Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Книга II 9 page
Я состою в должности преданного любовника С. вот уже три месяца. Она подцепила меня однажды летним вечером на террасе «Кафе де Флор». Сидела за соседним столиком одна, улыбалась мне, а разглядев, какую книгу я читаю, сказала: – Не многие американцы способны читать Роб‑Грийе по‑французски. Должна сознаться, я и сама нахожу его трудным! С. говорит, будто ей сорок, но я подозреваю, что она несколько старше, судя хотя бы по дряблости кожи. Вообще‑то С., мою самозваную гурию, перепутать с Афродитой трудно, но она стройна и, в общем, недурна собой. Пить она начинает с утра («Gin and eet, comme la reine anglaise»[136]). За обедом – сегодня, например – выхлебала почти все вино сама, между делом исподтишка ткнув меня: дескать, не сиди как пень – вот, у меня под столом ноги раздвинуты, сними туфлю и носок и нажимай пальчиком! Потом мы скрываемся в моей отвратительно тесной гостиничной комнатенке, которую С. якобы обожает, потому что здесь она удовлетворяет свою nostalgie de la boue[137], а кроме того, только такое жилище и приличествует молодому художнику. Мы совокупляемся дважды – один раз спереди, второй сзади, а потом я отказываюсь делать ей куннилингус. За это она на меня дуется. Ее лицо проясняется лишь тогда, когда, по ее настоянию, я начинаю читать ей из моего неоконченного романа. По ее мнению, он merveilleux, vraiment incroyable[138]. С. хочет, чтобы я обессмертил ее на своих страницах; она даже имя себе выбрала – Элоиза. Несмотря на проливной дождь и усталость, я иду ее провожать, сажаю в «остин‑хейли», припаркованный на безопасном расстоянии, а по пути уверяю, что восхищен ее красотой, умом и образованностью. Вернувшись к себе в комнату, сразу сажусь писать 500 слов, в которых описываю, пока память еще свежа, как она содрогалась и корчилась в оргазме. В 2 часа ночи просыпаюсь от приступа чихания. Лезу за термометром и обнаруживаю, что у меня температура 37,3. Пульс учащенный. Ломота в суставах. Я так и знал: не надо было выходить под дождь!
Париж. 9 октября 1951 г. Десять дней у меня на столе лежало письмо от отца, и только сегодня утром я наконец рискнул надорвать пугающе толстый конверт. Я так и вижу, как отец пишет это письмо своим судорожным, неразборчивым почерком, сидя в задней комнатке книжной лавки за дубовой конторкой с шарнирно убирающейся полукруглой крышкой. Курит, должно быть, дешевую «экспорт А», зажав ее у черешка между двух зубочисток, чтобы не обжигаться, когда сигарета истлеет до последнего кончика. Поодаль на конторке штырь с наколотой на него стопкой неоплаченных счетов и коробочка от сигар с газетными вырезками, ластиками и марками разных заморских стран для почтальона‑франкоканадца, которого он пытается обратить в свою веру. Здесь же остатки завтрака. Сухой огрызок сваренного вкрутую яйца – он никогда не съедает яйцо полностью. Или сэндвич с сардинами и потеки масла вокруг. Огрызок яблока. Посасывая желтые зубы, он пишет старомодной пробковой вставочкой, так же как до сих пор бреется опасной бритвой и каждое утро наводит глянец на свои грубые потрескавшиеся башмаки. Письмо, как всегда, начинается с излития политической желчи. Юлиус и Этель Розенберги, естественно, признаны виновными и приговорены к смерти. В Тихом океане проведены испытания водородной бомбы – что это, как не провокация в отношении Советского Союза и других стран народной демократии?! В США арестованы лидеры коммунистической партии – двадцать один человек! Они обвиняются в заговоре и подстрекательстве к государственному перевороту. Затем он переходит к скучным мелочам повседневности. Маме лучше не становится. Ее нельзя оставлять дома одну, поэтому приходится каждое утро возить ее в кресле из дома в лавку, а ведь скоро лед и снег; как же тяжко ему придется с его артритом! Она все время дремлет или читает в подсобке, ждет, когда он закончит работать, опустит ставни и повезет ее домой. Дома он ее выкупает, протрет смоченной спиртом салфеткой, а потом подогреет ей кэмпбеловский томатный суп, а на второе даст морковные кубики с горошком или кукурузой, все из консервных банок. Или на старом свином жире поджарит ей из пары яиц омлетик – до кружевной сухой коричневой корочки с краю. На ночь станет прокуренным голосом читать ей, прерываемый приступами кашля, после которых будет сплевывать мокроту в грязный носовой платок. Кого читать? Да ясно кого: Говарда Фаста, Горького, Илью Эренбурга, Арагона, Брехта. Вместо распятия над кроватью у них висит копия грамоты, которую получил товарищ Норман Бетьюн от товарища Мао. Что же касается кровати, то из‑за матери под простыню теперь приходится подкладывать клеенку. Иногда отец на ночь распускает матери волосы, расчесывает их и поет ей словно колыбельную:
В свой профсоюз, рабочие, вступайте! Мужчины с женщинами, все в одном строю. А кровососов жадных изгоняйте, Как гонит буря пенную струю. Не отставай, вперед гляди смелее! Когда мы вместе, нам не страшно ничего. Плечом к плечу мы все преодолеем – Один за всех и все за одного!
Отец пишет, что у него никаких сил уже нет справляться. Если я вернусь домой, он простит мне все грехи, как вольные, так и невольные. Я смогу снова поселиться в задней комнатке, где радиатор шипит и щелкает всю ночь и где за окном открывается вдохновляющий пейзаж: чьи‑то кальсоны, сохнущие на протянутой во дворе веревке, и простыни, которые зимой становятся жесткими, как жесть. Писать я смогу по утрам, только надо будет время от времени заглянуть к маме, вынести из‑под кресла горшок – этакая аппетитная преамбула к завтраку. А вечерами мне придется помогать ему, я буду приглядывать за лавкой, пока он потчует страждущих товарищей марксистской панацеей. Еще я должен буду отбиваться от случайно забредших простаков, которым нужен то Норманн Винсент Пил – «Сила позитивного мышления», то, может быть, Гейлорд Хаузер – «Как выглядеть моложе и жить дольше». А платить он мне будет двадцать пять долларов в неделю. «Я ведь не становлюсь моложе, и мама, которая тебя так любит, тоже. Наши жизни подходят к концу, и нам нужна твоя помощь». А как же насчет моей жизни? Почему я должен жертвовать ею для них? Да я лучше вскрою себе вены, как это сделала бедняжка Клара [Этот пассаж про Клару в рукописном дневнике Макайвера, подлинник которого хранится в университете Калгари, выглядит так: «Да я лучше вскрою себе вены, как это сделала бедняжка Клара (как всегда, неудачно, faute de mieux[139]– сие сквозит во всем, что она предпринимала)». Тетрадь № 31, сентябрь‑ноябрь 1951 г., с.83. – Прим. Майкла Панофски. ], чей невероятный талант я распознал первым, нежели вернусь под постылый родительский кров. В этот так называемый дом, куда я не мог пригласить друзей без того, чтобы им не прочитали лекцию по истории всеобщей виннипегской стачки девятнадцатого года, а потом не всучили агитационные брошюрки для раздачи родителям. Перечитывая отцовское послание, я с карандашом в руках правлю в нем правописание и пунктуацию. Обычно также отмечаю, что на всех семи страницах нет ни одного вопроса о моем настроении, душевном состоянии. Ни йоты интереса к тому, как продвигается мой труд. Естественно, все эти призывы к сыновнему долгу вызывают у меня мигрень. Работать уже невозможно. Иду Люксембургским садом, потом по рю Вавен на Монпарнас. Это глупо, потому что моцион пробуждает аппетит, а на еду нет денег. Проходя мимо собора, замечаю П. – он о чем‑то сговаривается с жуликом, который, говорят, теперь у него в приятелях. Это меняла с улицы Розье. Пустой, пропащий день, не написал ни слова!
Париж, 20 октября 1951 г. Давно должен прийти чек с гонораром из ЮНЕСКО, а его все нет и нет. Из «Нью‑Йоркера» вернули рассказ со стандартной печатной отпиской. Словесный понос Ирвина Шоу им больше по вкусу! Этого следовало ожидать. С. всегда в прелестных платьях от Диора или Шанель. На одно платье тратит столько, что на эти деньги я мог бы жить месяцами. Да еще и жемчужное ожерелье с бриллиантовой застежкой. Кольца. Часы, конечно, швейцарские – «Патек‑Филипп». Ее муж – какая‑то крупная шишка в банке «Креди Лионне». Любовью он с ней не занимался более года. Она пришла к выводу, что он tante, но мог бы ведь хотя бы sans brio навести немножко «à voile et à vapeur»[140], как она однажды сказала. С. опять ходила за покупками на рю Фобур Сент‑Оноре. Прихожу с рынка, и вдруг консьержка вручает мне маленький перевязанный ленточкой сверток, доставленный лично. Флакон мужских духов от «Роже и Галле». И три куска ароматного мыла. Ох уж это высокомерие богачей! Потом, едва я сел за стол, является сама – запыхавшаяся, не привыкла пешком на пятый этаж взбираться. – У меня времени всего час, – говорит она; ее поцелуй воняет чесноком, которым она сдобрила завтрак. – Но я только что сел за работу! Она принесла с собой бутылку «редерер кристаль» и уже раздевается. – Давай‑давай, не тяни, – повелительно роняет она. Сегодня только 300 слов. И все.
Париж, 22 октября 1951 г. П. свысока приглашает меня пообедать в дешевую забегаловку на рю Драгон и конечно же в ответ ожидает благодарности. Говорит, что разжился кое‑какими деньгами в результате некой темной сделки на паях с сообщником‑менялой. Источая заботу, предлагает дать в долг. Я нуждаюсь ужасно, но отклоняю его предложение: он не из тех людей, у кого я могу позволить себе одалживаться. Его забота – всего лишь видимость. Он жутко не уверен в себе и навязывает свои услуги в надежде втереться в доверие к тем, кто лучше его. Потом мы вместе доходим до Королевских кортов[141], где ему особенно нравятся картины Сёра. – Сёра приписывают изобретательность, говорят, будто он выдумал новый стиль, – возражаю я, – но он, как и многие импрессионисты, был, вероятно, просто близорук и изображал вещи так, как действительно их видел. – Ну ты даешь! – отзывается П.
Париж, 29 октября 1951 г. Вся шайка за столом в кафе «Мабийон». Лео Бишински, Седрик Ричардсон, еще двое, чьих имен я не запомнил, какая‑то девчонка с искрящимися волосатыми подмышками и, конечно, П., сопровождаемый обоими – его Свенгали и его Кларой. В ответ на фальшиво‑дружественные приветствия я ненадолго остановился у их столика, стараясь не поддаваться на провокации Буки. Все в этой компании обкурены гашишем, что делает их еще глупее и скучнее, чем обычно. Чтобы хоть как‑то позабавиться, я стал выдумывать на всю артель общее прозвище. Йеху? Остолопы? В результате остановился на Шутах гороховых. Они приехали сюда словно не набираться французской культуры, а болтать друг с другом. Ни один из них не потрудился хотя бы полистать Бютора, Натали Саррот или Клода Симона. Вечером, когда я иду (если есть деньги) смотреть постановку новой пьесы Ионеско или спектакль Луи Жуве, они в «Старой голубятне» орут, бисируя Сиднею Беше[142]. Собравшись за столиком в каком‑нибудь кафе, они до хрипоты спорят, кто лучше орудует битой – Джо Ди Маджио или Тед Уильямс, а если на П. нападает его томительный хоккейный стих, то, соответственно, клюшкой – Горди Хоу или Морис Ришар. А то еще примутся друг с другом состязаться, кто вспомнит больше слов какой‑то там песенки «Сестер Эндрюс»[143]. Или реплик диалога из фильма «Касабланка». Прознают, что где‑то идет комедия с Бадом Эбботом и Лу Костелло или мюзикл с Эстер Уильямс[144]– о, хлопают друг друга по плечам и радостно бегут туда все вместе, чтобы потом опять засесть в «Олд нэйви» или «Мабийоне» и гоготать часами.
Париж, 8 ноября 1951 г. Джордж Уитмен пригласил меня выступить с чтением в его книжном магазине. Наверное, с Джеймсом Болдуином не смог договориться. Когда я начал, публики было сорок пять человек, в том числе и П. с приятелями, пришедшими явно чтобы только надо мною поглумиться. Да тут еще, откуда ни возьмись (хотя очень даже понятно откуда – их кликнул Бука), появились «буквалисты» и устроили обструкцию. Но они жестоко ошибаются, если думают, что им по силам меня устрашить. Несмотря на весь их вопеж и ржанье, я продолжал читать ради тех, кто пришел меня слушать. П., которому наверняка приятно было видеть, как на меня нападают, пригласил потом меня выпить – с тем чтобы без помех всласть позлорадствовать. Непомерно внимательный, опять предложил денег взаймы. Спросил, не лучше ли мне вернуться в Монреаль и поискать работу учителя. «С твоим университетским образованием, да еще и медалью по филологии…» – мямлил он с плохо скрытой завистью в голосе. – Кто умеет делать – делает, кто не умеет – учит, – ответил я. Он обиделся и попытался сбежать не заплатив. Я удержал его, сказав, что пришел в кафе исключительно по его приглашению. Задетый за живое, он вскипел, стащил меня со стула и ударил в нос, так что пошла кровь. А потом все же сбежал, вынудив меня платить по счету. То был не первый раз, когда П. за неимением аргументов пускает в ход кулаки. Я думаю, что и не последний. Он человек жестокий и отчаянный. Боюсь, не совершит ли он когда‑нибудь убийства. [Запись в рукописной тетради № 31 (сентябрь – ноябрь 1951 г., с. 89) не содержит последнего предложения. Фраза «Боюсь, не совершит ли он когда‑нибудь убийства» добавлена позже, постфактум. – Прим. Майкла Панофски. ]
Привет‑привет, это опять я. В новостях снова замелькал великий и несравненный Лео Бишински. Музей современного искусства устраивает ретроспективную выставку, которая затем отправится в Художественную галерею Онтарио – ура! наконец‑то выход на мировую арену! На фотографии в «Глоб энд мейл» видно, что Лео теперь носит парик, на который пошла, надо полагать, вся его коллекция волосков с причинных мест знаменитых манекенщиц – судя по виду изделия. Грудь нараспашку, сияющий, стоит в обнимку со своей двадцатидвухлетней любовницей, вылитой куклой Барби; ее руки обвивают его волосатый живот, необъятный, как бочка, в которых солят пастрами. Как я скучаю по Лео! Нет, в самом деле скучаю. «Прежде чем приняться утром за работу, – по секрету сообщает Лео репортеру из «Глоб энд мэйл», – я ухожу в близлежащий лес и слушаю, о чем шумят деревья». Однако на странице третьей той же газеты открывается нечто покруче. Куда там Абеляру и Элоизе! Ромео и Джульетта? – отдыхают! Чак и Ди? Может быть, Майкл Джексон и сын дантиста из Беверли‑Хиллз? Да ну! Берите выше! Сегодняшняя «Глоб» запузыривает истинно канадский блокбастер, печальнейшую повесть, полную любви и романтики. Какой‑то неведомый Уолтон Сью вчера женился, тем самым завершив, по словам репортера «Глоб», «еще один акт почти шекспировской истории, где сплетаются любовь и деньги, верность и вендетта двух семей и в которой он и его жена оказались столь же невольными, сколь невероятными героями». Уолтон Сью, пятнадцать лет назад сбитый машиной и искалеченный в результате этого как физически, так и умственно, женился на прикованной к инвалидному креслу мисс Марии Де Саузе, страдающей от церебрального паралича. Их сочетали браком на «тайной» церемонии в Старой ратуше Торонто, где собралось больше прессы, чем родственников, пишет корреспондент «Глоб». Проблема Уолтона Сью была в том, что его отец, в чьем распоряжении находились двести сорок пять тысяч долларов, полученные в качестве компенсации после того, печальной памяти, несчастного случая, был настроен категорически против женитьбы сына. Однако за день до свадьбы Уолтон был юридически признан неспособным управлять своей собственностью, и контроль над этими деньгами тут же перешел к Общественному Попечителю, коим является соответствующее учреждение провинции Онтарио. В результате Уолтон Сью и мисс Де Сауза были вынуждены переехать в дом инвалидов. Я не пытаюсь выставить на посмешище эту пару, которой от всей души желаю мазл тов [145]. Для меня здесь изюминка в том, что умственная неполноценность, похоже, дала этому Сью лучшие шансы на удачную женитьбу, чем те, что когда‑либо имелись у меня, а я в этом деле, можно сказать, ветеран: как‑никак, а все‑таки трижды пытался. Последний раз вступил в брак с женщиной, над которой «не властны годы, да и разнообразие ее вовеки не прискучит» [ «Над ней не властны годы. Не прискучит / Ее разнообразие вовек». Шекспир. Антоний и Клеопатра, акт 2, сцена 2. <Перев. М. Донского.> – Прим. Майкла Панофски. ], но она в итоге сочла меня недостойным, и это еще мягко сказано. О, Мириам, Мириам, как томится по тебе мое сердце! Была бы жива моя первая жена, я пригласил бы ее плюс Вторую Мадам Панофски и плюс Мириам на шикарный ужин в «Хуторок под оливами». Мы провели бы там симпозиум, посвященный крушениям брачных планов и надежд Барни Панофски, эсквайра. А также циника, волокиты, любителя выпить и поиграть на фортепьяно. К тому же, не ровен час, еще и убийцы. Мой любимый монреальский ресторан «Хуторок под оливами» – живое доказательство того, что сей мятущийся, расколотый надвое город еще не лишился представления об истинных ценностях. Его спасение в том, что живущие в нем сильные мира сего не утрачивают привычки к удовольствиям. В Монреале не принято перекусывать на бегу или после полуденной партии в сквош перехватывать по‑быстрому какой‑нибудь салатик; этой болезни, присущей жителям Торонто, у которых в каждом глазу по доллару, у нас нет. Отнюдь: монреальцы собираются в «Хуторке под оливами» и сидят там, тратя на ланч по три, по четыре часа. Вдумчиво копаются в щедрых порциях côtes d'agneau или boudin[146], изысканные вина при этом пьют бутылками, а им вослед неспешно дегустируют коньяк и сигары. Именно здесь стороны состязательного процесса – непримиримые адвокаты с прокурорами, да и судьи тоже – встречаются, чтобы за дружеской беседой уладить разногласия, однако не раньше, чем попотчуют друг друга животрепещущей скабрезной сплетней. Здесь редко видишь жен, чаще любовниц. Крестный отец квебекских тори, у которого здесь постоянный столик, сидит, насосанный как клещ, и собирает дань, с видом до оскомины невинным. За соседними столиками министры провинциального правительства решают, кому дать, а кому не давать жирный строительный подряд, – сидят, выслушивают претендентов. У меня тут тоже свое местечко – за круглым столом еврейских грешников, где председательствует Ирв Нусбаум; здесь все мои преступления прощены или упоминаются только с целью вызвать взрыв хохота. Сюда я приглашал Буку накануне бракосочетания со Второй Мадам Панофски. А Бука, живи он поныне, был бы сейчас семидесятидвухлетним стариком и до сих пор, наверное, бился бы над тем своим первым романом, который должен был удивить мир. Вот ведь что во мне самое скверное. Мстительность. Но уже годы истекли с тех пор, как я со дня на день ждал, когда же он позвонит в мою дверь – не завтра, так послезавтра. «А ты читал Лавкрафта[147]?» Давно прошли ночи, когда я вдруг рывком вскакивал в четыре утра, бросался за руль и по какому‑то безумному наитию мчал к своему домику на озере. Распахивал входную дверь, кричал, звал Буку по имени, все втуне, а потом сидел на пристани и смотрел на воду, куда он канул. – Я видела его единственный раз, на твоей свадьбе, – сказала однажды Мириам. – Ты меня прости, конечно, но он был жалок. И не надо на меня так смотреть. – Да я – ничего. – Я понимаю: мы уже сотню раз проехали все происшедшее в тот ваш последний день на озере. Но у меня все равно такое чувство, будто ты что‑то недоговариваешь. Вы там не ссорились? – Да нет. Конечно нет. По прошествии стольких лет милый моему сердцу домик на озере километрах в ста с лишним от Монреаля уже не радует меня так, как прежде. Конечно, когда в шестидесятые вдоль реки Святого Лаврентия построили шестиполосное шоссе, время на дорогу у меня сократилось до часа, а было ведь хорошо если два. Однако, к сожалению, из‑за этого же шоссе озеро стало местом, где можно жить, работая в городе, а потом и вовсе появились компьютерно грамотные ухари, устроившие себе рабочие места прямо в коттеджах. Теперь уже не надо, добираясь до дома по предательскому проселку, разбитому лесовозами, ползти на первой передаче, петляя между торчащими валунами и стараясь не угодить в глубокую колею. Тогда я ездил с риском оторвать глушитель, который все‑таки царапался, бился, и его каждый год приходилось менять. Нет, мне не жаль поваленных деревьев, частенько преграждавших путь, а вот ненадежного, узенького деревянного мостика через речку Чокчерри все‑таки жалко: больно уж нравилось мне смотреть с него, как несутся во время весеннего паводка ее угрожающе вспухшие воды. Давным‑давно его сменил нормальный железобетонный мост. А лесовозную дорогу, расширенную в конце пятидесятых, теперь замостили и даже чистят зимой от снега. И политический прогресс не обошел нас стороной. Это прекрасное озеро, настоящая жемчужина, которую про себя я продолжаю называть озером Амхерст, в семидесятые было переименовано в Лакмаркет комиссией de toponymie[148], которая не покладая рук занимается очищением la belle province[149]от названий, оставленных ненавистными завоевателями. Когда‑то воды двадцатитрехмильного озера бороздили лишь каноэ и парусные яхты, теперь же лето нам страшно портят полчища моторок и воднолыжников. Мало того: то и дело пролетают над головой самолеты с натовской базы в Платтсбурге – рев при этом стоит, аж стекла дребезжат. Бывает, прогундосит в небе межконтинентальный лайнер, заходящий на посадку в аэропорт «Мирабель», а еще у нас есть трое олигархов, которые по выходным прилетают на собственных маленьких гидропланах. А вот в прежние времена наши еще не тронутые воды самолет, помнится, потревожил лишь однажды. Наверное, пожарный бомбардировщик – их тогда только испытывали, году примерно в пятьдесят девятом. Ну да, конечно, кто же еще: проревел над озером, хапнул там черт знает сколько тонн воды, снова набрал высоту и понес эту воду, чтобы сбросить на какую‑нибудь дальнюю гору. Подумать только, когда я впервые сюда приехал, на озере было всего пять коттеджей, считая с моим, а теперь – господи! – больше семидесяти. Надо же, забавно: я скоро стану местной достопримечательностью, этаким старым чудаком первопоселенцем, соседи начнут приглашать меня на свои дачи, чтобы я веселил их детишек рассказами о тех днях, когда пятнистая форель кишела кишмя, зато не было даже электричества и телефонов, а не то что, скажем, кабельного телевидения или спутниковых тарелок. На свою Ясную Поляну я наткнулся случайно. Дело было в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году. Один приятель пригласил меня на выходные к себе на дачу, которая была на другом озере, но я не там свернул и оказался на дороге, проложенной для лесовозов. Дорога привела меня к домику, на вид брошенному, стоящему на высоком пригорке над озером, и вдруг оборвалась. Смотрю, к столбу покосившейся веранды приколочена табличка с надписью «Продается» и указанием, к кому обращаться. Дверь оказалась заперта, и окна заколочены досками, но одну доску мне удалось отодрать, и я влез внутрь, распугав там белок и полевых мышей. Хижину, как выяснилось, построил в тысяча девятьсот тридцать пятом году какой‑то американец из Бостона, чтобы ездить сюда на рыбалку, и она уже десять лет как выставлена на продажу. Последнее обстоятельство меня не удивило, поскольку состояние хижины было кошмарным. Но она покорила меня с первого взгляда, и я приобрел ее вместе с окружающими десятью акрами[150]луга и леса, причем фантастически дешево – всего за какие‑то десять тысяч долларов. Следующие четыре года я проводил там каждый летний выходной, питаясь бутербродами и обходясь керосиновой лампой; ночи коротал в спальном мешке, окружившись мышеловками, а днем ругался с неповоротливыми местными строителями, мало‑помалу приводившими дом в состояние, пригодное для житья. На третий год установил бензиновый генератор, однако до того, чтобы сделать дом зимним и построить во дворе сараи и лодочный ангар, не доходили руки, пока я не женился на Мириам. И по сей день я содержу в порядке шалаш на дереве, где когда‑то играли дети. Зачем? Ну, может быть, для внуков. Вот, разволновался, принялся мерить шагами гостиную. Кто‑то должен прийти в одиннадцать, будет брать у меня интервью, а вот кто – убей бог, не помню. И зачем тоже. Оставил сам себе записку‑памятку, но она куда‑то пропала. Вчера ехал на своем «вольво», собирался уже поворачивать к дому и вдруг растерялся – не знаю, как воткнуть третью передачу. Подрулил к тротуару, отдохнул, потом выжал сцепление и стал практиковаться в переключении передач. Стоп. Поймал. Юная дама, которая ко мне придет, – это ведущая передачи «Кобёл с микрофоном» студенческого радио университета Макгилла. Между делом она работает над диссертацией о Кларе. Допрос на эту тему для меня не новость. Ко мне уже приходили или присылали письма феминистки со всего света – из Тель‑Авива, Мельбурна, Кейптауна и – ну, того города в Германии, откуда Гитлер повел наступление на парламент. Да как же его – туда еще ездил британский премьер‑министр с зонтиком. Обещал немедленный мир. Черт! Черт! Черт! Тот самый город, где у них бывает знаменитый пивной фестиваль. Пильзнер? Мольсон? Нет. Звучит как название народца в «Волшебнике из страны Оз». Или картины… ага: «Вопль» [«Крик». – Прим. Майкла Панофски. ] этого… как его… Мунка. Мюнхен! Да какая разница, я хочу сказать только то, что почитательниц святой великомученицы Клары тьма‑тьмущая, и всех их объединяют две вещи: во‑первых, я для них воплощение гнусности, а во‑вторых, они отказываются понимать, что Клара терпеть не могла других женщин, считая их своими соперницами по борьбе за мужское внимание, в котором она купа‑а‑а‑лась. Над каминной доской у меня и поныне висит один из Клариных чересчур многофигурных, болезненно‑извращенных рисунков пером. Изображено на нем групповое изнасилование девственниц. Оргия. Разыгравшиеся гаргульи и гоблины. Радостно ржущий сатир в моем образе держит за волосы голую Клару. Она на коленях, а я пытаюсь всунуть ей в открытый рот, воспользовавшись моментом крика. Мне за это очаровательное видение предлагали аж двести пятьдесят тысяч долларов, но ничто не может заставить меня с ним расстаться. По мне, наверное, не скажешь, но на самом деле я сентиментальный старый болван. Так что я приготовился к визиту феминацистки, как окрестил такого рода публику Раш Лимбо[151]. В носу, видимо, запонка, в сосках колечки и в каждой руке по кастету. Немецкая каска времен Второй мировой. Ботинки‑говнодавы… Но нет, открываю дверь, стоит юная скромница, девочка‑тростинка, темненькая, причем волосы не подстрижены под мальчика, а свободно лежат по плечам, да еще и мило улыбается, блестит бабушкиными очочками, вся такая изящная в платье от Лоры Эшли и туфлях‑лодочках. Она сразу покорила меня тем, что восхитилась фотографиями звезд чечетки, развешанными у меня по стенам: Уилли Негритенок Ковен – создатель ритм‑вальса; Козлоногий Бейтс, пойманный в полете; Братья Николас – честь и слава «Коттон‑клаба»; Ральф Браун; молодые Джеймс, Джин и Фред Келли в костюмах гостиничной обслуги (фотография сделана в театре Никсона в Питтсбурге, год тысяча девятьсот двадцатый); и, конечно, великий Билл Боджанглз Робинсон, снятый в цилиндре, фраке и белом галстуке – фото что‑нибудь года тридцать второго. Мисс Морган выставила магнитофончик, выложила пачку заготовленных вопросов, для разгона выступив с обычным «Как вы с Кларой познакомились?», «Чем она вас привлекла?» и так далее и так далее, и наконец пустила первую стрелу: – Во всех источниках, которые я сумела отыскать, говорится, что вы, похоже, были безразличны к великим дарованиям Клары как поэта и художника и никак ее не поддерживали. Мне было забавно, и я решил поддразнить мисс Морган. – Позвольте вам напомнить о том, что сказала однажды в церкви Марика де Клерк, жена бывшего премьер‑министра Южно‑Африканской Республики: «Женщины незначительны. Наше дело обслуживать, лечить раны, дарить любовь…» – А, так вы из этих, – потускнела она. – «Если женщина вдохновляет мужчину на добро, – сказала мадам де Клерк, – он добр». Можно сказать – ну, хотя бы просто для затравки спора, – что Клара не выполнила это свое предназначение. – А вы не выполнили свое по отношению к Кларе? – Случившееся было неизбежно. У Клары была боязнь пожара. «Это ведь пятый этаж, – скулила она. – У нас не будет никаких шансов!» Услышав неожиданный стук в дверь нашего номера, впадала в оцепенение, поэтому друзья приучились сперва объявлять о себе голосом: «Это Лео» или «Это Бу‑ука! Страшный‑ужа‑асный! Кладите ценности в пакет и суйте под дверь!» Жирная пища вызывала у нее рвоту. Еще она страдала от бессонницы. Но если дать ей хорошенько хватануть винца – засыпала, что, впрочем, не было однозначно хорошо, потому что ей снились кошмары, от которых она просыпалась вся дрожа. Не доверяла незнакомцам, а друзей так и вовсе подозревала во всех смертных грехах. Все вызывало у нее аллергию – ракообразные, моллюски, яйца, шерсть животных, пыль и любой, кто не реагировал на ее присутствие. Месячные приносили головную боль, судороги, тошноту и приступы раздражения. То и дело надолго нападала экзема. В комнате под окном она держала заткнутый глиняный горшок, «кувшин Беллармини»[152], полный ее мочи и обрезков ногтей, – это чтобы отгонять злые чары. Пугалась кошек. Высоты страшилась ужасно. От грома ежилась и каменела. Боялась воды, змей, пауков и людей как таковых. Читатель, я на ней женился! Не потому что я в те дни был похотливым двадцатитрехлетним мальчишкой, а она такой уж пантерой в постели. Наш роман, какой ни на есть, постельными изысками не блистал. Клара, с ее маниакальным кокетством и скабрезным недержанием речи, со мной, во всяком случае, вела себя так же ханжески благонравно, как ее мать, о ненависти к которой она кричала на всех перекрестках; в том, что она клеветнически именовала «моими тридцатью секундами трения», она мне отказывала то и дело. Или стойко терпела. Или делала все от нее зависящее, чтобы убить всякую радость, какую мы могли выцедить из наших все более редких и никчемных соитий. Уж сколько лет прошло, а вспоминаются одни ее наставления. Date: 2015-12-12; view: 318; Нарушение авторских прав |