Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Театр и проза -двести лет вместе 2 page





1 Хризомания, или Страсть к деньгам... С. 181.

2 Там же. С. 195.

3 Там же. С. 196.

4 Там же. С. 198.

стала» \ Получив же от Томского «русскую книгу» (в «Хризомании...» это роман М. Н. Загоскина «Юрий Мирославский, или Русские в 1612 году»), она немедленно «пробует ее на зуб», требуя у Елизы прочесть несколько отрывков, и только потом произносит окончательное суждение:

ЕЛИЗА (читает): «...несколько курных лачужек, разбросанных по скату холма, окружали избу. Красное окно, в котором вместо стекол, вставлена была напитанная маслом полупрозрачная холстина...»

ГРАФИНЯ: Нет, матушка, это уж слишком душно. Я, благодаря Бога, не бывала в курных избах и не намерена беседовать со всякой сволочью... Мне и ваш Вальтер Скотт надоел со своими шинками, пьяницами и посадцкими бабами... Закрой книгу, поди одеваться... (Елизауходит.) А ты, Лиза (обращаясь к горничной. — Я. С), можешь взять эту отечественную прелесть и забавляться ею со своим женихом.

ЛИЗА: Слава Богу мой жених читает только счеты и пишет челобитныя...2.

Суммируя суждения Елизаветы Федотовны, мы приходим к выводу, что она, хотя и проклинает «нынешнего Бальзака», была и остается ревностной «западницей». Помимо этого графиня в пьесе не чужда и заботы о ближнем, она тревожится об обеих крестницах, организуя свадьбу горничной и подписывая завещание в пользу Елизы. Ее импульсивная и даже истерическая активность выдает внутренний ужас перед наступившей старостью и надвигающимся небытием. Воспоминаний о картах и Сен-Жермене Елизавета Федотовна боится так же, как и напоминания о смерти, — до обморока. Во второй сцене старая женщина одержима предчувствем скорой смерти. Нет, графиня у Шаховского менее всего походит на идола, ее смерть вызывает возмущение и жалость, а ее призрачное явление, кажется, вызвано лишь заботой о воспитаннице Елизе... Подобное «очеловечивание» старухи отнюдь не случайно, оно работает на общий замысел Шаховского.

Главный пункт интерпретации читателем Шаховским повести Пушкина связан с трансформацией фигуры главного персонажа — Германна. Начнем с того, что герой «Хризомании...» носит другое имя — Карл Соломонович Ир-мус. Немецкое происхождение, назначенное для него Пушкиным, оспаривается Шаховским:

■ ГРАФИНЯ: По крайней мере, из какой он нации? ТОМСКОЙ: Наверно сказать не могу. ГРАФИНЯ: Так скажи хоть не наверно.

ТОМСКОЙ: Приятели его говорят, что он природный немец. ГРАФИНЯ: А неприятели?

ТОМСКОЙ: Воображают, что он должен быть из немецких... как бы это помягче выразить...

ГРАФИНЯ: Израэлитов.

ТОМСКОЙ: Да, что-то около этого; впрочем, кого у нас не жалуют в иудеи3.

' Хризомания, или Страсть к деньгам... С. 196.

2 Там же. С. 205.

3 Там же. С. 198-199.

Германн у Пушкина — «сын обрусевшего немца», его происхождение прозрачно, финансовое состояние определенно: завещанный отцом «маленький капитал», до которого «не дотрагивается» бережливый и твердый сын. Происхождение Ирму-са мутно, прочие герои доискиваются, что он приехал из Европы, где «в одном [университете] выдавал себя за немца Ирмана, в другом прикидывался русским Ирмовым, а записался на службу по учености Ирмусом»1. Его отец, по слухам, «откуда-то выходец, всемирный пришелец, холоп денег, курьер всех политических партий, со всеми знаком, никому не известен, везде принят, нигде не терпим»2. Но самая важная «переделка» касается страсти главного героя. У Пушкина: «будучи в душе игрок, никогда не брал он карты в руки, а между тем целые ночи просиживал за карточными столами и следовал с лихорадочным трепетом за различными оборотами игры». У Шаховского Ирмус одержим лишь хризоманией, то есть страстью к наживе.

В Прологе, следя за игрой, Карл Соломонович записывает выигрыш и проигрыш, ведет расчеты. Ему точно известно, кто проигрался и сколько денег пришло удачливым игрокам. Сам Ирмус в этой сцене отказывается не только от игры, но и от ужина, шампанского и, как потом выясняется, никогда не танцует, чтобы не привыкать к роскоши. Свое кредо он формулирует так: «...что значат все Дульценеи, все красавицы, все прелестницы в мире против наличного миллиона рублей? <...> Деньги самый сильный талисман: деньги золотым ключом^ отпирают тайницы ужасных инквизиций, деньги стелются цветными коврами в спальни гордых красавиц...»3.

Влияние Ирмуса на Елизу и князя Томского очевидно. В Прологе Томский издевается над одним из игроков — русским графом Чуриным, противопоставляя его отчество «Калиныч» отчеству Ирмуса «Соломоныч»: «он произошел от мудрого Соломона, а ты — от калины». Князь Томский буквально очарован Ирмусом и берет у того какие-то таинственные уроки, а вскоре он просит графиню приять своего учителя, рассказывая, что «с Карлом Соломоновичем он ищет знаний и „существенных" истин», что тот истинно европейский человек и «все подвергает математическому расчету»4. Но старая женщина, будто почуяв бесовский дух, решительно отказывает внуку, объясняя это тем, что ей «уж поздно брать новые уроки, а старыя научили меня не знакомиться с людьми, которые все знают, да об них никто не знает, которые решают всякие проблемы, а сами остаются неразрешенной задачей...»5.

Пушкинский Германн борется со своею страстью игрока, а потому и воспринимается двояко — как жертва и как злодей. Злонамеренность Ирмуса раскрывается в его расчетливых диалогах, в зверском поведении со старой графиней, как и в дальнейшей шантаже Лизы, которой он приказывает молчать, угрожая в противном случае скомпрометировать ее честь. После смерти графини он намерен бежать: «Завтра ранехонько возьму этот ломбардный билет, кредитив в со-

Хризомания, или Страсть к деньгам... С. 215. ! Там же. С. 216. ' Там же. С. 231. 1 Там же. С. 200.

Там же.

рок шесть тысяч рублей со всем моим капиталом, на пароход и прощай, Россия»1. Пушкинская двойственность сцены Германна и старухи снимается Шаховским — и Елизавета Федотовна, и Елиза, и Томский оказываются в руках у опасного проходимца. В финале «Хризомании...» злодея губит сама судьба: как и у Пушкина, обдернувшись на пиковой даме, он сходит с ума прямо на сцене, это становится ясно из финального монолога Ирмуса: «...ветер воет, море бушует, летят мои корабли, летят облака, тучи мчатся, вот деньги падают градом, червонцы звенят... яхонты, водопад, деревья, фабрики... сады дома все мои...»2.

Однако финальный водевиль открывает иную трактовку событий: приятели Томского, объединившись с Чекалинским, обыгрывают Ирмуса, используя шулерские методы, что, ничуть не стесняясь, обсуждают Томский и Чурин в «Крестницах». Такая обратная перспектива заставляет сегодняшнего читателя воспринимать финал «Хризомании...» в гоголевском духе, видеть там мотивы «Игроков» и «Записок сумасшедшего», о чем не раз упоминали исследователи. Таким образом, месть осуществляют сами герои, а иррациональный мотив повести совершенно разоблачен. Но в том-то и штука, что сцена явления Призрака написана в совершенно мистическом духе.

У Пушкина: «Но он услышал незнакомую походку: кто-то ходил, тихо шаркая туфлями. Дверь отворилась, вошла женщина в белом платье. Германн принял ее за свою старую кормилицу и удивился, что могло привести ее в такую пору. Но белая женщина, скользнув, очутилась вдруг перед ним, — и Германн узнал графиню!

— Я пришла к тебе против своей воли, — сказала она твердым голосом, — но мне велено исполнить твою просьбу. Тройка, семерка и туз выиграют тебе сряду, но с тем, чтобы ты в сутки более одной карты не ставил и чтоб во всю жизнь уже после не играл. Прощаю тебе мою смерть, с тем, чтоб ты женился на моей воспитаннице Лизавете Ивановне...

С этим словом она тихо повернулась, пошла к дверям и скрылась, шаркая туфлями. Германн слышал, как хлопнула дверь в сенях, и увидел, что кто-то опять поглядел к нему в окошко».

У Шаховского же убран весь бытовой план: здесь нет и не может быть «шаркающих туфлей», поскольку мистический элемент значительно усилен:

Явление второе.

Ирмус, Призрак графини и потом Томской в трауре.

ИРМУС: Старуха! {Отступает от Призрака точно в том виде, как графиня в час ея смерти, только тонкое покрывало с затылка до пола окутывает ея руками, сложенными на груди.)

ПРИЗРАК {твердым голосом): Я принуждена объявить тебе тайну, слушай и помни: тройка, семерка и туз выиграют сряду одна за другой: твоя фортуна сделана, пользуйся ею; но больше не играй и женись на моей Елизе, она — твоя жизнь и смерть.

ИРМУС {недвижимо): Тройка, семерка, туз.

ПРИЗРАК: Тройка, семерка, туз — вечная тайна. Елиза или гроб {отходит).

1 Хризомания, или Страсть к деньгам... С. 225.

2 Там же. С. 243.

ИРМУС: Тройка, семерка, туз.

ПРИЗРАК (в дверях): Елиза или гроб (уходит, дверь затворяется).

ИРМУС: Тройка, семерка, туз.

ПРИЗРАК (из-за двери): Елиза или гроб.

ИРМУС: Гроб (стоит как в окаменении).

ТОМСКОЙ (за дверью): А! Насилу отыскал, куда запропастился?

ИРМУС (шепчет): Елиза или гроб...1.

Принципиально, что образ главного героя «Хризомании...» однозначен, его трактовка не меняется и по прочтении «Крестниц...», весть о том, что Ирмус умер в сумасшедшем доме, воспринимается персонажами с облегчением. Очевидна и связь Мефистофель-Сен-Жермен-Ирмус. Намеки на иудейское происхождение последнего, как показывает Л. Киселева, отсылают не к бытовой, а к литературной традиции — изображению одержимого хризоманией еврея у Шекспира. Правда, у Шаховского, в отличие от Шекспира, страсть к деньгам исследуется не в комедийном, а в серьезном жанре. В водевиле же все прочие персонажи как будто очнулись от жуткого сна, скинули злые чары, кроме, разумеется, графини, которая умерла, да горничной, которая вдруг «сбрендила», и не как-нибудь, а захотев чужого наследства, т. е. подхватив вирус «хризомании». Впрочем, никто из героев не относится к ее претензиям всерьез, а внезапно найденные родители-крестьяне мгновенно «излечивают» дочь, указав ей настоящее место. В финальных куплетах в шутливой форме выпевается, как мне кажется, абсолютно серьезный мессидж пьесы, герои хором признаются, что «к деньгам страсть ужасней всех»:

...Она и ум и душу губит,

Ей нет святого ничего,

И тот, кто страстно деньги любит,

любить не может никого.

Но, слава Богу, к деньгам страсти Не очень служит наш народ: богатству на Руси нет власти и к почестям оно не вод2.

Шаховской без тени иронии прославляет русский дух, который «деньгам не поклонник», «гол, да прав», и даже русского игрока, который «на выигрыш жаден, а выиграл — деньги с рук долой». Получается, что все зло на Русь приходит от беса, а бес — с Запада. Раскаиваясь в своих опасных страстях, Елиза винит во всем западные книги:

... Романтики разгорячили

Воображение мое,

Хризомания, или Страсть к деньгам... С. 227.

«Крестницы, или Полюбовная сделка» А. А. Шаховского как «эпилог» к «Пиковой даме» / Публикация Л. Киселевой // Пушкинские чтения в Тарту 2. С. 397.

Романы голову вскружили И сердце страждет за нее.

Читая их, я приучилась Считать безумство высотой, И нечувствительно влюбилась в убийства, в ужасы, в разбой1.

И далее Елиза ужасается: «...а не случись со мной напасть, то до чего б я дочиталась!»2 Разумеется, можно отнести водевильный финал к традиции морализаторства, которой придерживался кн. Шаховской, а славянофильский пафос, который он извлекал изо всей пушкинской истории, к его собственным убеждениям, и это в какой-то степени справедливо. Почти все исследователи-литературоведы, отмечая достоинства «Хризомании...», в один голос твердят о сиквеле-водевиле как об откровенной неудаче автора переделки. Конечно, эта часть инсценировки вообще-то далека от стилистики пушкинской повести, более того, в ней появляется типичный для водевилей Шаховского, но совершенно чуждый «Пиковой даме» Пушкина положительный герой — отставной фельдфебель Турбин (отец горничной)... Но вместе с тем мотив сна, от которого вдруг очнулись персонажи, когда из их жизни (да и вообще из жизни) ушли связанная с нечистой силой графиня и одержимый хризоманией Ирмус, было бы невозможно вычитать из переделки Шаховского без финальных «Крестниц». Сами недостатки водевиля: спрямленные и оглупленные по сравнению с «Хризоманией...» герои, морализаторство, туповатая интрижка — работают на трактовку Шаховского. Мы видим как будто два мира: русский мир, где властвует западный бесовский дух, и — в финале — русский мир без оного...

Я вижу в инсценировке Шаховского логически выверенную и драматически построенную интерпретацию «Пиковой дамы». Увязывая европейские корни пушкинского Германна с парижским прошлым графини, автор «Хризомании...» вычитывает у Пушкина историю столкновения простодушного и туповатого «русского духа» с расчетливым, эгоистичным, страстным, умным и даже утонченным — западным. Двусмысленность победы «русского духа» откровенно показана в финальной части, хотя, возможно, Шаховской сознательно и не вкладывал подобной идеи в сиквел-водевиль. Без сомнения, мы можем считать кн. Шаховского одним из первых профессиональных инсценировщиков нашего театра, недаром, «несмотря на иронические отклики современников, „Хризомания" продержалась в театре до 1856 г. и возобновлялась в 1870-е и в 1890-е гг.»3. Случай «Хризомании...» — ее длительной жизни на сцене и постоянного интереса к ее тексту исследователей-пушкинистов, — как мне кажется, ставит под сомнение тезис Белинского о том, что «переделывать повесть в драму... дело посредственности, которая своего выдумать ничего не умеет», а потому живет «чужим умом... и чужим талантом».

1 «Крестницы, или Полюбовная сделка» А. А. Шаховского как «эпилог» к «Пиковой даме» / ПубликацияЛ. Киселевой // Пушкинские чтения в Тарту 2. С. 396.

2 Там же. С. 397.

3 Хризомания, или Страсть к деньгам... С. 179.

Беру на себя смелость утверждать, что именно кн. А. А. Шаховской был первым театральным читателем прозы, который, в силу своего литературного вкуса, ума и драматургического таланта, соединенного со знанием театра, почувствовал специфические черты искусства инсценирования и, отнюдь не скрывая своего читательского «я», воплощал на сцене собственные трактовки знаковых для времени повестей и романов. Весьма примечательно сделано в «Хризомании...» и обнажение приема: в конце Пролога в драматургический текст остроумно вплетается обращение к автору «Пиковой дамы»: после ужина игроки просят одного из них спеть.

ВОЛЖСКОЙ: Изволь, я выучил новую песню нашего соловья-поэта, который сам пишет прелестно и, спасибо ему, снабжает сюжетами наших драматиков. ВСЕ: Здоровье соловья-поэта! Виват!1.

Хризомания, или Страсть к деньгам... С. 191.

И Волжский поет романс на стихи Пушкина «Веселый пир» («Я люблю вечерний пир...»).

ГЛАВА 2 Сохраняя мысль, изменить сюжет

Если в первой половине XIX столетия сцена проявляла немалый интерес к прозе, встречая в лучшем случае «индифферентизм» со стороны последней, то с появлением в русской литературе писателя Достоевского ситуация в корне переменилась. Романы Федора Михайловича как будто сами «запросились на театр», и начиная с 1890-х годов Раскольников, Карамазовы и князь Мышкин раз и навсегда утвердились на русской сцене. Легитимность — нет, не прозы вообще, а пока что лишь прозы Достоевского на театральных подмостках уже в начале XX века была поддержана символистами.

Писатель, историк и философ, один из ключевых мыслителей Серебряного века Дмитрий Сергеевич Мережковский в книге «Толстой и Достоевский» открывает миру причину сценичности больших романов Достоевского: они трагедийны по своей сути. Его единомышленник, поэт, один из главных теоретиков религиозного символизма Вяч. Иванов в работе «Достоевский и роман-трагедия» справедливо находит этой прозе — помимо развернутого фабульного и сложнейшего психологического — метафизический план, где простые оппозиции противостояния человека и христианского Бога сходны с коллизией героя и Рока в античной трагедии. В XX веке театральность романов Достоевского исследовалась многократно: филологами-структуралистами и филологами формальной школы, историками-позитивистами и историками-марксистами, о ней высказывались театроведы различных школ, режиссеры и актеры, поэты и драматурги. Были досконально исследованы влияние Шиллера, Мольера и Расина на становление пера будущего автора великих романов, его взгляды на драматургию и театр, неосуществившиеся планы создания комедий, не говоря уже о структурном анализе композиций его романов и повестей. И по сей день ведутся жаркие споры о временной и пространственной концентрированности действия, особенностях построения диалогов, связанных — или все-таки нет, или только отчасти — с драматургической природой прозы.

Замечу, что поиском трагедии на современном материале объясняли тяготение театра к прозе и во второй половине XX века. Подражая трагедии Рока, строил свою инсценировку «Тихого Дона» Г. А. Товстоногов, трагедийные коллизии находили в спектаклях Ю. П. Любимова по прозе К. Л. Рудницкий и Б. О. Косте-лянец. Парадоксально, но сам процесс развития драматургии делает трагедию неактуальным жанром, и со второй половины XIX века те, кого Аристотель назвал когда-то «серьезными людьми», как будто бы разучились сочинять трагедии на современном материале, предлагая театру одни только драмы. Большие же романы Достоевского, по мнению Вяч. Иванова, заключают в себе, помимо поэтики, проблематику античной трагедии: «То, что в глазах древних являлось неисповедимым предопределением судьбы, Достоевский возводит к сверхчувственному поединку между Богом и духом зла из-за обладания человеческою душой, которая или обращается к Богу — и тогда в течение всей жизни хранит в глубине своей чувствование Его, веру в Него, — или же уходит от Него...»1.

1 Иванов Вяч. Достоевский: Трагедия — миф — мистика // Собр. соч.: В 4 т. Брюссель, 1987. Т. 4. С. 497.

Поскольку нас интересует сам «фактор Достоевского», заметно ускоривший процесс проникновения прозы на сцену, попробуем проследить исторический путь его произведений «на театр» и обнаружить/не обнаружить здесь особенные черты.

Не секрет, что путь прозы Достоевского на сцену был извилист и причудлив, и первоначально театр заинтересовала возможность извлечь из его текстов комедийные или мелодраматические ноты. Самыми первыми увидели свет рампы герои повести «Дядюшкин сон». Написанная в 1859 году, сразу после возвращения писателя из ссылки, повесть о том, как предприимчивая дама чуть было не женила богатого и очень старого князя на своей дочери, заинтересовала инсценировщиков водевильной интригой. Только при жизни Достоевского было предпринято шесть попыток переделки повести для сцены. Сам автор, не слишком жаловавший это произведение, писал в 1873 году московскому студенту М. П. Федорову, просившему разрешения «на обработку» для сцены: «15 лет я не перечитывал мою повесть „Дядюшкин сон". Теперь же, перечитав, нахожу ее плохою. Я написал ее тогда в Сибири, в первый раз после каторги, единственно с целью опять начать литературное поприще, и ужасно опасаясь цензуры (как к бывшему ссыльному). А потому невольно написал вещичку голубиного незлобия и замечательной невинности. Еще водевильчик из нее бы можно сделать, но для комедии — мало содержания, даже в фигуре князя, — единственно серьезной фигуре во всей повести»1.

Позволим себе усомниться в авторской оценке жанра собственного произведения. Интрига с женитьбой князя на Зиночке, дочери Москалевой, заканчивается у Достоевского двумя смертями: самого старичка-князя, которого доконало «мордасовское гостеприимство» и который, несмотря на усилия местных эскулапов, «на третий же день, к вечеру, помер в гостинице». Почти одновременно с князем на руках у красавицы Зины покинул сей мир ее прежний учитель и возлюбленный Вася, того доконала чахотка... Само же повествование ведется у Достоевского от третьего лица, и в интонации невидимого рассказчика нет ни тени «голубиного незлобия» по отношению к героям повести, в лучшем случае он насмешлив, в худшем — саркастичен и даже издевательски зол. Но ничего подобного не было в первой поставленной на сцене переделке повести. В полном соответствии с видением Достоевского Н. Л. Антропов переделал повесть в водевиль «Очаровательный сон», «первый Достоевский» был сыгран в московском Малом театре в 1878 году.

Из повести автор инсценировки честно извлек диалоги, работающие на зарождение, развитие и разоблачение интриги Дарьи Алексеевны Москалевой (напомним, у Достоевского она — Марья Александровна), и сосредоточил действие пьесы в доме интриганки. Решительно отсекая любые обстоятельства повести, которые могли бы придать действиям героев двусмысленность, спрямляя и оглупляя героев, Антропов ухитрился «слепить» из «Дядюшкиного сна» веселую пьеску не просто голубиного, а воистину ангельского незлобия. Сокращая и группируя написанные Достоевским диалоги, автор «Очаровательного сна» позволил себе единственную вольность: он избежал неприятной развязки повести старым театральным приемом — deus ex machine. В самый разгар скандала,

' Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Л., 1972. Т. 29. Кн. 1. С. 303.

последовавшего за разоблачением интриги, в гостиной появляется «фабульная надстройка» — Степанида Тимофеевна, экономка и домоправительница старого князя, о которой у Достоевского лишь упоминается, да и то вскользь:

КНЯЗЬ. Ай-ай-ай. Все против меня... Бежать... бежать... (Идет к средним дверям и сталкивается с Степанидой Тимофеевной, которая незаметно для всех присутствующих вошла под шум и брань.) Ah! ma cheri Stephania! Вас посылает само небо! (Становится под ея защиту.)»1.

Далее Степанида, браня князя и всех окружающих, призывает на помощь кучера Агафона: «Одевай сейчас князя и неси его в возок. (Агафон уходит и возвращается с шапкой, шубой, калошами Князя; кутает его как ребенка.) Ай-да честные господа! Нечего сказать, хорошо уподчивали моего князеньку! да ништо ему! Пусть в другой раз не блудит!2.

Впрочем, Степанида Тимофеевна бранит тех, кто выманил из дома, хотел завлечь и женить князя, не слишком уж прилежно и основательно, а так... словно нашаливших детей. Этим явно водевильным финалом автор переделки и вовсе исключает возможность каких-либо серьезных последствий интриги даже за пределами пьесы. Характерна и последняя реплика «Очаровательного сна»:

КНЯЗЬ (на руках у Агафона, все время, пока его несут). Ну-да, ехать так ехать, ехать так ехать, ехать так ехать...3.

И хотя в самой переделке «Дядюшкиного сна» не было ничего выдающегося, сюжет этот как-то сразу прижился на подмостках, и на сегодняшний день повесть имеет богатую традицию сценических воплощений: к столетию со дня рождения писателя (1921) насчитывалось около двух десятков инсценировок, и далее создавались новые. М. Чехов работал над «Сном» в Третьей студии МХТ (1921 год); Петроградский академический театр драмы осуществил постановку в 1923 году (инсценировка П. Лешкова), еще один «Дядюшкин сон» появился во МХАТе в 1929 году в постановке В. И. Немировича-Данченко, В. Г. Сахновского и К. И. Котлубай; в послевоенное время повесть ставил Ленинградский театр комедии (1956 год, режиссер В. Васильев) и Академический театр драмы им. Моссовета (1965 год), в 1972 году М. О. Кнебель сделала спектакль в Московском театре им. В. Маяковского, не забыт «Дядюшкин сон» и в постсоветские времена. В 2008 году на сцене АБДТ им. Г. А. Товстоногова режиссер Т. Н. Чхеидзе представил блистательный дуэт Мордасовой — Алисы Фрейндлих и Князя — Олега Басилашвили. Инсценировщик Ю. Лоттин сделал попытку «сдуть» водевильную пыль с событий повести, финальная точка спектакля — смерть Старого князя — вносит в комедию драматические ноты, эта интерпретация «Дядюшкиного сна» активно ставится теперь в российской провинции.

1 Антропов Н. Л. Очаровательный сон // СП6ГТБ. I-Лар. А-72. С. 94.

2 Там же. С. 95.

3 Там же. С. 96.

Однако комедийная составляющая в сценическом репертуаре Достоевского невелика и не столь уж значительна. Сам феномен «театр Достоевского» вряд ли возник бы, если бы сцена не освоила огромный потенциал так называемых больших романов. И первым произведением, проложившим их автору дорогу «на театр», оказался роман «Преступление и наказание». При жизни Достоевского предпринимались весьма активные попытки переделки романа для сцены, с одной из них связано его ставшее теперь каноническим высказывание об инсценировании прозы. Разумеется, отношение Достоевского по отношению к театру было гораздо сложнее, чем следует из повторяемой на все лады выдержки из письма кн. Оболенской, попросившей у автора разрешения на переделку «Преступления и наказания» для императорских сцен. «И хотя за правило взял никогда таким попыткам не мешать, — писал Достоевский корреспондентке, — почти всегда подобные попытки не удавались, по крайней мере вполне. Есть какая-то тайна искусства, по которой эпическая форма никогда не найдет себе соответствия в драматической. Я даже верю, что для разных форм искусства существуют и соответственные им ряды поэтических мыслей, так что одна мысль не может никогда быть выражена в другой, не соответствующей ей форме. Другое дело, если вы как можно более переделаете и измените роман, сохранив от него лишь один какой-нибудь эпизод, для переработки в драму, или, взяв первоначальную мысль, совершенно измените сюжет...»'. Парадокс, но высказанный в письме скептицизм Достоевского по отношению к правомерности инсценирования его романов со временем отошел на второй план, а отрывок из письма стали трактовать как «охранную грамоту» для всякого рода вольностей с классическими текстами. Вырванное из контекста «взяв первоначальную мысль, совершенно измените сюжет» как будто оправдывало и даже рекомендовало активное вмешательство инсценировщика в фабулу первоисточника, хотя едва ли Достоевский предполагал столь радикальный эффект этой рекомендации.

С моей же точки зрения, в отношении классика к вопросу об инсценировании его романа сквозит одно — осторожность. Возможно, сам Федор Михайлович, любя и Гоголя, и Мольера, и трагиков французского классицизма, скрыто цитируя в романах драмы Шиллера, так и не смог решить для себя, каковы же его отношения с современным театром и почему он не пишет для сцены. На подобные вопросы он отвечал либо шутливо: «Белинский говорил, что драматический талант складывается сам собой, с молоду. Вот я и думал, что если я начал с романов и в них силен, значит, я не драматург»2, либо — как в письме к Оболенской — отговариваясь весьма сомнительными сентенциями общего плана о том, что для всякой мысли существует свое средство, короче говоря: что отлито в бронзе — негоже исполнять на тромбоне. Впрочем, в письме есть и еще одна конструктивная идея: в качестве альтернативы переделки всего романа Достоевский предлагает взять «лишь один какой-нибудь эпизод, для переработки в драму». Как свидетельствует А. С. Суворин, у самого Достоевского вертелась именно такая идея: «Нынешним летом я надумывал один эпизод из „Карамазовых" обратить в драму. Он назвал какой-то

[Ф. М. Достоевский — В. Д. Оболенской. 20 января 1872 г.] // Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Т. 29. Кн. 1.С. 225. Цит. по: Дневник Александра Сергеевича Суворина. Лондон; М., 2000. С. 345.

эпизод и стал развивать драматическую ситуацию»1. Как мы увидим далее, очень часто прозаики-новаторы оказывались в плену театральной традиции, предпочитая театральные формы, которые восхищали их в юности, так Достоевскому должен быть ближе старый театр Шиллера и Расина, нежели нарождающийся — Ибсена и Гауптмана. Ему вполне могло казаться, что принцип единства действия не допускает воплощения на сцене романа целиком, и единственная возможность, которую он не исключал и для себя, — это создать драму на основе одного эпизода.

И несмотря на то, что уже и в XIX веке сцена благополучно опровергла убеждение, а точнее — предубеждение классика относительно бесперспективности инсценирования всего романа, сама возможность постановки отрывка или главы была впоследствии реализована неоднократно. Достаточно вспомнить весьма нашумевшие «К. И. из „Преступления"» (1994) и «Нелепую поэмку» (2006) К. М. Гинкаса, поставленные в Московском ТЮЗе. Первый спектакль — по страницам «Преступления и наказания», посвященным поминкам по Мармеладову и сумасшествию его вдовы Катерины Ивановны, а второй — сценическое воплощение встречи Алеши и Ивана Карамазовых, когда старший брат пересказывает младшему сочиненную им «Легенду о великом инквизиторе». Но эти инсценировочные жесты, как и другие попытки воплотить фрагмент классической прозы, происходят, во-первых, в режиссерскую, а во-вторых, в постклассическую "эпоху и имеют вполне осознанный замысел.

Удивительно то, что первое воплощение «Преступления и наказания» на русской сцене носило фрагментарный характер и, в полном согласии с идеей Достоевского, представляло собой «какой-то эпизод», а именно сцену первой встречи Раскольникова и Мармеладова.

Сцена из романа Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание» в переделке В. Н. Андреева-Бурлака, дозволенная «к представлению безусловно», появилась на афишах первого частного театра России (Товарищество артистов Пушкинского театра, впоследствии театр Корша) через два года после смерти писателя — 28 января 1883 года. Прочие инсценировки «Преступления...», включая первую — А. С. Ушакова (1867), — не были допущены цензурой. Сам выдающийся актер долго не решался представить на суд публике полюбившийся ему монолог пьяницы-чиновника, однако, как свидетельствует В. Гиляровский, дирекция театра как-то раз без ведома актера отпечатала афишу: «В. Н. Андреев-Бурлак прочтет рассказ Мармеладова». Увидав уведомление, актер пришел в неистовство:

Date: 2016-02-19; view: 560; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию