Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Серебряный век 14 page
Англичане читали романы о вторжении в Англию, и агрессорами были немцы, люди в стальных шлемах, вонзающие железные зубы в круглую землю. А еще был легендарный Уильям Ле Кё, чьи книги, разделенные на серии, лорд Нортклифф публиковал с продолжением в каждом выпуске «Дейли мейл». Это позволило во много раз увеличить тираж газеты. Лорд Нортклифф начал с романа «Великая война 1897 года в Англии», впервые вышедшего в 1894 году. Тогда, в девятнадцатом веке, агрессорами были французы; они осадили Лондон, и Англия с помощью Германии отразила нападение. В 1906 году Ле Кё написал «Вторжение 1910 года»: в этом будущем уже немцы топтали землю «зеленой Англии родной». Точки высадки немцев и их сражений с англичанами лорд Нортклифф перед публикацией заменял названиями мест, где у «Дейли мейл» было больше всего читателей, чтобы они, удобно устроившись в креслах, ощутили пикантный страх узнавания. Среди бесчисленных трудов Ле Кё был и роман «Шпионы кайзера», опубликованный в 1909 году, – якобы документальная книга, описывающая проникновение немецких шпионов в ряды англичан и новые страшные виды оружия. «Тайна бесшумной субмарины». «Тайна нашей новой пушки». «Германский заговор против Англии». «Секрет британского аэроплана». Планы врагов срывал некий «патриот до мозга костей», адвокат, любитель трубочного табака и знаток хорошей мебели. Чересчур аффектированные иллюстрации изображали, например, «казнь фон Бейлштейна», который стоял с завязанными глазами на площади перед Уайт‑холлом, напротив расстрельной команды: гвардейцев в высоких медвежьих шапках, священника в белом стихаре и двух мрачных английских полисменов.
Сам кайзер сидел у себя в кабинете на табуретке в форме кавалерийского седла и писал письма родственникам – дяде Эдварду, кузену Николасу в Россию; он предлагал и заключал разнообразные договоры против многочисленных и разнообразных врагов. В сентябре 1908 года он, по согласованию с полковником Стюартом‑Уортли, опубликовал в «Дейли телеграф» статью об англо‑германских отношениях. Немецкие дипломаты пригладили его пассажи о непопулярности Англии в Германии. В статье Вильгельм писал, что его «огромные запасы терпения подходят к концу… Вы, англичане, безумны – безумны, как мартовские зайцы… Я твердо намерен добиваться мира». Далее Вильгельм утверждал, что посылал своей покойной бабушке советы по ведению Англо‑бурской войны. Статья заканчивалась словами:
«Германия – молодая, растущая империя. Она ведет и стремительно расширяет торговлю со всем миром, и немецкие патриоты с полным правом отказываются установить какие‑либо границы для этой торговли. Германии нужен мощный флот, чтобы защитить эту коммерцию и свои многообразные интересы даже в самых дальних морях». Статья никому не понравилась. Английская пресса отнеслась к ней «скептически, критически, обидчиво». Японцев расстроили резкие замечания относительно флотов в дальних океанах. Немцев поведение императора вывело из себя: случился политический кризис, на церемонии награждения графа Цеппелина орденом Черного орла за воздушный корабль кайзер произнес путаную речь, и кое‑кто даже требовал его отречения. Кайзер уехал на охоту, надев желтые кожаные сапоги с золотыми шпорами и орден, который сам же придумал, – нечто среднее между крестом иоаннитов и крестом тевтонских рыцарей. Кайзер поехал с Максом Фюрстенбергом отстреливать лис и убил 84 из 134 убитых в тот день животных. Вечером он был великолепен: под коленом – орден Подвязки, поперек груди – лента ордена Черного орла, на шее – испанское Золотое руно. Он подписал письмо о морских состязаниях между Англией и Германией, адресованное Первому лорду Адмиралтейства, «от человека, с гордостью носящего форму британского адмирала, каковое звание было пожаловано ему покойной Королевой, да благословит Господь ее память». В мае 1910 года дядя кайзера, Эдуард Сластолюбец, почил в бозе. Он лежал при всем параде в Вестминстерском дворце, и Вильгельм в очередной роскошной форме, сняв шлем с пышным плюмажем, стоял у гроба и держал за руку своего кузена Георга. Потом кайзер вернулся в Виндзор, старый семейный дом, «где я играл ребенком, резвился юнцом, а позднее, уже мужчиной и правителем, наслаждался гостеприимством Ее покойного Величества, Великой Королевы». Англичане, видя его на улицах, разражались приветственными криками. Он вернулся домой и произнес в Кенигсберге речь о божественном праве. «Я вижу себя орудием Господним. Не заботясь о переменчивых взглядах и злобе дня, я иду Своим путем, то есть к единственной и неделимой цели благосостояния и мирного развития Нашего Отечества».
Той зимой он украсил шляпу, которую надевал на охоту вместе с высокими блестящими желтыми сапогами и золотыми шпорами, тушками настоящих мертвых птиц. В августе 1910 года Гризельда Уэллвуд работала в Ньюнэме как студент‑исследователь. Джулиан Кейн тоже – его работа о пасторалях все разрасталась, что было приятно, но неконструктивно: теперь в ней были латинские, греческие, немецкие, итальянские пасторали, могли прибавиться и норвежские, но она по‑прежнему была беспорядочной и не обрела формы. Джулиан подрабатывал, присматривая за студентами, еще не окончившими курс. Студентам он нравился. Гризельда не преподавала, но ходила на лекции Джейн Харрисон. Гризельда упорно работала над народными сказками, начиная с Гриммов. В своих темах она и Джулиан находили много общего, повторяющихся мотивов: смерти и скорби, весны и зрелости; пожирания плоти, наказания, искупления; торжества красоты и добродетели. И Гризельде, и Джулиану кембриджская погода – холодный ветер, задувающий из степей, роскошное лето с лодками, ивами, идеальными газонами и майскими балами – по временам казалась заклятием, волшебной паутиной, из которой нужно было вырваться, чтобы коснуться реальности, ощутить ее вкус. Они часто виделись: иногда ходили на одни и те же лекции, а потом вместе пили кофе. Посещали собрания кембриджских фабианцев. Обсуждали свои настроения. Джулиан порой самоуничижительно бормотал, что хочет пойти в армию или перебраться в Сити и делать деньги. Гризельда смеялась над ним и говорила, что он воображает себя героем сказки: рыцарем на распутье или крестьянином, которому велели выбрать одну из трех шкатулок – золотую, серебряную или свинцовую. Джулиан продолжал изучать Эндрю Марвелла, который писал так мало и так хорошо. Он совершенствовал свое знание латыни. Обсуждать альтернативные жизни Гризельды и сказку, в которой она, возможно, находилась, было гораздо труднее. Никак нельзя было – во всяком случае, мужчине, молодому человеку нельзя было взять и спросить ее, не собирается ли она остаться безбрачной и посвятить свою жизнь науке. Мужчине и женщине тяжело быть друзьями без задней мысли или призрачной надежды на физическую близость. Джулиан и Гризельда хотели быть друзьями. Это был почти вопрос принципа. Но все равно Джулиан был в нее влюблен. Умом она не уступала ни одному ученому из Кингз‑колледжа, хотя Джулиан думал, что сама она этого не знает. Он был влюблен в ее ум, идущий по следу через лабиринты. Любовь, помимо всего прочего, – это отклик на чужую энергию, а ум Гризельды был остр и энергичен. Джулиан хотел ее и физически. Она стала настолько красивой, что почти перестала быть привлекательной. Спокойное, чистое лицо было словно высечено из камня – и это легко могло показаться холодностью. Палевые косы были уложены такими идеальными кольцами, что нарушать их порядок не хотелось – хотелось лишь восхищаться издали. Джулиан специально наблюдал за Гризельдой, но не заметил в ней ни единой искорки сексуальности. Ему удалось выйти на эту тему, заговорив о сезоне, который Гризельда провела в Лондоне как дебютантка. Она оживилась. Она сказала, что это было ужасно. «Разглядывают друг друга, разбиваются на парочки. Как скот на рынке. Ужасно. Я терпеть не могу светскую болтовню, а они все только это и умеют. А шумят‑то как! Они гогочут, как ослы, эти аристократы, о своих мелких удовольствиях и гротескных церемониях. Гогочут и взвизгивают. И еще приходится наряжаться, наводить красоту, вставлять перья в прическу. Меня отвергали, я отвергала. В обоих случаях – без колебаний». Джулиан спрашивал себя, не предпочитает ли она женщин. Он решил, что это возможно. Женщины в Ньюнэме завязывали страстную дружбу, флиртовали; он слыхал, что они делают друг другу предложения. Она дружила с Флоренцией, попавшей в странную историю: Джулиана не посвятили в подробности, и он не понимал, что случилось. Еще Гризельда дружила со своей кузиной Дороти, которая только что сдала экзамены на хирурга, а это занятие Джулиан считал исключительно мужским – ножи, ланцеты, приказы. И тут Гризельда сказала: – Я на самом деле не собиралась в монастырь. Не намерена была всю жизнь провести среди вязания, сплетен… мелочной ревности. Жаль, что я – не ты. – Мне не жаль. Мне нравится с тобой разговаривать. И снова молчание – этот разговор оборвался, как и другие. Театральное общество Марло возродило некогда успешную постановку «Доктора Фауста» Кристофера Марло, и Джулиан пригласил Гризельду. Большинство зрителей составляли гостившие в Кембридже немецкие студенты, готовые увидеть в сюжете то, что увидел в нем Гете. Были каникулы, поэтому от студенток не требовали строго, чтобы они выходили только в сопровождении дуэньи: более того – некоторые роли в пьесе играли женщины; правда, надо сказать, что эти роли были эпизодические и без слов. Студентам Кингз‑колледжа не пришлось переодеваться в женское платье, чтобы выступить в роли королевы или соблазнительницы. Женщин играли женщины из «фабианской детской». Брюнхильде (Брюн) Оливье, дочери сэра Сиднея Оливье, основателя Фабианского общества, губернатора Ямайки, досталась роль Елены Троянской, «красой, что в путь суда подвигла»,[112]с напудренными золотом волосами, в платье с большим вырезом. Фрэнсис Корнфорд, студент‑классик, играл Фауста, Жак Равера (будущий муж Гвен Дарвин) – Мефистофеля, а другие фабианки – Смертные грехи. Руперт Брук исполнял роль хора, был потрясающе прекрасен и произносил строфы несколько пискляво. Гризельда спросила, нельзя ли достать еще один билет. В Кембридже сейчас гостит один ее знакомый – собственно, Джулиан его знает, это Вольфганг Штерн из Мюнхена. Штерны приехали в Англию, чтобы кое‑что поменять в куклах и марионетках «Тома‑под‑землей», который должен был снова пойти осенью. Джулиан достал билет, и Вольфганг, несколько напоминающий Мефистофеля острой черной бородкой и угловатыми бровями, пришел на спектакль. Места были в середине, в нескольких рядах от сцены. Позади них немцы комментировали по‑немецки, думая, что их не понимают. Вольфганг обернулся и велел им замолчать. Те засмеялись и послушались. Гризельда безмятежно сидела меж Джулианом и Вольфгангом. За ними расположились какие‑то очередные Дарвины, Джейн Харрисон и ее очаровательная студентка Хоуп Мирлис. Харрисон, должно быть, пришла посмотреть на игру Корнфорда, с которым ежедневно переписывалась и гоняла по Кембриджу на велосипеде. После спектакля была вечеринка – в доме Дарвинов на Силвер‑стрит, но наших трех героев не пригласили. Джулиан повел своих спутников в ресторан у моста Магдалины. Ресторан был французский, с веселенькой обстановкой и скатертями в клеточку. Вольфганг Штерн довольно агрессивно сказал, что голоса у актеров, по его мнению, хорошие, но никто из этих англичан не умеет двигаться. Они стояли, клонясь, как тающие свечи. Они жестикулировали вежливо, хотя требовалось нечто абсолютно иное. Гризельда сказала, что он несправедлив. Мефистофель двигался совершенно по‑змеиному. Это потому что он француз, ответил Вольфганг. Англичанам следовало бы… ограничиться?.. tableaux vivants. Charades. [113]У Вольфганга был ужасно сердитый вид. Гризельда, чтобы его умилостивить, сказала, что хотела задать ему вопрос по работе, которую сейчас пишет – о разнице между двумя гриммовскими версиями «Золушки»: собственно «Золушке» и «Пестрой шкурке». Гризельда сказала, что ей ужасно нравится слово Allerleirauh:[114]разнообразные, грубые меха. Золушку преследовала злая мачеха, а Пестрая шкурка умно отделалась от кровосмесительных посягательств отца и от кухарки, которая швырялась в нее башмаками. И еще Гризельду почему‑то трогало то, что Пестрая шкурка, спрятав свои платья – золотое, серебряное и звездное – под плащом из шкур, стала пушистым созданием, животным, существом среднего рода, не объектом желания. – Пока она сама того хотела, – заметил Вольфганг. – А потом засияла, как солнце и луна… – Англичане и французы подсластили «Золушку»… Джулиан ощутил электрический ток. Искры, разряды проскакивали между этими двумя. Их руки лежали слишком близко друг к другу. Гризельда смотрела на немца слишком пристально либо вообще не смотрела. «И что же это значит?» – спросил себя Джулиан и не мог найти ответа. Они с Вольфгангом проводили Гризельду обратно в колледж, где ее, взрослую женщину, запирали в нелепо ранний час. Она стояла на ступеньках, улыбаясь обоим. – Какой прекрасный вышел день, – сказала она. И добавила: – Цивилизованный. Джулиан знал, что в ее устах это одна из высших похвал.
Он пригласил новоявленного соперника в паб и взял ему бренди. Немец был колюч – человек, вырванный из привычного окружения, в котором ему легко и просто. Джулиан говорил о разном – о театрах, Гете, Марло – и на третьем стакане бренди сказал: – Давайте выпьем за Гризельду. Die schöne Гризельду. – Die schöne Гризельду. Вы не говорите по‑немецки. – Не говорю, только учусь. Мне для работы нужно читать по‑немецки. – Она как статуя в сказке. Или марионетка. Ничего не чувствует. – Не думаю, – осторожно возразил Джулиан. Он не знал, хочет ли поделиться своим открытием с этим робко‑язвительным юношей, который, кажется, не смог дойти до того же самостоятельно. – Какой смысл приезжать сюда и видаться с ней, – продолжал Вольфганг. – Она улыбается и ничего не замечает. Очаровательная английская леди. Такая принцесса. Каждый волосок ее прически – под контролем. Ничто никогда ее не волновало. Может быть, ничто, никто не может ее взволновать. Простите. Это все бренди. Воцарилось долгое молчание. Вольфганг добавил: – Извините. Может быть, вы… вы сами… – О нет. Ничего такого. Снова молчание. Черт возьми, надо поступить по‑честному. Кроме того, это добавит сюжету интереса. – Я заметил… – произнес Джулиан и замолчал, подыскивая слова. – Вы заметили, что я… несчастен. – Нет‑нет, собственно говоря, я не о том. Я заметил ее. Как она смотрит на вас. – Смотрит? – Я никогда не видел, чтобы она хоть на кого‑нибудь так смотрела. – Смотрела? – Я вас умоляю. Она вами интересуется. И больше никем. Вот что я заметил. – О. Вольфганг овладел собой и улыбнулся. Улыбка вышла несколько демонической, горестной – просто у него была такая форма лица. Он сказал: – Я идиот. Значит, все еще хуже. Понимаете… она – сказочная принцесса. У нее в банке лежат горы золота, слитков, и она должна выйти замуж за такого же человека или найти осла, который срет золотом. Извините. А я делаю кукол. Гоняю по сцене игрушечных человечков. – Но ведь вас можно назвать художником. – Назвать‑то можно, но никто не услышит. В меня будут бросать сапогами и выгонят вон. – Не понимаю, почему вы так легко сдаетесь, – сказал Джулиан. И добавил, с подлинным ядом в голосе: – Мне кажется, это не совсем честно по отношению к ней… – Напротив, – сказал Вольфганг. – Именно это и честно.
В сентябре 1910 года Второй, или Рабочий, интернационал устроил съезд в Копенгагене. Иоахим Зюскинд и Карл Уэллвуд поехали туда вместе и участвовали в антивоенных заседаниях. Социализм был международным движением, он пересекал границы, он был братством мужчин и женщин. Зюскинд поддерживал связь с «Gruppe Tat»[115]Эриха Мюзама и Иоганна Нола – типично мюнхенской смесью писателей, рабочих и революционеров. Леон Штерн страстно увлекался всем этим. Как и Генрих Манн, Карл Вольфскель и Эрнст Фрик. В Копенгагене обсуждали, нельзя ли объявить всеобщую, международную забастовку, акт протеста для предотвращения войны. Резолюцию предложили британец Кейр Харди, который только что вернулся в английский парламент в еще более сильном большинстве, и француз Эдуар Вайян. Они порекомендовали «союзным партиям и организациям трудящихся обдумать желательность и возможность общей забастовки, особенно в отраслях, производящих материалы для военной промышленности, в качестве одного из методов предотвращения войны, а следующему конгрессу принять решение по конкретным действиям». Харди поддержали бельгиец Вандервельде и харизматический лидер Жан Жорес. Однако воспротивились социалисты из Германии: они окопались в немецком правительстве, их союзы владели крупными средствами, капиталовложениями и не хотели ими рисковать. Как часто бывает на больших сборищах, от которых требуют конкретных спланированных действий, конгресс вынес еще одну резолюцию, осуждающую милитаризм: «Организации трудящихся в странах – членах II Интернационала должны будут рассмотреть возможность общей забастовки, если возникнет необходимость предотвратить высочайшее преступление – войну». «Если… рассмотреть возможность…» – передразнил Зюскинд, который в душе оставался анархистом. Кейр Харди написал своей любовнице Сильвии Панкхерст:
Милая, разве ты не обещала мне больше ничего не воображать. Ничего не было, дорогая, просто на машинке, кажется, писать легче. Я на конгрессе каждый день, с 9 утра до 9 вечера. Сегодня устроили увеселительную поездку на яхте, но я не поехал и вместо этого пишу тебе. Вуаля!.. Я принял приглашение выступить в Швеции на двух митингах на следующей неделе, а оттуда поеду на демонстрацию во Франкфурт‑на‑Майне… Что будет потом – пока неясно. Я буду слать тебе открытки из разных мест, но писем не жди, милая… Я прекрасно себя чувствую и наслаждаюсь работой. С любовью и охапками поцелуев, твой К.
Непонятно было, кому должны хранить верность рабочие в случае войны – своим товарищам или своей стране. Однако ясно было, что всемирная забастовка требует планирования и организации, хотя многим была близка идея спонтанного выступления.
Чарльз‑Карл Уэллвуд энергично работал в Лондонской школе экономики. Он ходил на лекции Грэхема Уоллеса, отца‑основателя Фабианского общества, который, будучи убежденным агностиком, вышел из общества, когда оно поддержало идею государственных ассигнований на религиозные школы. В своей книге «Человеческая природа в политике» Уоллес анализировал психологию политики. Он писал, что современные люди произошли от жителей палеолита и унаследовали множество инстинктов и склонностей, помогавших предкам выживать. Философы, изучающие политику, считают людей рациональными созданиями. Но они не исследовали структуру порывов. Уоллес рассмотрел природу дружбы, эмоциональные реакции людей на личности монархов и кандидатов на политические посты, формирование групп, толп и стад. Студентов, подобных Карлу, он знакомил с сочинениями Уилфреда Троттера, посвященными «Стадным инстинктам в военное и мирное время». Карл приучился думать, что люди действуют под влиянием иррациональных импульсов и что группы, толпы и стада ведут себя не так, как отдельные личности. Сам он был отдельной личностью, несмотря на то что подписал «фабианский кодекс», несмотря на свои социалистические взгляды. Он хотел помочь страдающим массам, но при встрече не знал, о чем с ними говорить, в особенности – если они были в толпе или группе. Тем не менее он взялся читать лекции для только что сформированного Национального комитета по борьбе за отмену законов о бедноте. Комитет, дитя Беатрисы Уэбб, располагался между штаб‑квартирой фабианцев и Лондонской школой экономики, совсем рядом со Стрэндом. Списки сотрудников этих трех организаций заметно перекрывались – ведь у всех трех были одни и те же задачи. Эти люди надеялись быть реалистичнее социалистов. Беатриса Уэбб говорила, что устремления социалистов хороши как долгосрочная цель, но уже сейчас нужно что‑то делать с «миллионами неимущих, которые составляют неприятное и совершенно необязательное приложение к индивидуалистическому обществу». Индивидуалистическая политика была непроста. Митинги, конференции, летние школы, группы по изучению того и сего, листовки. Шестнадцать тысяч членов, отделения повсеместно. Комитет насчитывал одиннадцать служащих на жалованье и четыреста приглашаемых лекторов. Среди них, вместе с Чарльзом‑Карлом, оказался Руперт Брук. Он путешествовал в живописном фургоне от Нью‑Фореста до Корфа и обратно. Они с приятелем читали увлекательные лекции на деревенских общинных лугах и прямо на улицах. Беатриса Уэбб намеревалась «быстро, но почти незаметно переменить самую сущность общества». Люди и человеческая природа повергали Руперта Брука в экстаз.
«Я внезапно ощущаю невероятную ценность и важность любого встречного и почти всего, что вижу… то есть, когда я в таком настроении. Я брожу по округе – вчера я даже в Бирмингеме этим занимался! – сижу в поездах и вижу неотъемлемое величие и красоту любого человека. Я могу часами любоваться чумазым немолодым ремесленником, сидящим напротив меня в вагоне, я люблю каждую грязную, капризную складку на его слабом подбородке, каждую пуговицу на нечистом, покрытом пятнами жилете. Я знаю, что их умы совершенно не развиты. Но я так зачарован самим фактом их существования, что у меня не хватает времени об этом думать».
В 1910 году фабианцы тоже устроили летний лагерь на две недели для тех, кто трудился над агитационной кампанией. Лагеря располагались на северном побережье Уэльса. В числе их агитаторов были персонажи из «фабианской детской», представители среднего класса победнее, пожилые дамы, учителя, политики. За ними съехались фабианцы из разных университетов. Университетские фабианцы были настроены возвышенно, а кембриджцы вели себя крайне легкомысленно и даже пошло. Руперт докладывал Литтону Стрейчи о полуночной возне и буйных выходках. Беатриса Уэбб жаловалась, что они устраивают «шумные, дикие увеселения» и «склонны по окончании лагеря становиться еще более надменными критиканами, чем были… Они не соглашаются ехать в лагерь, пока не узнают, кто еще там будет, по словам Руперта Брука… не хотят учиться и думают, что и так уже все знают… эгоизм университетских юнцов не знает границ».
Джулиан и Гризельда в этот лагерь не поехали. Чарльз‑Карл отправился в лагерь для агитаторов. Женщины там ходили в гимнастических рубашках. Мужчины – во фланелевых штанах или бриджах и толстых носках. Все носили обувь на удобной плоской подошве, делали гимнастику и плавали. Чарльзу‑Карлу удалось убедить Элси Уоррен оставить дочь с Мэриан и тоже приехать в лагерь. Элси в это время читала и думала с такой скоростью и яростью, что посрамила бы небольшие экскурсы Руперта Брука в елизаветинскую поэзию. Словно от этого ее жизнь зависит, заметил Чарльз. «Зависит», – ответила Элси. Она читала Мэтью Арнольда и Джордж Элиот, «Современную утопию» и «Вести ниоткуда», стихи Морриса и Эдуарда Карпентера. Она писала в тетрадь, что ей понравилось и что не понравилось, но Чарльзу‑Карлу эти записи не показывала. Считалось, что в фабианских лагерях вопросы пола не возникают. Там царила дружба, общая цель, здоровый дух в здоровом теле. Элси задавала вопросы и ставила под вопрос полученные ответы. По прибытии в лагерь она говорила с ярко выраженным акцентом срединных графств. На самом деле она умела почти полностью убирать акцент, так что по говору невозможно было определить, откуда она. Чарльз‑Карл с радостью учителя наблюдал, как Элси ввязывается в споры и заводит друзей. Между ним и Элси стоял вопрос пола. Он знал, что «нравится» Элси. У них были свои, только им двоим понятные шутки. Им было легко друг с другом. Слишком легко, думал Чарльз‑Карл. Многое зависело от погоды. В один из более солнечных дней они пошли гулять вдвоем и присели на кочку, обглоданную овцами. – Я бы хотел тебя поцеловать, – сказал Чарльз‑Карл. – А потом что? – спросила Элси, не придвигаясь и не отодвигаясь, полулежа рядом с ним и разглядывая землю. – Ну а потом видно будет. – Что именно? – не уступала Элси. – Я никогда не сделаю тебе больно, для меня это было бы хуже всего на свете. – А для меня хуже всего на свете – потерять независимость. – Ты можешь подарить мне независимый поцелуй. – Могу? Вряд ли. Одно влечет за собой другое. – Но ты же не будешь утверждать, что тебя раньше никто никуда не влек, – отважился Чарльз‑Карл. – Ты все об этом уже знаешь. А я нет. Элси нахмурилась. – Ты не встречал настоящую змею в человеческом обличье. Думаю, что нет. Змею, чарующую птичек, змею с холодными глазами и железной волей. – У меня тоже есть воля. Но я не хочу делать тебе больно… – Ты и многого другого тоже не хочешь. А я еще не хочу потерять твою дружбу. Она для меня очень много значит. Чарльз потянулся к ней и взял ее за руку. Она позволила. Он приблизил лицо к ее лицу, и она закрыла глаза. А потом сжала губы и отвернулась.
В конце лагеря Чарльз‑Карл и Элси уехали на день раньше, пропустив лекцию Герберта Метли на тему «Искусство и свобода для общества и личности». Элси сказала, что не хочет его слушать, и Чарльз‑Карл поддержал ее: – Мы можем выйти из поезда где‑нибудь по пути и полюбоваться природой. Он замер в ожидании. – Ладно, – сказала Элси. Так они оказались в живописной харчевне в Оксфордшире. Сад за домом убегал вниз, к ручью. В саду росли розы, гвоздики и незабудки. Чарльз сказал: – Элси, ты – миссис Уэллвуд. – Нет, и не буду. Но один раз ты можешь так сказать. Только один раз. Я все продумала. Я тебе должна. – Должна! – повторил Чарльз. – Да чтоб тебя. Я хочу, чтобы ты была счастлива. – Я никогда не буду счастлива. Я лишилась места и не нашла другого. Но здесь мы можем поиграть в другую жизнь, если хочешь. Я же сказала, что согласна.
В спальне, куда их провели, он хотел поцеловать ее, потом подумал, что не станет, и открыл окно на лужайку, чтобы слышать журчание ручейка. В окно полетела мошкара. Он снова закрыл его. Элси с негнущейся прямой спиной расчесала волосы и снова уложила в прическу, стоя спиной к Чарльзу‑Карлу. Но она видела его в зеркало, видела беспокойство у него на лице и мрачно ухмыльнулась ему, вонзая в узел волос последнюю шпильку. Он улыбнулся в ответ – зеркальной Элси. Они спустились вниз к ужину – гуськом, по узким ступенькам лестницы, покрытой истертым ковром. В столовой были красивые обои и занавески в цветочек. Элси держалась прямо, как линейка, и стискивала руки на коленях. Она выбрала грибной суп, запеченную баранью ногу с зеленым горошком и пирог со сливами. Чарльз‑Карл взял то же самое. Он сказал: – Этот Метли – болван. – Он пишет не про настоящую жизнь, это уж точно. – Элси глядела в тарелку. – Но, правда, убеждать он умеет. И добавила: – Миссис Метли, она мне очень помогала, вместе с миссис Оукшотт и мисс Дейс. А ведь они могли бы отнестись ко мне холодно, свысока. Они меня спасли на самом деле. – Сейчас многое меняется, – заметил Чарльз‑Карл. Он хотел сказать что‑нибудь теплое, утешительное о ее былом несчастье, но ничего не придумал. Он знал, что она это поняла. Принесли суп и хлеб на тарелочках, расписанных летящими аистами, взлетающими аистами и камышами. Карл спросил, нет ли вина, ему принесли небогатую винную карту, и он заказал бутылку белого бургундского. Элси сказала: – Минтон. Эти аисты. Моя мамка… мама… таких рисовала. У нас была пара таких тарелок. Второго сорта. Она их не очень любила. Говорила, что это японский стиль и что аисты – к долголетию. А в Англии они – к детям, она так говорила, а детей у нее и так уже было слишком много. Элси помолчала. – Она умерла от свинцовых белил. Мамка… мама была художница, была бы художница, если бы у нее была такая возможность. Филип это унаследовал от нее. Она умерла от свинцовых белил и оттого, что у нее было слишком много детей. Мы когда‑то сочинили дурацкую песню. – Ну? – спросил Чарльз‑Карл. – Семь человек на постель мертвеца, – как‑то скомканно выговорила Элси. – Мы с Филипом сочинили. Нам некуда было положить брата… когда он умер… так что пришлось его оставить на кровати, а мы все кашляли, тоже чуть концы не отдали. И добавила: – Извини. – За что? Я хочу, чтобы ты со мной говорила. Рассказывала мне. – Мои рассказы не подходят для такого распрекрасного обеда на красивых тарелках. Ты мне помогал, так же как миссис Метли и миссис Оукшотт. Я тебе благодарна. – Ты это говоришь, – не остался в долгу Чарльз‑Карл, – чтобы подчеркнуть классовые различия между тобой и мной. Которые нам следует забыть. – В этом супе настоящие сливки. Ровно столько, сколько надо. Это ведь тоже искусство. Нет, мы с тобой не можем забыть об этих различиях. У Карла не шла из головы картина: семь (очень грязных) человек втиснуты в одну кровать и кашляют, и один из них мертвый. Элси аккуратно орудовала суповой ложкой. Он смотрел на лицо с сильными чертами, замкнутое, сдержанное, но живое, пытливое. Чужое – частью из‑за классовых различий, частью из‑за того, что пережила она и никогда не переживал он. Он сказал: Date: 2016-02-19; view: 298; Нарушение авторских прав |