Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Социальный переворот 5 page





Я считаю наставление новопоставленным архиереям голосом от Самого Бога и запомнил святительское слово моего архиепископа (которого любил и люблю) на всю жизнь. По мере сил я выполнял эти слова. Были уже случаи, когда я, не смущаясь, говорил правду в глаза митрополиту Антонию Киевскому, и митрополиту Евлогию, и митрополиту Платону. Говорил ее и генералу Врангелю, и иным высоким лицам. Дай, Господи, сил до конца жизни донести это пророчество.

В том же году постигло меня большое испытание.

Белая армия начала отступать от Орла. В Крыму установилась снова советская власть. В июне, вероятно, меня арестовали. Случилось это так.

Еще и прежде группа сыскной полиции посещала наш монастырь. Пришли и ко мне: "Руки вверх!" Поднимаю. А собственно, зачем? Оружием мы, священнослужители, никогда не действуем и не имеем его... Поднял... Поискали, ничего не нашли... И ушли.

Потом приходила комиссия для набора лошадей. Прежде, еще до меня, в монастыре было несколько отличных лошадей, но давно они были ликвидированы. А стойла остались. В них стояла пара худых старых вороных и еще необъезженный карий друхгодичный жеребенок.

- Где же лошади? Стойл десять? - Думали, что мы спрятали.

- Вот все тут.

Кляч не взяли, жеребчика увели.

Но в общем худого мы пока не видели.

А однажды в городе меня посетили две женщины, лет по 40-45. Я людей принимал в предоставленной мне купчихой Пономаревой квартире. Принял одну. Она плачется, что ее сын служит в Белой армии, может погибнуть.

- Не бойтесь, скоро большевики уйдут!

- Уйдут?

- Да, уйдут.

И она, утешенная, уходит. Принимаю другую, с золотыми вставленными зубами, что я никогда не любил, особенно в женщинах. У этой муж в Белой армии.

Скоро уйдут большевики...

Утешил, ушла.

Вдруг мне блеснула мысль: что за странность?

Обе с одной жалобой... Не провокаторши ли? Отворяю аккуратно окно и вижу, как они обе отходят от моего дома и хохочут:

- Какой-то наивный архиерей.

Да, они были из сыскной полиции... Нужно ждать ареста!.. О, как затосковало мое сердце тогда! Кто этого не переживал, не поймет... вот приедут, вот приедут... А бывало, несется какой-нибудь автомобиль мимо, а у меня сердце замирает - за мной! Проехал - ну, слава Боту... Особенно страшно было по ночам: большею частью аресты производились ночью, чтобы меньше было огласки от всяких столкновений. Такая была тоска, точно у загнанного борзыми зайца. И чего только не думал: куда-нибудь уйти, спрятаться? Куда? В лес... А дальше? Да я ведь не иголка, найдут. И еще больше подозрения: куда скрылся архиерей?! Нет, это не выход... А что же? И опять ночей не спишь... Тоска, тоска предсмертная... Так прошло несколько дней.

Однажды утром, часа в 4, только что разыгралась заря, слышу в дверь: стук, стук, стук!

Нечего делать! Встаю, отворяю окно. Вижу, стоят два высоких солдата с ружьями. Значит, за мной.

- Вам кого? - спрашиваю.

- Архиерея арестовать пришли.

- Я архиерей, подождите, отворю.

В это время проснулся и мой келейник, монах Онисим. Хороший, прямой человек. Сам из бедных гродненских крестьян, он не любил помещиков и богатых и поэтому в глубине души сочувствовал большевикам: они за народ!

Пока я одевался, он утешал меня и все повторял:

- Не бойтесь, не бойтесь, владыка! Худого не будет. Не бойтесь! - И по телефону передал в монастырь, чтобы выслали лошадь за мною. И странно: когда уж меня пришли арестовывать, пропали всякий страх и тоска. Я спокойно вышел с конвойными. О. Онисим остался, кажется, в городе.

В это время встало яркое июньское солнышко, веселое, жизнетворное, золотое, смеющееся... Какой прекрасный Божий мир! По улицам уже идут из хуторов и деревень торговки с продуктами на базар. Встали хозяйки и прислуга.. "Архиерея повели арестованного!"

Меня, конечно, знал весь Севастополь. Весть скоро облетела весь город... "Куда повели?" - "На Артиллерийскую!"

А меня повели в монастырь, где в то время происходил всю ночь обыск. Дошли мы до конца города, где была тюрьма. Я увидел, что от монастыря уже едет Димитрий. Обращаюсь к солдатам, они были симпатичные люди, и говорю: "Давайте посидим на скамеечке у тюрьмы, вон едет лошадь за нами".

И мы мирно сели. А мне подумалось: "Как хорошо бы было теперь сесть сюда в тюрьму, а не в "чрезвычайку"!" Из тюрьмы начальник выдавал людей по суду или по особому приказу, в "чрезвычайке" же могли убить без всякого разбора. И вспомнилась мне еще русская мудрая пословица, которую повторяли нам родители: "От сумы и от тюрьмы не зарекайся"...


Подъехал Димитрий, и мы втроем покатили к монастырю. Там ходили в военных формах солдаты. Ничего они не нашли. Муки в запасе было что-то около 80 пудов на 30 монашествующих - пустяки... А еще? Еще в моем кабинетном столе нашли несколько сот воззваний какого-то белого комитета о помощи сиротам - детям убитых в немецкую войну офицеров,. И? И... фотографическую карточку моего милого Мити Мокиенко. Ее поставили мне в главную улику.

Как только мы слезли с коляски, я направился в свою архиерейскую, большую и красивую квартиру. Солдаты спокойно предоставили меня самому себе, будто бы они привезли не государственного преступника, а доставили друга в собственный его дом... Но они еще пригодятся нам, читатель.

Конечно, эти записки не представляют собой ничего чрезвычайного, глубоко мудрого. Пусть другие усмотрят за этими картинами что-либо сокровенное, философское. А я просто описываю жизнь, как она уложилась в моей памяти. Так было... Так казалось мне... Все было просто... И пусть читатель, такой же обыкновенный, как и я, не ждет здесь каких-нибудь исторических откровений, политико-социальных ответов мирового масштаба. Может быть, кому-нибудь все это покажется слишком упрощенным, обыденщиною, хотя и в революционное время, но я даю что могу. А более глубокие люди пусть углубляются уже сами...

Также просто опишу и "чрезвычайку"... Какое это было грозное слово! У меня, как вижу, и она выйдет просто... Пусть не удивится и этому читатель. Жизнь иногда бывает в действительности значительно проще, чем мы ожидаем. И наоборот. Опишу же "чрезвычайку", каковою она предстала мне в реальности. Заранее предупрежу, что мне приходилось слышать о других местах заключения гораздо более страшные вещи, чем какие я наблюдал тут.

Как уже я говорил, с момента ареста меня добрыми солдатами я стал почему-то спокоен. И это спокойствие не покидало меня потом почти все время заключения, в течение 8-9 дней. Спокойно я приехал, спокойно пошел. Я уже ожидал, что у меня будет обыск. Так и было. Я знал, что у меня не было и нет ничего подозрительного с точки зрения сыска не потому, что я припрятал что-нибудь, а просто потому, что такого ничего не было. Единственное, что меня беспокоило, это домовая книга, куда вписывались гости при въезде в монастырь и выезде. Среди адресатов был какой-то член кадетской партии, и только. Эта книга небрежно валялась на подоконнике в коридоре перед моей квартирой. И никто не обратил на нее внимания уже потому, что она так открыто была оставлена. Да и чего бы там нашли? Голые фамилии.

Нетрудно было перерыть письменный стол, и тут вот нашли офицерскую карточку Мити. Ну ясно, архиерей белый, если дружит с белыми офицерами. И потом мне на это указали как на знак контрреволюции. Спорить было невозможно! Мои разъяснения, что это мой личный умерший друг, не помогли бы, а еще больше отяготили: ага-а, друзья!

А в это время было чудное утро: небо без облачка, тишина, яркое летнее солнышко, зелень деревьев, пахучая трава, рядом шелест волн мертвой зыби Черного моря! Какая красота! И только человек беспокоен...

Отряд "чрезвычайки" состоял из 10-15 человек во главе с предводителем по фамилии Давыдов, но настоящая его фамилия была Вульфсон, еврей, как он сам сообщил. Я сошел со второго этажа дома вниз. Здесь около дерева собрались все монахи, 20-30 человек, и отряд обыска. Давыдов сказал мне, чтобы приготовили им завтрак. Я дал распоряжение соответствующему монаху, а пока между нами неожиданно завязался богословский спор. Я его помню почти буквально.


- Посмотреть на ваше лицо, - обращается ко мне начальник отряда, - кажется, вы интеллигентный человек.

- А в чем же дело? - спрашиваю.

- А в том, что вы все-таки занимаетесь глупостями.

- Например?

- Вот учите, что Христос воскрес!

- А вы думаете, что Он не воскрес?

- Конечно! Просто Он был в летаргическом сне временно.

- Откуда же вы это знаете?

- Я читал одну книжку-. Гм, гм... - Какую?

- Не помню уж!

- Может быть, помните автора ее?

- И этого не помню. Я ведь не собирался вести с вами богословский диспут, чтоб запоминать их.

- Я знаю книжку эту и автора... Это простая, недавно выдуманная повесть, а совсем не исторический документ. А о подобных вещах нужно говорить серьезно, научно, а не на основании романов.

Он обеспокоился. Но не желая так легко сдаваться, бросился на другой вопрос:

- А вот вы еще учите нелепости, что Бог троичен!

- Вы думаете, это невозможно?

- Это противоречие: один не может быть три!

Конечно, тут не место было пускаться в гносеологические рассуждения об инородности двух миров, об относительном значении - и то лишь для этого мира - так называемых законов мышления, которые суть не что иное, как лишь сведенные к общим формам свойства этого бытия. Что эти законы абсолютно не могут простирать своего значения на иной мир, у которого потому и свои, иные законы-формы; что всякое бытие, а в особенности Божественное, непостижимо для ума, а открывается непосредственно, и т.д. И потому мне пришлось обратиться к другому методу защиты - к аналогии, подобию. Конечно, всякий умный человек тоже знает, что никакая аналогия ничего не доказывает и не объясняет по существу, так как обычно к ним прибегают, чтобы сбить легкомысленных противников, поставить их в тупик.

- Вы образованный человек? - спрашиваю.

- Да, я кончил реальное училище.

- Тогда я вам могу сказать, что не только из трех, но даже из семи может быть одно.

- Как так?

И он, и члены отряда, и монахи наши слушали меня и наш спор напряженно.

- Очень просто. Вы из физики знаете, что так называемый белый цвет, который нам кажется самым простым, невыкрашенным, в самом деле является самым сложным. Он состоит из семи основных лучей: фиолетового, красного, оранжевого, желтого, зеленого, голубого и синего цветов. Но когда они соединяются вместе, получается белый. Это мы с вами сами видели в школе на опытах физики. Семь и один. И если пропустить этот белый луч солнца через треугольную призму, то один цвет снова разлагается на семь! Отсюда и радуга, как результат преломления лучей в капельках воды. Все это вы знаете. Правда?


Мой оппонент был так озадачен, что ничего не нашелся ответить, а монахи, должно быть, были довольны. В это время о. трапезный доложил мне: "Завтрак готов". И отряд за мною пошел в трапезную, шагах в 30 пониже. Я уже не сел на хозяйское место во главе стола, а занял место справа. Против меня сидел начальник, дальше - члены отряда. Подали молочную кашу (в монастыре были свои коровы на особом скотном дворе), молоко, яйца, масло, белый хлеб.

Чуть не в самом начале завтрака сидевший напротив меня начальник отряда обращается ко мне и говорит, сжимая кулак (стол был шириною четвертей в 5-6, не больше): "Я сам бы всех попов перерезал!"

Что я мог сказать на это? Если бы он в этот момент и застрелил меня, все равно был бы безответен. Белый архиерей, а разве белые в то время что-нибудь стоили? Для них был один ответ: "К стенке" или "Вывести в расход", а иногда еще говорили: "Отправить в штаб Духонина". Генерал Духонин был при Керенском начальником главного штаба на фронте, потом был убит большевиками-солдатами. Отправить в его штаб значило убить. Мне ничего не оставалось, как промолчать. А что я тогда почувствовал, не помню. Если не ошибаюсь, то мне было все равно. Странно: спокойствие не покинуло меня и тут. А Давыдов еще добавил: "Вон и того, предателя вашего, тоже нужно бы повесить!"

И он указал мне на офицера, сидевшего последним в ряду завтракавших на стороне начальника. Я взглянул на него. Прежде я как-то не заметил его: или он скрывался от меня из-за своего предательства, или я не успел обратить на него внимания среди кучи чужих людей. Между тем он выделялся один из всех, так как был одет в светло-серую шинель, какие носили наши щеголеватые офицеры. Другие были одеты или в коричневые военные рубахи, или френчи. Указанный офицер (так хочется мне назвать его) был среднего роста, но тощий, беловолосый, про таких людей говорят иногда: "Так, ничего себе!" Серое впечатление, но неплохое, обыкновенное. Посмотрев на предателя своего, я совершенно не испытал к нему никакого чувства, ни дурного, ни хорошего, а скорей безразличное, немного жалкое: бедный, несчастный. И могу уверить, ничуть не осудил его. А разве он был хуже сидевшего напротив меня, готового перерезать всех попов? Но и к этому я отнесся тоже равнодушно: будто никто ничего не сказал мне. Тогда все подобное было в порядке вещей, и даже более страшное, то есть реальная смерть стояла перед каждым из нас, белых, всякий час.

Оказалось, что этот белый офицер как-то попался в руки красных, но его не убили сразу, а предложили быть шпионом. Он избрал эту тяжкую долю. Всякий может понять, какое несчастье быть подневольным сыщиком! Недаром иные предпочитают расстрел сразу. И вот он по указанию нового своего начальника направился к духовным лицам, к архиереям и монахам. Священников тогда еще не трогали. А я редко жил в монастыре: дела требовали присутствия архиерея в городе.

Офицер не знал этого. Пришел (вероятно, в светской одежде, не знаю) в "Херсонию", так называли наш монастырь, и обратился с просьбой укрыть его от большевиков, как белого. Кто-то из иноков ответил ему, что у нас опасно обеим сторонам: близко город. И посоветовал отправиться в более отдаленный монастырь, Георгиевский, стоявший на высоком чудном берегу Черного моря, в 12 верстах от Севастополя. Там настоятелем был архимандрит Мелхиседек, ученик знаменитого святого старца о. Ионы Киевского. Отец настоятель был мягкосердечным человеком, очень полным, с необыкновенно длинными густыми волосами с проседью. По доброте и почти детской доверчивости своей он сразу принял "преследуемого", а чтобы его не увидел кто-нибудь случайно в монастыре, то о. Мелхиседек отправил его на хуторок, "караулить рожь"... Наблюдателю же только и нужно было, чтобы иметь основания для обвинения... Кажется, из "ржи" он отправился и в третий монастырь - инкерманский - над бухтой того же имени, потому что, как увидим, в "чрезвычайке" оказались главные монахи из всех трех монастырей.

Завтрак прошел мирно... Кстати, наблюдатель, хотя и офицер, сидел после всех солдат отряда, как низший.

Затем начальник объявил мне, что я и другие 4-6 начальствующих монахов арестованы и должны отправиться в контрольный пункт, так называли еще "чеку", или "чрезвычайную комиссию". Это приказание тоже не удивило никого из нас, как ожидаемое. У отряда было несколько автомобилей. Один из них предназначался для увоза архиерея, и потому кому-то не хватило бы тогда места. Все мы - и хозяева, и подчиненные - направились из трапезной к стоянке автомобилей. Но перед тем, как уже садиться в них, члены отряда, составленные для охраны меня, видя наше смирение и покорность, говорят: "Ну, вы и так пешком дойдете, а мы поедем. Садись, товарищи!"

И все они сели и умчались. С нами (если не изменила память) остались опять те же два добрых солдата, которые сюда меня и привели. И мы, 7-8 человек, спокойно двинулись обратно в Севастополь.

Ничего, кроме того, что на нас тогда было, нам не позволили взять. Да и зачем? Если смерть - ничего не надо, если живы будем - вернемся к своим вещам. Но в тот момент никто из нас о них и не думал...

А между тем утро все было такое же прекрасное, лишь солнышко южное начало сильно припекать. Когда мы приближались к городу, я увидел на Артиллерийской, возвышенной стороне его, странное зрелище; над ровным обрывом (или спуском) горы стояли стеною люди... "Как свечи", - подумалось мне... Весь город уже узнал о моем аресте от тех случайных прохожих, которые видели меня еще рано утром: "Архиерея арестовали!" Это вызвало в массе народа сильное чувство неожиданного и большого события. А, слава Богу, простой народ везде (и доселе благодарю Бога!) относился ко мне с любовью, тем более сочувствовал он мне теперь, в аресте, за которым часто стояла другая опасность...

Миновали мы опять знакомую тюрьму... В ней мне придется-таки потом побывать, но позднее и при других условиях...

Довели нас до "чрезвычайки". В Севастополе стояли почти рядом два дворца: большой и малый, оба принадлежали морскому ведомству. В малом помещалась "чрезвычайка".

Нас провели в полуподвальный этаж (тот, что в Америке называется "безмент"). И вдруг вижу; тут же наша монашеская братия! С улыбками расплакались. Те тоже мирны будто бы. Помимо монахов в этой же комнате были два офицера, один купец домовладелец из Петербурга, еще кто-то... Всего в ней нас было, если не ошибаюсь, 27 человек. Почему-то эта цифра всегда в моей памяти об аресте. А пространством комната была невелика: примерно 2 на 2 сажени, то есть 4 квадратных сажени. По опыту постройки Тверской семинарии я помнил, что по архитектурным законам постройки церквей на квадратную сажень полагается по 15 человек стоять. Следовательно, тут можно было поместить стоя 60 человек, но мы же должны были еще и спать. Однако скажу, не в тесноте места был вопрос, а в недостатке воздуха. Если б мы не держали окно (было лишь одно) день и ночь открытым, мы могли бы задохнуться. Мебели было - всего одна мягкая кушетка. Сидели и спали мы на полу. Вши ползали по нам, как и везде в подобных местах, Кушетку арестованные предоставили мне в знак почитания старшего по чину. Но я спал и на голом полу, мне казалось, там чище и меньше насекомых, чем на кушетке...

Не успели мы как следует осмотреться, как слышу через дыру лестницы характерные звуки зарядов ружейных: так-ти-так... Закладывали патроны.. Расстреливать? "Неужели, - думаю, - уж и конец сейчас? Так скоро!"

На душе все то же равнодушие... И невольно вспоминаешь опять Митю около железных ворот церкви святой Екатерины, ожидавшего еще более "деревянно" расстрела.

Слышу, как по ступенькам слезает человек. Высокий военный. Это был главный комендант "чрезвычайки" матрос Булатников, вооруженный револьвером большого размера. В самом ли деле такая звучная была его фамилия, или он, как и многие тогда, выбрал себе грозный булат для имени. Не знаю. Но тогда (и всегда в истории) любили в революционные моменты выбирать псевдонимы или что-нибудь особо выразительное. Например, прежний сыскной отряд в Севастополе назывался "храповцы", по имени начальника Храпова. У белых была Дикая дивизия, корниловцы носили, кажется, нарукавные нашивки - череп с костями; Ленин, Сталин, Троцкий, Ярославский, Демьян Бедный и проч. - все это псевдонимы, отчасти старые, предреволюционные, когда нужно было скрываться под чужим именем, а отчасти новые, когда не всякому хотелось показывать настоящее имя свое, как, например, глава безбожников, и проч.

Но Булатников не производил грозного и жестокого впечатления. Скорее, он был человеком умеренного характера, но разумеется, решительный.

Остановившись на предпоследних ступеньках, он резко сказал, обращаясь ко мне: "Отец! Идите наверх. Народ желает видеть вас".

Значит, еще не конец. А заряжали ружья потому, что грозила опасность.

Меня вывели на крыльцо малого дворца. Оно было низкое и огорожено чугунной решеткой.

Тут нас стояло человек пять, а может быть, и десять, с Булатниковым и Давыдовым во главе. А перед нами колыхалось, как говорят, море голов. Все пустое пространство было забито народом. Не знаю, сколько сбежалось сюда; одна тысяча или пять тысяч... Множество. Больше все женщины. Тогда женщины как-то смелее выступали. Объяснялось это тем, что с женщинами обращались снисходительнее и деликатнее, чем с мужчинами, а кроме того, мужчине в революционное-то время точно стыдно было показывать свои мягкие чувства: тогда все пылало, гремело грозою.

Когда я показался на крыльце, в толпе поднялся невероятный шум, крик, плач. Давыдов, стоящий справа от меня, говорит тихо:

- Попросите всех разойтись по домам. Я стал махать рукой... Толпа стихла.

- Братья и сестры! Бот этот господин (тогда это слово было запрещенным, а товарищем я не привык называть кого-либо, да это было и небезопасно: какой же ты, скажут, нам товарищ?! Много после стали называть "гражданин") предлагает мне просить вас разойтись по домам. Прошу вас искренно: разойдитесь, все под Промыслом Божиим. Предоставьте меня Ему и разойдитесь...

Снова поднялся крик:

- Не уйдем! Освободить его! За что арестовали?

Перед самым моим лицом, лишь немного налево и чуть пониже, стояла какая-то молодая женщина лет тридцати, здоровая, цветущая, черноглазая. Она тоже кричала что-то. А солдат, стоявший с ружьем возле меня, говорит ей:

- Э-эх! Немцев бы на вас. Они показали бы, как орать тут!

Мгновенно она продернула правую руку через решетку и прямо - в глаза солдату, точно кошка, чтобы выцарапать их, и завизжала;

- Ах ты, окаянный! Он да нас, русских, на немцев кличет! Ах, ты-и!

Солдат, опешивший от неожиданного нападения такой горячей души, отвел быстро свое лицо и ничего ей не ответил. А мне уж не до того было. Все сильнее раздавались крики: "За что? За что?"

Я опять дал знак рукой, люди замолчали. Кто-то выкрикнул:

- За что арестовали?

- За контрреволюцию, - ответил вместо меня Давыдов.

И тут вспомнился мне Митя и его фотография. А потом он дотронулся до моего правого плеча и будто совершенно вопреки всякой логике сказал народу с улыбкой:

- Этот товарищ еще будет работать с нами.

Записываю эти слова потому, что они были в моей истории... Разумеется, я промолчал, подумал совсем обратное.

Откуда и почему ему пришла такая мысль, я и доселе понять не могу.

Но как и патриарху Тихону, и многим другим из нас трудно было еще становиться на новые социальные пути. Да и народу, как видно из этой картины, нелегко было сходить со старых путей.

Народ опять начал кричать. Тогда я обращаюсь к Булатникову и говорю:

- Отведите меня лучше обратно, бесполезно просить их.

Он согласился, и я воротился в арестную комнату. Что было потом, я сам не видел. Только слышал невероятный гвалт.. И с ужасом начал думать. "Неужели сейчас начнут расстреливать этот милый народ!"

После передавали, что вызвали роту матросов разгонять толпу. Но матросы будто бы, может быть это легенда, отказались заниматься этим негеройским делом. Тогда затребовали пожарную команду, чтоб поливать народ, но (это уже, неверное, легенды) бабы распрягли лошадей и потащили со скамей своих мужей и братьев. Пожарные были из того же народа, что и защитницы мои.

Тогда объявили город на военном положении. Расставили пулеметы и грозили расстрелом. Народ вынужден был расходиться.

После, на допросе, Булатников сообщил мне следующее: "Когда мы вас вывели к народу и вы обратились к ним, я держал уже револьвер на взводе и решил: если б вы сказали хоть одно слово против нас, то я убил бы вас. Пусть и мы погибли бы, но и вам не жить. Но вы вели себя прилично".

Так именно - прилично - и было сказано.

После прихожане под председательством старшей сестры Владимирского собора, жены генерала П-ва, собрались в нижней церкви Покровскго собора для выработки мер защиты. Но отряд "чрезвычайки" явился туда с саблями наголо (так это все потом рассказывали в городе) и разогнал их. А генеральше будто бы порезали даже руку. Порядок водворили. Однако этот протест народа не прошел напрасно. Начальство разрешило четырем представительницам прихода являться по утрам в "чрезвычайку" и осведомляться о моем состоянии.

Один из защитников вообразил, что мне уже переломали ноги и руки и увезли в Одессу на казнь. На этой идее он сошел с ума и был отправлен в лечебницу... Боюсь сказать сейчас, но, кажется, меня после возили к нему, чтобы он убедился в фантастичности своего воображения. И он оправился. Зато одна из четырех прихожанок-делегаток, посещавших меня в "чрезвычайке", скончалась от разрыва сердца. Так сохранилось в моей памяти. Генеральшу большевики после не трогали, и она скончалась мирно. Одна женщина, выехавшая из Крыма в Сербию, передавала мне следующий рассказ об этом. Чуть не в полночь пришел к ней духовник, архимандрит Дионисий, человек замечательный - раб Божий. Домработница (прислуга по старому выражению) встречает его в испуге:

- Батюшка, барыня помирает!

- Я знаю об этом, - сказал он смиренно, -потому и пришел причастить ее.

И она тут же скоро скончалась.

Потом начались нудные бесцельные дни сидения, точнее лежания, на полу. Припомню более интересные случаи из нашей жизни.

Наши монахи были хорошими певцами. И мы устроили ежедневные утренние и вечерние богослужения на память. Остальные заключенные не протестовали. Тюрьма тоже помогает думать о Боге, Наше громкое пение через окно неслось на улицу, от которой нас отделяла высокая каменная стена, так что мы ничего не могли видеть. Но пение привлекало людей. Говорили, что прохожие останавливались и со слезами крестились. Начальство наше дня два дозволяло нам эти службы, но потом, вероятно, из-за внимания с улицы, разрешило молиться лишь тихо, без пения. Мы смирились.

- Вечером, когда уже было совсем темно, я был невольным свидетелем характерной сцены. Между нашим окном и стеною ходил дежурный часовой, солдат лет 20-23. Когда он услышал наше пение, вдруг, не дойдя еще до окна, остановился в благоговении, снял солдатскую фуражку, вынул изо рта папироску и застыл. Но потом, точно вспомнив, что он уже не старорежимный солдат, а большевик-революционер, а мы преступники, часовой как-то особенно резко нахлобучил картуз, вставил снова папироску в зубы и важно зашагал по узкому промежутку...

"Боже, Боже, - подумал я, увидев всю эту картину, - ну какой же он безбожник? Просто дитя революционной моды... И что еще будет из него?"

Конечно, нам давали какую-нибудь пищу, но я решительно не помню теперь, что именно. Дозволялась передача пищи с воли. И этого не помню. Лишь один случай запечатлелся навсегда. Приходит начальник стражи, молодой еще человек - лет 27-28, красивый и милый брюнет. Подносит мне огромное блюдо (на юге называли его макотра, или макитра, от слов: "мак трут" в них) пирожков с вишнями, только начался их сезон.

- Владыка! Это вам от моей мамаши.

Я поблагодарил. Беру. А он в это время тихо шепчет мне:

- В углу в шляпе шпион...

Удивительна душа человеческая, тут же служит, и, конечно, искренно, а не провокаторски, и тут же предупреждает поднадзорного.

Я после его ухода передал монахам предупреждение. Но и без этого мы ничего не говорили подозрительного. Всякий понимал, что тут не место для откровенности. А он лежит себе и в потолок смотрит, будто равнодушен. Через дня два его убрали. Очевидно, не было смысла надзирать за нами, мирными людьми. Да и часовые были бесполезны: никто и не думал удирать из заключения, ни монахи, ни светские.

А макитру с пирожками я передал ризничему нашего монастыря о. Амвросию, тому самому, которому пришлось поклоны отбивать за ночевку в городе. Теперь он тут же, в городе ночует, но уже покаянных поклонов не бьет. Отец Амвросий по нраву ласковый, был единогласно избран нами за "хлебодара", как рассказывается в истории Иосифа Прекрасного. Что приносилось нам с воли, то все передавалось ему, а он уже делил это между всеми арестованными, не исключая и мирян. Известно, что в общем несчастье люди делаются дружнее и милосерднее. Да и стыдно было бы нам есть, а другим не давать. Между нами было два офицера. Их выпустили, и нам почему-то подумалось: недаром! Вероятно, и от них потребовали компенсации в виде слежки. Что-то очень спокойно и молчаливо они ушли из заключения.

Однажды прошелся по нашей камере Коржиков, служивший здесь. Я с ним познакомился как-то за чаем у той же купчихи Пономаревой, где я имел до ареста квартиру. Но тут он сделал вид, что я не известен ему.. Мы скоро с ним еще встретимся, но в другой обстановке... Заглянул как-то один матрос, не из служащих, а посетитель. Почему-то ему разрешено было спуститься и к нам.

Представьте себе красавца блондина футов в шесть. Точно статуя Аполлона! Шагая по камере, он начал кричать с невероятной злобой и буквально со скрежетом зубов:

- Где тут Вениамины?! - И страшное бранное ругательство. - Мы вам покажем контрреволюцию! - и снова невероятная матерщина..

Мы все молчали. Так он и не узнал, кто из монахов Вениамин... Наругался, натешился и ушел.

Но это был единственный случай за 8 дней ареста. Остальные все были сдержанны с нами.

Только однажды мы слышали отчаянный крик этажом ниже... Почему? Непонятно. Но на другой день оттуда перевели в нашу камеру моего (второго) келейника Ивана. И он сообщил, будто бы били бутылкой по голове какого-то рабочего-меньшевика. За что - не знаю.

Дней через пять к нам впустили нового товарища по заключению. Это был молодой офицер, красивый, миловидный блондин, с розовыми, как у девушки, щеками, с голубыми глазами, лет 25. Веселое смеющееся лицо, пощелкивание пальцами, вертение на ногах, иногда с приплясыванием, - все это нас поразило. Как ни были мы спокойны, но все же мы не улыбались и не танцевали, а он точно на товарищескую пирушку пришел.







Date: 2016-02-19; view: 286; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.054 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию