Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Социальный переворот 2 page
О другом случае мне пришлось услышать от общего знакомого моего и одной дворянской семьи. Фамилия их была необычна: Эммануэль, что значит "с нами Бог". Где-то в Крыму они владели имением в 500 десятин. В семье было 4 сына, все офицеры действующей против немцев армии. Старые отец и мать жили в том же Симферополе. Во время революции дети, не знаю, все ли, воротились к родителям. Со старшим из них, Левушкой, была особенная история еще на немецком фронте. Однажды мать, проснувшись ночью (или не успела еще заснуть), увидела у своей постели светлое пятно. Постепенно вырисовывалось лицо старшего сына в крови. Видение исчезло. Старушка разбудила мужа, рассказала все. На другой день было послано письмо в часть, где он служил. Пришел ответ. Оказалось, в ту ночь было наступление наших на немцев. Осколками разорвавшейся гранаты Левушку ранили в голову, и он упал замертво. На другой день мимо проезжал другой офицер и опознал друга. Слез с лошади и убедился, что тот еще жив. Поднял на седло и доставил до медицинского участка. Левушку выходили. Дальнейшая история его неизвестна. Но достойно удивления, что спасший друга офицер был сыном прислуги этих помещиков, и они помогли матери его воспитать сына в военном училище. Теперь же он отблагодарил их спасением сына благотворителей. С другим сыном история случилась в Севастополе. Когда началось преследование офицеров, он хотел тоже скрыться, уехав с пароходом. Достал как-то требуемое на выезд разрешение местного ревкома, отправился на пристань. Спрашивает в кассе билет. "А разрешение?" Офицер, конечно, в советской форме, лезет за ним в боковой карман, но не находит. Обыскал все: нет разрешения. Ехать нельзя. Неужели забыл на квартире?.. Бежит обратно, ищет, нет! Опять лезет в боковой карман. И что же? От пота бумажка взмокла и прилипла к кожаной тужурке. Выхватив ее, он помчался на пристань, но уже было поздно: пароход отошел... И к его счастью... Там, в пути, был обыск, и многие офицеры погибли. Он остался живым. Третий случай, уже совсем почти сказочный. Звали этого брата Владимиром Александровичем. Он скрывался в Симферополе где-то... От одного офицера я слышал, что он на чердаке был заложен кирпичами... Дома не жил из-за опасности ареста. Контроль посетил и родителей его. - Где сыновья? - Не знаем, - отвечает мать. - Вы их ловите, разве они будут сидеть дома? Пошли с отцом обыскивать все. А около матери оставили для караула одного матроса. Посмотрев на него, она почувствовала какое-то доверие к нему и спросила: - Откуда вы родом? - Из Самарской губернии, - А у вас есть мать? - Есть. - Как вы думаете, каково было бы ей, если б вас ловили так, как вы теперь ловите детей наших? Матрос промолчал. - Послушайте, Бог знает, может быть, вы встретите кого-нибудь из моих сыновей? Прошу вас именем вашей матери: помогите ему! Опять ничего не сказал матрос. Обыск кончился ничем, но вскоре Владимир был арестован. Сначала его посадили в тюрьму, а потом - расправа короткая - его и еще шестерых офицеров ночью увели на расстрел. За железной дорогой, недалеко от епархиального свечного завода была вырыта большая канава, на краю которой происходили расстрелы. На этот раз назначили для совершения казни девять солдат. Раздался залп, другой. Все попадали. Владимир, видя, что он лишь ранен, падая, прикрыл голову рукой в надежде, что если будут еще добивать, то не в голову, не так опасно. Так человек инстинктивно хватается за соломинку, желая жить... Должно быть, на сей раз этого не случилось. Солдаты ушли. Это было под новый, 1918 год. В Крыму иногда и зимой тепло. Когда все стихло, он поднимает голову и к удивлению своему замечает, что поднимается другой, тоже неубитый. Что делать? Решили ползти в разные стороны, вдвоем заметнее. Было темно. Вдруг Владимир видит впереди себя человека с ружьем. Ох, дозор! Бросился на землю, но тот уже заметил его и потребовал встать... Ну, значит, вторая смерть. -Кто? - Офицер. И он открыто сознался про себя - все равно конец. Но вдруг слышит успокоительные слова: - Я рабочий. Ищу своего брата, тоже из офицеров. Не убит ли он ныне? - Как фамилия? - Такая-то... - Нет, его не было с нами. Что делать дальше? Рабочий жил далеко, в Татарской слободке, совершенно противоположной от станции: туда не донести и не довести тяжелораненого, и опасно. Вспомнил, что тут неподалеку живет знакомый мастеровой. К нему ночью и привел он нового знакомца. Там обмыли, перевязали его как могли. Но беда не приходит одна - по пословице. Где-то рядом или жили, или пировали матросы. Заметив ночью огонь, заподозрили и вошли. Расспросили: кто, что? И опять смерть на пороге. Матросы, может быть, добродушные от вина, затеяли еще спор с раненым, что вот ученые прежде нуждались в народе, а теперь бросили его. Однако нужно было опасаться недоброго конца. Тогда хозяин дома идет на станцию к коменданту и просит оградить от дебоша матросов его знакомого. Тот, может быть, спросонья, не разобрав дела, дает какую-то записку об удалении буянов, хлопает по ней красной печатью и для верности посылает с мастеровым еще дежурного солдата. Матросы подчинились, ушли. Пришедший провожатый спрашивает: "Как фамилия?" - "Эммануэль". - "Что? Как?" - "Эммануэль!" Оказалось, что был тот самый самарский матрос, которого умоляла мать спасти ее детей. Он настолько был поражен этим совпадением, что (вероятно, рассказав о своей встрече с ним) сам нашел извозчика и отвез раненого в больницу, помещавшуюся в так называемом новом городе на другом берегу потока Салгир. Дальнейшей истории его я долго не знал. Прошло лет десять. Я был в Сербии настоятелем храма и законоучителем в русском кадетском корпусе в г. Бела Церква, недалеко от румынской границы... Как-то на уроке рассказываю кадетам предпоследней роты (там не классы) эту историю, вдруг поднимается рослый кадет лет 18-20 и говорит: - Владыка, я лично знаю Владимира Александровича. - Ка-а-к? - удивляюсь я. - Он живет сейчас в местечке Ясеница, в Словении, где и мои родители. - Да что вы? Дайте мне адрес. Я послал Эммануэлю подробнейшее описание всей этой истории и просил его ответить, так ли все это было? Слишком уж все сказочно! Он подтвердил историю, сделав незначительные изменения и дополнения. Одно из них помню и сейчас: "Когда нас солдаты расстреляли, я слышу, как один из них говорит: "Чево-й-то. ребята, страшно!" И быстро пошли назад". Больше не помню. Вместе с моим рассказом я отправил письмо друзьям в Париж. И может быть, эти документы еще хранятся у кого-нибудь? Если они когда-нибудь появятся на свет, то, вероятно, окажется и разница в деталях, но прочее я хорошо запомнил. В эти же святки у меня гостил один из московских инженеров, тоже подвизавшийся против большевиков в октябре, В.3. Курганов, сын священника Пензенской губернии, семинарист, но с университетским образованием. Это был дорогой человек по простой душе, по глубине ума, глубоко религиозный, народник. Как он любил рассказывать про своих земляков! При своей образованности и сознательной вере он все же принял с детства все поверья. Вдовец отец не имел времени заниматься сиротою, и Володя проходил воспитание большею частью на кухне под руководством малограмотного церковного сторожа и посещавших его крестьян. Оттуда он и взял все народное, а говорил совершенно как мужик. Как-то выходили мы с ним из ректорской квартиры ночью. - Эх, - говорит, - неладно! - Что такое? - Да вишь, месяц с левой стороны от нас. - Что ты, чудак! - Не-ет, неладно! Уж это... как пить дать! - Да почему? - Вишь, народ так верит, значит, правда! Я тоже знал об этом, но не верил. А с той поры. вот уже 25 лет, как увижу вечером месяц, так и спрашиваю себя: а с какой стороны? Разумеется, не придав этому значения, Володя вбил это в мою память на всю жизнь. Так вот, его нужно было тоже вывезти куда-нибудь из страшного Крыма: неровен час, а вдруг да прознают, что он юнкер! Несдобровать теперь ему, да и я горя нахлебаюсь. Правда, он ходил в каком-то овчинном "спинжаке" (вероятно, исковерканное английское слово пиджак, пинжак - спинжак, уже совсем будто русское слово - от спины, русский народ любил такие перевороты, нейтралитет - нейтроньитет, режим - прижим, из имени Агафопод у него вышел хлопан и т.д.). На голове у Володи шапка, на ногах грубые сапоги. Только вот очки выдавали его, а без них он ничего не видел. Очки же бессомненный признак буржуя! Тогда даже и пословица такая была: "Бей очки да воротнички!" И потому, возвращаясь из Крыма на Московский собор, я захватил и его с собой, чтобы он отправился потом в Оптину пустынь Калужской губернии, куда он и поступил действительно в монахи... Дальше я еще, вероятно, встречусь с ним в записках. Купил я для себя и для него двухместное купе, закрыли его на запор и думали уже благодушествовать, все обошлось без проверки и контроля. Но не тут-то было! Только что отошел поезд, в наше купе сильно стучатся. - Занято, - говорю. - Отваря-а-а-ай! - раздается властный голос. - Ну, брат Володя, плохо! - шепчу ему. - Кто там? - Матросы-ы! Это слово и не такие замки отпирало тогда... Открываю. Входят двое, увешанные револьверами. - Сколько вас тут? Ну вот мы еще двое! И без всяких дальнейших слов оба снимают с себя одежду, оружие и располагаются. Высокий сразу полез на верхнюю полку, а другой - пониже - остался вместе с нами. Разговорились. Вижу, ребята хорошие, простые. - Куда едете? - спрашиваю, соображаю: далеко ли с нами поедут попутчики? - Через Лозовую, на Дон. добивать белых бандитов, - отвечает маленький с совершенно искренним убеждением, что он делает самое рассвятое дело. Покушали, угостились взаимно. Владимир мой успокоился: "Свои ребята, крестьянский народ!" Доехали часа через четыре до Мелитополя. Наши вояки вышли выпить, и вдруг маленький возвращается и спрашивает меня: - Не можешь ли ты написать мне письмо? - Кому? - Да вот тут, на станции, значит, встретил я знакомого из своего села, так что хочу написать домашним письмецо. А? - Это можно, - говорю. Сейчас же достал из чемодана открыточку. - Кому писать-то? Как называть? - Ну-у, дорогие, мол, мои родители и все родные!. Ты и сам знаешь, как писать-то, там о здоровье и все такое... Написал. - А дальше что? - Ну, дальше пиши: едем героями бить бандитов. Написал и это, делать нечего, по пословице: "С волками жить, по-волчьи выть". - А еще что? - И довольно! - Да тут еще место осталось! - Ну напиши там, что хочешь сам. - А что, если я напишу: храни вас всех Господь Бог! Можно? Смотрю на него выжидательно с интересом: что ответит на это? - Пиши-и! - нимало не колеблясь и не возражая, ответил герой. И я написал. Он кое-как накарябал свое имя и фамилию и побежал передавать письмо... А я снова подумал: "Удивительное сочетание в русской душе!. А ведь, право, хороший человек он..." На ночь маленький залег по-братски на мягкий диван внизу с Володей. А я полез наверх - к высокому, головами врозь. В сетке, около моей головы, лежал огромный револьвер, четверти в две, в деревянной кобуре. С непривычки мне даже неприятно было сначала. А скоро все мы дружно уснули. Никто уж нас больше не беспокоил: где матросы, там было уже надежно на этот счет, в обиду своих не дадут. Кстати, уж припомню в последний раз о симферопольской станции. Здесь продолжал управлять ею прежний, царский начальник: замечательной деликатности, с красивой бородой, чудный человек! Никто его пальцем не тронул. Только и он при необыкновенном собственном изяществе и красоте не мог навести чистоты на вокзале. Тогда по всей колоссальной России, во всех станциях и вагонах почему-то щелкали подсолнечные семечки. Тут была какая-то особая психология момента, это никак не случайно. Но я не мог все же понять ее. Хотелось ли народу этим развлечь и отвлечь себя от разных дум? Или он хотел показать теперь свою вольность, что он везде хозяин и на все ему наплевать?! Или нужно было занять себя во время долгих, иногда по дням, ожиданий поездов. Но только действительно заплевали уж станции до невероятной степени! И уж убирать было бесполезно. И откуда брались эти семечки?! Право, съедены были сотни тысяч пудов! Вся Русь щелкала тогда,.. Что такое? И когда потом пришли немцы на Украину, они прежде всего требовали очищения станций и запрещали семечки. Я записал этот факт не для забавы читателя, а потому, что он как-то был связан тогда с революционной психологией. Еще припоминается картина, как огромный матрос с медвежьей фигурой открыто приставал в зале к молоденькой черноволосой девушке еврейского или восточного вообще типа. Она старалась слегка отводить его рукою, но это мало действовало. Утром наши герои на Лозовой пересели на другой поезд. Потом Харьков... Почему-то пришлось пересаживаться в другой поезд... И тут была такая давка, что едва можно было влезть в вагон третьего класса. А выйти для нужды уже положительно было невозможно, и люди справляли мочевые обязанности прямо через окна. Прямо против меня оказался молодой раввин-блондин. Мы завязали с ним спор о вере. Он был, разумеется, против христианства. - А вы хоть читали Евангелие? - спрашиваю я. -Нет! - Ну, как же вы можете спорить, не зная самого важного? В это время ввязывается в нашу беседу другой еврей, черный и пожилой, машет презрительно на нас обоих рукой. - Э-э! - говорит, - и ваша (моя) вера неверная и твоя (раввина) тоже! Теперь наша вера настала! Ваши больше не нужны! - Какая же ваша вера? - спрашиваю. - Вот какая! - и он торжественно ударил себя по карману. ...В Орле Володя пересел, чтобы скрыться в пустынь. В Москве начинался голод: подвозу хлеба было мало, а в хлебородной Украине господствовали или украинцы, или - потом - немцы. Дон обособился во Всевеликое войско Донское, на Кубани власть забирали белые, общая народная разруха дополнялась расстройством транспорта, а деревня не хотела идти навстречу городу, так как почти ничего не получала от него. Насколько был велик голод, видно из таких фактов. Мы все получали по 1,8 фунта хлеба, да еще иногда плохого. Помню, например, что в нем была масса "кострики" - колосьев, даже есть было трудно. И бывало, я ходил по Сухаревской толкучке купить себе что-нибудь вроде морковки, соленых огурцов и пр. Видел, как околевали от голода собаки. Смотрю, одна стоит около стены дома и шатается. Она уже не смотрит на вас вопросительно, не визжит жалобно, а безнадежно и бесцельно еще двигается. Потом, вижу, упала тут же на тротуар и начала околевать... Нам, прохожим, жалостно, точно мы виноваты в этом ее конце, но и самим есть нечего, В Петрограде было не лучше. Одна старушка из придворной аристократической фамилии Б, после, в Сербии, рассказывала мне, что они в Царском селе или Петергофе несколько месяцев питались травой снитью, чем питался в Саровской пустыньке и преподобный Серафим-подвижник. Советская власть принимала меры, но было крайне трудно наладить транспорт. Тогда образовались отряды мешочников. Горожане ехали с мешками в деревни, где, конечно, хлеба было больше, особенно в дальних областях, и оттуда привозили пуд-два муки на "хлеб насущный", а иногда сами крестьяне привозили его в город, выменивая на что-нибудь им нужное. Но правительство почему-то боролось с этим явлением. Помню, как перед самой Москвой, на предпоследней остановке, из всего поезда начали выскакивать чуть не на ходу, мужики и бабы - все с мешками. Выяснилось, что впереди ожидал их заградительный отряд солдат, которые должны были отнять привезенное, но кто-то из своей братии же предупредил этих паломников за хлебом. Они предпочли лучше лишний десяток верст протащить тяжесть на себе, лишь бы не сидеть опять голодными. Вероятно, были и спекулянты, но их было мало по сравнению с армией мешочников, голодавших в городе. Милиция, впрочем, смотрела на этих голодных людей сквозь пальцы... Голод был на севере и в городах. А на юге - на Украине, на Дону, на Кубани - нужды в хлебе не было. И когда, бывало, из Москвы переедешь в эти области, поражаешься, что тут всего много, и даже, подумайте, есть настоящий белый хлеб! Один раз, увлеченный мыслью о дешевке лука, я купил у молодой розовой торговки из села целую связку лука, головок в пятьдесят, а в вагоне - я тогда ехал в товарном - посередине топилась железная печка, я пек лук, он делался сладковатым, я его ел. Но все же связки не одолел ни я, ни мои соседи. Наступил, кажется, февраль 1918 года (я снова предупреждаю, что годы, цифры, соотношение времени я теперь иногда могу путать - уже 26 лет прошло, но это не имеет никакого значения в моих записках, так как я занят характеристикой событий, а не хронологией фактов). Мне нужно было съездить в Тверь для сдачи ли дел по семинарии или для чего иного. В пути произошел случай. Кстати, чтобы не забыть. Еще после февральской революции ехать в вагонах было неинтересно. Сельские ребята, помню, кричали на всех едущих столь шикарно и по старому богатому способу: "Буржуи, буржуи!" А это слово было тогда самое позорное! Не было худшего греха, как попасть в разряд этих врагов народа, или, как выражались еще, недорезанных буржуев. А после "буржуйками" стали называться местные печечки, в которых отапливали горожане свои холодные квартиры и кое-как готовили себе пищу - из картофельной шелухи, мучицы, куска селедочки и т. д. * * * Вспомню еще и о дровах. Профессор университета Ф. получил ордер на получку порции отопления, сторож отмерил ему полагающуюся часть и благоразумно удалился. Профессор философии положил ее на салазочки и потом тихонько стал прибавлять от казенных дров. - Папочка! - говорит ему шести-семилетний сын Виктор, прибывший с отцом за живительным теплом. - Ведь там не наши дрова! - Знаешь, Витенька, теперь все национализировано, все общее! - А самому стыдно. Так он мне рассказывал в Берлине в 1923 году. Ворочусь к поездке в Тверь. Еду трамваем в Москве к Николаевскому вокзалу. Мимо мелькают церкви. И, по обычаю, крещусь. Никто не издевается надо мной, но сами не крестятся, как то бывало прежде; теперь революция, крестятся лишь буржуи. Понятно... К удивлению, замечаю, как один хорошо одетый, интеллигентного вида человек тоже снимает шапку и крестится. И его никто не осудил. А я подумал: "До революции "ученые" люди не крестились, а теперь вот один из них закрестился, зато рабочий люд перестал креститься, но придет также время, когда еще закрестятся опять". Купив билет и газету, я вошел в вагон. Он был не зимний, с отдельными перегородками и III класса, а летний, сплошной, открытый. Вагонов тоже уже не хватало. Места все были заняты. И я, в монашеском клобуке и рясе, остановился около двери и начал читать газету. Никто не предложил мне место. Во время революции не полагается оказывать внимание служителям Церкви - это признак буржуазности. А люди боятся идти против моды времени. И вот тогда разыгрался случай с богохульством матроса и последствием тут же, в нескольких шагах от станции, - крушением нашего вагона. И вспомнил я еврея, который тоже, как и матрос, хлопал себя по карману, говоря: "Вот где наша вера", а русский матрос немного переиначил: "Вот где мой бог". После мне захотелось навестить родственников (замужнюю сестру Надежду) в г. Владимире. С большим трудом я протискался в товарный вагон. Обычно на них прежде писали: "8 лошадей или 40 человек". Но тут было, вероятно, 100 или 150. Мы не только не могли сидеть, но и стояли-то, как сельди в бочке, торчком. А тут еще, на мое горе, сзади меня какой-то всероссийский гражданин поставил ведро. И мои колени поневоле выгнулись, а спиной я упирался во владельца его, что делало путешествие еще затруднительней. Так пришлось выстоять, кажется, часов восемь - хороший рабочий день. Но изумительное дело, никто почти не жаловался на все эти невероятнейшие неудобства. Привычный русский народ! Да и все мы знаем, что иначе невозможно - нечего и плакаться. На то и революция. Еще хуже было с путешествием к родителям в Тамбовскую губернию на праздник Пасхи. Из Москвы нужно было ехать по Рязано-Уральской железной дороге. В вагон войти оказалось совершенно невозможно. Но я увидел, как смекалистый и неприхотливый русский мужичок приспосабливается: положили между вагонами на буфера досок, шпал и уселись. Мне не оставалось ничего иного, как попросить милости включить меня в одну такую компанию: их было два мужика и две бабы. Пустили и меня, пятого... Поезд двинулся. За границей, я уверен, не поверили бы такому пути сообщения. Но хорошо, что хоть едем, а как? Разве уж это так важно? Ну кто в пульмане, а кто и на буферах, все равно доедешь. Только неудобно и опаснее; да и поезд под гору, его тормозят наши доски, - можно провалиться. А тут еще спать же хочется: ночь. Хорошо, что хоть дождя не было. А небо звездное, но нам не до красоты, где уж тут!. Не до жиру, лишь бы быть живу!. А все же нет-нет да и задремлешь. В ногах у меня стоял эмалированный кувшин, только что купленный бабочкой в столице, спросонья-то я его и столкнул с наших диванов... Лишь зазвенел мой кувшинчик... Владетельница огорчилась: понятно. Я виноват. - Сколько заплатила? - 25 рублей! - говорит. Тогда деньги были дешевы. Вынул я денежки, заплатил. Успокоилась хозяйка его. Но скоро наступила худшая беда. Утром такой морозец пришел, что я сил не имею дальше терпеть в своей легкой рясе. Что делать? Наступило уже утро. На одной из станций была долгая остановка. Я решил попроситься у добрых людей пустить меня внутрь, а среди товарных было три-четыре вагона с окнами. Я и стал просить, как нищий подаяния. Мотают головой: нет места! Тогда мне пришла отчаянная мысль... Не смейся только, читатель, над ней, когда мерзнешь - не до смеху... Я сообразил, что клозетное место, вероятно, не занято. Попробовал втиснуться в одно такое: свободно. Я закрыл сиденье, сел, пригрелся и тут же заснул... Вдруг стук: за нуждой. Я выхожу. "Справился" человек, вышел; я опять сажусь и сплю. Снова стук: - Извини, отец, - говорит какой-то особо вежливый посетитель, - сам знаешь, нужда. - Хорошо, хорошо! Извините меня. - И я опять выхожу. Сжалобились мужички, кто-то протискивается ко мне и кричит: "Отец, пробирайся как-нибудь сюда!" Потеснились, прижались, пропустили, спасибо. Прежде говорилась пословица: "В церкви яблоку упасть негде, а попу место найдется". Ну, лишь не во времена революции. Но скажу, все это было не намеренно, не издевательски, не со злобой, просто по нужде. Нам же, духовенству, нужно было нести тяготы вместе с народом, через это общее несчастье мы ближе становились, из класса буржуев повышались в сословие пролетариев. А это было очень важно для веры и Церкви: лишь в общих страданиях люди становятся своими. Скорби и спасли Церковь в это опасное время. Доехал я до Кирсанова... Мой город... Крестный отец, бывший управляющий имением, из которого был удален мой отец лет тридцать тому назад, Н.А.Заверячев, был в то время уже в городе. Имения все были заняты крестьянами, он должен был скрыться в городе со своей женой А.И. А незадолго перед этим он откупил у помещика прекрасный участок земли возле храма, речки, но не удалось долго владеть им. Революция, как весеннее половодье, все снесла... Если он и был виноват в горе нашей семьи, то и ему теперь пришлось лишиться многого. Однако он купил домик и как-то жил укромно. С вокзала я зашел к ним. Был вечер. Мне и себе они сварили уху из большущей рыбы и подали вкусного свежего ржаного хлеба. Боже, какая сладость после Москвы-то! Съел я один ломоть и стыжусь спросить: а можно ли другой? Все же осмелился, спросил. Конечно, можно! Ну, уж я и наелся! Утром я был дома в с. Чутановка. Там тоже хлеба вдоволь. Прочее я рассказывал раньше: и о десятине луга, и о разговенье отца, и о проводах меня отцом и матерью. В эту Пасху видел я их в последний раз. Года через три умер отец от воспаления легких и похоронен почему-то с особым почтением в ограде церковной, если не изменяет мне память. Несколько лет спустя скончалась и мать. Она ужасно страдала болезнью сердца (астмой). Сначала, еще в детстве моем, эти приступы были короткие, по 2-5 минут. А к концу жизни, как она сама писала мне уже за границу, под именем "дочки" (писать мне как белому архиерею было небезопасно), эти приступы продолжались у нее по 12 часов подряд. Мученицей была всю жизнь, мученицей и скончалась, за одно это помилует ее Господь и простит все грехи и ропот ее. Апостол Павел говорит, что "жена спасается чадородия ради, если пребудет в вере, любви и чистоте". Она же нас шестерых возрастила. Царство ей Небесное. Брат Александр тоже умер в начале революции от тифа. Осталось теперь нас два брата и две сестры. Соседних помещиков наших - Белосельских-Белозерских и купцов Дубовицкого и Москалева уже не было и в помине. Старый батюшка был все тот же. Скромный был человек, его не тронули. Больше на родину я не возвращался. Лишь перед самым отъездом мы с мамой сходили за 25 верст на могилу святой бабушки, Надежды Васильевны. Ее могилка была совершенно рядом с кладбищенской часовней. Мы ее уже не нашли: земля заровняла все, уже тридцать лет прошло после ее смерти. Часовенка, прежде всегда такая чистенькая, была в запустении. Из знакомых еще оставались, вероятно, о. Владимир С-кий да фельдшер П.Л.Родников, изводивший мамочку. Но не помню, видели мы их с матерью... Хотелось бы хоть еще разок взглянуть на родные места, где промелькнуло светлое детство.. Как оно мило!. Опять назад в Москву... Собор уже кончал свою девятимесячную работу, да и средств не было, и члены разъезжались. Времена становились все труднее и сложнее. Мне нужно было возвращаться в Крым на службу в семинарию. Кроме того, я был еще и членом Украинского собора. До Пасхи Украина отделилась под гетманом Скоропадским. Собственно, помогли этому немцы. Они это делали из своих выгод, желая присвоить так или иначе ее себе, за что они и теперь воюют. Но мы тогда этого не понимали. А если кто и понимал, то думал: жизнь под большевиками не лучше. Жуков прежде говорил нам: что Вильгельм, что Николай, а теперь немногое изменили: что немцы, что большевики... Трудно, очень трудно жилось в то время... Но еще понятнее и приятнее казался нам в Москве этот далекий переворот в Киеве потому, что снова зажглись там дорогие слова: родина, национализм... Я должен сказать, эта весть показалась мне точно радостным звоном колокола, который я так любил в детстве. Но переворот совершили не рядовые селяки, а немцы и богатые хлеборобы, то есть имущественные классы и зажиточные крестьяне. Однако, нужно сознаться, и рядовое сельское население сначала было довольно этим переворотом. Украинцам-индивидуалистам вообще не нравилась коллективная система, а тут еще и пресс большевиков -"москалей", "кацапов" давил их. И они приняли реакционный переворот спокойно. Нигде не было взрывов и протестов. Крым тогда считался одной из десяти губерний Украины. Одним словом, почти все, чем теперь временно завладели немцы на юге, было и тогда под их контролем. После Крым преобразовали и в татарскую не то республику, не то область со своим парламентом - "курултаем" - во главе с премьер-министром Соломеном. В Украине же восстановился почти царский порядок: царь-гетман, министры, министерства. И так же мы пели на соборе: "Спаси, Господи... победы благоверному гетману Павлу на сопротивныя даруя" и прочее. Советская власть вынуждена была пойти на такой разрыв единого тела, потому что воевать против немцев была не в силах. С ними она заключила Брестский мир: нужно было быть лояльными. И первая задача была у нее - справиться с внутренней разрухой и начавшимся "белым движением". Потому советская власть установила отношения с Украиной как совершенно самостоятельным государством: определены были границы, назначены послы и т. д. По-видимому, Украина готова была зажить по-прежнему тихо, безмятежно и светло, хотя бы и не привольно под давлением немцев. Но не так судила история. Искусственное насаждение не нажило долго. Сорвались немцы. Пришли петлюровцы. Немного пришлось Скоропадскому вместе с русскими белыми защищать Киев - петлюровцы взяли верх. И понятно, здесь против белых восстал опять тот же народ, массы. И когда я 4 декабря увидел в Киеве на Софийской площади этих сытых хохлов в дубленых полушубках, в теплых шапках, сидевших на крепких мохнатых конях так ловко и прочно, будто они составляли одно целое, я подумал: куда же нам, интеллигентам, бороться с этой земной силищей, Микулой Селяниновичем?! Эти петлюровцы были, в сущности, теми же большевиками, лишь на украинской земле: та же борьба против капиталистов руководила ими, только тут было больше племенного шовинизма, чем в Беликороссии. Но это временно, рабочие классы между собой сговорятся скорее... И скоро Украина тоже стала советской. Но весной 1918 года она еще была гетманской. Туда мне и следовало теперь направляться из Москвы. Путь был один: через Смоленск на пограничную Оршу. Доехал я туда благополучно. Разделом была железная дорога, которая находилась в руках немцев. По обе стороны лес. На русской стороне тысячи народа: мужики, женщины, дети. Живут прямо в лесу, как дикие звери. И нужно пробраться на немецкую сторону: там у них имущество, дома, родные. Им уже все равно, русские или немцы, большевики или монархисты, только бы домой, домой! Но немцы их не пускают. Бот отчаянное горе! Вдруг вижу: под проволоку на русской стороне пролезает какая-то баба. Разгуливающий единственный немецкий часовой шел в это время в противоположном направлении от бабы, она думала воспользоваться этим моментом - перебежать узкую полосу дороги, шагов пятьдесят. Но немец оборотился и, увидев женщину, взял тотчас ружье наперевес и дико крикнул: "Цюррюк!" Бедная со страхом воротилась, иначе пуля бы кончила ее жизнь. Тут я увидел всю холодную жестокость немцев! Абсолютно никакой жалости! Наоборот, часовому (да и другим) доставило бы садистскую радость такое убийство из-за дисциплины. Окаянные души!. И то, что они теперь проделывают на нашей родине, не новость: это их характер, это знак "лучшей расы в мире". И какое презрение к русскому народу! Date: 2016-02-19; view: 300; Нарушение авторских прав |