Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Золотой век 21 page
Иоахима и Чарльза‑Карла это будоражило. Чарльз хотел пойти учиться в новую Лондонскую школу экономики, которой пошел шестой год. Бэзил Уэллвуд, который сам не ходил в университет, хотел, чтобы его сын отправился в Оксфорд или Кембридж, и настаивал, чтобы сын сдал экзамены. Чарльз попросил хотя бы отсрочки, чтобы определиться. Он хотел попутешествовать, увидеть мир. И еще он думал, хотя и не говорил, что сможет вместе с Иоахимом побывать в гостях у немецких социалистов. Английским джентльменам пристало путешествовать. Бэзил попросил только, чтобы Чарльз до отъезда обеспечил себе место в Кембридже. Чарльз согласился сдавать кембриджский экзамен на стипендию в декабре 1900 года. Он вернулся в Итон и учился ровно столько, сколько было необходимо. Гризельде уже угрожал сезон балов, когда ее должны были начать вывозить как дебютантку. Ей и Дороти в 1900 году было по шестнадцать лет, и они учились – медленнее и беспорядочнее, чем если бы были мальчиками, – чтобы получить аттестат об окончании школы и сдать экзамены, дающие право на поступление в университет. Катарина уже устраивала для Гризельды небольшие балы с избранными молодыми людьми, арфой и пианино, фруктовым пуншем и салатом из омаров. Гризельда умоляла Дороти ходить на эти балы. – Меня парализует от застенчивости; если ты придешь, мы сможем смотреть на все это со стороны, улыбаться друг другу; я хотя бы буду не одна. Дороти сказала, что танцы не входят в ее планы на будущее. Но время от времени ходила на балы из сочувствия к подруге. Гризельда была слишком бесцветной, чтобы назвать ее красавицей, но ее хрупкая внешность поражала. Дороти была ее полной противоположностью – темноволосая, златокожая, гибкая и сильная от постоянной беготни по лесам. Дороти сказала Гризельде, что у нее нет бального платья. Гризельда отдала ей два своих – шелковое цвета слоновой кости и темно‑розовое шифоновое. Виолетта их подогнала. Дороти, сверля Виолетту злобным взглядом, настояла, чтобы та убрала с платьев почти все рюшечки и бантики. От этого силуэт Дороти стал обтекаемым, фигура приобрела приятные очертания. Мальчики сжимали ее талию потными ладонями и говорили об охоте и танцах. Дороти заговаривала о войне, но получала отпор. У нее появилась неприятная фантазия о том, как она вскрывает наиболее неуклюжих и прыщавых партнеров по танцам в анатомическом театре. Если она говорила, что собирается быть доктором, они отвечали что‑нибудь вроде: «Моя сестра ходила на курсы для сиделок, пока не родила». Они, кажется, думали, что она плохо представляет себе профессию врача. На самом деле это они плохо представляли себе Дороти. Гризельда спросила, была ли Дороти когда‑нибудь влюблена. Нет, ответила Дороти, как ни странно, не была, хотя должна бы – кажется, все уже были в кого‑нибудь влюблены. Гризельда сказала: ей иногда кажется, что она любит одного человека. Дороти удивилась и слегка рассердилась. Из них двоих умной была она. Если Гризельда была в кого‑то влюблена, Дороти должна была сама это увидеть. – Я его знаю? – спросила она, стараясь, чтобы голос звучал небрежно. – О да, знаешь. Не догадываешься? Дороти мысленно перебрала мальчишек с танцев. Гризельда с ними всеми обходилась одинаково: вела светские беседы, элегантно танцевала, не флиртовала и не шутила. – Нет, не догадываюсь. Я в шоке. Скажи. – Ты должна была заметить. Я люблю Тоби Юлгрива. Да, я знаю, что это безнадежно. Но, когда я его вижу, со мной творится всякое. Я хожу на его лекции только для того, чтобы услышать его голос… ну, не только – он рассказывает удивительные вещи – но когда я слышу его голос, у меня сердце подпрыгивает. – Он старый, – отрезала Дороти. Она сказала это даже с какой‑то злостью, чтобы у нее не вырвалось «Он влюблен в мою мать». – Я знаю, – мрачно ответила Гризельда. – Это все совершенно неуместно. И глубокомысленно добавила: – На самом деле неважно, сколько ему лет, потому что в нашем возрасте мы не можем встретить своего мужчину, это была бы катастрофа, потому что не вовремя. А раз это все равно безнадежно, ему может быть сколько угодно лет. Даже столько, сколько есть. – Гризель, по‑моему, ты надо мной издеваешься. – Нет, нет. Во мне есть какой‑то разумный кусочек, который знает, что я просто пользуюсь своим возлюбленным Тоби, чтобы научиться быть влюбленной, в безопасных условиях, если можно так выразиться. И еще есть неразумный кусочек, который при виде его весь ахает и чуть не падает в обморок. Разве с тобой такого никогда не бывает? – Нет, – сурово и правдиво ответила Дороти. Девочки непонятно отчего вдруг расхохотались. И смеялись до упаду. Проспер Кейн был доволен своими детьми. Уэллвуды беспокоились за Тома. В нем появилась склонность к одиночеству – неожиданная и вроде бы не совсем естественная. Чарльз благополучно выдержал экзамены. А Том – нет. Он хорошо сдал геометрию с зоологией и провалил все остальное, в том числе английский, для чего нужно было очень сильно постараться. Это удивило Хамфри и Олив, а также Тоби и Татаринова – оба преподавателя ожидали, что Том сдаст экзамены лучше Чарльза. Том лишь сказал, что, видимо, не смог собраться. Все это мероприятие – когда ты сидишь и пишешь, а тебя торопят – казалось ему слишком оторванным от реальности. Хамфри спросил Тома, что он собирается делать дальше. Том явно не знал. Он всегда был занят. Он проводил дни на ногах – в лесах, на холмах, даже не думая о том, что можно выбраться за пределы гигантской чаши, английской сельской равнины, зажатой между Северным и Южным Даунсом. Он, кажется, не возражал против одиночества – Дороти, с которой он раньше был очень близок, теперь жила у Гризельды едва ли не больше, чем дома, и яростно сражалась с физикой, химией и зоологией. Том подружился, не особо сближаясь, с лесниками и фермерскими мальчишками – он умел долго стоять, облокотившись на изгородь, и задавать вопросы о кроликах, фазанах, форели и щуке. Он сидел у рек с удочками и лесками, наблюдая за водорослями и тенями там, где зависала в течении или пряталась под камнем рыба. Он тренировался подбираться к зайцам и кроликам, как рекомендовал Ричард Джеффрис, – тихо и твердо, чтобы звери не слышали ритма двуногой ходьбы. Руки он прижимал к бокам: Джеффрис считал, что человеческие руки так же пугают зверей, как зубы, когти и запах других хищников. Том научился ловко подкрадываться к отдыхающим зайцам, замирать в лесу на закате и ждать часа, когда барсуки, сопя, вылезают из нор. Он чуял их, словно и сам был диким зверем. Он проводил многие часы, упорно тренируя воображение, чтобы понять потребности и пределы физических возможностей пчелы или горихвостки, медяницы или болотной курочки, кукушки, несущей яйца, или невольной приемной матери ее чудовищного подменыша. Он пересчитывал разнообразные виды трав на краю пашни, птиц, гнездящихся в изгороди, или тварей, живущих в глинистом пруду, откуда с хлюпаньем пили коровы, пахнущие сеном, навозом и молоком. Том не считал это подготовкой к какому‑то определенному образу жизни. Он не собирался «стать» натуралистом или охотником‑спортсменом и не испытывал интереса к профессии лесника. Он постоянно читал – у него в сумке всегда была книга, – но читал только два вида книг. Во‑первых, труды натуралистов, особенно Джеффриса, чье глубоко укорененное, мягкое, типично английское мистическое восприятие английской почвы казалось Тому частью его собственного тела. И еще он читал и перечитывал романтические сочинения Уильяма Морриса о трагических любовниках, чудовищных опасностях и бесконечных путешествиях; в том числе и «Вести ниоткуда», с идиллически счастливыми ремесленниками, живущими в каменных домиках и собирающими богатый урожай овощей, цветов, винограда и меда. Многих книг он избегал. Он чурался описаний сексуальных авантюр: они вызывали у него, как он говорил себе, отвращение и скуку, но в глубине души он отчасти догадывался, что на самом деле это своего рода страх. В отличие от многих детей фабианцев и ренегатов из высшего общества, вроде Чарльза‑Карла, Том не читал гневных описаний тяжелой жизни рабочего класса в Манчестере и Лондоне, Ливерпуле и Бирмингеме. Не читал он, что, возможно, удивительнее для мальчика с его наклонностями, и литературы о путешествиях за пределы Англии. Индия не занимала его воображения, как и североамериканские равнины или южноамериканские джунгли. Он знал, что в южноафриканском вельде идут жестокие бои, что там упорные и упрямые буры противостоят британскому империализму, но воображение не тянуло его в битву, не заставляло получать раны и отступать. Еще менее он интересовался участью чернокожих или смуглых аборигенов дальних стран. Воображение влекло его в меловые норы ос‑отшельниц или к небесно‑голубым бабочкам, откладывающим яйца в гнезда муравьев. Он читал труды Дарвина о земляных червях и принял – не особенно задумываясь – взгляды Дарвина на природу, в том числе взгляд на людей как на животных, понятие о постоянной яростной борьбе за существование и преодоление. Том интересовался половой жизнью английских животных – он много знал о спаривании куниц, о разведении призовых собак и лошадей. Любовь занимала его как что‑то далекое и безнадежное, существующее в мире любовных романов. Он ходил по земле, подмечая, как разведчик или охотник, свежесломанную веточку, разбросанную кучку камней, необычно плотные заросли ежевики, раздвоенный отпечаток копыта лани, дыры, проделанные в дерне хищными клювами. Казалось, он присутствует только для того, чтобы молча воспринимать все окружающее, и сам об этом знает. Под землей, в придуманном царстве скальных туннелей и винтовых лестниц, путешествовал искатель, лишенный тени, со своим верным отрядом, не старея, не сходя с дороги, все приближаясь к темной королеве, которая ткала свои сети, силки, саваны.
Олив Уэллвуд бывала в доме Проспера Кейна, покрытом пылью строительных работ, сотрясаемом ударами молотов и кранов. Она по секрету рассказала Кейну, что беспокоится за сына. Она знала, что Кейн находит эту материнскую заботу привлекательной; поэтому намеренно создавала впечатление теплоты и беспомощности; но поняла, ощутив укол страха, что по‑настоящему беспокоится за Тома. У него раньше был такой солнечный характер, сказала она, он всегда был такой милый, такой умный. А теперь он только слоняется по окрестностям, совершенно бесцельно, и у него вовсе нет друзей. – Он как будто стал другим, совершенно незнакомым человеком, – сказала она. Майор Кейн ответил, что, возможно, это нормально для отношений детей и родителей. Дети вырастают и отдаляются. Да, сказала Олив, но ведь Том не то чтобы отдалился, она как раз об этом и говорит. Он не удалился прочь, а ушел в себя, изящно сформулировала Олив. Она взяла руку Проспера в свои. – Я думала, может быть, Джулиан… кажется, они с Джулианом друг другу нравились… Я подумала, может быть, Джулиан приедет и… погуляет с ним, поговорит? Кейн подумал, что всегда непросто брать в союзники одного представителя молодого поколения против другого. Он осторожно сказал, что знает: Джулиан переживал, когда Том сбежал из Марло. – Тогда‑то все и началось, – заметила Олив. – Я не хочу, чтобы вы просили Джулиана что‑либо выведать у Тома, это было бы очень неразумно. Я просто хочу, чтобы он с ним походил, поговорил.
Так что Джулиан написал Тому письмо, пригласив его в поход по Нью‑Форесту. Он написал (и не соврал), что хочет убраться подальше от Лондона и учебы. Он писал, что они смогут ночевать то под открытым небом, то на постоялых дворах. Том ответил не сразу, но потом прислал бесцветную почтовую открытку, гласившую, что он пойдет с удовольствием.
Снова увидев Тома, Джулиан понял, что всегда был в него влюблен. Или (ибо Джулиан всегда умел мыслить двояко), что ему нужно тешить себя фантазией, что он всегда был в него влюблен. Том в восемнадцать лет был красив той же красотой, что и в двенадцать, – та же стремительная, робкая, неуклюжая грация, то же идеально соразмерное лицо, те же – ибо теперь у Джулиана был кое‑какой опыт – прекрасные ягодицы под фланелевыми штанами. Том был все так же похож на статую – с копной медовых волос и длинными золотыми ресницами, которые почти касались щек, когда он моргал. Рот был безмолвен и спокоен, а странная внезапная волосатость – и лица, и тела – лишь подчеркивала сходство со статуей, словно кутая красоту в покрывала. Мужчины, любящие юношей, подумал Джулиан, любят просто красоту в отличие от мужчин, которые любят девушек. Некоторые красивые девушки производили то же чистое впечатление красоты, что и красивые мальчики, но девушек оценивали как будущих матерей, поэтому их красота была отягощена дополнительным смыслом. Джулиан не питал иллюзий, что поцелуй или касание каким‑то образом дадут ему доступ к общению с душой Тома. Тело же Тома было для Джулиана непроницаемо. Возможно, в нем и обитала какая‑то душа, но Джулиан чувствовал, что попытки снестись с ней будут вторжением и, возможно, испортят все дело. Он смотрел, как свет играет в волосках на руке Тома, пока тот вскидывает на плечо мешок. Джулиан почувствовал – если отвлечься от шевеления между ног – то же, что чувствовал, когда отец разворачивал при нем сверкающую средневековую ложку, отбрасывая в сторону обертку. Джулиан подумал: хорошо, что Том так стремительно покинул Марло. Оставшись, он стал бы добычей хантеров и, может быть, превратился бы в записного кокета, что случалось со многими. Об этом и о многом другом думал Джулиан, пока они шли по тропинкам через поля и леса, ибо Том был неразговорчив и не стремился к дружеской беседе – лишь к дружеской ходьбе бок о бок. Поэтому Джулиан разговаривал сам с собой, мысленно. Он с некоторым ехидством подумал, что должен вести себя хорошо, раз уж старшие сделали глупость и доверили ему Тома. Том почти не смотрел на Джулиана. Он ковырял палкой изгороди или останавливался, подняв руку, чтобы в тишине прислушаться к пению птиц и лесным шорохам. Джулиан знал, что не только не красив, но даже и не привлекателен. Он был маленький, худой и жилистый; с длинным, узким, подвижным ртом; слегка кривоногий, и ходил осторожно, сгорбившись, так не похоже на Тома, свободно населявшего все окружающее пространство. Поскольку Джулиан догадался, что нужно молчать, Том начал сам завязывать разговор. В основном про изгороди и канавы. Он указывал хорошие места для постановки силков. Он нашел орхидею и сказал, что она «очень редкая». Он обсуждал хорошие и плохие методы ведения низкоствольного порослевого хозяйства. А ночью – они спали под открытым небом, расстелив одеяла и непромокаемую подстилку, – Том говорил о звездах. Он знал их все – и планеты, и созвездия. Яркая Венера, почти совпавшая с красным Марсом, и едва заметный на горизонте Меркурий. Голова Гидры, «вон, левее Большого Пса», прямо под Близнецами. Выпуклая убывающая луна. О себе он не говорил. Он ни разу не сказал «я хочу» или «я надеюсь» и очень редко произносил «я думаю, что…». Он отстраненно пожалел об исчезновении отдельных видов хищников, уничтожаемых лесниками, – полевого луня, куницы, воронов. Он рассуждал вслух о том, почему ласки, горностаи и вороны оказались хитрее и живучее. Джулиан спросил: – Может, ты хочешь стать натуралистом? Изучать зоологию, писать книги… или работать в Музее естественной истории. – Не думаю, – ответил Том. – Я не люблю писать. – Что же ты будешь делать? Чем бы ты хотел заниматься? – Помнишь, на празднике Летней ночи нас спрашивали, кем мы хотим стать? А Флориан сказал, что хочет быть лисой и жить в норе. – Ну? – Ну и вот, я думаю, в этом что‑то есть. – Но раз уж ты не можешь стать лисой и жить в норе? – очень, очень небрежно спросил Джулиан. – Не знаю, – ответил Том. Лицо его затуманилось. – Они все время ко мне пристают. Хотят, чтобы я пошел в Кембридж. Заставляют сдавать экзамены. И так далее. – В Кембридже неплохо. Там очень красиво. И полно интересных людей. – Тебе‑то хорошо будет в Кембридже. Тебе люди нравятся. – А тебе нет? – Не знаю. Я просто не умею с ними обращаться.
Назавтра стало жарко. Они нашли реку, и Том сказал, что они будут купаться. Он сбросил рюкзак, разделся догола, аккуратно сложил одежду и положил поверх рюкзака. Потом вошел в волу сквозь прибрежные тростники. Джулиан сидел на берегу среди лютиков и смотрел, как зачарованный. Он подумал, что никогда не забудет этой картины: член Тома у волосатого бедра, когда Том нагнулся над стопкой одежды. Никогда не забудет очертаний этих бедер, раздвигающих буро‑зеленую воду, которая вдруг стала глубже, так что Том погрузился и вынырнул снова, с водорослями, застрявшими, как конфетти, в густых волосах. Том был не только солнечный, но и загорелый. Везде, где солнце касалось этого тела, оно окрасило его красноватым загаром, на фоне которого проступали бледные волоски. V‑образный узор на груди от расстегнутой рубашки, браслеты от закатанных рукавов на руках, градации золота – полосами, как у зебры – на икрах и бедрах. – Давай же. Чего ты ждешь? – Я на тебя смотрю. – Нечего на меня смотреть. Зайди в воду, попробуй, какая она замечательная. Сверху горячая, а внизу холодная и липкая. Мне между пальцев ног набилась глина и мелкие рыбки. Иди же. О, какое счастье было бы войти в него, думал Джулиан, раздеваясь и из осторожности приглаживая пальцами собственный член. Не верится, что он действительно почти ничего не знает, а похоже. Он должен бы быть ужасно скучным. И был бы, если бы не был так красив. Нет, это несправедливо, он дружелюбный, очень милый, что бы ни значило это бесполезное слово. Милый молодой человек. Но печальный, я чувствую, в глубине души он печален. Тем временем Джулиан сам заходил в воду – скрылись колени, потом смущавший его отросток. Том обрызгал Джулиана – издали, он всегда был так далеко – огромными радугами брызг, а потом поплыл вверх по течению, как форель. – Я тебе покажу, где прячутся щуки, – сказал он. – Это так весело, ужасно весело. – Да, – сказал Джулиан, стараясь получить хотя бы суррогатное удовольствие от воды. – Ужасно весело. Когда они уже сидели на берегу и сохли, Том спросил: – Какие твои любимые стихи? – Тебе только одни? Я могу назвать десяток. Напрасно блеском хвалишься, светило. Сравню ли с летним днем твои черты. Ода греческой урне. Калибан о Сетебосе. А твои? – Чем занимался великий Пан меж тростников у реки? Я могу сказать эти стихи наизусть. Я их очень часто про себя читаю. – Скажи.
Чем занимался великий Пан Меж тростников у реки? Рушил древа и орал, горлопан, Брызги дробили копыта козьи, Лилии и тельца стрекозьи Взлетали вверх у реки…
И обрезал тростинку великий Пан (Слишком вымахала у реки!), Сердцевину вынул лесной мужлан, По всей длине из трубки наружной, И продырявил тростник безоружный Многократно, воссев у реки.
«Так», – засмеялся великий Пан (Засмеялся он у реки), «Так приступлю, коли дар нам дан Музыкой тешиться целым миром», И, ртом припав к тростниковым дырам, Он с силой дунул на бреге реки…
Но зверь по природе великий Пан, Хохочущий у реки, Хоть людям дар песен от Пана дан: Истинный бог, он тем и велик. Что жалеет сорванный этот тростник, Которому век не шуршать у реки.[37]
В Пэрчейз‑хаузе дела шли все хуже и хуже. У Фладда и раньше бывали перепады настроения – он то целыми днями яростно работал бок о бок с Филипом, то несколько дней подряд просиживал в кресле, рявкая на Филипа, если тот спрашивал его о чем‑нибудь или просил денег, и изредка замечая Серафиту лишь для того, чтобы сказать ей колкость. После отъезда Имогены Фладд немедленно погрузился в черную депрессию: он сидел, уставившись на портрет Палисси, или горбился, обхватив голову руками, словно она болела. Когда период спячки закончился, Фладд не вернулся к работе, но начал стремительно, никого не предупреждая, уходить из дома на болотистые равнины, без шляпы и без куртки даже в ветреные, мокрые дни. В один особо мрачный день он смахнул на пол целый лоток только что глазурованных горшков, бормоча, что это безобразные выкидыши. Это была неправда, и Филип почти разгневался оттого, что пропало даром столько хорошей работы. Но Филип был проницателен и понимал, что может себе позволить, а что нет – и точно знал, что не может позволить себе сердиться на мастера или презирать его. Но он пожаловался Элси, что дела идут все хуже и хуже. Оба знали, что он имеет в виду. Элси сказала, что пыталась поговорить с миссис Фладд, но без толку. Миссис Фладд ответила, что у ее мужа много забот и трудный характер, и что Элси это уже и так знает. Однажды Филип отправился на обычную одинокую прогулку в Дандженесс для сбора плавника, раковин и необычных камней. Стояла переменчивая, шквалистая погода, ослепительные пятна света на воде сменялись ударами ветра и обрывками облаков, затмевающими солнце. Вдруг Филип увидел Фладда – тот стоял у края воды, хлопал руками и неслышно орал на море. Филип решил сделать крюк побольше, надеясь, что хозяин его не заметит. Но тут увидел, что Фладд, в ботинках и вельветовых штанах, стоит в воде, которая уже дошла ему до щиколоток. Быстро идти по наклонной плоскости, усыпанной галькой, не так просто. Филип изменил направление и двинулся к Фладду. Галька скрипела и стонала под ногами. Фладд погрозил кулаком горизонту и сделал несколько шагов вперед, маша руками, как мельница. Вода уже дошла ему до бедер, руки задевали гребни пены. Филип еще никогда не заходил в воду с этого берега. Он знал, неведомо откуда, что дно идет под уклон, а потом, уже там, где глубже человеческого роста, резко обрывается вниз, в коварные течения. Он неуклюже побежал вниз, к горшечнику, который сделал еще два‑три шага, скрежеща галькой, и зашел уже по пояс. Филип не умел плавать. Он стал прикидывать, что случится, если он бросится на Фладда и упадет в засасывающую воду. Он кое‑как подобрался к тому месту, где стоял Фладд, и прокричал в ветер: «Пойдемте домой, сударь. Пойдемте, прошу вас!» Несколько секунд они стояли так – старик качался в прибое, хлопая по воде огромными руками, а юноша лихорадочно соображал, как схватить его и не потерять равновесия, и в то же время продвигался вперед, следя, чтобы обе ноги твердо стояли на грунте. – Бенедикт Фладд! – проорал он. Фладд наконец обернулся, злобно распялив завешанный косматыми волосами рот и дернувшись всем торсом. – Иди домой, – сказал он и со всплеском упал на бок, в море. Он снова поднялся, видимо, стоя на коленях на гальке и соскальзывая под уклон, и крича на Филипа, что тот – назойливый дурак. Филип прошел вперед мелкими, словно жеманными, шажками и взялся за мокрую фланель рубахи. – Пойдемте из воды, хозяин. Пойдемте домой. – Оставь меня. – Как можно? – сказал Филип, выдавая, что сердится. – Я должен доставить вас домой. Помогите мне. Фладд брыкнул ногой – желая то ли освободиться от Филипа, то ли помочь ему – и под водой поехал целый обвал гальки. Филип обхватил руками тушу Фладда и потянул. – А ну‑ка помогайте мне, – яростно и рассудительно сказал он. – Помогайте себе самому. Пойдем, пойдем. И они как‑то начали карабкаться вместе и выкарабкались на сушу, которая вовсе не была сухой – из‑за воды, которая лилась с Филипа и Фладда, и воды, которую выхватывал из моря ветер, хлеща ею землю. – Зря ты мне помешал, – сказал Фладд, но не грубо. – Я решил взять и зайти в воду, и идти, не останавливаться. Напрасно ты меня остановил. – Почему? – спросил Филип. – Почему вы так? Вы великий художник. Вы умеете такое, что многим и не мечталось. – Оно от меня уходит. Я ничего не могу. Наверное, так и не смогу больше… не смогу… до конца жизни. Вот я и думаю, чего тогда тянуть? – Это просто настроение такое. У вас оно и раньше бывало – черная полоса. Я видел. А потом вы делали удивительные вещи. Тот горшок с солнцем и облаками, помните? И другой, как пылающая парча. Помните? Если бы вы тогда утопились, тех горшков не было бы. – Тебя горшки больше заботят, чем я. – А если и так, это оттого, что я похож на вас. А вы сейчас чуть не утопили нас обоих, и это было бы несправедливо. Филипу не показалось странным, что он не умолял Фладда спастись ради жены и дочерей.
Как‑то раз, пойдя в Лидд закупать провизию, Филип увидел Артура Доббина и обрадовался. Он сказал Доббину, что Фладд «очень подавлен», по‑видимому, из‑за того, что Имогена уехала в Лондон. Он попросил, чтобы к ним зашел Фрэнк Моллет. Доббин поехал на велосипеде обратно в Паксти и передал просьбу Фрэнку, который сел на свой собственный велосипед и отправился в Пэрчейз‑хауз. Фладда не было дома, он опять ушел бродить по болотам, так что Фрэнку удалось поговорить с Филипом, который описал пугающее поведение Фладда и сказал, что почти отчаялся – он не в состоянии все время следить за Фладдом, так как боится толкнуть горшечника на новые выходки, и к тому же должен работать, иначе в доме не будет денег. Филип сказал, что Фладд наотрез отказывается повидать врача, а это ничего хорошего не предвещает. Может быть, Фрэнк с ним поговорит? И добавил, движимый внезапным порывом, что Помона ходит во сне. – По большей части в мою спальню, – сказал он. – Меня это очень смущает. Я знаю, о чем вы думаете, но она глубоко спит, очень глубоко. Элси мне не верит, но, может, вы поверите. – Вся эта семья для меня загадка, – ответил Фрэнк. – Вы с Элси ее спасли, если можно так выразиться. Майор Кейн, возможно, спас Имогену, но поверг в безумие остальных. А что миссис Фладд? – С ней никогда не скажешь, – ответил Филип. – Я ее вижу по временам, когда пытаюсь отвести Помону обратно в кровать. Она выходит в халате, с распущенными волосами и пьет бренди. Она как стиральная доска. – Стиральная доска? – Ну да, вся какая‑то мятая и в бороздках. Безо всякого выражения на лице. – По правде сказать, я побаиваюсь Бенедикта Фладда. Я, конечно, поговорю с ним. И напишу майору Кейну. – Я на это и надеялся. – Филип нахмурился. – Когда он работает, он опасен – горшки требуют медлительности, спокойствия, легкости, а он все делает с удвоенной скоростью. Но и с удвоенной скоростью он все делает хорошо, лучше, чем я когда‑либо смогу… Мистер Моллет, он разбил целую партию хороших горшков, которые я сделал и расписал, – просто взял и смахнул на пол. – Ты на него сердишься? – Н‑нет, – медленно произнес Филип. – Я его люблю, в каком‑то смысле. Но он вселяет в меня страх божий.
Бенедикт Фладд злобно ухмыльнулся и сказал Фрэнку Моллету, что не нуждается в его услугах – пока не нуждается. – Мне недолго осталось жить на этом свете, молодой человек, и вы мне понадобитесь, чтобы отпустить грехи. Но до тех пор можете мне на глаза не показываться. Я вас сюда не звал. Мне нужно одиночество. – Вы не один в этом доме. – Это еще что такое? Это мой дом. – Я пришел навестить миссис Фладд. И Филипа Уоррена. – Ой, убирайтесь, пока я в вас чем‑нибудь не бросил. Я в плохом настроении, держитесь от меня подальше. – Филипу нелегко приходится. – Я знаю.
Письмо от Фрэнка Моллета пришло, когда Проспер Кейн обдумывал очередной визит на большую Всемирную выставку в Париже – она открылась в апреле, когда многие дворцы и павильоны еще не были завершены. Отношения между Англией и Францией охладели из‑за бурской войны. Принц Уэльский, президент британской секции, надзиравший за строительством Британского дворца, в 1900 году отказался ступить на землю Парижа. Несколько лояльных британских участников тоже отказались, но Музей Виктории и Альберта постоянно сотрудничал со специалистами по прикладным искусствам из Франции, Германии, Австрии, Бельгии и других стран, где цвело «новое» искусство, предметы которого можно было увидеть на выставке. Проспера Кейна интересовали новые ювелирные изделия – произведения француза Рене Лалика, изысканные австрийские работы новых венских мастерских «Винер Веркштатте» и Коломана Мозера. Проспер ездил в новый венский Музей прикладных искусств; югендштиль, увиденный там и в Мюнхене, привел его в восторг. Проспер собирался в июне поехать на выставку еще раз, на более долгий срок, и у него появилась идея – взять с собой Бенедикта Фладда, чтобы тот посмотрел на новые стили в керамике и чтобы прервать его уединение среди болот. Несколько больших чаш и слегка зловещих сосудов Фладда были выставлены в британском павильоне Эдвина Лаченса. Кейн отправился в Пэрчейз‑хауз и принялся заманивать Фладда возможностью снова посмотреть на «райские» сосуды, покрытые хитросплетением из птиц, зверей, плодов, ангелов и обнаженных человеческих тел: Фладд не видел эти сосуды двадцать лет, с тех пор, как их приобрел бельгийский коллекционер. Кейн сказал, что Фладду интересно будет посмотреть работы Галле и изделия в стиле ар‑нуво. Фладд сверлил его злобным взглядом и ворчал, что не был в Париже двадцать лет. Париж и тогда был гнездом толкотни, а сейчас, должно быть, еще хуже, раз туда понаехали толпы вонючих пожирателей чеснока. Но при воспоминании об этих ужасах у Фладда в глазах зажегся интерес, и в конце концов он согласился поехать. Проспер решил взять с собой сына, так как надеялся, что Джулиан пойдет по его стопам. Он предложил Джулиану пригласить друга, и тот сказал, что хотел бы взять Тома, если тот согласится, но это маловероятно. Оказалось, что Чарльз Уэллвуд тоже едет. Джулиан попросил Чарльза пригласить Тома. Date: 2016-02-19; view: 287; Нарушение авторских прав |