Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Бочонок вина





 

Саинян зажег свет. И сразу стало видно, что все уже устали и что Люба Габай сердится.

— Между прочим, уже седьмой час, — сказала она. — Вы не находите, Владимир Афанасьевич, что пора закругляться?

— А дело вовсе не во мне, — негромко ответил Устименко, — я давно молчу. Это товарищи развернули дискуссию.

Щукин опять заговорил на ходу, уже в который раз:

— Очень трогательно, почти до слез. И шикарно в некотором смысле. Сравнительно молодой, полный сил эскулап ставит на себе опыт. Чрезвычайно душещипательно, только дело в том, Владимир Афанасьевич, что вышеуказанный мученик науки является в то же время главным врачом больницы, которая сравнительно недавно вступила в строй и нуждается в твердой руке. Нужна длань, вам это понятно? Ну, а если оный главный по причине облучения выйдет хоть на время из строя, то всему нашему богоугодному заведению станет довольно скверно, не так ли?

Устименко взглянул на сердитого Федора Федоровича и улыбнулся.

— С чего же это станет больнице скверно, если облучаемым даже бюллетени не выписываются, — возразил он. — В условии задачки оговорено — субъективно эти ребята чувствуют себя великолепно. Вот я и проверю на себе, каково облучаемым.

— Но данные по крысам… — начал было Нечитайло и сам смутился той глупости, которую едва не сморозил.

Щукин прекратил свое хождение из угла в угол кабинета, аккуратно стряхнул пепел с папиросы и осведомился:

— Когда это вам в голову пришло? «Вскочило», как говорят в Одессе. И вообще, давно вы этим занимаетесь?

— Достаточно давно для того, чтобы считать данный опыт необходимым.

— Что означает «давно» в вашем понимании?

— Ровно столько, чтобы знать — никакой литературы по этому вопросу не существует, все данные по этому поводу — липовые, вернее, болтовня, а не данные, побрехушки, а вопрос неотложный, его надобно если не решать, то хоть подготовить материалы, хоть…

— На сколько единиц вы рассчитываете? — перебил Щукин.

— Двадцать тысяч минимум.

— Трагическая медицина! — усмехнулся Щукин.

Устименко смотрел на него сбычившись, снизу вверх. Глаза у него были недобрые, упрямо неприязненные, и Щукин понял — шутить больше не следует, особливо такими понятиями, как трагическая медицина.

— Но если ваши двадцать тысяч дадут результаты, обратные всему тому, что привычно, вы думаете, «многоуважаемые шкафы» поверят?

Он остановился против Устименки широко расставив ноги, сунув кулаки в карманы халата, розовый от сердитого возбуждения.

— Рано или поздно пробью, — сказал Устименко.

— Уверены?

— Убежден.

— Но они не так просты, Владимир Афанасьевич. Не таких, как мы с вами, с кашей кушали.

— Подавятся.

— Ладно, оставим эту тему. И забудем субъективное состояние. А если начнет катастрофически падать количество лейкоцитов?

— Существует переливание крови.

— Значит, будем переливать?

— А как же?

— А если, многоуважаемый главный врач, главный доктор, простите, и переливание не поможет? Прекратим облучение?

— Нет.

— То есть?

— Поищем другие пути. Я ведь болен, и меня лечат.

— Но вы не больны, черт возьми!

— В задачке сказано, что болен. И вы будете обращаться со мной, как с больным. Со всеми вытекающими отсюда последствиями.

— Но бывают случаи, когда приходится прекращать лечение!

— Ну что ж, соберем консилиум и решим. Во всяком случае, Федор Федорович, доберемся до края.

— Но вы можете погибнуть!

— Разве? В литературе это такой ничтожный процент!

— Глупо! — вдруг громко сказала Люба. — Простите, Владимир Афанасьевич, но это несерьезно.

— Вполне серьезно, — ответил он, — настолько серьезно, что по существу вопроса мне никто не возражает. Вагаршак, может быть, вы что-нибудь скажете?

Саинян беспомощно огляделся. Он не умел лгать, но Люба успела ему написать записку про то, что Устименко решил поставить на себе этот опыт из-за «пустоты и одиночества», и он этому не до конца, но поверил.

— Разве я плохо все придумал? — опять спросил Устименко.

— Нет, продумано основательно.

— Если бы вы были на моем месте, Вагаршак?

— Вагаршак! — окликнула мужа Люба.

И сделала ошибку. Он терпеть не мог, когда на него «нажимали».

— Владимир Афанасьевич прав, Любочка, — сказал он с той угрожающей мягкостью в голосе, которую никто никогда не мог побороть и которая означала, что доктор Саинян свою точку зрения не уступит. — С моей лично позиции — он абсолютно прав. Если не я, то кто же? — вот как может ставиться вопрос в нашем обществе.

— Ого! — сказал Щукин. — Это упрек всем нам?

— В некотором роде, если вам угодно, — вежливо и четко произнес Саинян. — Во всяком случае, это я говорю себе. И если бы мысль, пришедшая в голову Владимиру Афанасьевичу, пришла в голову мне, я бы поступил точно так же.

— Уж это точно, — почти простонала Люба.

— Хорошо, ясно, — вмешался Щукин. — Мне интересно другое. Почему, собственно, Владимир Афанасьевич улыбается?

— Ну уж и улыбаюсь, — сказал Устименко. — Просто гляжу, как Николай Евгеньевич, покуда мы пререкаемся, уже и схемочку для меня вычертил, какие поля облучать…

Богословский действительно с самого начала разговора чертил и писал. Слишком давно и близко знал он Устименку, чтобы тратить время на лишние уговоры. Да и в самой выдумке своего Володи не видел он ничего из ряда вон выходящего: думал и надумал, больница на ходу, все идет нормально, и чем подписывать бумаги да ассистировать там, где отлично справится Нечитайло, пусть делает настоящее дело.

— Так я, с вашего разрешения, сегодня же и начну, — сказал Устименко, поднимаясь. Палка уже была в его руке. — По скольку там на сеанс вы мне назначили, Николай Евгеньевич?

— Бред какой-то, — проворчал Щукин, беря у Богословского листок бумаги. — Здоровый мужик берет и подвергает себя…

Недосказав, он в чем-то не согласился с Богословским, но они быстро договорились, и Щукин вместе с Устименкой пошел к Катеньке Закадычной в ее полуподвальные владения, где занималась она рентгенотерапией.

Нечитайло проводил обоих взглядом и совсем съежился. Бульдожье лицо его было печально, в глазах застыло горькое и брюзгливое выражение. Брякнув нынче про крыс он сам испугался своего постоянного страха, тишайшего образа жизни, того, что незаметно растерял самое главное для себя — ведь был же и забиякой, был и непримиренцем, и наступателем, а нынче вон как съежился — все Манька, да Котька, да супруга Ирина Сергеевна, да теща со своим вечным «ах, Саша, плетью обуха не перешибешь!». Даже на охоту с начальством стал ездить из угодливости, даже из операционной, бывает, пятится, а вдруг — неудача, происшествие, спросят — ты как смел? А этот смеет! Смеет и улыбается. Смеет эдакую затею на себя взвалить — двадцать тысяч здоровому, двадцать тысяч единиц только для того, чтобы самому разобраться и жить дальше с чистой совестью: что мог — то сделал!

— Александр Самойлович! — услышал он над собой.

Это Щукин стоял над ним — красивый, седой, улыбался, поигрывая бровью, блестя молодыми еще глазами. Наверное, не в первый раз окликнул.

Нечитайло так задумался, что даже не слышал, как они вернулись, не заметил, как, сердясь друг на друга, ушли Саинян с Любой, не разглядел испуганно оживленную Катеньку Закадычную, которая почла долгом проводить сюда своего главного врача после первого сеанса рентгенотерапии.

— Я тоже должна разобраться, — щебетала она. — Если мы имеем дело с неоплазмой…

— Хорошо, мы с вами, Катюша, завтра побеседуем, — сказал Закадычной Щукин и вновь окликнул Нечитайлу.

Катюша, поджав губы, ушла.

— Имеется предложение, — говорил Федор Федорович. — Отметим нынешний день, полный трудов и забот, добрым и обильным ужином в трактире «Волга». У меня там наметились кое-какие связи. Так как Владимиру Афанасьевичу предстоит на некоторое время расстаться с радостью познания гастрономических чудес, то это будет в своем роде отвальная. Поедим, выпьем, поболтаем. Я приглашаю.

— Все себя приглашают! — буркнул Богословский. — Экой барин!

— Отправились? — не расслышал Щукин.

Нечитайло поднялся, все еще раздумывая о своей судьбе и полный в эти мгновения предчувствия решительного поворота в жизни, печальный бульдог, сознающий собственную неполноценность даже в высокие минуты, когда, несмотря на восторг, все-таки страшен хозяйский окрик: «Где место?» Ах, робость, трусость! Как часто посещает она натуры возбудимые, импульсивные, склонные к красивым душевным порывам, как сминает и уродует самые, что называется, патетические движения внутренней сути таких людей, как Нечитайло, низводя их до степени приспособленчества, угодливости и даже лакейства…

Впрочем, в настоящее мгновение Александр Самойлович был на высоте. Он подобрался, просветлел, дотронулся до локтя Владимира Афанасьевича и спросил негромко, кого тот оставит за себя, если последствия облучения уложат его на месяц-два в постель. Кому доверит больницу?

Устименко ответил не сразу, потом улыбнулся и, когда все выходили, уже в вестибюле, произнес:

— Моя бы воля да была бы именно у меня в штате бывшая моя злая врагиня — некто Габай, Любовь Николаевна, — вот кого бы я вместо себя определил. Эта спуску не даст при всей своей внешней воздушности. А вы, Александр Самойлович, не обижайтесь, податливы и жалостливы. К своим именно врачам жалостливы, а больные для вас — суть масса. По принципу «вас много, а я один». Оно, конечно, случается и так, но все же хоть их и много, но они больные и им плохо. Впрочем, все это истины скучные и прописные, недаром вы меня кисло слушаете, но, как это ни печально, главный врач должен быть тверд до беспощадности, а вы вдруг поддадитесь на усталость, допустим, какой-нибудь Воловик да и засбоите…

— А ежели и не засбою? — все еще во власти своего порыва, позволил себе рассердиться Нечитайло. — Ежели вполне справлюсь?

Владимир Афанасьевич все на него смотрел — веря и не веря, но больше, пожалуй, не веря. Ровное пламя нужно было ему, то, чего достигал в своих топках кочегар Юденич. Энергия деятельного добра, бесстрашного и готового на любые осложнения в собственном бытии во имя дела, энергия того добра, которое Саинян взрастил в душе своей жены, — вот что ему было нужно. И то, что он сам приобрел от Постникова, от Полунина, от Богословского, от Оганян, которая так ужасно обидно назвала его Ионычем. А ведь у Ионыча тоже были порывы, он даже напевал про «слезы из чаши бытия» и попервоначалу не без увлеченности трудился в своей земской больнице. Нет, порывы ему не годились — даже самые высокие и самые безгрешные.

— Знаете, пожалуй, на вас не оставлю, — глядя в глаза Нечитайлы, задумчиво и спокойно произнес Устименко. — Ведь уже опыт был — с охотой. Нет, Александр Самойлович, никак не оставлю, — совсем решительно произнес он. — Вы заробели, а это крайне опасно, это — как летчик, который вылетался, — разве можно такому самолет с пассажирами доверить?

— А вы — жестокий человек!

— К сожалению, недостаточно, — вовсе не обидевшись, сказал Устименко. — Состоя в нашем сословии главных докторов, нужно вашего брата вот как держать!

И немного забывшись, он стиснул в кулак свою израненную руку, что получилось и жалостно и совершенно неубедительно. До того неубедительно, что Устименко даже порозовел…

В ресторане, после обряда заказывания холодных и горячих закусок, салатов, расстегаев и жарких, Устименко произнес довольно строго:

— Убедительно прошу всех коллег: то, что облучение мое будет опытом, пусть останется между нами. Версия такова: я болен, и меня лечат. Иначе все может вылиться в то, что наш Николай Евгеньевич определяет понятием «мармелад». А к нормальному больному будет применен нормальный комплект больничной чуткости. Вы согласны со мной, Федор Федорович?

— «Великие маленькие люди» — это Горький сказал? — поинтересовался Щукин, вставая.

Он пошел в вестибюль встречать Лялю.

А когда они вернулись, Богословский, «не к столу будь сказано», как он выразился, рассказывал про Бещеву-Струнину, которая, изучая проблемы возвратного тифа, дала себя искусать не более не менее как шестидесяти тысячам тифозных вшей…

— И про это мы будем непринужденно болтать весь обед? — спросила Ляля. — Или, может быть, попозже, за кофе?

— Ну а Петенкофер! — закричал со своего конца стола старый Гебейзен. — Петенкофер, я вас спрашиваю! Что вы знаете о Петенкофере? Старый Кох не поставил ни одного опыта на животных, потому что холера есть, как это сказать, она есть… sie ist die Krankheit der Menschen, Menschenkrankheit… Болезнь людей. Людская болезнь. Ляля простит меня, но я не возможность не рассказать…

Старый патологоанатом опоздал, с ходу опрокинул стопку водки, и теперь его невозможно было удержать от подробнейшего рассказа про то, как Петенкофер, со свойственной ему педантичной размеренностью, прежде чем принять внутрь, innerlich anzuwenden, своего организма миллиард холерных микробов, развел в воде грамм питьевой соды.

— Это чтобы желудочный сок не повредил микробы, — кричал Гебейзен, — вы понимаете? Dab die Falzsaure nicht die Mikroben verdirbt. Naturlich, конечно, надо понимать этот характер, он производил исследования…

— Я уйду! — приподнимаясь, сказала Ляля.

Федор Федорович поцеловал ее руку. Она села и быстро взглянула ему в глаза, а Устименко вдруг понял, что все это спектакль, спектакль для того, чтобы Щукин заметил ее, увидел, вспомнил, что она, его жена, здесь. И что теперь можно говорить решительно все, ей вовсе не противно, она медичка, ей надо так немного, всего лишь быть замеченной им, ее мужем, надо, чтобы он не хохотал без нее в мужской компании, а чтобы и она смеялась с ним, чтобы он не смел быть без нее, а был только с ней, всегда с ней, только с ней, хоть и в кругу своих друзей. Он будет с ней, а они вокруг. Она с ним, а они тут.

— Черт знает что, — сказал Щукин, когда наконец принесли жаркое. — Выходит, что есть совершенно нечего.

Официант пожал плечами и объяснил, что Богословский вычеркнул три четверти заказа.

— Не понимаю!

— Как этого человека много, — с усмешкой произнес Богословский, — как его, нашего Федора Федоровича, чертовски много.

— Это вы про что?

— Да к слову. И чтобы вы перестали поминутно за все и за всех платить. На сколько еще библиотеки хватит? На год? На полгода?

— Тогда и заживем по-другому!

— Торопитесь, словно жару прибежали хватить, — угрюмо любуясь Щукиным, продолжал Богословский, — словно боретесь вы с вашими деньгами…

— Я хотел…

— То-то, что хотел, да хотей не велел. Ну да шут с ним, со всем. Скажите лучше, что с Пузыревым станем делать…

Щукин помрачнел, задумался.

— Не сердитесь, — попросил Богословский, — от себя не уйдешь…

— Сократу будто бы сказали о каком-то дядечке, что путешествие его нисколько не изменило, — прямо глядя в глаза Николаю Евгеньевичу, произнес Щукин. — «Верю, — ответил на это Сократ, — ведь он возил с собой себя самого». Это про нас. Никуда не денешься. В праздномыслие не спрячешься.

И они заговорили о Пузыреве, словно и не было веселого застолья, словно не сидела рядом со Щукиным Ляля, словно не в ресторане шел разговор, а в ординаторской, и говорили до тех пор, пока окончательно не утвердились в мысли о полном своем трагическом бессилии. Тут наступило молчание, краткое и глубокое, ведомое докторам, молчание-прощание, молчание перед тем, как собраться с силами, чтобы свернуть на другую тему для сбережения собственных, не таких уж избыточных рабочих возможностей.

— Ну, так, — сказал Богословский, — нажгли мы себя веселым разговором, теперь и к живой жизни можно вернуться. Выпьем же за нашу Елену Щукину — отчество возраст мой не позволяет выговорить, — выпьем за редкое чудо любви и преданности, не так ли, Федор Федорович?

За столом стало тихо, Ляля Щукина, порозовев, робея, неумело чокалась, и, когда дотянулась рюмкой до Гебейзена, тот вдруг сказал:

— Зачем так грустно? Warum so kummervoll? Надо веселье! Разве сейчас плохо? Разве не очень хорошо?

Словно бы почувствовав неловкость за налетевшую вдруг тишину, первым зашумел Нечитайло, заговорил яростно и громоподобно об их замечательном коллективе, который возглавляет такой, как… Но тут же смолк на полуслове, будто своей толстой кожей почувствовав в этот момент то, что обратилось потом в непоправимую беду, в невозможное и бессмысленное горе.

— Вы что? — увидев его неподвижный взгляд, спросил Щукин.

— Да вот…

Все обернулись к широкой, зеркального стекла, двери. Оттуда, постукивая каблучками, бежала Катенька Закадычная, румяненькая, ясноглазенькая, светящаяся доброжелательством, в белой с вышивочками блузочке, в синей с плоечками юбочке, оживленная; подбежала в общем молчании и заговорила, пришепетывая от радости, что все на нее смотрят и ее слушают, что сам Щукин ей стул подставил и словесно пригласил «присаживаться».

— Вы только-только все ушли, — тараторила она не садясь и благодаря за внимание торопливыми и сладкими улыбками, — только-только, вдруг бах-тарарах — грузинчик приходит, такой интересный, усики, знаете, ну прямо дух захватывает. И бочонок при нем. От капитана Амираджиби привез Николаю Евгеньевичу лично. Подарок за внимание и заботу, и еще говорит, что они спорили про то, какое вино бывает в бутылках, а какое настоящее. Вот я и подумала — вы тут все вместе, наверное, и празднуете в своем кругу, подхватила бочонок — и сюда. Может, к месту? Или нет? Я ведь — как лучше…

На оживленном ее личике мелькнул вдруг мгновенный испуг — угадала или не угадала, «в цвет» или «не в цвет», как говаривалось там, где было некоторое время ее местопребывание, понравится или не понравится ее усердие? И тотчас же Катенька Закадычная вновь задарила всех улыбками, потому что сам Щукин похвалил ее, сам пошел с ней в гардероб за бочонком, назвал ее умницей-разумницей и, вернувшись, усадил Катеньку, сам сел ошую (одесную от нее оказался вежливейший Гебейзен), налил ей и себе вина, отведал и, сделав испуганное выражение лица, произнес:

— Еще Петрарка сказал: «Кто в состоянии выразить, как он пылает, тот охвачен слабым огнем!»

Бочонок был невелик — литров четыре-пять, но пили его долго, потому что вино и впрямь было удивительное. И весело всем сделалось, легко, даже Ляля, которая поначалу немножко словно бы была связанной, зарделась мальчишеским румянцем и заговорила со всеми так, будто давно была дружна и с Устименкой, и с Нечитайлой, и с Гебейзеном, и даже с Катенькой Закадычной, просто-таки сомлевшей от всего этого общества, в которое наконец вклинилась почти на равных и где даже за нее выпили все, кроме Николая Евгеньевича, словно предчувствовавшего, во что обойдется ему, бывалому вояке, это красное, как кровь, старое и недоброе вино.

Он не пил этого вина.

Он даже не пригубил его.

Он только разглядывал бокал на свет.

А пил водку из графинчика, принесенного отдельно, лично ему, официантом, и, когда допил последнюю рюмку, негромко спросил у Катеньки:

— А не будете ли вы любезны, дорогуша, сообщить, откуда вы догадались, что именно тут нас отыщете?

— Слышала, — заспешила Катенька, — в кабинете Владимира Афанасьевича слышала, когда его после сеанса привела.

— Но в кабинете вас не было, Катенька, когда мы насчет «Волги» говорили. Так ведь?

Его тяжелый взгляд пытался поймать ее зрачки, но Закадычная не смотрела на него.

— А вдруг и догадалась, — со смехом сказала она. — Разве не могла догадаться, что, если с Владимиром Афанасьевичем такое несчастье случилось, — это дело запить нужно. Или даже в гардеробной Прохоровна слышала, а не я, разве упомнишь?

— Ну так вот, теперь зато запомните: вина презентованного я не пил нисколько.

Закадычная повернулась к Богословскому вся, выказала глазами полное удивление и воскликнула сочувственно и скорбно:

— Но почему же? Такое вино натуральное и вкусненькое? И совсем-совсем не пьяное.

— А это вам, дорогуша, виднее, — поднимаясь со своего стула и придерживая ладонью живот, произнес Богословский. — Я в винах не знаток и не ценитель, я водку пью. Водку! — громче повторил он. — Слышали меня? Пью — водку!

Ляля и Гебейзен испуганно взглянули на него, Закадычная пожала полным плечиком. С суровым лицом старый доктор положил перед Щукиным свою долю денег и, кратко сообщив, что дурно чувствует себя, захромал к двери. Устименко сопроводил его в вестибюль. Здесь заметил он бешено-брезгливую гримасу на лице Николая Евгеньевича и услышал его сердитые слова, которые помнил впоследствии многие годы:

— Залил дорогуше Закадычной сала под кожу, да что толку, Володечка? Нехитрого разбору тварь, мастерица запечные слухи распускать, да ведь они в цене! Что толку, когда вино поднесено и выпито, а сил для драк с мелкими пакостями жизни — чуть! Нынче отлично было мне на душе, не часто так случается, да вот все испоганила Катюша. Поверьте, затравлена на меня длинная петля, и дни мои все уже сочтены вмале…

— Да вы что! — возмутился Устименко.

— Дело за тем, кто табуретку выбьет, — вдруг успокоившись, сказал Богословский. — Но не это суть важно. Суть важно иное. Удар нацелен не в меня, а во всю нашу цитадель — непокорную, неуступчивую, клыкастую. Готовьтесь, Володечка, хочу я вас видеть знаете каким?

И уже с усмешкой он прочитал:

 

Огонь горел в его очах,

И шерсть на нем щетиной зрилась…

 

— Это откуда же?

— Неважно! — сказал Николай Евгеньевич. — Разве может быть что-нибудь важно перед решающим сражением, особенно когда в лоб никто не суется, а все только вползанием, только вот эдак, эдак…

И волнообразным движением руки он показал, как это «эдак», но потом совсем развеселился, утер тыльной стороной ладони набежавшие вдруг слезы и, просветлев, велел:

— Не пейте помногу, слышите!

Гардеробщик, устав ждать, подал Богословскому шинель.

— Погоди! — отмахнулся Николай Евгеньевич.

И потер лоб огромной ладонью:

— Запомнилась мне фраза — чья, откуда — не помню. Но прекрасная по своей значительности и глубине: «Жил усиленной и сосредоточенной жизнью самопроверяющего себя духа». Оно, конечно, в цитаты не годится, особливо когда еще и не упомнишь, откуда взято, но в качестве напутствия имеет больше смысла, чем общепринятое «желаю удачи». Так вот, живите усиленной и сосредоточенной, понятно вам? А грубо выражаясь — облучайтесь. Оно так на так и выйдет. Только сим путем и пошабашим мы и сволочь на земле и сволочные недуги рода человеческого…

 

 

Date: 2015-12-13; view: 272; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.005 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию