Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Книга II 1 page. Терри – это просто нож острый





Мордехай Рихлер

Версия Барни

 

 

Мордехай Рихлер

Версия Барни

 

Книга I

Клара

1950–1952

 

 

Терри – это просто нож острый. Заноза у меня под ногтем. Говоря откровенно, всю эту пачкотню, затеянную как истинный отчет о моей никчемно растраченной жизни, я начинаю (нарушив святой зарок и в столь преклонном возрасте впервые принявшись писать книгу) в ответ на оскорбительный поклеп, возведенный на меня Терри Макайвером в его мемуарах, которые вскоре должны выйти в свет. Поклеп касается меня, моих трех жен (он называет их тройкой кучера Барни Панофски), природы моих дружеских отношений с Букой и конечно же той жуткой истории, что, как горб, будет сопровождать меня до могилы. Свои два прихлопа с притопом под названием «О времени и лихорадке» Терри запускает через Объединение (простите, объединение) заштатных, субсидируемых правительством издательств, окопавшихся в Торонто, тех самых, что издают еще и ежемесячный журнал «Добрая земля», печатая его, разумеется, на бумаге из отходов – ну а как же!

В начале пятидесятых мы с Терри, оба родом из Монреаля, вместе были в Париже. В нашей компании беднягу Терри едва терпели; мои друзья были сворой нищих, жадных до жизни молодых писателей и художников, по уши заваленных издательскими отказами, но изо всех сил делавших вид, будто уверены, что все у них будет – и слава, и влюбленные женщины; что же касается богатства, то оно лежит и ждет за углом наподобие подарка, которыми во времена моего детства славилась озабоченная рекламой фирма Уильяма Ригли. Рассказывали, что в любой момент посреди улицы можно было наткнуться на рекламную акцию, и, если отыщешь в кармане обертку от жевательной резинки «ригли», тебе запросто дадут новенький хрустящий доллар. Меня мистер Ригли так никогда подарком и не осчастливил. Но некоторых из нашей компании слава все же настигла: одержимого Лео Бишински, Седрика Ричардсона (правда, под другим именем) и конечно Клару. Клара после смерти мало‑помалу сделалась чем‑то вроде феминистской святой, стала прямо‑таки иконой, чеканный образ которой выбит молотом мужского шовинизма и бесчувствия. Считается, что этим молотом был я.

Я был урод и белая ворона. Скорее даже дохлая ворона с тухлецой. Прирожденный предприниматель. Я не удостаивался стипендий в Монреальском университете имени Джеймса Макгилла, подобно Терри, и не учился ни в Гарварде, ни в Колумбийском, как некоторые другие из общих знакомых. Едва протиснулся сквозь игольное ушко средней школы, уделив больше времени столам «бильярдной академии», нежели школьной парте, так зато ведь играл на равных с самим Дадди Кравицем! Я не писал. Не рисовал. Никаких артистических амбиций не имел вовсе, если не считать фантазии, в которой воображал себя певцом и танцором на эстраде: вот я приподнимаю канотье в приветствии, обращенном к почтеннейшей публике на галерке, а вот, не прерывая чечетки, выпархиваю со сцены, на которую следом за мной выйдет ансамбль «Пичиз», Энн Корио [Правильное написание «Корео». – Прим. Майкла Панофски. ], Лили Сен‑Сир либо еще какая‑нибудь экзотическая плясунья; еще мне виделось, как в самый упоительный момент своего танца она вдруг возьмет да и повергнет публику в шок, под барабанный бой мельком показав голую грудь, – причем отметьте, что мечтам этим я предавался задолго до того, как разного рода стриптиз стал в Монреале явлением заурядным.

Читал я запоем, но было бы ошибкой принять это за признак моей одухотворенности. Или душевной чуткости. По совести, я вынужден признать за собой (здесь я как бы киваю Кларе) некую изначальную низменность души. Ее гнусную состязательную сущность. Увлек‑то меня не Толстой с его «Смертью Ивана Ильича» и не «Тайный агент» Джозефа Конрада, а старый журнал «Либерти», в котором каждая статья предварялась уведомлением о том, сколько нужно времени, чтобы ее прочесть – например, пять минут и тридцать пять секунд. Положив украшенные изображением Микки‑Мауса наручные часы на клетчатую клеенку кухонного стола, я стремглав проскакивал статью – скажем, за четыре минуты и три секунды, – и рад‑радешенек: экий я, выходит, умник! От «Либерти» шагнул выше – к изданному в мягком переплете роману Джона Марканда «Мистер Мото» про неуловимого японского шпиона; подобного рода книжки продавались в те времена по двадцать пять центов в «Аптеке Джека и Мо», что была на углу Парк‑авеню и Лорье‑стрит в сердце старого монреальского еврейско‑рабочего квартала, где прошло мое детство. В нашем округе, кстати, был избран единственный коммунист, когда‑либо ставший депутатом парламента (Фред Роуз), здесь же выросли два недурных боксера (Луис Альтер и Макс Берже), положенное количество врачей и дантистов, прославленный игрок и владелец казино в одном лице, а кровопийц‑адвокатов наш квартал породил в количестве большем, чем это необходимо; кроме того, прорву всяких учителей и училок, и – таки да – кой‑какую кучку миллионеров; вдобавок конечно же нескольких раввинов и по меньшей мере одного заподозренного в убийстве.


То есть меня.

Помню снежные сугробы в полтора метра высотой, внешние лестничные марши (их надо было чистить лопатой на морозе) и громыхание проезжающих машин, на колеса которых, ввиду отсутствия в те времена шин для езды по снегу, надевали цепи. Помню, как на заднем дворе висели на веревках замерзшие до каменной твердости простыни. Под шипение и щелканье радиатора, не смолкавшее в моей комнате всю ночь, я в конце концов докопался до Хемингуэя, Фицджеральда и Джойса, до Гарриетты Арно с ее «кукольницей Герти» и Алисы из «страны чудес», да и до нашего отечественного Морли Каллагана[1]. Повзрослев, я стал завидовать эмигрантским приключениям знаменитых авторов, и это заставило меня в пятидесятом году принять серьезное решение.

О, этот пятидесятый! То был последний год, когда Билл Дарнан, пятикратный обладатель кубка Джорджа Везины и лучший голкипер Национальной хоккейной лиги, стоял на воротах моей любимой команды «Монреаль канадиенз». В 1950‑м nos glorieux[2]могли похвастать прекрасными силами обороны, а главной опорой команды был юный Дуг Харви. С нападением дело ладилось лишь на две трети: после ухода Гектора Блейка по прозвищу Мальчик‑с‑пальчик, покинувшего лед в сорок восьмом, Морис Ракета Ришар и Элмер Лэч взяли к себе в тройку Флойда Карри, увы, так и оставшегося Чайником. Ко времени поездки в роковой Детройт они числились в том сезоне вторыми, но дальше – о горе, о несмываемый позор! – в полуфинале Кубка Стэнли оказались на четыре победы ниже нью‑йоркских «Рейнджеров». Впрочем, для Ракеты год в целом все же выдался приличным: в индивидуальном зачете он окончил сезон вторым, имея в активе сорок три гола и двадцать две голевые передачи. [В действительности по счету очков Ришар закончил тот сезон четвертым. Первенствовал Тед Линдсей из детройтской команды «Красные крылья» – у него оказалось двадцать три гола и пятьдесят пять передач. Сид Абель был вторым, Горди Хоу третьим, а уж потом Ришар. – Прим. Майкла Панофски. ]

Как бы то ни было, в 1950 году, в возрасте двадцати двух лет, я бросил танцовщицу кордебалета, с которой жил до той поры в первом этаже дома на Таппер‑стрит, изъял из капиталов банка «Сити энд дистрикт Сейвингз» свою скромную заначку (деньги я откладывал, работая официантом в заведении «Олд Норманди руф», куда устроил меня отец, инспектор полиции Иззи Панофски) и оплатил проезд в Европу на пароходе «Куин Элизабет», который отплывал из Нью‑Йорка. [Судно называлось «Куин Мэри»; свой последний рейс оно совершило в 1967 году, встретившись с «Куин Элизабет» в море в 0 часов 10 минут 25 сентября 1967 года. – Прим. Майкла Панофски. ] Наивный: снискав расположение людей искусства, чистых сердцем «непризнанных законоустроителей мира», я собирался обогатиться духовно. А времена‑то были какие: обжиматься со студенточками можно было совершенно безнаказанно! О голубка м‑моя, как тебя я люблю‑у! Как, скажи, передать мне словами тайную грусть м‑мою? – та‑ра‑та, тара‑дара‑дам‑та‑бум! Лунные ночи на палубе, симпатичные девушки в широченных юбках, поясками затянутых «в рюмочку», обутые в двухцветные туфельки, и у всех на щиколотках браслеты… Причем девчонки надежные: уж точно не подадут на тебя через сорок лет в суд за сексуальное домогательство, когда какая‑нибудь женщина‑психоаналитик с бритой верхней губой выудит из бедняжки загнанное в подкорку воспоминание о насилии во время свидания.


Слава не слава, но удача ко мне в конце концов приблудилась. Принесла какой‑никакой достаток, а ведь пришла едва живая, на дрожащих ножках. Началось с того, что меня взял под свое крыло выживший в Освенциме еврей, Йоссель Пински, который в занавешенном проявочном чулане фотомастерской на рю де Розье менял нам доллары по курсу черного рынка. Однажды вечером Йоссель сел ко мне за столик в «Олд нейви», заказал café filtre[3], положил себе в чашку семь кубиков сахару и говорит:

– Мне нужен кто‑нибудь с хорошим канадским паспортом.

– И что он должен делать?

– Деньги. Что нам еще остается? – С этими словами он достал швейцарский армейский нож и принялся чистить оставшиеся ногти. – Но сперва не помешает получше друг с другом познакомиться. Вы не ели еще?

– Нет.

– Тогда пойдем пообедаем. Да ну, я не кусаюсь. Пойдемте, бойчик.

Таким вот образом всего год спустя с легкой руки Йосселя я сделался экспортером французских сыров во все более щедрую послевоенную Канаду. По возвращении на родину Йоссель устроил меня главой представительства итальянской компании «Веспа», производившей необычайно популярные одно время мотороллеры, а по мне, так просто табуретки с моторчиком. В последующие годы мы на паях с Йосселем прибыльно торговали также оливковым маслом (совсем как молодой Меир Лански[4]), штуками ткани, произведенной на островах Льюиса и Гарриса в Британии, металлоломом, который и покупался и продавался, даже не попадаясь мне на глаза, устаревшими «дугласами» DC‑3s[5](некоторые из них в районах крайнего севера и по сей день летают), а после переезда Йосселя в Израиль – всего на шаг, но он опередил‑таки жандармов! – я торговал даже предметами египетской древности, украденными из второстепенных могил в Долине Царей. Однако и у меня есть принципы. Никогда я не имел дела с оружием, наркотиками и пищевыми добавками.

Потом и вовсе – грех, да и только. В конце шестидесятых я начал на канадские деньги продюсировать фильмы, которые в прокате больше чем неделю нигде не держались – зрители сгорали со стыда, но эти фильмы в конце концов принесли мне, а стало быть, и тем, кто на меня работал, сотни тысяч долларов – была одна такая дырочка в налоговом законодательстве, но с тех пор ее уже заткнули. Затем я поставил на поток телесериалы на канадском материале, и поток этот был таким мутным, что спускать его удавалось разве что в США, а если говорить об опусах про Канадскую конную полицию, где в качестве героя блистал проницательный сыщик Макайвер (особенно завлекательно выходили у него сексуальные сцены в каноэ и всевозможных вигвамах и иглу), то эту продукцию удавалось поставлять также и в Великобританию, да и в другие страны тоже.


Когда требовалось, я плясал ритуальную румбу этакого современного патриота – прятался в щель, которую Великий Гуру[6]обозвал последним прибежищем негодяя. Каждый раз, когда под американским давлением какой‑нибудь министр принимался ратовать за свободу рынка, грозя похерить закон, по которому приличные деньги шли на то, чтобы определенная часть грязи в канадском эфире в Канаде же и производилась, я быстренько нырял под прилавок, выпрямлялся с видом заправского канадца, морского волка, капитана дальнего плавания или кем еще по такому случаю положено рядиться, и представал перед комитетом. «Мы показываем канадцам, что такое Канада, – увещевал я. – Мы память страны, ее душа, ее гипостасис, квинтэссенция, последняя линия обороны – не будь нас, все бы давно рухнуло под сокрушительным натиском культурного империализма нашего южного соседа».

Стоп. Заносит.

В те наши эмигрантские деньки мы были буйной ватагой провинциалов, счастливых уже одним тем, что ходим по Парижу. Пьяные от окружающих красот, мы боялись отправляться спать в гостиницу на Левый берег – вдруг проснемся дома и родители, неведомо как перетащившие отпрыска к себе, снова начнут приставать: дескать, на твое образование потрачена уйма денег, так что, будь добр, подставляй‑ка плечи под общую ношу. Что до меня лично, то ни одно письмо отца не обходилось без скрытого укола: «Янкель Шнейдер – помнишь его, он еще заикался? И что с того? Стал дипломированным бухгалтером и разъезжает теперь на "бьюике"!»

В нашу разношерстную компанию входили двое художников (если их можно было так назвать), оба из Нью‑Йорка.

Клара была дурында, а вот Лео Бишински очень даже себе на уме: свою артистическую карьеру он спланировал лучше, чем Веллингтон. Вы меня поняли: я насчет той баталии у какой‑то деревни в Бельгии. [Ватерлоо, где 18 июня 1815 года герцог Веллингтон и прусский фельдмаршал Гебхард Леберехт фон Блюхер нанесли поражение Наполеону. – Прим. Майкла Панофски. ] На битву он отправился прямо с бала. Или после бала он сразу возвращался на корабль? Нет, то был Френсис Дрейк.

Мастерскую Лео устроил себе на Монпарнасе в каком‑то гараже, там он трудился над огромными триптихами, при этом краски смешивал в ведрах, а наносил кухонной тряпкой. Бывало, отступит метра на три, крутанет тряпкой да как швырнет! Однажды я зашел к нему. Мы на двоих раскурили косячок, и он сунул тряпку мне.

– Давай попробуй!

– Что, в самом деле?

– А почему нет?

Да, подумал я, скоро Лео побреется, подстрижется и поступит в какую‑нибудь нью‑йоркскую рекламную фирму.

Как жестоко я ошибался!

Поди знай, что через сорок лет одни образчики его мазни окажутся в галерее Тейт, у Гуггенхайма, в нью‑йоркском Музее современного искусства и в вашингтонской Национальной галерее, а другие будут за миллионы скупать гении биржевых махинаций и виртуозы консалтинга, у которых частенько еще и японские коллекционеры станут их из‑под носа выхватывать. Поди предскажи, что вместо задрипанного «рено дh шево» [На самом деле 2CV – это «ситроен»[7]. Упомянутая модель была представлена на парижском Мотор‑шоу в 1948 г. и снята с производства в 1990‑м. – Прим. Майкла Панофски. ] в его десятиместном гараже в Амагансетте (штат Нью‑Йорк) рядом с «роллс‑ройсом Серебряное Облако» среди других игрушек будет стоять раритетный «морган», «феррари‑250‑берлинетта» и «альфа‑ромео». Или что сегодня, мимоходом упомянув его имя, я могу подвергнуться обвинению в хвастовстве. Я даже как‑то видел Лео на обложке журнала «Вэнити фейр»: он там в виде Мефистофеля – рогатый, с пурпурной тростью и в таком же фраке – рисует магические символы на голом теле самой популярной в том месяце старлетки.

В те старые времена всегда было понятно, кого Лео трахает, tout court[8]потому, что некая одетая в кашемировый костюмчик сдобненькая девчушка из Небраски (она в администрации «Плана Маршалла» работала) имела обыкновение частенько приходить с ним в «Куполь», где без зазрения совести ковыряла за столом в носу. А теперь в его особняке на Лонг‑Айленде толпятся знаменитые манекенщицы, соперничая друг с дружкой в том, чьи лобковые волоски он вплетет в ткань своей картины вместе с обломками пляжных стаканчиков, селедочными скелетами, колбасными обрезками и отстриженными кусочками ногтей.

В пятьдесят первом все в нашей шайке начинающих художников и писателей гордились своей свободой от того, что они, de haut en bas[9], клеветнически именовали «крысиными бегами», однако горькая правда в том, что, за блистательным исключением Бернарда Буки Московича, все они были как раз по этим самым бегам соперниками. Все, задрав штаны, мчались, пытаясь друг друга опередить, подобно любому «Человеку организации»[10]или «Человеку в сером фланелевом костюме»[11], если кто‑то из вас достаточно стар, чтобы помнить эти давно забытые бестселлеры‑однодневки. Такие же однодневки, как Колин Уилсон[12]. Или хулахуп. Стремление преуспеть двигало ими всеми в той же мере, что и любым пацаном с монреальской улицы Сент‑Урбан, который все свои деньги – а, будь что будет! – вкладывает в новую осеннюю коллекцию лыжной обмундировки. Тех, что воображали себя писателями, было больше. Надо писать по‑новому! – постановил Эзра Паунд незадолго перед тем, как его признали сумасшедшим. Причем, обратите внимание, им не приходилось в универмаге раздавать покупателям образцы с тележки, «держась только на радостной улыбке и сиянии башмаков», как когда‑то сказал Клиффорд Одетс [Не Одетс, а Артур Миллер в «Смерти коммивояжера» на с. 138, Викинг Пресс, Нью‑Йорк, 1949. – Прим. Майкла Панофски. ]. Нет, свой товар они рассылали по журнальным и книжным издательствам, приложив конверт с обратным адресом и маркой. Все, кроме Буки; вот уж в ком действительно была искра Божья!

В письме к Солу Беллоу Альфред Казин[13]когда‑то сказал, что, даже будучи молодым и неизвестным, он всегда ощущал вокруг себя ауру человека, которому суждено стать великим. То же самое я чувствовал в отношении Буки, который в те времена на редкость щедро расточал похвалы другим молодым писателям, и все понимали: это оттого, что он на голову выше любого из них.

Помню, вопрос о том, над чем он сейчас работает, всегда повергал его в неистовство, и тогда он напускал тумана и всячески паясничал, чтобы только не отвечать.

– Взгляните на меня, – сказал он однажды. – Во мне собраны все пороки Толстого, Достоевского и Хемингуэя. Трахну любую крестьянскую девку, лишь бы дала. Игрок отчаянный. И пьяница. Господи, ведь я даже антисемит, совсем как Фредди Д., хотя в моем случае это, наверное, не считается, потому что я и сам еврей. Все, чего мне пока что не хватает, так это своей Ясной Поляны, признания моего огромного таланта и денег на сегодняшний обед – или ты меня приглашаешь? Гезунт ауф дайн кепеле [14], Барни.

Будучи на пять лет меня старше, в день высадки союзников в Европе Бука вскарабкался на береговой откос пляжа Омаха‑бич в Нормандии и пережил сражение в Арденнах. В Париже он существовал на ветеранское пособие (сто долларов в месяц) плюс вспомоществование из дома, на которое с переменным успехом играл в chemin de fer[15]в Воздухоплавательном клубе.

Ладно, черт с ними, со злобными сплетнями, которые недавно принялся ворошить фербрехер [16]Макайвер, все равно мне от них не отделаться по гроб жизни. На самом‑то деле у меня никогда не было друга лучше Буки. Я обожал его. Много раз мы с ним раскуривали один косячок на двоих, из одной бутылки пили vin ordinaire[17], и он рассказал мне кое‑что о своем прошлом. Дед Буки Мойша Лев Москович родился в Белостоке, из Гамбурга в трюме приплыл в Америку, где благодаря тяжким трудам и бережливости потихоньку поднялся от торговли курами с тележки до единоличного владения кошерной мясной лавкой на Ривингтон‑стрит в центральной части Ист‑Сайда. Его первенец Мендель превратил скромную мясную лавку в фирму «Пирлес гурмет пакерз», которая во время Второй мировой войны снабжала консервами армию США. Впоследствии та же «Пирлес гурмет» стала поставлять в супермаркеты Нью‑Йорка и Новой Англии фасованную ветчину «виргинская плантация», «староанглийские» сосиски, свинину на ребрышках «мандарин» и «бабушкиных» индеек (потрошеных и замороженных, хоть прямо так и суй в духовку). Попутно Мендель, уже сменивший имя и фамилию на более благозвучные Мэтью Морроу, приобрел четырнадцатикомнатную квартиру на Парк‑авеню и нанял горничную, повара, дворецкого‑дефис‑шофера и англичанку со Старой дороги в Кент на должность гувернантки для перворожденного сына Буки, которого впоследствии пришлось посылать на уроки дикции, чтобы избавить от лондонского уличного акцента. На Буку возлагались большие надежды: он должен был продолжить дело предков по проникновению в мир англосаксов‑протестантов, поэтому, перескочив через стадию скрипочки с учителем музыки и меламеда [18]с Торой на иврите, мальчик сразу оказался в летнем военно‑спортивном лагере в штате Мэн. «Там полагалось учиться ездить верхом, стрелять, плавать под парусом, играть в теннис и подставлять другую щеку», – рассказывал он. Уже в лагере, заполняя бумаги, по наущению матери в графе «вероисповедание» он написал: «атеист». Начальник лагеря поморщился, зачеркнул и вывел: «еврей». Бука выдержал и лагерь, и неприветливый Андовер, но со второго курса Гарварда вылетел. Это было в 1941 году, и он пошел в армию рядовым, вернув себе фамилию Москович.

Однажды, в ответ на настырные расспросы занудливого Терри Макайвера, Бука сказал по секрету, что в первой главе его недописанного романа (действие там происходит в 1912 году и повсюду нарочно перепутана правда с вымыслом) главный герой сходит на берег с «Титаника», который только что закончил первый рейс и благополучно ошвартовался в нью‑йоркской гавани. Героя хватает за рукав репортерша:

– Как прошло путешествие?

– Скучновато.

Наверняка импровизируя на ходу, Бука поведал, что двумя годами позже его герой едет в карете с австро‑венгерским эрцгерцогом Францем Фердинандом и его благоверной и, когда экипаж подскакивает на колдобине, роняет театральный бинокль. Эрцгерцог конечно же, noblesse oblige[19], наклоняется поднять, вследствие чего покушение сербского боевика срывается. Впрочем, немцы все равно через пару месяцев вторгаются в Бельгию. Потом, в 1917‑м, все тот же герой, болтая о том о сем в цюрихском кафе с Лениным, просит объяснить ему появление прибавочной стоимости, и оседлавший любимого конька вождь пролетариата дольше чем надо просиживает за café au lait и millefeuille[20], опаздывает на поезд, и пломбированный вагон прибывает на Финляндский вокзал без него.

– Вот вечно он все изгадит, этот поганец Ильич! – возмущается глава пришедшей встречать вождя делегации. – И что теперь прикажете делать?

– Может быть, встанет и скажет нам несколько слов Лео?

– Лео? Несколько слов? Да нам тогда придется здесь полдня проторчать!

Для Терри Бука пояснил, что он выполняет основную задачу художника: упорядочивает хаос.

– Черт меня дернул задать тебе серьезный вопрос! – обозлился Терри, вставая из‑за стола.

В наставшей тишине Бука, как бы извиняясь, повернулся ко мне и объяснил, что это, мол, он воспользовался унаследованным от Генриха Гейне le droit de moribondage[21]. Такого рода прибаутки Бука словно выхватывал из заднего кармана ума и мог вогнать ими в гроб любую дискуссию, заодно подталкивая меня к библиотеке, заставляя повышать образовательный уровень.

Я любил Буку и ужасно по нему скучаю. Я бы отдал все состояние (ну, половину) за то, чтобы эта ходячая загадка, это двухметровое пугало, пыхтя сигарой «ромео‑и‑джульетта», снова ввалилось ко мне в дверь и с двусмысленной ухмылкой пристало чуть не с ножом к горлу: «Ты не читал еще Томаса Бернхарда?» или «Что скажешь о Ноаме Хомски?[22]» Господи, конечно же и у него были свои тараканы: иногда вдруг исчезнет чуть не на месяц – кто говорил, в Меа Шеарим[23]ездил, в иешиву [24], другие клятвенно заверяли, будто бы в монастырь в Тоскане, но толком никто ничего не знал. Потом однажды является – нет, материализуется! – сидит себе в одной из наших любимых кафешек в обществе сногсшибательной испанской герцогини или итальянской графини.

Когда ему бывало плохо, на мой стук в дверь его гостиничного номера Бука не отзывался, а если отзывался, то ругательно и односложно: «Йинн‑ахх!.. Т‑твал‑отвал‑отвал!..» – и я знал, что он либо лежит пластом, обдолбанный герычем, либо сидит за столом, уткнувшись в список парней, которые с ним вместе воевали и уже мертвы.

Именно Бука познакомил меня с Гончаровым, Гюисмансом, Селином и Натаниэлом Уэстом. Он брал уроки языка у русского часовщика‑белоэмигранта, его приятеля. «Как можно идти по жизни, – вопрошал он, – не будучи в состоянии читать Достоевского, Толстого и Чехова в оригинале?» Бегло говорил по‑немецки и на иврите, изучал Зохар (священную Книгу каббалы) и раз в неделю бывал у рабби в синагоге на рю де Нотр‑Дам‑де‑Лоретт – помню, название улицы забавляло его несказанно[25].

Потом, тоже много лет назад уже, я собрал воедино все восемь его странных рассказов (они печатались в «Мерлине», «Зеро» и «Пэрис ревью»); мне хотелось выпустить их, не жалея средств – ограниченным тиражом, с нумерованными экземплярами, чтобы были красиво набраны… Один его рассказ по вполне понятным причинам я перечитываю вновь и вновь. Он представляет собой вариацию на тему далеко не оригинальную, зато блестяще исполненную, – впрочем, Бука всегда писал хорошо. Называется «Марголис», а говорится там про человека, который вышел однажды купить сигарет и больше к жене и детям не вернулся – начал новую жизнь в другом месте и под другим именем.

Я написал в Санта‑Фе сыну Буки, предложил десять тысяч долларов аванса, сотню бесплатных экземпляров и всю прибыль, которая может из этого проекта проистечь. Ответ пришел заказным письмом, в котором он выразил изумление по поводу того, как это я – не кто‑нибудь, а именно я! – посмел замыслить такую акцию; в заключение он предупредил, что примет против меня все законные меры, если я посмею на что‑либо подобное решиться. В результате все кончилось ничем.

Одну секунду! Не переключайтесь. Меня заклинило. Никак не вспомнить, кто написал «Человека в сером фланелевом костюме». Или в рубашке от «Брукс Бразерс»? Нет, такое может только фершникерт [26]какой‑нибудь выдумать. Кто, кто… Лилиан! Лилиан… да как же ее? Ну! Я ведь знаю! На майонез похоже. Лилиан Крафт? Нет. Хеллман. Лилиан Хеллман. Да не важно, кто написал «Человека в сером фланелевом костюме». Какая разница. Но раз уж это началось, заснуть сегодня мне не удастся. Эти все чаще повторяющиеся провалы памяти сводят меня с ума.

Вчера ночью, только я начал засыпать, вдруг понял, что не могу вспомнить название одной штуки… На нее откидывают макароны, чтобы воду слить. Нет, вы представьте! Пользовался ею тысячу раз. Перед глазами стоит как живая. Но слово, которым эта чертова дрянь обзывается, ни за что не вспомнить. А вставать, искать в поваренных книгах, которые остались после Мириам, не хочу: только лишний раз напоминать себе, что она ушла, и в этом я сам виноват… Кроме того, все равно в три часа придется вставать и идти писать. Да не той упругой струей, как это было во дни парижского левобережья, не‑ет, друзья мои! Теперь это – кап‑кап‑кап, и, как ни тряси, потом все равно запоздалая струйка бежит себе, бежит по штанине пижамы.

Весь кипя и клокоча, я лежал в темноте и вслух повторял номера, которые следует набирать, если случится сердечный приступ.

– Вы звоните в больницу «Монреаль женераль опиталь». Если у вас кнопочный телефон и вы знаете нужный вам номер добавочного, можете сразу набрать. Если нет, наберите семнадцать для обслуживания на языке les maudits anglais[27]или двенадцать для обслуживания en français[28], на великом и свободном языке угнетенной части нашего общества.

Вызов «скорой» – двадцать один.

– Это станция «Скорой помощи». Пожалуйста, не вешайте трубку, с вами поговорят, как только мы закончим игру в покер на раздевание. Сегодня чудесный день, не правда ли?

Пока жду, автомат сыграет мне «Реквием» Моцарта.

Шарю по столику у кровати: где‑то поблизости должен быть дигиталис в таблетках, очки для чтения и зубные протезы. Ненадолго включаю лампу, ощупываю и осматриваю трусы – нет ли подозрительных отметин, потому что, если я нынче ночью умру, не хотелось бы, чтобы незнакомые люди подумали, будто я какой‑нибудь грязный извращенец. Потом вспоминаю про свой любимый способ. Надо думать о другом – о чем‑нибудь приятном, и тогда название проклятой этой макаронной хреновины всплывет само собой. Что ж, вообразим Терри Макайвера – как он истекает кровью, плавая в море, кишащем акулами… вот опять что‑то дергает его за то место, откуда когда‑то росли его ноги… а спасательный вертолет кружит, кружит и никак не может выудить его из воды. В конце концов, когда лживого, самовлюбленного автора пасквиля «О времени и лихорадке» поднимают в воздух, от него остается одно мокрое туловище, оно пляшет над пенными волнами как приманка, на которую кидаются, выпрыгивая из воды, акулы.

Затем я превращаю себя в расхристанного четырнадцатилетнего подростка и – ни фига себе! – в первый раз расстегиваю кружавчатый бюстгальтер учительницы, которую я буду здесь называть миссис Огилви, а происходит это, как раз когда в ее гостиной по радио зазвучала одна из тех – помните? – дурацких песенок:

 

Спят‑ка злые, злые псые, мявчи екаты – йе!

Всемпа рае даут‑рае прыг вкро‑ватиты!

 

Что удивительно, она не противилась. Наоборот, напугала меня тем, что сразу скинула туфли и, ерзая, принялась стягивать с себя твидовую юбку.

– Ах, что это со мной, прямо не знаю, – бормотала при этом училка, только что поставившая мне пять с плюсом за сочинение про «Повесть о двух городах», которое я нагло содрал, лишь кое‑где слегка перефразировав, из книги Грэнвила Хикса. – Такое чувство, будто воруешь ребенка из колыбели.







Date: 2015-12-12; view: 307; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.022 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию