Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Золотой век 22 page
Чарльз пошел в «Жабью просеку», чтобы лично передать приглашение. Уэллвуды из «Жабьей просеки» сидели в саду за чаепитием на солнцепеке. Чарльз объяснил, что Проспер Кейн собирает компанию для поездки на Всемирную выставку, и Джулиан хочет пригласить Тома. Том открыл рот, чтобы, даже не думая, отказаться. Филлис сказала: – Он не поедет. Он теперь больше никуда не ходит. – Он затворник, – подхватила Гедда. – Знаешь, Чарльз, он становится странный. Лучше бы ты меня пригласил. Том закрыл рот и глаза. Потом снова открыл и сказал, что поедет с удовольствием. Он становится странным. Он не хотел быть странным. Он хотел быть невидимым. Чарльз объяснил, что Проспер Кейн уговорил Фладда ехать с ними. Том сказал, что, наверное, Филип Уоррен тоже поедет – ведь ему нужно увидеть новое искусство. Оказалось, никому не пришло в голову позвать Филипа. Обдумав эту идею, все сочли, что она хороша. Именно Филипа вдохновит новый мир искусств, ремесел и социальных чаяний, который воплощала в себе выставка. Поэтому Фладд объявил Филипу, что тот едет в Париж, а Кейн купил ему новый костюм. На палубе пакетбота, посреди Ла‑Манша, Филипа вдруг поразила мысль: он понятия не имеет, что собой представляет Франция, или Париж, или Европа. В ясные дни он видел французский берег – белые утесы, но совсем не такие, как в Англии. Или расплывчатую твердь, тающую в тумане. Это завораживало Филипа. Его всегда завораживали прозрачные пленки и вещества, которые наполовину скрывали и наполовину открывали иные, непохожие предметы. Французский берег казался ему чем‑то вроде глазурей. Филип ходил на лодке на Ла‑Манш удить макрель – шкурка макрели, как и облачно‑полосатые небеса, тоже бесконечно завораживала его. Когда Филип понял, что ему нужно успокоиться, он попытался смотреть на ускользающие одинаковые лезвия и стрелы в воде, вспаханной кормой судна и убегающей назад. Бутылочная зелень и зелень, напоенная серебристым воздухом; какие сливочные и белые тона, какая тьма в глубине под ними. Фладд стоял рядом, положив руки на перила, и так же пристально вглядывался в воду. Филип знал, что они видят одно и то же. За спиной у них болтали и смеялись трое юношей. Джулиан рассказывал какой‑то анекдот, пародийно изображая француза. Чарльз хохотал. Проспер Кейн что‑то читал – по‑видимому, каталог. Филип понял, что взбудоражен и боится. Другая страна, другие люди, другие привычки, незнакомая еда. Он единственный из всей компании еще ни разу не путешествовал.
Джулиан уже несколько раз бывал в Париже. Он знал музеи и галереи; он сидел в кафе, плавал на лодке по Сене. Чарльз останавливался в лучших отелях и катался в Булонском лесу. Том был в Париже вместе с родными один раз, давно, под присмотром Виолетты – он смутно помнил Нотр‑Дам и боль в натруженных ногах. Фладд провел буйные годы своей парижской юности на чердаках, потратил время на выпивку, табак и женщин. Один только Проспер Кейн был готов к потрясению от великой Всемирной выставки. Выставку можно было рассматривать как ряд парадоксов. Она была гигантской, несоразмерной, занимала площадь в 1500 акров и обошлась в 120 миллионов франков. Она привлекла 48 миллионов платных посетителей. Ее строительство заняло почти четыре года, если считать элегантный новый мост Александра III, перекинутый аркой через Сену, Большой дворец со стеклянной крышей и хорошенький розовый Малый дворец. Но в то же время она обладала неповторимым метафизическим очарованием, свойственным любой тщательно сделанной копии реального мира, – очарованием миниатюрных, игрушечных театров, марионеточных ширм, кукольных домиков, клеенчатых полей сражений, на которых среди лесов и холмов высотой в дюйм сражались крохотные свинцовые армии. Выставка пленяла приятной уходящей вдаль бесконечностью жестянки для печенья, нарисованной на жестянке для печенья. На выставке были представлены передовая мысль человечества в виде новых машин и нового оружия и образы ремесленников, явно наслаждающихся своей работой. Была здесь и реконструкция средневекового Парижа с трубадурами и тавернами, живописными нищими и дамами в кринолинах. Были и новые удобства – щедро раскиданные повсюду общественные уборные, от самых примитивных до роскошных, с проточной водой и полотенцами, телефонные будки, движущиеся лестницы и даже движущаяся мостовая с тремя полосами различной скорости. Был и зеркальный дворец, и целая искусственная швейцарская деревня в полном комплекте – водопад, крестьяне, горы и коровы. По левому берегу Сены расположились дворцы различных наций, иные – со средневековыми башнями, иные в стиле барокко или рококо. США предоставляли телеграф, воду со льдом и котировки фондовой биржи для бизнесменов, оказавшихся вдали от дома. Салфетки, бокалы, серебро и фарфор ресторана в немецком павильоне выбирал лично сам кайзер. Он также прислал полный набор прусской немецкой военной формы для всех чинов. Итальянцы воспроизвели собор Св. Марка. Британцы заказали Эдвину Лаченсу точную копию загородной усадьбы эпохи короля Иакова, а затем наполнили ее полотнами Берн‑Джонса и Уоттса, мебелью и гобеленами работы Морриса и компании. Был здесь и Дворец электричества с Башней воды, зал динамо‑машин и зал с сотнями новых автомобилей, всех видов и размеров. Тирольский замок стоял напротив павильона русского алкоголя, Дворца оптики и Дворца женщин, рядом с хорошеньким, как коробочка драже, Эквадорским дворцом, впоследствии служившим муниципальной библиотекой в Гуаякиле. На площади Согласия, где продавались билеты, возвышались потрясающие воображение, никем не любимые ворота Бине – монументальная арка, что‑то из «Тысяча и одной ночи», покрытое многоцветной штукатуркой и мозаикой, сплошь усаженное хрустальными кабошонами. Это сооружение резало глаз своей искусственностью, но его формы были основаны на формах живой природы – позвоночник динозавра, шестигранные соты пчелиных ульев, пластинки мадрепоровых кораллов. На самом верху стояла чудовищно огромная фигура женщины: Ла Паризьен, «Парижанка», пятнадцати футов высоты, с огромной грудью, слепленная с Сары Бернар и одетая в неглиже или халат, созданный самим Пакэном. На голове у нее был герб города Парижа, похожий на остроконечную тиару или на нос корабля. Статуя никому не нравилась и служила мишенью для насмешек. Двумя самыми крупными экспонатами на выставке были дальнобойная пушка Шнайдера‑Крезо и коллекция скорострельных пулеметов Виккерса‑Максима. Кайзера не пригласили ни на его собственную выставку, ни на какую другую. И его советники, и французские хозяева выставки боялись, что он скажет что‑нибудь неуместное или провокационное. Если британские войска убивали буров, то немецкие в это время где‑то далеко воевали с китайцами. Кайзер сделал выговор Круппу за поставку китайским крепостям пушек, нынче стрелявших по немецким канонеркам. «Сейчас, когда я посылаю своих солдат в бой против желтокожих чудовищ, не время наживаться на столь серьезном положении дел». Китайцы же, несмотря на убийства, восстания и войну, возвели в сияющем парижском микрокосме изящный и дорогой павильон. Он был из резного темно‑красного дерева, крыши в форме пагод покрыты нефритово‑зеленой черепицей. В павильоне была элегантная чайная комната. Он стоял в экзотическом секторе, между японской пагодой и индонезийским театром.
Ар‑нуво – новое искусство, – как это ни парадоксально, смотрело в прошлое: оно заигрывало с древним, со сфинксами, химерами, Венерой со священной горы, персидскими павлинами, мелюзинами, рейнскими девами, а также козлоногим Паном и коварными восточными жрицами, закутанными в покрывала. Часть своей новизны оно заимствовало из глубокого сна о потерянном прошлом – отсюда бледные, ничем особо не занятые Берн‑Джонсовы рыцари, Моррисовы эпизоды из саг и ярко раскрашенные вышитые гобелены. Но в нем была и радикальная новизна – клубящиеся, спиральные, волнистые линии, подсмотренные в природе; оно воплощало в новых металлах заново увиденные древесные формы, отказывалось от тяжести золота и бриллиантов, черпая эстетические восторги в недрагоценных металлах и полудрагоценных камнях, перламутре, текстуре древесины, аметисте, коралле, лунном камне. Оно сочетало в себе замершую неподвижность и образы стремительного движения. Это было искусство теней и блеска, понимающее новую силу, которая преобразила и выставку, и грядущий век: электричество. Американец Генри Адамс снова и снова возвращался на выставку, пока она не закрылась, движимый точным и неукротимым сочетанием научного и религиозного любопытства. Он добавил к своей книге «Воспитание Генри Адамса» загадочную главу под названием «Динамо‑машина и Святая дева».[38]Он понял, где центр всего – среди машин, в галерее динамо. Он начал, по его словам, ощущать «эти сорокафутовые махины… источником той нравственной силы, каким для ранних христиан был крест». Динамо‑машина «означала не более чем искусное устройство для передачи тепловой энергии, скрытой в нескольких тоннах жалкого угля, сваленного кучей в каком‑нибудь тщательно спрятанном от глаз специальном помещении». Но Адамс обнаружил, что сравнивает силовое поле динамо‑машины с присутствием Богоматери или Богини в великих средневековых соборах Франции. Вскоре зритель начинал «молиться на это чудище: врожденный инстинкт диктовал этот естественный для человека порыв – преклоняться перед немой и вечной силой». Динамо‑машина, приводящая в движение саму выставку, находилась в цокольном этаже Дворца электричества. Сначала она не заработала. Перед Дворцом электричества стоял Château d’Eau, [39]который, по замыслу создателей, должен был ослепительно сиять радугой света. Фонтаны в несколько рядов, как в Версале, окружали дворец, украшенный витражами и прозрачной керамикой, увенчанный статуей Духа электричества на колеснице с четверкой гиппогрифов. Вдруг оказалось, что все это не оживает, и ночью на месте дворца открывается ужасная черная пещера, зияющая дыра. Но пришли рабочие служить машине, смазывали ее, полировали, гладили, как зверя, чтобы пробудить. Адамс был прав: машине принесли букет свежих цветов, как жертвоприношение, и возложили его к задней части цилиндра. Машина задрожала и ожила, и все ощутили ее пульс. А когда она заработала, фасады зданий преобразились в рубины, сапфиры, смарагды, топазы, темное покрывало ночи – в гобелен из сверкающих нитей. С Башни воды побежали жидкие алмазы, пронизанные мерцающим опалом, гранатом, хризопразом. Сама Сена стала вздымающейся, пляшущей лентой цветной лавы, в которой переплетались, тонули и снова всплывали разноцветные нити, изменяясь и загораясь вновь. Восхитительные освещенные порталы, извилистые, как растительность искусственного рая, вели вниз, к сверкающей электрической змее нового метро. Всю выставку опоясывала бегущая мостовая, по которой посетители могли передвигаться с тремя разными скоростями, визжа от изумления, цепляясь друг за друга при переходе с полосы на полосу. Журналы, захлебываясь, писали о «магии электричества». Дворец электричества был увешан предостерегающими табличками. Grand Danger de Mort. [40]Эта смерть приходила не от клыка, когтя или давящей туши. Невидимая смерть, часть невидимой животворящей силы, новое явление нового века.
Проспер Кейн снял для всей компании номера в гостинице «Альбер» на Монмартре. Кейну надо было работать – он посетил павильон Бинга, чтобы изучить россыпи ар‑нуво, и Малый дворец, чтобы поглядеть на богатую коллекцию исторических произведений искусства. Много раз он ходил в отдел немецкого декоративно‑прикладного искусства, где новая мюнхенская элегантность красовалась в комнатах, отделанных фон Штуком и Римершмидтом в новом молодом стиле – югендштиль. Ходил Кейн и в австрийский, и в венгерский залы, с его смелым сплетением кривых линий, с дорогой, но не вычурной мебелью, в очертаниях которой сквозил некий намек на испорченность. Утром молодые люди вышли из дома, собираясь сесть в омнибус, накрытый полосатым навесом и запряженный четверкой лошадей. Вдруг из бокового переулка вышел человек, приподнимая шляпу в знак приветствия. То был Иоахим Зюскинд; он сказал, что удивлен и обрадован встречей. Сам он приехал на конгресс, но уже успел повидать и значительную часть выставки – не всю, конечно, на это ушли бы месяцы. Он выразил опасение, что немецкий павильон покажется им слишком крикливым. Однако там были вещи из его родного Мюнхена, и этим он гордился. Джулиан тут же решил, что появление Зюскинда – не случайность. Наверняка он сговорился с Чарльзом. Мысли Джулиана работали в направлении похоти, а не политики. Он разглядел соломенные усики Зюскинда и решил, что с таким целоваться неприятно. Поглядел в четко очерченное лицо светловолосого Чарльза и решил, что Зюскинд наверняка в него влюблен – учителя вечно влюбляются в самоуверенных, жадных до жизни мальчиков. Джулиан подумал также, гордясь своей проницательностью, что улыбка Зюскинда была извиняющейся и голодной. Разглядывая Зюскинда, Джулиан не заметил, как отреагировал Чарльз – растерялся, застеснялся или обрадовался. Поглядев на Чарльза, Джулиан увидел, что тот краснеет – несомненно, это смущение человека, ввязавшегося в тайный сговор; но что еще? Джулиан был заинтригован. Но гораздо больше его интересовало, какие возможности это открывает для него самого.
Дойдя до выставки, Джулиан небрежно спросил, кто что собирается смотреть. Том ответил, что хочет прокатиться на движущейся мостовой и на большом колесе обозрения. Чарльз посмотрел на Зюскинда и сказал, что хочет увидеть зал динамо‑машин и автомобили. Джулиан заявил, что пойдет в павильон Бинга, так как отец велел ему обязательно осмотреть декор этого павильона. Они договорились собраться позже в венской кондитерской и поесть пирожных.
Когда Джулиан и Том уже не могли их слышать, Зюскинд, немного волнуясь, сказал, что хочет познакомить Чарльза с одной молодой женщиной. Она читает лекции об анархии и вопросах пола. Она, как и он сам, приехала в Париж на антипарламентский конгресс Второго интернационала. Она также делегатка тайного съезда мальтузианцев, желающих обсудить противозачаточные средства, запрещенные во Франции. Ее звали Эмма Гольдман. Она приехала из Америки, где руководила партией анархистов, а здесь зарабатывала себе на пропитание, водя по Выставке американцев. «Она точно знает, что нам нужнее всего увидеть и узнать, – сказал Зюскинд. – Но вы должны строго хранить тайну и ни в коем случае не передавать никому того, что я сказал. Я договорился встретиться с ней перед Дворцом женщин».
Джулиан планировал кампанию по сближению с Томом, хотя и не очень понимал, чего в итоге хочет добиться. Он был весь напряжен, нервы как наэлектризованные – это доставляло ему невероятное наслаждение. Перед выходом из гостиницы он рассмотрел себя в зеркало в спальне, пытаясь увидеть себя непостижимым взором Тома. Джулиан был строен и в вельветовой куртке и бирюзовой рубашке казался приятно поджарым. С другой стороны, он был… коротенький, маленького роста… он не нашел положительного эпитета. От итальянских предков он унаследовал смуглую кожу и темную полоску усов. Глаза были глубоко посажены. Волосы – гладкие, словно прилизанные, казалось, им нравится так лежать. Как видит его Том, красно‑золотой, непринужденный, словно высеченный резцом скульптора там, где Джулиана лишь набросали тушью? Джулиан умел быть влюбленным. Ему нужно было знать о сексе. А именно, ему нужно было знать, каково изливаться в соприкосновении с другим телом, какая разница между ним и собственной рукой. Но Джулиан был умен и понимал, что, когда ты «влюблен», приятнее всего – состояние неутоленного томления. Учась в закрытой школе, поневоле начнешь разбираться в мальчишеской красоте: мальчики в стихарях с ангельскими личиками, мальчики, покрытые восхитительной пленкой пота после погони за футбольным мячом или усердного размахивания битой, трепещущие коленопреклоненные мальчики, растирающие ваксу на твоем ботинке. Их красота влекла за собой опасность – и даже, в некоторых случаях, невозможность – касания. Серьезные, нежные или озорные лица мерцали в полутьме перед глазами школьника, пишущего умное сочинение о Платоновых формах добра или пристраивающего голову на одинокую подушку. Конечно, приходилось верить, что это или то прелестное создание могло, in potentia, [41]стать долгожданным близким другом, от которого ничего не нужно таить, который все поймет, простит и полюбит. Но Джулиану хватило ума и наблюдательности, чтобы заметить: любовь сильней всего, пока она неразделенная. «Любовь растет, пока в зенит не станет, / Но минет полдень – сразу ночь нагрянет».[42] «Что ж станется со мной, когда вкушу я / Любви чудесный нектар!»[43] Действительно ли он хочет это знать? Иногда он думал, что нарочно влюбляется в таких, как Том, – с виду простых, в каком‑то смысле добродетельных, но непроницаемых, – словно желая сохранить в себе какую‑то существенную отдельность, одинокость, потребность в которой была глубже потребности в любом человеческом контакте. Джулиан был рад, когда ему удавалось вызвать у Тома улыбку. Джулиан любил делать Тому подарки и видеть, как тот краснеет от удовольствия. Но больше всего он любил потом возвращаться в одиночество собственной спальни и смотреть на себя, доставляющего удовольствие самому себе. Этой морали его не учил никто. Любовь – высшая ценность: так говорили книги, так говорили учителя. Джулиану приходилось верить, что это так. Или что это может быть так. Ну что ж, значит, он будет любить Тома и узнает, каково это, и будет восхитительно страдать из‑за того, что они так друг от друга далеки.
Они сошли с омнибуса и встали в очередь к воротам Бине, чтобы купить билеты. Они проехали на движущейся мостовой мимо различных диковин, мимо окон парижских домов – иные были стыдливо закрыты ставнями, иные давали возможность заглянуть в чужие гостиные и на чужие балконы. На каждой полосе движущейся лестницы стояли столбики с медными шишечками, предоставляя опору для меняющих полосу и скорость движения. Женщины, чтобы совершить небольшой прыжок, хихикали и подбирали юбки. Джентльмены и карманные воришки протягивали руки, чтобы их поддержать. Джулиан и Том, пользуясь тем, что они мальчики, схватились за руки и несколько раз быстро перескочили с полосы на полосу. Здесь были тысячи людей из сотен городов и стран – они несли мешки с едой, элегантные трости, зонтики от солнца, свертки. В воздухе висел иностранный запах. Джулиан знал, что это сыр с чесноком. Том не знал. Он принюхивался, как охотничья собака на поле. Они пошли на большое колесо обозрения. Сели бок о бок, залитые солнечным светом, в кабинку и поднялись в синее небо, рядом с прямостоячей железной клеткой Эйфелевой башни и изрыгающими дым трубами электростанции. Они увидели реку и мосты, воображаемые дворцы вдоль реки, огромный небесный глобус, внутрь которого можно было залезть и покрутиться вдоль зодиакального круга. Джулиан как бы между делом заметил, что боится головокружения. Том коснулся его, ободряя, и сказал: секрет в том, чтобы смотреть вдаль, а не вниз. Он сказал, что сам на высоте вполне счастлив, гораздо неприятнее – удушье, которое он испытывает в толпе. Он сказал, что не знает, сможет ли когда‑нибудь жить в большом городе. «А что же ты хочешь делать?» – спросил Джулиан. Они все еще поднимались. Джулиан снова вспомнил цитату из Донна. На самом верху, в высшей точке круга, он коснется Тома. Том сказал, что он любит бродить «поверху», по холмам Даунса, и не знает, чего еще можно желать, хотя и понимает, что нужно желать чего‑нибудь. Оба засмеялись при мысли о том, что висят высоко в небе над Парижем и обсуждают прогулки по английским холмам. Они начали спускаться, и в этот миг Джулиан, будто случайно, качнулся к Тому. Том в ответ невозмутимо повел плечом. Их не тряхнуло электрическим током. Проспер Кейн был очень занят – и музейными, и личными делами. Он обменивался сведениями и советами с новым австрийским музеем прикладных искусств. Он интересовался приобретением новых скандинавских изделий из металла. Его волновал энтузиазм одного из судей выставки, Джорджа Дональдсона, приобретшего коллекцию мебели в стиле ар‑нуво с намерением преподнести ее в дар Музею Виктории и Альберта. Самому Кейну было приятно общаться с дизайнерами из Австрии, Германии, Бельгии. То, что он – военный, иногда создавало неловкость при светском общении с французами. Он чувствовал, что его винят во всей южноафриканской военной авантюре, хотя на самом деле не одобрял ее ни как военный, ни как гражданин. Еще одной причиной для трений между ним и французскими военными было дело Дрейфуса. Кейн всегда считал, что несчастный офицер‑еврей, шесть лет назад осужденный за государственную измену и сосланный на Чертов остров, невиновен. Ярость его сторонников, расследование, проведенное отважными людьми, самоубийство главного обвинителя – все это, несомненно, доказывало его невиновность. В прошлом году изможденную тень человека привезли во Францию и судили снова. И снова признали виновным. Это возмутило Кейна не меньше, чем сторонников Дрейфуса во Франции. По случаю Выставки Дрейфусу предложили помилование – чтобы избежать международных инцидентов и уличных беспорядков внутри страны. Хорошенькое дело, подумал тогда Кейн, – помилование за преступление, которого ты не совершал. Напряженность между англичанами и французами росла. Французы печатали ядовитые карикатуры на Виндзорскую вдову, изображая ее выжившей из ума злобной паучихой или пучеглазой ведьмой. Поговаривали, что в итоге выйдет война между Францией и Великобританией. Кейн улыбнулся при виде материализованной ярости – вазы Галле, оправленной в серебро, украшенной пылающим лохматым ирисом‑апплике и несущей на себе цитату из речи Золя о деле Дрейфуса: «Nous vaincrons. Dieu nous mène».[44]Подобную вазу преподнесли и великой Саре Бернар, тоже страстной дрейфусарке.
Джулиан договорился с отцом о встрече в павильоне Бинга и пришел пораньше, чтобы неспешно показать Тому все чудеса этого павильона. Английские эстеты были Джулиану подозрительны. Творчество Уайльда он знал слабо, но считал его глупым и убогим, а Обри Бердслей восхищал и пугал Джулиана видениями злокачественной затейливой порочности, которой тот с удовольствием любовался, но разделять ее не желал. В девятнадцать лет он не знал, кем собирается быть, и остро это сознавал. Но сурьма, благовония и зеленые хризантемы его не прельщали. Подобно кайзеру Вильгельму и Просперу Кейну, Джулиан тайно любил смесь пышности и суровости в хорошо сидящей военной форме. Но в армию он не собирался, это он точно знал. На Выставке он открыл европейское «я», которому как раз надо было осознать новую европейскую элегантность. Джулиан обнаружил, что бархатная куртка словно стала четче сидеть на плечах. Он подумал, что стоило бы купить новую обувь. Зигфрид Бинг, уроженец Гамбурга, познакомил французских знатоков с японским искусством; он держал галерею на рю де Прованс, где выставлял очень современные картины – не только импрессионистов, но и символистов, и мечтателей. Его павильон представлял собой маленький, словно игрушечный, особняк. Позднее павильон целиком перенесли в Копенгаген. Еще один аспект Выставки, вызывающий в памяти сказки о летающих домах, о дворцах, перенесенных джинном за одну ночь на другой край света, за океаны и пустыни. Это ощущение еще усиливалось Дворцом зеркал, внутри которого простирались обманчиво бесконечные экзотические виды Ближнего Востока и сам зритель отражался под всеми возможными углами, снизу и сверху, приближаясь и удаляясь, вися в пустоте. А кроме этого, был еще Дворец‑вверх‑тормашками, в котором, словно в детской сказке, можно было ходить по потолку и смотреть вверх или вниз, на столы и стулья. На фасаде павильона красовались две смуглые стройные молодые женщины с тонкими пальчиками в черных перчатках, с тонкими талиями, с маленькими круглыми ягодицами, отчетливо видными под облегающей одеждой со шлейфами – не то завихряющимися юбками, не то павлиньими хвостами. Они стояли перед волшебным домиком в лесу. И зазывно оглядывались через плечо. Слова Тома совершенно застали Джулиана врасплох: Том пожалел, что этих девушек не видит его мать, они бы ей так понравились. У девушек с плеч свисали, словно крылья, прозрачные шали. Внутри особняка шел ряд разнообразно меблированных комнат – все разные, одновременно богатые и простые, там сияло полированное дерево, пестро инкрустированное другими сортами дерева, ткани – смесь жесткой парчи и легких паутинных нитей, гобелены, полированная медь, стекло, тонкая керамика, блики позолоты сверкали в темных углах. Джулиан получал тайное удовольствие, представляя себе Тома на фоне этих малоправдоподобных декораций. Том словно забрел в это царство лимонной древесины и парчи с английской лужайки, бросив крикетную биту где‑то по дороге. Еще он был похож на греческую статую юного атлета, который, впрочем, выглядел бы здесь уместно – обнаженный, но увенчанный резными листьями винограда. Они вошли в, пожалуй, красивейшую комнату павильона – гардеробную работы Жоржа де Фёра, всю в лунных тонах, с мебелью пестрого венгерского ясеня, с серебристыми медными инкрустациями, увешанную мерцающими шелковыми драпировками в серых и голубых стилизованных цветах, меняющих очертания при свете, сотканных на утке из серебряных нитей. Стулья были обиты серо‑голубой тканью, расшитой серебряными розами. Джулиан подумал: вот бы увидеть Тома в шелковом халате, в этой комнате… Он представил себе халат темно‑синим, потом – темно‑серебряным, потом совместил эти два цвета, а Том тем временем расхаживал по комнате, разглядывая ее с подлинным любопытством и повторяя, как жаль, что его мать ничего этого не увидит. «Это так помогло бы ей в работе», – сказал Том. Он запустил обе руки в волосы и взъерошил их, так что получились рожки. Юноши перешли в спальню, где стояла огромная кровать, застланная покрывалом всевозможных приглушенных оттенков. Джулиан попробовал представить себе Тома обнаженным, распростертым на этой кровати, в то время как Том стоял рядом в чуть неловкой позе и интересовался балдахином. В комнатку вошла толпа модно одетых дам и джентльменов и принялась ахать и охать от восторга, а также отпустила несколько громких замечаний насчет использования кровати. Том вдруг сказал, что устал, что его все это давит, что он хотел бы где‑нибудь присесть.
Они уселись за столик в близлежащем кафе, ожидая Проспера Кейна. Заказали свежевыжатый лимонад, и Том снова взъерошил себе шевелюру. Джулиан не знал, о чем с ним говорить, а сам он молчал, так что Джулиан спросил: – Тебе не показалось странным, что герр Зюскинд появился вот так, вдруг? – Странным? По‑моему, сюда весь мир съехался. Такая толкучка, что я дышать не могу. Но, правда, когда так много народу, мало шансов встретить определенного человека. – Мне кажется, он сговорился с Чарльзом. По‑моему, он знал, что мы тут. Может быть, у него с Чарльзом что‑то есть. – Что‑то есть? – Может быть, он в него влюблен. Мне показалось, что он волнуется. – Никогда бы не подумал. Хотя странно. Я как‑то наткнулся на них в Гайд‑парке. Мы шли с папой. Они притворились, что не видят нас, и мы тоже притворились, что мы их не заметили. Папа сказал, что вежливость велит смотреть в другую сторону. Кажется, все очень смутились, хотя я не понял, почему. – Ты когда‑нибудь был влюблен? По‑настоящему? – спросил Джулиан. Том смотрел вниз, на стол. Джулиан тут же испугался, что зашел слишком далеко. На самом деле Том думал, что Джулиан чрезвычайно опытен в этих делах и будет смеяться, если Том скажет правду. Но он все равно сказал: – Только в воображении. – Загадочный ответ. Что ты имеешь в виду? Том молчал. Потом ответил: – Я и сам не знаю, почему так сказал. – Ты имеешь в виду воображаемую любовь к настоящим людям, которых ты не любишь… во плоти, так сказать? Или любовь к воображаемым людям, которых ты совсем не знаешь? Том поднял взгляд и покраснел. Джулиан смотрел на него с вопросительной, но дружелюбной ухмылкой. – Скорее второе. Но оно смешивается с первым. Иногда я задумываюсь, каково это, ну, ты знаешь… Говоря «каково это», он думал о рыцарях и дамах, которые едут верхом по лесу, покинув город и направляясь в неизвестную даль. Том еще с детства завел привычку воображать себя Гаретом из «Гарета и Линетты» Теннисона: Гарет по настоянию матери служил кухонным мальчишкой в замке короля Артура, скрыв свое имя, а потом отправился на первый подвиг с язвительной и сварливой молодой дамой, называвшей его смрадным грибом и говорившей, что от него разит кухней. Но постепенно дама узнает его силу и кротость, начинает жалеть о своей дерзости и, словно мать, сторожит сон юноши. Том понятия не имел, почему выбрал Гарета, а не более сложную и страстную натуру – Ланселота. Джулиан сказал: – Мне кажется, мы пытаемся понять, каково это, по книгам… или в школе, влюбляясь в красивых мальчиков… Том дернулся, и Джулиан вспомнил, что, по его подозрениям, делали с Томом в Марло. Они сидели, потягивая лимонад. Джулиан сказал: – Тебе не кажется иногда, что это очень тяжело – когда у тебя все еще впереди: все люди, которые будут для тебя важны, все решения, которые когда‑нибудь придется принять, все, чего ты должен добиться в жизни, все будущие неудачи, и все это пока нереально? Будущее окружает мою голову и жужжит, словно облако мошкары. – Когда я об этом думаю, – ответил Том, – мне представляются ледяные пещеры – даже не знаю, почему. И в них застыли разные твари, в причудливых позах, и прорублены туннели… Date: 2016-02-19; view: 304; Нарушение авторских прав |