Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Что ж носит в сердце он своем.





 

Очную ставку проводил Колокольцев. А Гнетов ему помогал, потому что за время работы в контрразведке он не раз имел дело с такими типами, как Палий.

Очень бледная, с глазами раненой газели, с полуулыбкой невинной страдалицы, Инна Матвеевна Горбанюк сидела в одном углу кабинета, Палий, которому нынче, после ряда собеседований со Штубом, совершенно нечего было терять, — в другом. Инна была в черном костюмчике, в белой блузочке, в полуботинках на толстой каучуковой подошве. И похудевшее ее лицо светилось прозрачной голубизной, придававшей неприятную святость всему ее обличью. Палий поглядывал на Горбанюк искоса, с усмешечкой человека, который миновал предел и не видит причин вилять и изворачиваться перед законно постигшим его возмездием.

Гнетов был брезгливо-спокоен, подчеркнуто вежлив и сдержан. Совершенно несчастным выглядел только один, всегда румяный, а нынче даже зеленый Сережа Колокольцев. От всего того, что тут происходило, он испытывал чувство нравственной тошноты. На Палия он вообще старался не глядеть, особенно на его руки, которыми, как было известно Колокольцеву, Палий выламывал золотые зубы не только мертвым, но и живым, например, Гебейзену. На руки, в которых был когда-то автомат, поливавший пулями детей в горящем варшавском гетто. На руки, которые дубиной загоняли живых людей в газовые камеры.

— Вопрос, — сказал Гнетов, и Колокольцев приготовился записывать. — Вопрос к вам, Палий: вы точно помните сумму, которой не хватает в вашем чемодане? Повторите.

— Не хватает вроде бы тысяч сто. Я ей сказал — спрячь на работе в сейфе, вообще рассредоточь, мало ли, пригодится на черный день. Вот по-моему вышло, пригодились денежки.

Инна Матвеевна улыбнулась краем бледного рта.

— Вопрос к гражданке Горбанюк, — сказал Колокольцев и прокашлялся — от всего происходящего непотребства у него даже голос сел. — Вы получали вышеназванную сумму?

— Так она и сознается, — усмехнулся Палий. — Она ж партийная, ей такое сознание хуже, чем мне петля…

Гнетов велел строго:

— Помолчите, Палий.

— Обыск у нее на работе нужно сделать, — деловито посоветовал Палий. — Зачем Советской власти такие денежки терять…

— Вы будете отвечать на поставленный вопрос? — спросил Колокольцев.

И подумал с тоской: «Не может этого быть! Вдова замечательного генерала, женщина обеспеченная. Зачем ей это все?»

— Отвечаю на вопрос, — ровным голосом произнесла Инна Матвеевна. — К этим деньгам я никакого отношения не имею. Доказать тут ничего невозможно, а произвести обыск я сама прошу. Более чем прошу — умоляю…

Глаза ее наполнились слезами, она попросила воды, быстро отпила несколько маленьких глотков и сказала едва слышно:

— Так же жить невозможно. Сколько времени тянется этот кошмар. Существует же наконец честь.

Сережа Колокольцев быстро взглянул на Гнетова — он был преисполнен сочувствия к этой несчастной женщине.

— Честь? — слегка показав белые и крупные верхние зубы, словно волк, завидевший добычу, осведомился Палий. — Честь? Пусть она вам про старичка доложит, у которого золотишко тиснула. Этот старичок в Самарканде находится, могу его установочные данные доложить.

«Вот оно, — с нежной жалостью к себе констатировала Инна, — вот».

Но и здесь она все подготовила. Все продумала. И сбить ее никто бы не смог. Ровным голосом, несмотря на то, что ни Гнетов, ни Колокольцев «золотишком» не интересовались, она «доложила» свою версию. Старенький Есаков, друг ее покойных родителей, подарил ей для дочки Елочки две жестянки сахару. Так как в продуктах питания она не испытывала никакой нужды, а кругом «наблюдались трудности», то она и отдала эти банки ребятам-детдомовцам. Было ли там золото или не было — откуда ей знать, гражданину Палию виднее.

И вновь она попросила произвести у нее обыск — и на работе, и дома.

— Иначе, — вдруг задохнувшись, произнесла Горбанюк, — иначе… Я слабею, товарищи, без элементарного доверия жить невозможно. Конечно, мы все понимаем, что покончить с собой — это позорная слабость, но согласитесь сами…

Сережа Колокольцев вновь подал ей воду. Она благодарно взглянула на него. Палий внимательно читал протокол очной ставки, потом расписался с росчерком. Инна Матвеевна читать не стала: «Зачем эти формальности», — сквозь слезы сказала она и подписалась.

Уходя, Палий еще раз показал зубы.

— Ты у меня сладкой жизни все равно не увидишь, — сказал он уже в дверях, слегка оттолкнув конвойного. — Жора Палий не такой человек, чтобы уйти из этой красивой жизни в виде непротивленца. Школьная подружка…

И, захохотав, он сказанул такую фразу, что и Колокольцев, и Гнетов — оба побагровели от смущения и отвернулись, чтобы не видеть ее лицо.

— Можете записать в бумагу! — крикнул Палий, выталкиваемый конвойным. — Я б вам порассказал, как мы с ней арифметику изучали… Нет, мы до высшей математики дошли…

Дверь захлопнулась.

— Фашистский изверг! — погодя сказал Горбанюк. — И как таких земля держит.

Следователи молчали. Потом Колокольцев ее проводил.

— Меня качает, — с жалкой улыбкой сказала она на лестнице. — Простите, минутку, а то я упаду…

— Пожалуйста, — ответил Сережа, глядя в сторону.

— Неужели здесь ему верят? — спросила она.

Колокольцев ничего не ответил. Нравственная тошнота подкатывалась к самому горлу. Не Горбанюк, а он мог сейчас упасть. Или взвыть от гадливости.

Погодя, вместе с Гнетовым, они отправились к Штубу. В низком кабинете, в котором жарко топилась огромная печь, сидел старый Гебейзен, и Колокольцев попятился из двери, но Август Янович велел им обоим войти и сидеть тихо.

— Познакомьтесь, — сказал он и обнял Колокольцева и Гнетова за плечи. — Это мои помощники, Пауль Герхардович. Ребята, на которых вполне можно положиться во всех случаях жизни…

Ни Сергей, ни Виктор никогда не слышали ничего подобного от своего шефа. И оба удивились той сдержанной и все-таки рвущейся наружу сердечности, с которой говорил Штуб.

— А это профессор Гебейзен. Очень крупный ученый, который пытался воздействовать на фашизм Красным Крестом и силами добра. Советую вам послушать, как это удавалось Паулю Герхардовичу.

Гебейзен погрозил Штубу пальцем:

— Не надо смеяться!

Он сидел в глубоком, покойном кресле, в этом кресле Штуб последнее время иногда вдруг задремывал на несколько минут, на полчаса от неимоверной усталости, вдруг наваливающейся на его широкие плечи. И, посмеиваясь, избегал в него садиться, утверждая, что в этом кресле срабатывает некая таинственная автоматика, которой были снабжены старинные диваны, именуемые «самосон».

Колокольцев и Гнетов сели рядом на стулья, Штуб подбросил несколько березовых поленьев в печь, дрова сразу занялись, Гебейзен блаженно сказал:

— Огонь! Очень карош!

И помолчал, приспустив веки, — старый, измученный сокол.

Потом заговорил неторопливо, иногда вставляя немецкие слова, без злобы, без раздражения, с едва заметной горечью. Это была история удивительной жизни, рассказываемая без подробностей, пунктиром, со стороны, история горьких заблуждений и неколебимой веры в человека. Он говорил об основных идеях Красного Креста — о гуманности, беспристрастии, нейтралитете, независимости и о том, как «некто» — а «некто» был, несомненно, он сам — служил этим понятиям. Слова, сказанные восемьдесят лет тому назад при Сольферино — «все люди — братья», — были тем, чему он начал служить во время сражения при Марне, чему он служил в Мадриде вместе с Марселем Жюне, приехав туда из кровавого месива в Абиссинии, чему он служил под немецкими бомбами в Варшаве и ради чего он оказался в Дюнкерке. Этот «он» не мог не верить в то, чему отдал лучшие годы своей жизни. Нищий и одинокий, бросивший науку, в которой мог бы «кое-что сделать», не слишком много, но и не ничтожно мало, вечный бродяга и бездомник, полиглот из нужды находить общий язык с обезумевшими от ненависти людьми всех наций, не желающий разбираться, кто прав, а кто виноват, одержимый формулой мирового братства, «он, этот постаревший в своем упрямстве врач», в конце концов прорвался к самому Кальтенбруннеру и вот этой рукой «пожал руку брату из СС».

Гебейзен даже с некоторым удивлением показал Штубу свою руку — тонкую, прозрачную перед пламенем печки. С удивлением и брезгливостью. Личный представитель президента МККК — Международного Комитета Красного Креста — с таким титулом считались даже в СС. И официально Кальтенбруннер выразил «старому ослу, упоенному своей удачей», — так поименовал себя Гебейзен — удовольствие от знакомства, которое несомненно принесет пользу. Мир узнает от профессора Гебейзена, сколь много злой клеветы возводится на Германию, принужденную защищать человечество от язвы коммунизма. Профессор Гебейзен несомненно выступит с объективной информацией…

Колокольцев, Гнетов и Штуб слушали молча. Старик говорил не им, он вспоминал сам для себя. Его глаза смотрели в самое пламя, он не щурился и почти не моргал, словно орел, который, по слухам, может глядеть на солнце.

— И профессор Гебейзен выступил? — спросил Штуб.

Гебейзен отрицательно покачал головой.

— Этот старик от удачи своей миссии совсем помешался, — так сказал о себе Гебейзен, и глаза его сузились холодно и насмешливо.

Его привезли вечером в лагерь Зильце, взорванный впоследствии со всеми заключенными (их согнали в подземелье и включили рубильник). Фары машины высветили надпись на воротах крепости из гранита: «Завтра вас не будет в живых». Старого, почтенного осла возили и в Маутхаузен и в соседние лагеря — Гузен I и Гузен II. Однажды его уложили на ночь в одной комнате с оберштурмфюрером Рейнером. И он пытался уснуть под одной крышей с эсэсовцем, на фуражке которого был изображен человеческий череп. Формула о всемирном братстве не сработала в эту длинную ночь еще и потому, что накануне ему открыл душу некто Цирайс, которому «приходилось» каждое утро уничтожать по тридцать — сорок узников выстрелом в затылок. Очень доверительно Цирайс осведомился у профессора Гебейзена насчет медикаментов в Красном Кресте, не может ли профессор достать что-либо для излечения нервной системы тех, кто, подобно Цирайсу, не жалеет своих сил для фатерланда.

Пожалуй, именно в эту ночь Гебейзен подумал, что не все люди братья. Но убедил себя, что ради несчастных подлинных братьев, которых здесь истязают, нужно найти в себе силы перенести соседство Рейнера и Цирайса. Ради того, чтобы умирающим в лагере доставить медикаменты и продовольствие. Ради того, чтобы принудить лагерное начальство принять элементарные гигиенические меры в их больницах, или как у них назывались эти учреждения. Ради того, чтобы доставить сюда комиссию Красного Креста…

Наконец, первые четыре тонны продовольствия и медикаментов старый и самодовольный осел, сияющий от счастья, ввез в ворота, с которых по-прежнему возвещалось: «Завтра вас не будет в живых». Это было отличное продовольствие и уникальные медикаменты, и осел Гебейзен чувствовал себя пьяным от счастья. Тогда он не знал, что это за тумба дымит круглосуточно, ему никто не объяснил, что это крематорий…

— Ну? — спросил Штуб.

Он взял со стола папиросу, дунул в мундштук и закурил. Закурили и Гнетов с Колокольцевым. А Гейбезен по-прежнему смотрел в пламя. И не моргал.

Ночью продукты и медикаменты были «распределены» — личному представителю президента МККК объяснили, что заключенные лагеря узнали об этих четырех тоннах и пришли в такое возбуждение, что пришлось все раздать, не дождавшись утра. У крыльца коттеджа профессора Гебейзена ждали трое в полосатой униформе с цветами в руках. От имени заключенных они принесли благодарственное письмо профессору и, разумеется, представляемому им Красному Кресту. Светило солнце, пели птицы, дымила труба. Все были чрезвычайно растроганы. Красный Крест — третья армия, как ее именуют даже тут, — сделал свое великое дело. Профессор Гебейзен, при добром и энергичном содействии администрации лагеря, дал ряд телеграмм через Швейцарию и вскоре ввез в ворота, над которыми по-прежнему уведомлялось, что «завтра вас не будет в живых», еще шесть тонн отборных продуктов и жизненно необходимых заключенным медикаментов. Когда, усталый и счастливый, он вошел в отведенную ему комнату коттеджа и уселся передохнуть, на полу вдруг оказался камешек, обернутый бумажкой. Личный представитель президента МККК прочитал записку, содержание которой помнит и по нынешний день. «Старая сука! — было написано карандашом. — Неужели ты настолько выжил из ума, что не понимаешь, кому идут те харчи и те лекарства, которые ты привозишь? МККК, перестаньте поддерживать наших убийц, иначе мы вас будем судить как соучастников, понятно тебе, старый кретин?»

Чтобы прийти в себя, тот, которого справедливо назвали старым кретином, выпил хорошую порцию шотландского виски и, когда встретил Цирайса, сказал ему все, что думал по этому поводу. Цирайс налил себе виски из бутылки Гебейзена, пополоскал рот, проглотил, налил еще и пообещал, что завтра сам профессор Гебейзен будет раздавать продовольствие и сам передаст медикаменты в главную аптеку. Утром, в торжественной обстановке, личный представитель президента произвел передачу медикаментов. Это заняло чрезвычайно много времени, все делалось по-немецки аккуратно. Цирайс курил сигару и хвалил Красный Крест, энергию профессора, международную солидарность людей-братьев. Потом Гебейзен сам роздал продовольствие старостам бараков. Они увозили продовольствие на ручных тележках, но разве Гебейзену могло прийти в голову, что все тележки уезжают в одном направлении? И консервы, и яичный порошок, и витамины, и бекон, и шоколад, и сухари самого высокого качества и особой питательности — все возвращалось на склад эсэсовцев. А вечером профессор опять получил букет и письмо, которое не преминул переслать для опубликования в газетах. Труба же по-прежнему дымила, ничего не менялось до того часа, когда неизвестный профессору человек толкнул его плечом и сказал в дождливые сумерки:

— Если ты, вонючая обезьяна, не перестанешь вводить в заблуждение весь мир, тебя здесь прикончат. Никто из нас не получил ни одного грамма из тех продуктов, о которых ты трезвонишь по радио и в газетах. Привези приемник и пистолеты с патронами, тебя ведь не обыскивают…

Он помолчал, этот человек с мертвым голосом и лицом, похожим на череп, и добавил:

— Если привезешь, тогда кое-кто поверит, что люди действительно братья. Понятно тебе, поповское рыло?

Профессор Гебейзен учинил проверку уже без помощи лагерного начальства. Все оказалось чистой правдой. Все, о чем рассказал человек, похожий на свой собственный скелет. И тогда Гебейзен привез в лагерь приемник и пистолеты. В своем личном чемодане. В чемодане, в котором было виски и бренди для Цирайса, швейцарский шоколад для детей Рейнера и разные другие радости жизни. Продовольствия и медикаментов на этот раз Гебейзену удалось получить очень мало, так мало, что он сам быстро разнес эти пустяки по баракам. Заключенные тут же запихивали в рот то, что раздавал Гебейзен, все эти трогательные сценки снимались на кинопленку, а человеку, похожему на скелет, Гебейзен шепнул, что все в порядке и искомые предметы он может получить в любое удобное ему время. Так старый врач нарушил весь устав МККК. И именно этим путем понял, в чем заключается всемирное братство людей…

Он опять замолчал надолго.

— А дальше? — спросил Штуб.

— Дальше?

Гебейзен пожал острым плечом. По его мнению, дальше не было ничего интересного. Просто его истязали, пытали, возили, вновь пытали. Если бы они не подозревали, что он часть некоей мощной организации, они бы сразу его убили. Но они думали, что он только деталь огромного, всепроникающего антифашистского механизма. Им было нужно, чтобы он назвал имена, адреса, связи. Им нужно было дело, которое могло бы порадовать фюрера, о котором мог бы говорить Геббельс. И потому Гебейзена истязали и лечили. Лечили и пытали опять. Нет, старик вовсе не был героем, — если бы он хоть что-то знал, то несомненно проболтался бы под этими пытками. Но он ничего не знал. Человек с лицом, похожим на череп? Там все лица похожи на черепа. И не это интересовало мучителей Гебейзена. Что им дюжина бежавших заключенных? Все равно будут затравлены собаками, все равно это ничем не кончится. Им нужно было превратить МККК в подрывную организацию. Но она такой не была и не могла быть…

— А Палий? — вдруг спросил Штуб.

— Палий? — словно очнулся Гебейзен. — Если есть всемирное братство людей, то Палий надо… как это? Erschissen. Расстрелять. Смертная казнь. Быстро, и конец. Если есть великие заветы МККК, если мы помним такой человек, как Анри Дюнан: «Гуманность, беспристрастие, нейтралитет, независимость…»

Он резко повернулся к Штубу:

— Я говорю это как врач, — сказал он жестко. — Как медик. Не потому, что он мне выломал зубы. Нет. И если его не расстреляют, если не так… — Он показал рукой довольно неумело, как стреляют из пистолета, — если нет, то я обращусь в международный суд.

Гебейзен поднялся, и жесткая улыбка вдруг раздвинула его губы.

— Операция, — сказал он, — ампутация. Чтобы жить весь организм, надо вовремя ампутация. Конечно, немного неприятно, да… Но кто видел, как дымит труба, тот понимает. И еще больше для того, кто думал — всемирное братство всех. Палий не есть брат. И я много скажу на заседании суда.

— Дать вам машину? — спросил Штуб.

— Нет, большой благодарность, буду идти так. Воздух. Немного отдохнуть. Не думать, как дымит труба. И как я больше никогда не буду ученый доктор, потому что труба обжег меня тоже…

Гнетов и Колокольцев встали. Гебейзен подал им руку, потом, всмотревшись в Виктора, спросил:

— Лагерь?

— Просто война, — краснея, сказал Гнетов.

Сергей пояснил:

— Он летчик. Горел. В самолете.

— Тоже труба, — сказал Гебейзен. — Он каждому дымил по-своему, этот крематорий.

И ласково, своими тонкими пальцами, сжал плечо Гнетова. Сжал и заглянул ему в глаза своим жестким, требовательным, непримиримым взглядом. А потом быстро пошел к двери.

— Вот так, — со вздохом произнес Штуб, когда вернулись провожавшие старика Гнетов и Сергей. — Вот так, ребятки. А нам кажется, что и мы пахали.

— А разве не пахали? — спросил Колокольцев.

— Пахали-то пахали, да нам легче было. Мы соответственно в идейном смысле готовенькими войну начали. А вот эдакий гуманист? Прежде, чем он собственным опытом дошел до идеи ампутации… Впрочем, ладно. Давайте делами заниматься. Как там кадровичка эта — Горбанюк?

Дел было порядочно, и Штуб высвободился только к пяти часам: на углу Ленина и Прорезной состоялось у него свидание с собственной женой на предмет примерки костюма у портного, так как, по словам Зоси, Штуб совсем обносился и имел неприличный вид. В середине Прорезной был узенький сквер с новыми скамейками, и Зося тут читала, как всегда и везде. Август Янович сел рядом с ней, она его, разумеется, не заметила. Он заглянул в книжку и прочитал длинный абзац с описанием облаков, деревьев, трав и запахов.

— Интересно? — спросил Штуб.

— Очень пластично, — сказала Зося. — И хороши картины природы.

— «Он любил литературу, которая его не беспокоила, — щегольнул своей памятью Август Янович. — Шиллера, Гомера и так далее…»

— Это кто сказал?

— Чехов, — вздохнул Штуб, — и удивительно, между прочим, мудро. Огромное большинство, по моим наблюдениям, любит такое искусство, которое не беспокоит. А назначение изящной словесности — именно беспокоить, будоражить, иногда даже бить дубиной по башке.

Зося быстро взглянула на мужа своими близорукими глазами.

— Что-то ты сегодня злишься, — сказала она, беря его под руку и прижимаясь к нему худеньким плечом. — И усталый. Последнее время у тебя вообще измученный вид…

Он не ответил: если бы она знала…

Штатский и военный портной Выводцев-Кутейников был портач и халтурщик, которого Штуб мгновенно разоблачил. Что такое настоящий китель — старый негодяй понятия не имел, и Август Янович со своими глубокими и основательными знаниями предмета мгновенно вогнал его в пот.

— Разве так делается спинка? — спрашивал тенорком Штуб. — Разве так затягивают фасонные линии? Вы же стачать гривенку не умеете, вы папорку не подложили толком. А кант? Как вы делаете кант?

Выводцев-Кутейников прижал ладони к груди и обнаружил свою полную безграмотность. Он не слышал никогда о том, что вторая линия канта делается путем вдавливания проволоки очень горячим утюгом.

— Дайте утюг, — сказал Август Янович, — я вам покажу, что такое настоящая работа.

Он сбросил свой лоснящийся китель, поправил очки и взялся за работу, маленький, коротконогий, загадочный человек, который ко всему прочему был еще и портным.

— На вашем месте я бы занял пост директора мастерской, — говорил Штуб, сильно и ловко упираясь руками в тяжелый утюг. — Директор вправе ничего не уметь, а вы настолько ничего не знаете, что для вас посадить грудь на клей — проблема.

В это время в мастерскую пришли Аглая Петровна и Степанов. Выводцев-Кутейников, чрезвычайно огорченный и нравственно потрясенный всем происходящим, велел новым клиентам прийти завтра, но Штуб обернулся и, узнав в сумерках Устименко, прекратил свое портняжье занятие, натянул китель и познакомил Зосю с Аглаей Петровной и Родионом Мефодиевичем.

— А мне на минутку показалось, что я с ума сошла, — сказала Аглая Петровна. — Правда. Вы — и тут, с утюгом?..

Ее чуть раскосые глаза горячо и ласково смотрели на Штуба, а он застегивал пуговицы и посмеивался сконфуженно:

— Немножко портняжил когда-то, вот и не утерпел. Вы что, с заказом?

— Да ведь все надобно, — сказал Родион Мефодиевич, — все с самого начала. Не то что выйти не в чем, даже и дома надеть нечего. Пальто вчера приобрели в комиссионном — на улице ведь не показаться… А ей в Москву не терпится.

Светлые глаза адмирала светились счастливо и нежно, он словно помолодел лет не меньше, как на десять, открыл чемодан и стал выбрасывать на прилавок отрезы, из которых предполагалось построить Аглае Петровне весь ее гардероб на ближайшее время. Зося вступила в беседу, щупая мануфактуру и удивляясь ее добротности, Выводцев-Кутейников с осторожностью продемонстрировал «трофейный» журнал мод образца сорок пятого года (но Париж!). Однако Штуб что-то вдруг нахмурился и попросил Родиона Мефодиевича на минуту в сторонку.

Пока женщины со свойственной их полу горячей заинтересованностью решали, каким именно фасоном строить костюмчик и правильно или неправильно «видит» будущее пальто пройдоха и портач Кутейников, пока тот вдохновенно настаивал на формулировке: «я мыслю, мадам, исключительно в данной модели», — Штуб и Степанов отошли в дальний угол «приема заказов», сели на желтый деревянный полированный диванчик, и Август Янович без всяких околичностей сказал, что убедительно просит адмирала «ни в коем случае не отпускать Аглаю Петровну из Унчанска».

Степанов молча вопросительно взглянул на Штуба. Этот человек был теперь для него лучшим из людей, которых он когда-либо знал. Взглянул в очки, за которыми не видно было глаз.

— Вы поняли меня? — сухо осведомился Штуб.

— Нет.

— Постарайтесь понять. Ваша жена сактирована. Несмотря на ее резкие протесты, мы выпустили ее только по болезни. Не в нашей власти ее реабилитировать сейчас, как бы мы к этому ни стремились…

— Но она не может…

— Пусть подождет! — взорвался вдруг Штуб. — Пусть отдохнет, наберется сил, вернет себе утерянное здоровье. Мы достаточно с ней обсуждали эти проблемы. И конечно, ни до чего не договорились. Теперь я обращаюсь к вашему здравому смыслу. Кустарным способом Аглая Петровна ничего не добьется, кроме разве беды не себе одной. Будем надеяться, что придет время и все встанет на место, но время это еще не пришло…

— Дело в том… — опять завел Степанов, но Штуб вновь резко оборвал его. Резко, нетерпеливо, даже гневно:

— Я запрещаю ей ехать в Москву, — не допускающим продолжения собеседования голосом сказал Штуб. — Я категорически запрещаю ей обращаться в какие-либо вышестоящие органы. Надеюсь, вы найдете возможным втолковать все это вашей жене…

И, кивнув издали Аглае Петровне, он натянул шинель, кликнул Зосю и с непроницаемым выражением бледного лица, закусив зубами незакуренную папиросу, первым вышел на улицу, на ветреную, весеннюю, веселую Прорезную, где с гомоном играли в «окружение» ребята и где капали теплые капли первого апрельского дождя.

— Что с тобой, Штубик? — спросила Зося. — Чего ты злишься?

— Я? — изумился он.

— То гладил, объяснял портняжьи слова, а сейчас вдруг… И вообще, что с тобой делается последнее время? Ты совсем сам не свой…

— Свой, — со слабой усмешкой ответил он, — свой, Зосенька. Кто свой — тот свой, не сомневайся, но характер портится, это я и сам замечаю. Давай посидим немножко на скамейке, а потом ты купишь мне чекушку водки, я напьюсь и буду истязать тебя с детьми.

Они посидели немножко молча, Зося больше ни о чем не спрашивала его. А когда поднялись, чтобы идти домой, Штуб вдруг произнес на память, как всегда неожиданно:

 

Величие народа в том,

Что носит в сердце он своем.

 

— Это из Пушкина? — тихо спросила Зося.

— Нет, из Майкова.

— А о чем ты думаешь?

— Так, ни о чем, — вяло ответил он, но это была неправда. Еще увидев Зосю на лавочке в Прорезном сквере с книжкой, он стал вспоминать слова из другой книжки, давно прочитанной, складывать их в фразы и сейчас вслушивался в строки, которые вдруг захватили его душу: «А ты разве не одинок? — вспоминалось Штубу. — Что ж в том, что у тебя есть жена добрая и тебя любит, а все же, чем ты болеешь, ей того не понять. И так всяк, кто подальше брата видит, будет одинок промеж своих».

Чекушку купить Штуб забыл.

 

Date: 2015-12-13; view: 289; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию