Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Серебряный век 9 page
В 1906 году, когда стало известно, что в королевской речи не будет ничего о правах женщин, Социально‑политический союз женщин организовал походы на парламент. Сотня женщин ворвалась в здание палаты общин и стала силой – ударами зонтиков и ботинок – прорываться на заседание. Полиция отбила атаку не церемонясь и утащила растрепанных демонстранток, усыпав мостовую шляпными булавками, шпильками и чепцами. Десять женщин были арестованы и отказались платить штраф. Их посадили в тюрьму. Когда они вышли, другие женщины устроили праздник в их честь. Гедда была счастлива. Наконец‑то что‑то важное, борьба, правое дело, возможность стать стремительной стрелой, нацеленной в одну точку. Сперва она только помогала в штаб‑квартире. Девятого февраля 1907 года мирный Национальный союз организаций женского суфражизма устроил массовое шествие от парламента женщин к зданию английского парламента. Собралась толпа женщин из сорока суфражистских обществ, многие приехали с севера и из срединных графств. Среди них было много светских дам в ландо и автомобилях. Они были одеты в черное и несли плакаты. Погода была ужасная. Пронзительный холодный ветер закручивал потоки воды и хлестал в лицо. Юбки женщин – богатых и бедных – промокли и тащились по земле. Щеки и носы, исхлестанные дождем со снегом, горели. Грязь парковой земли, сточных канав, навозная каша на дорогах словно засасывала идущих. Но они продолжали идти – тысячами. Против них бросили конную полицию. Полицейские теснили женщин на пешеходных дорожках, толкали и швыряли под копыта и колеса. Женщины шли. Гедда чувствовала себя как в походе, когда погода портится. Сперва опускаешь голову и пытаешься сохранить отдельные сухие местечки внутри отсыревшей одежды. Потом, когда одежда из сырой становится мокрой, а пальцы рук и ног коченеют, тогда поднимаешь голову и глотаешь непогоду, пробуя на вкус резкость ветра и воды. Это был «грязевой поход». Гедда была молода, сильна и бесстрашна. Ее толкнул полицейский. Она лягнула его острым каблуком ботинка. Он поскользнулся в грязи. На Гедде была кровь.
Гедда научилась выступать перед толпой. Она была на митинге в Саттоне, где кто‑то выпустил в толпу мешок живых крыс. В женщин швыряли всякой гадостью, тухлыми яйцами, выдували на ораторов кайенский перец из кузнечных мехов. Противники были неумолимы, изобретательны, сильнее многих женщин. Они умели выбивать стулья из‑под ораторов. На собраниях мужчина мог схватить порядочную женщину за грудь, дыша пивным перегаром прямо в лицо, делая вид, что она сама напросилась. Гедда боялась. Этот страх ее отчасти возбуждал. Он подтверждал, что она жива, что у жизни есть смысл, а раньше Гедда в этом сомневалась. Но страх был осязаем и усиливался по мере того, как Гедда начала понимать – и видеть своими глазами, – насколько реальна опасность: ее могли ранить или еще того хуже. Она сама зашивала порванные платья: не хотела, чтобы Виолетта задавала лишние вопросы. Она не говорила родным, куда ходит. Они думали, что она клеит марки на конверты или собирает пожертвования. Разговоры все кипели. Частые демонстрации и другие выступления вращались вокруг условий жизни женщин и бедняков. В 1907 году в Кембридже студент Тринити‑колледжа Бен Килинг, идеалист, воскресил кембриджское отделение юных фабианцев. Примечательно, что оно стало первым обществом при университете, куда допускали и мужчин, и женщин. Килинг, социалист, пригласил выступить Кейра Харди – профсоюзного деятеля, феминиста. Килинг ловко отвлек воющую толпу университетских громил – игроков в регби, – подсунув им двух поддельных Харди в окладистых бородах и красных галстуках. В комнате у Килинга висел плакат, на котором пролетарии всех стран наступали, сжав кулаки. Подпись гласила: «Вперед, заре навстречу!» Казначеем общества стала женщина из Ньюнэм‑колледжа, Кей Кокс; студентки и преподавательницы Ньюнэма не только приходили на собрания послушать, но и сами красноречиво выступали. Амбер Ривз, дочь Уильяма Пембера Ривза, вскоре ставшего директором Лондонской школы экономики, произнесла грозную речь, провозгласив относительность морали и выразив солидарность с российскими бомбистами и экспроприаторами – грабителями банков. Она была уверена в себе, красива и очень умна. Приезжал выступать и Грэхем Уоллес, представитель старой гвардии фабианцев. Он вышел из общества из‑за разницы во взглядах на свободную торговлю и поддержал – хотя и с оглядкой – попытки Уэллса перетряхнуть и реформировать общество. Чарльз‑Карл учился у Грэхема в Лондонской школе экономики, и Грэхем взял его с собой в Кембридж. Уоллес говорил об иррациональности человеческой природы в политике – о стадном инстинкте, о бурлении подсознания в толпах и группах. Зигмунд Фрейд, исследователь глубин подсознания, был еще мало известен в Кембридже. Книга «Толкование сновидений», в которой утверждалось, что все мальчики мечтают убить отца и жениться на матери, вышла в Германии в 1900 году, но еще не разошелся даже первый тираж – 600 экземпляров. Чарльз‑Карл знал об этой книге благодаря знакомству с шальным анархистом‑психиатром Отто Гроссом, который проповедовал Пана и Эроса вакханкам из Мюнхена на склонах горы Истины возле Асконы. Общество исследования психики, объединявшее серьезных психологов и ярых спиритуалистов, также обратило внимание на Traumdeutung, [103]сочтя работу Фрейда со снами новым способом исследования души – может быть, даже Общей Души, к которой должен быть доступ у всего человечества. Иррациональное бурлило, всплывало и там, наверху, встречалось с рациональным, которое цеплялось за него – с радостью, с опаской или, как в Кембридже, блистая остроумием.
В летнем семестре юные фабианцы Кембриджа решили пригласить Герберта Метли прочитать им лекцию. Они хотели, чтобы он поговорил об отношениях между полами. Уэллс в это время пытался вернуть себе респектабельность после «Современной утопии» и романа «В дни кометы» и отрицал, что когда‑либо защищал «нечто ужасное, называемое свободной любовью… нечто вроде утопической свободы сладострастия… абсолютную противоположность регулируемой рождаемости, к которой стремятся социалисты». Метли писал колонки в журналы под псевдонимом «Вудхус» – о необходимости нового язычества, «естественного» поведения, «спонтанности» и «надлежащего уважения к жизненной силе». Он писал рассказы о женщинах – жрицах Геи, постигших древнюю богиню Хтон. (Он консультировался в письмах с Джейн Харрисон.) Метли выступил перед юными кембриджскими фабианцами с докладом «Об условностях литературного романа». Такая тема звучала достаточно невинно, не привлекая внимания цензоров и критиков. Лекция состоялась в аудитории для литературных чтений на Тринити‑стрит. Пришел послушать Джулиан Кейн, а с ним и некоторые другие «апостолы» – в том числе красавец Руперт Брук из Королевского колледжа, страстный фабианец. В зале Джулиан обнаружил свою сестру в элегантном синем платье и Гризельду Уэллвуд в серебристо‑сером, а также других ньюнэмских студенток. Был тут и Чарльз‑Карл, который приехал навестить сестру и поработать для нее «дуэньей» – последнее разрешалось ему как старшему брату, уже окончившему университет. После лекции их всех пригласили на ужин, к Бруку домой, для неформального обсуждения. Книги Метли уже и раньше страдали от цензуры: ему приходилось вести себя на публике осмотрительно. Он очень остроумно говорил о том, как условности романа отражают условности отношений в обществе. Роман обязательно должен кончаться свадьбой – и это до сих пор так, хотя великие романисты уже открыли, что жизнь и любовь, особенно любовь, продолжаются и после свадьбы и не ограничиваются узами брака. Метли говорил о том, что умные молодые читатели романов, постепенно набираясь жизненного опыта, начинают понимать: реальный мир не совсем соответствует романным описаниям и устоявшимся в обществе убеждениям. С одной стороны, юные дамы, находящиеся в зале, наверное, не очень верят, что само их существование, их присутствие стало бы нестерпимой провокацией для находящихся в том же зале юных джентльменов, если бы не дуэньи? С другой стороны, эти юные джентльмены, наверное, не совсем склонны превращать этих юных дам в идолов, богинь, видения совершенства? Они пришли побеседовать с ними пристойным и надлежащим образом. Они все – взрослые люди и сами распоряжаются своей жизнью. А потом он – исподволь, пугающе – сменил курс. «У меня перед вами некоторое преимущество – несколько лишних лет опыта, наблюдений, не более того», – сказал он и заявил: взрослея, слушатели непременно начнут осознавать, воспринимать, наблюдать множество явлений – тончайших оттенков чувств, странных общественных феноменов, зачатков отношений, проблем, которые вовсе не встречаются в романах. Тут следует упомянуть и о половом влечении, ибо умолчать о нем было бы нечестно. Герои романов вынуждены вкладывать рвущиеся из глубин чувства – которые в романах, и, может быть, в жизни тоже, они вынуждены подавлять, – в почтительные, целомудренные поцелуи. Читатели поневоле учились читать шифры, намеки – если героиня снимала перчатку, а тем более чулок, это означало нечто гораздо большее. Метли признался, что его всегда удивляло прозвище дам‑ученых, умных женщин – «синий чулок». Ведь само по себе это выражение прекрасно и загадочно и наводит людей именно на те мысли, от которых призвано отвлечь, – мысли о человеческом теле во всей его силе и красоте. Он уже упомянул, что не может не говорить о половом влечении. Но нельзя сказать, что это – единственное или самое сильное чувство. Это было бы неправдой. Женщины в романах бывают святыми, грешницами, женами, матерями. Иногда – актрисами. Но никогда – политиками, финансистами, врачами или адвокатами, хотя могут быть художницами, из тех, что, по выражению Джордж Элиот, «не пошли дальше расписывания вееров».[104]И все же современные женщины ощущают, что в них живут, тянутся к свету угнетенные врачи и адвокаты, банкиры и профессора, политики и философы. Изобильная подземная жизнь приближается к поверхности, вслепую нашаривая выход через прожилки и туннели, словно корни, движущиеся подобно животным. И даже если эта энергия вырывается на поверхность, пробивая себе путь из‑под кожи, на нее тут же набрасываются пожилые мегеры, подобные Герцогине и Червонной Королеве, – и молотят по ним молотками, и сковывают железными обручами, по выражению Блейка, или, если воспользоваться другой метафорой, отвечают, как шут королю Лиру, воскликнувшему: «О, к сердцу подкатило! Вниз спускайся!»: – Крикни ему, дяденька, как кухарка кричала живым угрям, когда клала их в пирог: она стукала их по голове и приговаривала: «Спокойней, негодники, спокойней!»[105]
Затем Метли заявил, что подавление естественных чувств в конечном итоге калечит и тело, и разум. А романисты, подавляя эти чувства и не допуская их в роман, калечат роман, придают ему инфантильность, превращают добрый вымысел в плохое вранье.
Комнаты Руперта Брука, отделанные кожей в продуманно‑потрепанном стиле, были гораздо шикарней комнатушек ньюнэмских студенток. На ужине присутствовало несколько «апостолов» и несколько фабианцев, в том числе – ньюнэмские дамы. Они стоя потягивали шерри и робко обсуждали лекцию. Джулиан думал о том, что Руперт Брук – самый красивый мужчина Кембриджа. Все его черты были дивно соразмерны друг с другом: лоб, подбородок, губы; плечи, талия, длинные ноги. Кожа у Руперта была млечно‑белая, а глаза с длинными ресницами – небольшие, серо‑голубые. Он носил длинные волосы, разделенные на прямой пробор, и вечно откидывал их назад. Волосы были ярко‑золотистые, с оттенком лисьей рыжины. Брук редко смотрел собеседникам в глаза. Голос у него был не такой красивый, как лицо, – слишком высокий, не звучный, чуть писклявый. В Кингз‑колледже все, один за другим, влюблялись в Руперта, а он как будто не замечал. Джулиан подумал, что Брука выбрали в «апостолы» из‑за его сходства с греческой статуей – «апостолы» просто его вожделели; в общество порой принимали людей, интересных смазливой внешностью, но отнюдь не интеллектом. Джулиана не влекло к Руперту. Руперт как будто чересчур старался, был слишком дружелюбен со всеми подряд. Но присутствие Руперта сподвигло Джулиана критически взглянуть на сообщество «апостолов». Серьезные «апостолы» были некрасивы: костлявы, неуклюжи, а самое главное – бледны. Словно твари, выползающие из‑под камней, подумал он. Какие‑то застиранные. Джулиану вспомнилась метафора из сегодняшней речи – бледные корни, шарящие в темноте, и он посмотрел на длинные пальцы Стрейчи, словно лишенные нервов, на тощие шеи и сутулые плечи своих однокашников. Они были звездами в своем маленьком мирке, но за его пределами робели. Джулиан порой, приступами, думал о том, что с него хватит всей этой серьезности и похабства. Он наполовину итальянец. Ему нужно красное вино и выдержанный сыр, а не тосты, намазанные медом. Он искренне сказал сестре, что присутствие ньюнэмских дам делает ужин намного интересней. Флоренция спросила, что он думает о лекции, и он ответил, что Метли – мастер смешивать метафоры. – Но ведь он прав, – сказала Флоренция. Она перешла в другой конец комнаты, где допрашивали писателя, и громко воскликнула: по ее мнению, он выразил именно то, что давно следовало выразить. Метли протянул ей обе руки. Худые, крепкие, загорелые руки ухватили Флоренцию одним вежливым движением. – Огромное вам спасибо, – сказал он. И добавил: – А я вас помню. Вы были на моей лекции в Пакета и слушали. Лектор всегда рад видеть лицо, на котором читается истинное понимание. Сегодня это случилось во второй раз. Он не уточнил, что понимающее лицо гораздо более ценно, если оно молодое, женское и красивое. Но в его взгляде это читалось. Флоренция покраснела, а потом опять побледнела. Она что‑то спросила про какой‑то из его романов.
Когда подали ужин, оказалось, что Джулиан сидит рядом с Гризельдой Уэллвуд. Он обнаружил, что она, подобно ему самому, обдумывает возможность посвятить жизнь науке. – Что же ты хочешь изучать? – спросил он. – Я ведь наполовину немка. Я хотела бы изучать немецкие волшебные сказки. Их уже до меня изучали – как образцы древнегерманских верований, жизнь Volk, [106]возвращение к арийским источникам и все такое. Но меня не это интересует. Меня интересует как раз то, чем сказки отличаются от мифов. Почему существует столько разных версий – буквально сотни – одной и той же сказки, например, про Золушку или «Пеструю шкурку», и они одновременно похожи и различны. Они живут по определенным правилам, и я хотела бы узнать эти правила. Джулиан заинтересовался. Он спросил, что это за правила. – Они кажутся мне разноцветной мозаикой, в которой отдельные маленькие кусочки все складываются вместе. Почему мачеха всегда говорит, что героиня родила чудовище? И почему король приказывает отрубить ей руки и повесить ей же на шею, посадить ее в лодку и оттолкнуть от берега? И почему отрубленные руки всегда чудом прирастают обратно? Джулиан делано вздрогнул. Он сказал, что эти сказки очень кровожадные, и те, кто считает, что нельзя давать их детям, совершенно правы. – Это другой вопрос, который я тоже хочу изучать. Мне кажется, что настоящие сказки не пугают. Ты как бы принимаешь их правила. Они работают в огороженном мире – не в настоящем, а в мире, где ничто никогда не меняется. Ведьм наказывают, девчонки‑гусятницы становятся принцессами, потерянное возвращается. – Не знаю. Когда я был маленький, меня страшно пугали глаза, насаженные на колючки, и мертвецы на кольях вокруг стеклянной горы, и то, что ведьму посадили в бочку, утыканную гвоздями. – Я могу предположить, что это был в каком‑то смысле радостный испуг. А вот сказки Андерсена действительно делают читателю больно. Когда Русалочка ходит по ножам и лишается языка. – Значит, ты собираешься остаться в Ньюнэме и исследовать магические леса и замки, забытый мир над кружевом валов?[107] – Я никак не могу решиться. Иногда я думаю, что женский колледж – хуже башни, в которой заточили Рапунцель, и даже хуже пряничного домика. Я боюсь развоплотиться. Ты понимаешь, о чем я? Думаю, для мужчин это немного по‑другому. – Может быть, и нет. Я пишу диссертацию об английской пасторали – я хотел сравнить поэтов и художников. Взглянуть на мир спенсеровской «Королевы фей» и работ художников – последователей Уильяма Блейка. Ты знаешь Сэмюэла Палмера? – К сожалению, нет. – Он рисует волшебные копны сена, сквозь которые льется золотой свет. Английские поля. Манящие. Прекрасные. Невинные. Ты наполовину немка, а я наполовину итальянец, и мне иногда кажется, что этот колледж – лишь апофеоз частной школы: он похож на торт, покрытый глазурью, а мы сидим в нем как… как… У него в голове возник образ заколдованных крыс и мышей, но он сам не понял, почему, и не стал об этом говорить. Он сказал: – … как морские свинки. – Морские свинки?! Боже мой, почему? – рассмеялась Гризельда. – Не знаю. Нет, знаю. В удобной клетке. Они улыбнулись друг другу. У Гризельды было тонкое, гибкое тело. Лицо – бледное, и ресницы тоже, и тонкие золотистые волосы, так скромно убранные в узел. Но она не была белесой, как шарящие‑под‑землей корни‑апостолы, она была бледной не потому, что жила во тьме. У нее была тонкая талия. Джулиан подумал, что она гораздо красивее розового, сливочного, хорошенького Брука. Он вдруг вспомнил, что они с Гризельдой купались голыми в лесном лагере несколько лет назад – и он тогда не обратил внимания, потому что смотрел только на Тома. – В музее Фицуильяма работает один старик, у него есть коллекция Сэмюэла Палмера. И Эдварда Кэлверта. Мне хочется их тебе показать. Приходите с Флоренцией, тогда все будет очень пристойно. – Ужасно странно, что приходится соблюдать пристойность, хотя мы так давно друг друга знаем. Очень глупо.
В палящем июне, через несколько недель после доклада Метли, Чарльз‑Карл погрузил велосипед в поезд на вокзале Чаринг‑Кросс, вылез в Рае и поехал через Ромнейское болото, мимо Ист‑Галдфорда, Манипенни и Брумхилл‑Левел, лавируя между плотинами и сточными канавами, видя, как над головой кружатся ржанки, слыша крики гусей и плеск играющей рыбы. Он проехал вдоль водоотводного канала Джурис Гат к Пигуэллу, обогнул Мидрипские пруды и армейские стрелковые полигоны в Лидде. Наконец он подъехал к домику, стоящему на отшибе, в саду, продуваемом всеми ветрами, но полном цветов. Перед домиком висела нарисованная доска: «Коттедж „Бёрдзкитчен‑корнер“». Домик был старый, кирпичный, с верандой, перед которой стояла скамейка. Газон – небольшой, неровный, с подсыхающей травой. На газоне маленькая девочка играла с разномастными глиняными чашками, тарелками, блюдцами. Вокруг нее расселись куклы и игрушечные звери. У девочки были длинные тонкие каштановые волосы и аккуратное личико. – Если не будешь шалить, – говорила она тряпочному барсуку, – получишь два кусочка. Девочка разлила по чашкам воду из чайника и разложила по тарелкам головки одуванчиков. – Хотя ты все равно всегда шалишь, – добавила она, подняла голову и увидела Чарльза‑Карла. – Привет, Энн, – сказал он. Она встала, повернулась и убежала в дом. И снова вышла уже в сопровождении Элси, вытирающей о фартук испачканные в муке пальцы. – Я так просто, проезжал мимо, – сказал Чарльз, робко улыбаясь. – Здесь не так часто люди проезжают, особенно оттого, что эта дорога никуда толком не ведет. – А мне она понравилась. Вот я взял да и поехал по ней. – Сядь, – приказала Энн. – И я дам тебе чаю с пирогом. – Можно? – спросил он у Элси. – Думаю, да, – ответила она. Так что он сел на скамью, и ему вручили чашку синего люстра с чистой водой и розовую тарелку с двумя одуванчиками и маргариткой. – Красивые чашки и тарелки, – сказал Чарльз‑Карл. – Это Филип для нее делает. Хотя нет – ту тарелку, что вы держите, я сама сделала много лет назад. Они помолчали. Карл полез в свой заплечный мешок, вытащил перевязанный ленточкой сверток в блестящей зеленой бумаге и вручил его Энн. Она содрала бумагу. Это оказалась книжка детских стихов с красивыми картинками. Энн прижала ее к груди и сказала Чарльзу‑Карлу: – Я вообще умею читать, совсем‑совсем сама. – Правда, умеет, – подтвердила Элси. – Я ее научила. И добавила: – Можете остаться на ужин, если хотите. У нас есть треска, хватит на троих, картошка и соус из петрушки. – С удовольствием. Так что они пошли в дом, уселись за стол и продолжали мирно беседовать – как с Энн, так и о ней. – А миссис Оукшотт в отлучке? – Она уехала на лекцию в Хайт. А Робин убежал играть с приятелем. Так что мы тут наслаждались мирным одиночеством, пока не появились вы. Элси к этому времени стала помощницей учительницы в школе Паксти. За это ей кое‑что платили, и она делила домик с Мэриан Оукшотт. Чарльз‑Карл, похвалив сочную треску и свежий соус, спросил, интересна ли работа – сбылись ли ожидания Элси. – Интересная, да, – ответила Элси. – Мне нравится быть нужной, и приятно смотреть, как радуются малыши, когда начинают читать. Но мне этого мало. Не знаю, будет ли мне когда‑нибудь довольно. – Мне ужасно нравится смотреть, когда у вас такое лицо, как будто сердитое. Это было первое, что я в вас заметил – такое конструктивное недовольство. – Ну, я думаю, это вряд ли поменяется. – Не знаю… Элси резко встала и принялась мыть посуду. Чарльз‑Карл взял полотенце и стал вытирать тарелки. Энн убрела прочь, свалилась на диван и заснула. Взрослые вышли и сели на скамью у веранды, глядя на заросли камышей и полосы гальки. Карл сказал: – Вы единственный человек в целом мире, с которым мне совсем спокойно. Хотя вы такая колючая и ничем не довольная. – Мне с вами тоже нравится. Но это ни к чему не ведет. Дальше пути нет. Эта дорога идет к полосе гальки и там просто кончается. – Мне бы хотелось видеть вас гораздо чаще… быть с вами. Ваше общество мне полезно. – Мое общество не полезно никому, кроме Энн. Ну и малышей в школе, надо полагать. Видите ли, мистер… Карл, я сделала ошибку, но не собираюсь ее повторять. – Все будет совсем не так, как тогда. – Вы ведь не знаете, как было «тогда». Как я сама себе постелила, так мне теперь и лежать. У меня есть хорошие друзья. А мы с вами – как на чаепитии понарошку, с водой и одуванчиками. Мы с вами из двух разных миров, и они вместе не сходятся. – Я в это не верю. – А я думаю, что верите. Вы ведь даже не сможете привести меня домой, в свое высокородное семейство – не сможете, не обманывайте себя. Мы с вами вместе каши не сварим. Вместо ответа Чарльз‑Карл обхватил ее руками и яростно сжал в объятиях. Он и сам этого не ожидал. Их головы сблизились. Он сказал: – Я хочу тебя. Ты мне нужна. Мне нужна ты. У нее в глазах стояли слезы. Он их вытер. Он поцеловал ее; оба дрожали; поцелуй был осторожный, а не жадный. – Мне нельзя с тобой. Я должна быть респектабельной. – О, любовь моя, я знаю. Я знаю. Они отпрянули друг от друга, потому что из домика вышла Энн. Чарльз‑Карл сказал, что ему пора. Он спросил: – Можно, я буду приезжать? – Я же не могу запретить тебе проезжать мимо… по дороге, которая никуда не ведет… – Я вернусь. Скоро. – Энн, скажи спасибо мистеру Уэллвуду за книжку. Он уехал.
В начале пасхального семестра Герберт Метли снова приехал в Кембридж. Ньюнэмское литературное общество пригласило его провести беседу в неформальной обстановке, за чайным столом в Норт‑холле. Метли говорил о переменах, которые должны произойти, уже происходят в жизни женщин по мере того, как торжествует политика разума. Он сказал, что женщины имеют право на удовлетворение всех своих нужд, но не упомянул ни о свободной любви, ни о предложенных мистером Уэллсом государственных детских. Флоренции казалось, что он говорит специально для нее, откликается на ее интерес и держится подальше от того, что ее не интересует. Она вспомнила теплое пожатие его худой руки в Королевском колледже. Она смотрела на его лицо и тело. Он некрасивый, это несомненно. Шея напряженная, слишком мускулистая вокруг адамова яблока. Рот слишком большой, но не вялый, а очень подвижный. Брови танцевали на лице, пока Метли переходил от приятных тем к неприятным. Он по‑мальчишески откидывал волосы с лица, но был мужчиной, а не мальчиком. Флоренция снова вспомнила хватку его рук. После беседы женщины кинулись к писателю с вопросами. Флоренция спросила, думает ли он, что брак со временем отомрет, и Метли ответил, что нет: по‑видимому, людям, как и лебедям и некоторым морским птицам, нужно долговременное гнездо и долговременный партнер. Но у других созданий – другие привычки. Оглядывая столпившихся вокруг студенток, он думал, что идею одежды‑тюрьмы – неуклюжих шляп и тренов, невозможной обуви, калечащей ступни, как в Китае, – можно победить. Сегодняшние молодые женщины катаются на велосипедах – чуть раньше это было бы немыслимо. Перед уходом он пожал всем руки. Руку Флоренции он держал в своей слишком долго. Его пальцы играли ее пальцами.
Вернувшись к себе в комнату, Флоренция забегала из угла в угол, неутоленная, неудовлетворенная. Она выглянула в сад и увидела двух женщин, играющих в бадминтон на фоне серого неба – летающий хрупкий волан показался ей символом бесцельности ее существования. Ньюнэм во многом напоминал тюрьму. Флоренция была готова расплакаться. Он постучал в дверь. Она открыла. И захлебнулась удивлением. – Все в порядке, – сказал он. – Я сказал, что я друг семьи, нечто вроде дядюшки, и кое‑что потерял, очень нужную вещь – и вот я нашел тебя. Впусти меня и закрой дверь. Она впустила его и закрыла дверь. Он сказал: – Это за тобой я вернулся, тебя потерял и нашел. Я уверен, ты чувствуешь то же самое. Она не двигалась, только издала какой‑то звук – не то всплакнула, не то ахнула. Он обнял ее и поцеловал – нежно, легко. Тронул грудь под блузкой – сначала нежно, потом смелее. Стал гладить бедро, и она невольно откликнулась, прижимаясь к нему. Вместо его тела она чувствовала только плащ с пуговицами. Он отстранился, расстегнул пуговицы, сбросил плащ. Сказал: – Вот теперь ты почувствуешь, чего я хочу. Флоренция молчала. Если бы она заговорила, то лишь для того, чтобы запротестовать, а протестовать она не собиралась. – Пуговицы, – сказал Герберт Метли, – это скучно и вместе завлекательно. Он расстегнул несколько пуговиц на блузке Флоренции. Вжался лицом в корсет под блузкой. Усы кололись. У Флоренции зачесалась кожа. Он не снял с Флоренции юбку, но шарил руками по телу сквозь нее. Тело Флоренции вышло из‑под власти разума. Оно подалось навстречу Метли и прильнуло к нему. И тут он сказал: – Мне нужно идти. Помни: это – хорошо, это – правильно, это – твое право. И пока меня не будет, красавица моя, не изменяй этому убеждению. Я тебе напишу. Я придумаю, где нам можно встретиться, и тогда… Он ушел, а она стояла, расстегнутая, неудовлетворенная, каждый нерв был раскален, наэлектризован, а она даже не умела вообразить то, чего ее заставили яростно жаждать. Она застегнулась и подумала: «Это опасно, я дальше не пойду, не буду отвечать на его письмо». Но токи неизведанного желания пробегали по телу – вопреки разуму.
И когда пришло письмо – остроумное, искушающее, настойчивое, – Флоренция ответила. Был солнечный день, середина мая. Флоренции хотелось иметь собственную жизнь. Поэтому она отправилась обедать с Гербертом Метли втайне, без сопровождения, в ресторан «Chez Tante Sophie» с очень сильно занавешенной витриной, где‑то в переулках Сохо. На Флоренции было хорошенькое зеленое платье и легкомысленная шляпка с длинными лентами. В ресторане они ели снетков, бресскую пулярку и блинчики «сюзетт» и выпили немало белого бургундского. Они говорили о литературе и женском вопросе, об агитации за предоставление женщинам права голоса. Метли сказал, что роман о подлинно свободной женщине, которая не является товаром и сама решает, как ей жить, еще будет написан. Флоренции это было отчасти неприятно – такой бунт казался старомодным по сравнению с идеями некоторых ньюнэмских женщин, трезво смотревших на реальные трудности. Но Флоренция решила пуститься во все тяжкие, поэтому улыбалась не переставая и даже – нехарактерно для нее – по‑девичьи взвизгнула от восторга, когда официант поджег облитые коньяком блинчики и они вспыхнули синим пламенем. Оказалось, что кофе и коньяк они собираются пить в заказанном Метли небольшом отдельном кабинете. «Это будет приключение», – таинственно сказал он, следуя за Флоренцией вверх по узкой винтовой лестнице. В отдельном кабинете оказался диван, низкие кофейные столики, шелковое покрывало в восточном стиле, расшитое узором из перьев, и свечи в красивых фарфоровых подсвечниках. Окон во внешний мир в кабинете не было. Пахло духами. Будь у Флоренции выбор, она бы не захотела проводить время в такой комнате, но ей нужно было многое узнать и сделать. Она вытащила булавку, сняла шляпку и отложила ее в сторону; она приняла из рук Метли большой бокал коньяку; она трепетала. Метли принялся гладить ее, как гладят нервную кобылу. Он сам выпил большой бокал коньяку. Он шутил насчет приключений с пуговицами, совлекая с себя, а потом с Флоренции различные одежды. Флоренция хотела знать, но еще не знала, что это значит. Герберт Метли, загорелый, костлявый, нервозный, все трогал и трогал ее, и говорил ей на ухо – не о любви, но о желании, о потребности, о праве. Он умел делать такое, чего Флоренция раньше и вообразить не могла, – приводил в возбужденный трепет места, которые до того были безмолвны или, самое большее, испытывали смутное неудобство. Она выпила еще коньяку и подумала: «Он играет на мне, как на музыкальном инструменте». Эта мысль ее укрепила. Музыкант, или фокусник, снял с себя и с нее еще несколько деталей одежды. Флоренция шепнула, что кто‑нибудь может войти, но Метли уверенно сказал, что они в безопасности, он обо всем позаботился, все устроил как надо. Флоренция выпила еще коньяку. Узел волос распустился. Она была в корсаже и нижней юбке, и ее тело трепетало от мириадов отпечатков его пальцев. Date: 2016-02-19; view: 305; Нарушение авторских прав |