я остановилсяи подождал его. Это был молодой парень, с круглым лицом, с тихим выражениемглаз, очень неразговорчивый со всеми, а со мной не сказавший еще ни одногослова и не обращавший на меня доселе никакого внимания со времени моегопоступления в острог; я даже не знал, как его и зовут. Он подбежал ко мнезапыхавшись и стал передо мной в упор, глядя на меня с какой-то тупой, но вто же время и блаженной улыбкой. - Что вам? - не без удивления спросил я его, видя, что он стоит передомной, улыбается, глядит во все глаза, а разговора не начинает. - Да как же, праздник... - пробормотал он и, сам догадавшись, что не очем больше говорить, бросил меня и поспешно отправился на кухню. Замечу здесь кстати, что и после этого мы с ним ровно никогда несходились и почти не сказали ни слова друг другу до самого моего выхода изострога. На кухне около жарко разгоревшихся печей шла суетня и толкотня, целаядавка. Всякий наблюдал за своим добром; стряпки принимались готовитьказенное кушанье, потому что в этот день обед начинался раньше. Никто,впрочем, не начинал еще есть, хоть иным бы и хотелось, но наблюдалось переддругими приличие. Ждали священника, и уже после него полагались разговени.Между тем еще не успело совсем ободнять, как уже начали раздаваться заворотами острога призывные крики ефрейтора: "Поваров!" Эти крики раздавалисьчуть не поминутно и продолжались почти два часа. Требовали поваров с кухни,чтоб принимать приносимое со всех концов города в острог подаяние.Приносилось оно в чрезвычайном количестве в виде калачей, хлеба, ватрушек,пряжеников, шанег, блинов и прочих сдобных печений. Я думаю, не осталось ниодной хозяйки из купеческих и мещанских домов во всем городе, которая бы неприслала своего хлеба, чтоб поздравить с великим праздником "несчастных" изаключенных. Были подаяния богатые - сдобные хлеба из чистейшей муки,присланные в большом количестве. Были подаяния и очень бедные - такойкакой-нибудь грошовый калачик и две каких-нибудь черные шаньги, чуть-чутьобмазанные сметаной: это уже был дар бедняка бедняку, из последнего. Всепринималось с одинаковою благодарностью, без различия даров и даривших.Принимавшие арестанты снимали шапки, кланялись, поздравляли с праздником иотносили подаяние на кухню. Когда же набрались целые груды подаянного хлеба,требовали старших из каждой казармы, и они уже распределили все поровну, показармам. Не было ни спору, ни брани; дело вели честно, поровну. Чтопришлось на нашу казарму, разделили уже у нас; делил Аким Акимыч и ещедругой арестант; делили своей рукой и своей рукой раздавали каждому. Не былони малейшего возражения, ни малейшей зависти от кого-нибудь; все осталисьдовольны; даже подозрения не могло быть, что подаяние можно утаить илираздать не поровну. Устроив свои дела в кухне, Аким Акимыч приступил ксвоему облачению, оделся со всем приличием и торжественностью, не оставив ниодного крючочка незастегнутым, и, одевшись, тотчас же приступил к настоящеймолитве. Он молился довольно долго. На молитве стояло уже много арестантов,большею частью пожилых. Молодежь помногу не молилась: так развеперекрестится кто, вставая, даже и в праздник. Помолившись, Аким Акимычподошел ко мне и с некоторою торжественностью поздравил меня с праздником. Ятут же позвал его на чай, а он меня на своего поросенка. Спустя немногоприбежал ко мне и Петров поздравить меня. Он, кажется, уж выпил и хотьприбежал запыхавшись, но многого не сказал, а только постоял недолго передомной с каким-то ожиданием и вскоре ушел от меня на кухню. Между тем ввоенной казарме приготовлялись к принятию священника. Эта казарма былаустроена не так, как другие: в ней нары тянулись около стен, а не посрединекомнаты, как во всех прочих казармах, так что это была единственная востроге комната, не загроможденная посредине. Вероятно, она и устроена былатаким образом, чтоб в ней, в необходимых случаях, можно было собиратьарестантов. Среди комнаты поставили столик, накрыли его чистым полотенцем,поставили на нем образ и зажгли лампадку. Наконец пришел священник с крестоми святою водою. Помолившись и пропев перед образом, он стал передарестантами, и все с истинным благоговением стали подходить прикладываться ккресту. Затем священник обошел все казармы и окропил их святою водою. Накухне он похвалил наш острожный хлеб, славившийся своим вкусом в городе, иарестанты тотчас же пожелали ему послать два свежих и только что выпеченныххлеба; на отсылку их немедленно употреблен был один инвалид. Крест проводилис тем же благоговением, с каким и встретили, и затем почти тотчас жеприехали плац-майор и комендант. Коменданта у нас любили и даже уважали. Онобошел все казармы в сопровождении плац-майора, всех поздравил с праздником,зашел в кухню и попробовал острожных щей. Щи вышли славные; отпущено былодля такого дня чуть не по фунту говядины на каждого арестанта. Сверх того,сготовлена была просяная каша, и масла отпустили вволю. Проводив коменданта,плац-майор велел начинать обедать. Арестанты старались не попадаться ему наглаза. Не любили у нас его злобного взгляда из-под очков, которым он итеперь высматривал направо и налево, не найдется ли беспорядков, непопадется ли какой-нибудь виноватый. Стали обедать. Поросенок Акима Акимыча был зажарен превосходно. И вотне могу объяснить, как это случилось: тотчас же по отъезде плац-майора,каких-нибудь пять минут спустя, оказалось необыкновенно много пьяногонароду, а между тем, еще за пять минут, все были почти совершенно трезвые.Явилось много рдеющих и сияющих лиц, явились балалайки. Полячок со скрипкойуже ходил за каким-то гулякой, нанятый на весь день, и пилил ему веселыетанцы. Разговор становился хмельнее и шумнее. Но отобедали без большихбеспорядков. Все были сыты. Многие из стариков и солидных отправились тотчасже спать, что сделал и Аким Акимыч, полагая, кажется, что в большой праздникпосле обеда непременно нужно заснуть. Старичок из стародубовскихстарообрядцев, вздремнув немного, полез на печку, развернул свою книгу ипромолился до глубокой ночи, почти не прерывая молитвы. Ему тяжело былосмотреть на "страм", как говорил он про всеобщую гулянку арестантов. Всечеркесы уселись на крылечке и с любопытством, а вместе и с некоторымомерзением смотрели на пьяный народ. Мне повстречался Нурра: "Яман, яман! -сказал он мне, покачивая головою с благочестивым негодованием, - ух, яман!Аллах сердит будет!" Исай Фомич упрямо и высокомерно засветил в своем уголкусвечку и начал работать, видимо показывая, что ни во что не считаетпраздник. Кой-где по углам начались майданы. Инвалидов не боялись, а вслучае унтер-офицера, который сам старался ничего не замечать, поставилисторожей. Караульный офицер раза три заглядывал во весь этот день в острог.Но пьяные прятались, майданы снимались при его появлении, да и сам он,казалось, решался не обращать внимания на мелкие беспорядки. Пьяный человекв этот день считался уже беспорядком мелким. Мало-помалу народ разгуливался.Начинались и ссоры. Трезвых все-таки оставалось гораздо большая часть, ибыло кому присмотреть за нетрезвыми. Зато уж гулявшие пили без меры. Газинторжествовал. Он разгуливал с самодовольным видом около своего места нанарах, под которое смело перенес вино, хранившееся до того времени где-то вснегу за казармами, в потаенном месте, и лукаво посмеивался, смотря наприбывавших к нему потребителей. Сам он был трезв и не выпил ни капли. Оннамерен был гулять в конце праздника, обобрав предварительно все денежки изарестантских карманов. По казармам раздавались песни. Но пьянство переходилоуже в чадный угар, и от песен недалеко было до слез. Многие расхаживали ссобственными балалайками, тулупы внакидку, и с молодецким видом перебиралиструны. В особом отделении образовался даже хор, человек из восьми. Ониславно пели под аккомпанемент балалаек и гитар. Чисто народных песен пелосьмало. Помню только одну, молодецки пропетую: Я вечор млада Во пиру была. И здесь я услышал новый вариант этой песни, которого прежде невстречал. В конце песни прибавлялось несколько стихов: У меня ль, младой, Дома убрано: Ложки вымыла, Во щи вылила; С косяков сскребла, Пироги спекла. Пелись же большею частью песни так называемые у нас арестантские,впрочем все известные. Одна из них: "Бывало... " - юмористическая,описывающая, как прежде человек веселился и жил барином на воле, а теперьпопал в острог. Описывалось, как он подправлял прежде "бламанже шемпанским",а теперь - Дадут капусты мне с водою - И ем, так за ушми трещит. В ходу была тоже слишком известная: Прежде жил я, мальчик, веселился Иимел свой капитал: Капиталу, мальчик, я решился И в неволю жить попал...и так далее. Только у нас произносили не "капитал", а "копитал", производякапитал от слова "копить"; пелись тоже заунывные. Одна была чистокаторжная, тоже, кажется, известная: Свет небесный воссияет, Барабан зорю пробьет, - Старший двери отворяет, Писарь требовать идет. Нас не видно за стенами, Каково мы здесь живем; Бог, творец небесный, с нами, Мы и здесь не пропадем, и т. д. Другая пелась еще заунывнее, впрочем прекрасным напевом, сочиненная,вероятно, каким-нибудь ссыльным, с приторными и довольно безграмотнымисловами. Из нее я вспоминаю теперь несколько стихов: Не увидит взор мой той страны, В которой я рожден; Терпеть мученья без вины Навек я осужден. На кровле филин прокричит, Раздастся по лесам, Заноет сердце, загрустит, Меня не будет там. Эта песня пелась у нас часто, но не хором, а в одиночку. Кто-нибудь, вгулевое время, выйдет, бывало, на крылечко казармы, сядет, задумается,подопрет щеку рукой и затянет ее высоким фальцетом. Слушаешь, и как-то душунадрывает. Голоса у нас были порядочные. Между тем начинались уж и сумерки. Грусть, тоска и чад тяжелопроглядывали среди пьянства и гульбы. Смеявшийся за час тому назад уже рыдалгде-нибудь, напившись через край. Другие успели уже раза по два подраться.Третьи, бледные и чуть держась на ногах, шатались по казармам, заводилиссоры. Те же, у которых хмель был незадорного свойства, тщетно искалидрузей, чтобы излить перед ними свою душу и выплакать свое пьяное горе. Весьэтот бедный народ хотел повеселиться, провесть весело великий праздник - и,господи! какой тяжелый и грустный был этот день чуть не для каждого. Каждыйпроводил его, как будто обманувшись в какой-то надежде. Петров раза два ещезабегал ко мне. Он очень немного выпил во весь день и был почти совсемтрезвый. Но он до самого последнего часа все чего-то ожидал, что непременнодолжно случиться, чего-то необыкновенного, праздничного, развеселого. Хотьон и не говорил об этом, но видно было по его глазам. Он сновал из казармы вказарму без устали. Но ничего особенного не случалось и не встречалось,кроме пьянства, пьяной бестолковой ругани и угоревших от хмеля голов.Сироткин бродил тоже в новой красной рубашке по всем казармам, хорошенький,вымытый, и тоже тихо и наивно, как будто ждал чего-то. Мало-помалу вказармах становилось несносно и омерзительно. Конечно, было много исмешного, но мне было как-то грустно и жалко их всех, тяжело и душно междуними. Вон два арестанта спорят, кому кого угощать. Видно, что они уже долгоспорят и преж-того даже поссорились. У одного в особенности есть какой-тодавнишний зуб на другого. Он жалуется и, нетвердо ворочая языком, силитсядоказать, что тот поступил с ним несправедливо: был продан какой-тополушубок, утаены когда-то какие-то деньги, в прошлом году на масленице.Что-то еще, кроме этого, было... Обвиняющий - высокий и мускулистый парень,неглупый, смирный, но когда пьян - с стремлением дружиться и излить своегоре. Он ругается и претензию показывает как будто с желанием еще крепчепотом помириться с соперником. Другой - плотный, коренастый, невысокогороста, с круглым лицом, хитрый и пронырливый. Он выпил, может быть, большесвоего товарища, но пьян только слегка. Он с характером и слывет богатым, ноему почему-то выгодно не раздражать теперь своего экспансивного друга, и онподводит его к целовальнику; друг утверждает, что он должен и обязан емуподнести, "если только ты честный человек есть". Целовальник с некоторым уважением к требователю и с оттенком презренияк экспансивному другу, потому что тот пьет не на свои, а его потчуют,достает и наливает чашку вина. - Нет, Степка, это ты должен, - говорит экспансивный друг, видя, чтоего взяла, - потому ефто твой долг. - Да я с тобой и язык-то даром не стану мозолить! - отвечает Степка. - Нет, Степка, это ты врешь, - подтверждает первый, принимая отцеловальника чашку, - потому ты мне деньги должен; совести нет и глаза-то утебя не свои, а заемные! Подлец, Степка, вот тебе; одно слово подлец! - Ну чего рюмишь, вино расплескал! Честь ведут да дают, так пей! -кричит целовальник на экспансивного друга, - не до завтра над тобой стоять! - Да и выпью, чего кричишь! С праздником, Степан Дорофеич! - вежливо ис легким поклоном обратился он, держа чашку в руках, к Степке, которого ещеза полминуты обзывал подлецом. - Будь здоров на сто годов, а что жил, не взачет! - Он выпил, крякнул и утерся. - Прежде, братцы, я много вина подымал,- заметил он с серьезною важностью, обращаясь как будто ко всем и ни к комув особенности, - а теперь уж, знать, лета мои подходят. Благодарствую,Степан Дорофеич. - Не на чем. - Так я все про то буду тебе, Степка, говорить; и, окромя того, что тывыходишь передо мной большой подлец, я тебе скажу... - А я тебе вот что, пьяная ты харя, скажу, - перебивает потерявшийтерпение Степка. - Слушай да всякое мое слово считай: вот тебе свет пополам;тебе полсвета и мне полсвета. Иди и не встречайся ты больше мне. Надоел! - Так не отдашь денег? - Каких тебе еще денег, пьяный ты человек? - Эй, на том свете сам придешь отдавать - не возьму! Наша денежкатрудовая, да потная, да мозольная. Замаешься с моим пятаком на том свете. - Да ну тебя к черту. - Что нукаешь; не запрег. - Пошел, пошел! - Подлец! - Варнак! И пошла опять ругань, еще больше, чем до потчеванья. Вот сидят на нарах отдельно два друга: один высокий, плотный, мясистый,настоящий мясник; лицо его красно. Он чуть не плачет, потому что оченьрастроган. Другой - тщедушный, тоненький, худой, с длинным носом, с которогокак будто что-то каплет, и с маленькими свиными глазками, обращенными вземлю. Это человек политичный и образованный; был когда-то писарем итрактует своего друга несколько свысока, что тому втайне очень неприятно.Они весь день вместе пили. - Он меня дерзнул! - кричит мясистый друг, крепко качая голову писарялевой рукой, которою он обхватил его. "Дерзнул" - значит ударил. Мясистыйдруг, сам из унтер-офицеров, втайне завидует своему испитому другу, и потомуоба они, один перед другим, щеголяют изысканностью слога. - А я тебе говорю, что и ты не прав... - начинает догматически писарь,упорно не подымая на него своих глаз и с важностью смотря в землю. - Он меня дерзнул, слышь ты! - прерывает друг, еще больше теребя своегомилого друга. - Ты один мне теперь на всем свете остался, слышь ты это?Потому я тебе одному говорю: он меня дерзнул!.. - А я опять скажу: такое кислое оправданье, милый друг, составляеттолько стыд твоей голове! - тоненьким и вежливым голоском возражает писарь,- а лучше согласись, милый друг, все это пьянство через твое собственноенепостоянство... Мясистый друг несколько отшатываясь назад, тупо глядит своими пьянымиглазами на самодовольного писаришку и вдруг, совершенно неожиданно, изо всейсилы ударяет своим огромным кулаком по маленькому лицу писаря. Тем икончается дружба за целый день. Милый друг без памяти летит под нары... Вот входит в нашу казарму один мой знакомый из особого отделения,бесконечно добродушный и веселый парень, неглупый, безобидно-насмешливый инеобыкновенно простоватый с виду. Это тот самый, который, в первый мой деньв остроге, в кухне за обедом искал, где живет богатый мужик, уверял, что он"с анбицией", и напился со мною чаю. Он лет сорока, с необыкновенно толстойгубой и с большим мясистым носом, усеянным угрями. В руках его балалайка, накоторой он небрежно перебирает струны. За ним следовал, точно прихвостень,чрезвычайно маленький арестантик, с большой головой, которого я очень малознал доселе. На него, впрочем, и никто не обращал никакого внимания. Он былкакой-то странный, недоверчивый, вечно молчаливый и серьезный; ходилработать в швальню и, видимо, старался жить особняком и ни с кем несвязываться. Теперь же, пьяный, он привязался, как тень, к Варламову. Онследовал за ним в ужасном волнении, размахивал руками, бил кулаком по стене,по нарам и даже чуть не плакал. Варламов, казалось, не обращал на негоникакого внимания, как будто и не было его подле. Замечательно, что преждеэти два человека почти совсем друг с другом не сходились; у них и позанятиям и по характеру ничего нет общего. И разрядов они разных и живут поразным казармам. Звали маленького арестанта - Булкин. Варламов, увидев меня, осклабился. Я сидел на своих нарах у печки. Онстал поодаль против меня, что-то сообразил, покачнулся и, неровными шагамиподойдя ко мне, как-то молодцевато избоченился всем корпусом и, слегкапотрогивая струны, проговорил речитативом, чуть-чуть постукивая сапогом: Круглолица, белолица, Распевает, как синица, Милая моя; Она в платьице атласном, Гарнитуровом прекрасном, Очень хороша. Эта песня, казалось, вывела из себя Булкина; он взмахнул руками и,обращаясь ко всем, закричал: - Все-то, братцы, все-то он врет! Ни одного слова не скажет вправду,все врет! - Старичку Александру Петровичу! - проговорил Варламов, с плутоватымсмехом заглядывая мне в глаза, и чуть не полез со мной целоваться. Он былпьяненек. Выражение "Старичку такому-то... ", то есть такому-то моепочтение, употребляется в простонародье по всей Сибири, хотя бы относилось кчеловеку двадцати лет. Слово "старичок" означает что-то почетное,почтительное, даже льстивое. - Ну что, Варламов, как поживаете? - Да по деньку на день. А уж кто празднику рад, тот спозаранку пьян; выуж меня извините! - Варламов говорил несколько нараспев. - И все-то врет, все-то он опять врет! - закричал Булкин, в каком-тоотчаянии стуча рукою по нарам. Но тот как будто слово дал не обращать нанего ни малейшего внимания, и в этом было чрезвычайно много комизму, потомучто Булкин привязался к Варламову совершенно ни с того ни с сего еще ссамого утра именно за то, что Варламов "все врет", как ему отчего-топоказалось. Он бродил за ним, как тень, привязывался к каждому его слову,ломал свои руки, обколотил их чуть не в кровь об стены и об нары и страдал,видимо страдал от убеждения, что Варламов "все врет"! Если б у него быливолосы на голове, он бы, кажется, вырвал их от огорчения. Точно он взял насебя обязанность отвечать за поступки Варламова, точно на его совести лежаливсе недостатки Варламова. Но в том-то и штука, что тот даже и не глядел нанего. - Все врет, все врет, все врет! Ни одно-то слово его ни к чему неподходит! - кричал Булкин. - Да тебе-то что! - отвечали со смехом арестанты. - Я вам, Александр Петрович, доложу, что был я очень красив из себя иочень меня любили девки... - начал вдруг ни с того ни с сего Варламов. - Врет! Опять врет! - прерывает с каким-то визгом Булкин. Арестанты хохочут. - А я-то перед ними куражусь: рубаха на мне красная, шаровары плисовые;лежу себе, как этакой граф Бутылкин, ну то есть пьян, как швед, одно слово -чего изволите! - Врет! - решительно подтверждает Булкин. - А в те поры был у меня от батюшки дом двухэтажный каменный. Ну, вдва-то года я два этажа и спустил, остались у меня одни ворота без столбов.Что ж, деньги - голуби: прилетят и опять улетят! - Врет! - еще решительнее подтверждает Булкин. - Так уж я вот опомнясь и послал моим родичам отсюда слезницу; авосьденьжонок пришлют. Потому, говорили, я против родителев моих шел.Неуважительный был! Вот уж седьмой год, как послал. - И нет ответу? - спросил я, засмеявшись. - Да нет, - отвечал он, вдруг засмеявшись сам и все ближе и ближеприближая свой нос к самому моему лицу. - А у меня, Александр Петрович,здесь полюбовница есть... - У вас? Любовница? - Онуфриев даве и говорит: "Моя пусть рябая, нехорошая, да зато у нейнесколько одежи; а твоя хорошая, да нищая, с мешком ходит". - Да разве правда? - А и вправду нищая! - отвечал он и залился неслышным смехом; в казарметоже захохотали. Действительно, все знали, что он связался с какой-то нищейи выдал ей в полгода всего десять копеек. - Ну, так что ж? - спросил я, желая от него наконец отвязаться. Он помолчал, умильно посмотрел на меня и нежно произнес: - Так вот не соблаговолите ли мне по сей причине на косушку? Я ведь,Александр Петрович, все чай пил сегодня, - прибавил он в умилении, принимаяденьги, - и так я этого чаю нахлестался, что одышка взяла, а в брюхе как вбутылке болтается... Меж тем как он принимал деньги, нравственное расстройство Булкина,казалось, дошло до последних пределов. Он жестикулировал, как отчаянный,чуть не плакал. - Люди божии! - кричал он, обращаясь ко всей казарме в исступлении, -смотрите на него! Все врет! Что ни скажет, все-то, все-то, все-то врет! - Да тебе-то что? - кричат ему арестанты, удивляясь на его ярость, -несообразный ты человек! - Не дам соврать! - кричит Булкин, сверкая глазами и стуча из всей силыкулаком по нарам, - не хочу, чтоб он врал! Все хохочут. Варламов берет деньги, откланивается мне и, кривляясь,спешит из казармы, разумеется к целовальнику. И тут, кажется, он в первыйраз замечает Булкина. - Ну, пойдем! - говорит он ему, останавливаясь на пороге, точно он ивпрямь был ему на что-то нужен. - Набалдашник! - прибавляет он с презрением,пропуская огорченного Булкина вперед себя и вновь начиная тренькать набалалайке... Но что описывать этот чад! Наконец кончается этот удушливый день.Арестанты тяжело засыпают на нарах. Во сне они говорят и бредят еще больше,чем в другие ночи. Кой-где еще сидят за майданами. Давно ожидаемый праздникпрошел. Завтра опять будни, опять на работу...

Date: 2015-12-12; view: 309; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.01 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию