Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Прага, май 1925 года. 4 page





После голода, и это чаще в нашем случае, вырывал детей из детской обстановки физический труд. Очень рано нужда и стечение трагических обстоятельств взваливали на детские плечи непосильную физическую работу и сознание ответственности за судьбу младших братьев и сестер. Вот несколько из многих и многих примеров. “Мне было всего пять лет, и мне приходилось носить дрова на своих плечах. Старший брат с мамой ходили пилить дрова, они напекали нам с братом на целую неделю хлеба. И вот я, пяти лет, а мой младший брат, имеющий четыре года, должны были целую неделю сами ночевать и поддерживать хозяйство”. Девушка (VII кл.) вспоминает свою жизнь в Севастополе: “Скоро я стала служить, мне только исполнилось 13 лет, с 10 час. утра до самого вечера меня не было, долго я продавала газеты, в последнее время была помощницей экспедиторши газеты... и в то же время курьером при газете”. Труд, правда, вырывая из детства, все же не разрушал, а часто и приподнимал ребенка морально. Очень хорошо это оздоровляющее значение труда в психике ребенка сказалось в одном из воспоминаний душевно сохранившегося юноши. “Тяжело мне было не нравственно, а физически... Мне, как единственному мужчине, оставшемуся дома при семье, приходилось трудно. Семья — большая, работы было много, а работать почти некому. День и ночь мне приходилось заботиться о своих младших братьях и сестрах, и несмотря на то, что этот последний год я подорвал свое здоровье, я не жалею об этом, без стыда вспоминаю эти годы своей жизни. У меня осталось сознание исполненного долга перед семьей...” (VII кл.).

Сами по себе события, как бы грозен ни был их смысл, проходят часто мимо сознания ребенка. Проводником их во внутренний мир являются наблюдения над близкими. Он видит следы слез на глазах матери, тревогу отца, приготовления к отъезду, но сам, своим детским умом, ни в чем разобраться не может. С недоумением он обращается с вопросами и расспросами ко взрослым, прежде всего к матери, но чаще всего не находит удовлетворяющего ответа. Слышит непонятные слова “революция”, “большевики”, “чрезвычайка” и по-своему себе их объясняет. “Большевик”, в его представлении, какое-то большое, огромное чудовище, “чрезвычайку” он упорно называет “черезвычайка”. Эту беспомощность очень ярко передает мальчик-казак: “Жил я в станице, ничего не знал о войне, о революции, и мне какими-то странными словами казались “революция”, “война”. “Что такое, батя?”-спрашивал я отца, который отвечал: “Много будешь знать, скоро состаришься”. Молодой еще и недовольный уходил (я) в сад, садился на вишню и много, много думал об этом, но к чему могли меня привести мои детские мысли” (VI кл.).

Ребенку нужна конкретность, тогда он по-своему, применительно к себе объясняет общие понятия, которые вдруг стали занимать столько места в разговорах взрослых. Очень любопытно, как мальчик объяснил, что такое “свобода”. “За обедом я узнал, что все стали равны и могут что угодно делать. После обеда мне бонна давала рыбий жир, которого я не любил. Я не захотел его пить и сказал, что теперь свобода, и я не приму рыбий жир. Через неделю приехал Керенский и говорил речь...” Так по-детски верен этот рыбий жир рядом с Керенским. И в горе точно также конкретен ребенок. Нужно, чтобы горе нашло путь в его детскую душу, куда он неохотно его пускает. Посмотрите, какими странными для нас, взрослых, словами ребенок описывает видимые ужасы. “Когда мы ехали, то я прямо ужасалась, потому что около церкви висели повешенные люди, и было написано, что это большевики, но это все время проделывали местные большевики. Когда мы сели в вагон, то перед нашими глазами повесили трех и тоже сделали такую же надпись, и после этого у меня осталось плохое впечатление” (IV кл.). И это “осталось плохое впечатление” не только от беспомощности языка, но и от детской невосприимчивости к ужасному вообще, вне личных переживаний.

Отчасти этим я себе объясняю обилие описаний ужасов с чужих слов, описаний с обилием деталей, часто со следами детской творческой фантазии, и удивительную скупость в словах там, где дело идет о личном. Почти всюду смерть окружает детей; почти все теряют близких при трагических обстоятельствах. Очень часто отца, мать убивают на глазах ребенка. Но как целомудренно скупо умеет ребенок подойти к этому, самому страшному в своей жизни. “Около наших ворот была свалена целая груда трупов, на мостовой валялась убитая лошадь, и голодные собаки рвали ее на куски. Это были самые тяжелые минуты моей жизни. В эту ужасную ночь я лишилась моей мамы...” — так пишет девочка V кл. Или другой пример: “В город (Туапсе) ворвались большевики. И вот тут-то погиб мой горячо любимый отец. Какие они зверства вытворяли над бедными офицерами... Но слава Богу за то, что его убили, а не мучили, как других” (IV кл.). Да, и за это приходится детям благодарить Бога! Мне не хочется останавливаться на примерах трагических переживаний детей, лучше читателя пощадить и себе дать возможность без надрыва извлечь из материала те выводы, какие, может быть, помогут хоть несколько облегчить будущую жизнь детей.

Для этих выводов важно подчеркнуть, что именно здесь, в моменты непосредственного столкновения ребенка с жестокой обстановкой, завязаны те душевные надломы, которые оставляют неизгладимый отпечаток на всю жизнь. Совершенно неожиданно, вдруг, ребенок становится иным, в нем задеваются такие струны, которые раньше не звучали в его душе. Жизнь врывается в детскую душу, жестоко ранит ее и часто навсегда искалеченную выбрасывает на чужбину. Редко дети умеют осознать этот переломный момент своей жизни, еще реже находят слова, чтобы объяснить его, но там, где говорят, там как-то по особенному ощутительно чувствуешь весь глубокий смысл этого перелома. Тот же мальчик, который так ярко передал состояние безразличия ко всему происходящему, нашел необычайные слова для изображения перелома в своей жизни. “Тут я после разлуки впервые увидел отца; как он похудел, я себе представить не мог; это был скелет скелетом; в первый раз тут во мне проснулась жалость, и я понял, что люблю отца и что очень тяжела была бы мне его смерть...” У мальчика умирает брат, отец уезжает лечиться, ребенок остается на попечении родных. “До этого я был таким мальчиком, про которого все говорили “шелопай”, но когда уехал отец, я резко изменился... Изменился я в том отношении, что до этого я никогда не молился, никогда не вспоминал Бога, но когда остался один, я начал молиться, молился все время, где только представлялся случай и больше всего молился на кладбище на могиле брата” (IV кл.).

Я нарочно взял случай без тех жестоких потрясений, в результате которых создается резкий перелом в жизни ребенка. Чаще это происходит на фоне ужаса и крови. “Я пишу, может быть, очень субъективно, — говорит девушка, вспоминая свое прошлое, — но для меня вся революция сосредоточилась на убийстве моего дорогого отца с чего и начались наши несчастья... С этого дня (ареста отца) все было кончено. Под этим “все” я подразумеваю то беззаботное детское житье мирного времени, когда наша семья не была еще исковеркана”. Точно также пишет мальчик-кадет: “Только когда я увидел кровь родного брата, убитого наповал одним красноармейцем, тогда я только понял, что такое “революция”, что значит “война” (VI кл.).

Душевная надломленность ребенка вовсе не соизмерима с количеством тяжелых впечатлений от окружающей жизни, с обстановкой, в которой протекали его детские годы. Они могут быть ужасны, а душа ребенка может остаться все же чистой и здоровой. Этим объясняется тот факт, что в самой неприглядной обстановке вырастают дети со здоровой душой, и часто виденное и пережитое в детстве дает тот запас идеализма и жертвенности, которые затем окрашивают собою всю жизнь. И поэтому не правы те, кто видит ужас нашей эпохи только в том, что дети растут в нездоровой обстановке, что они являются свидетелями изнанки жизни. Все это, конечно, печально, и со следами этого придется долго считаться, но самое страшное все же не здесь и не в этом. Если бы сама обстановка калечила детей, то можно бы прийти в отчаяние. Ведь тогда надо поставить крест над целым поколением. Нет русского ребенка, за редкими исключениями, который не рос бы эти годы в ненормальной обстановке. К счастью, ребенок именно тем, что он ребенок, предохранен от гибельного влияния обстановки больше, чем обычно думают. Калечит ребенка не столько обстановка, сколько те душевные травмы, которые непосильны его детской душе, те испытания, которые превращают его из ребенка во взрослого. Вот тогда, потерявши силу сопротивляемости, он подпадает гибельным влияниям среды и обстановки, которые для нормального ребенка часто проходят почти бесследно. Страшно в нашей эпохе, и этого часто не осознают взрослые, именно то, что она беспощадно разрушает детство, отнимает у детей единственную их защиту в борьбе с беспощадной жизнью. Внимание психолога-педагога и воспитателя усиленно должно быть обращено в эту сторону.

Мне не страшно за ребенка, что бы он ни описывал, когда он рассказывает, как попугай не хотел разговаривать с большевиками, потому что они ему давали колбасу, а вот когда дали семечек, “тогда попка стал с ними разговаривать. После того Киев взял Петлюра, и папа был арестован...” (III кл.). Я не боюсь воинственности кадета, если он даже на деле повоевал, пока он пишет: “Я бы воевал со всей души, я не сидел бы в III классе. Это первое мое дело”. Я не могу без улыбки читать, как старательно выписывает мальчик свои горе-путешествия: шли пешком кадеты из Перми до Екатеринбурга. “Через несколько дней после осмотра мной города мы сели в поезд и поехали в Камышлов, в этом городе я не был (точно он обязан быть во всех городах. — А.Б.). Из Камышлова в г. Тюмень, из Тюмени в Иллим, из Иллима в г. Омск, из Омска в Новониколаевск, из Новониколаевска в Иркутск, из Иркутска в Читу, из Читы в государство Китай, из Китая в Россию в г. Владивосток, из Владивостока опять в Китай — город Шанхай, из Шанхая в королевство С.Х.С.” (III кл.). Попутешествовал мальчик, вероятно, немало перенес, бедняга, но это еще не так страшно.

Я вижу на жутком фоне проявления честности, мужества, необычайной стойкости и благородства. И этого тоже нельзя забывать. Дети находятся в обстановке поистине кошмарной. “Я застрял в чужом городе без средств и знакомых. Не было кажется такого занятия, которое я бы не испробовал в эти кошмарные дни: я был и грузчиком, и сапожным подмастерьем, и мальчиком из магазина, и рассыльным при одном из красных клубов” (VII кл.). Но среди этой обстановки дети видят не всегда одну только мерзость, рядом наблюдают они и подвиги мужества и самоотвержения. Их реже отмечают, так как они ближе и понятнее ребенку, чем дикое и звериное. И опять-таки где конкретно сталкиваются с этими чертами мужества и благородства, там и след в душе сохраняется прочно. Девочка, с явно напетым средою антисемитизмом, тут же, рядом с проклятиями, трогательно просто рассказывает, как мать спасла ее подругу-еврейку во время погрома. “Нельзя же оставить погибать бедную девочку за то, что она еврейка”, — это звучит просто и убедительно, а все угрозы не оставить в живых ни одного еврея — этому не веришь, ибо все это отдает словами взрослых.

Не могли пройти бесследно для ребенка и те примеры семейного героизма, которыми пестрят воспоминания. Пусть даже позади смерть горячо любимой матери, но образ ее, самоотверженный и бесстрашный, навсегда остался в душе. Приходят в квартиру с обыском. Солдаты “быстро подойдя к маме, подали ей папину карточку в офицерской форме. “Что же”, — спросил один из них и приложил к маминому виску пистолет. Мама побледнела, но не растерялась. Я быстро подбежала к большевику и загородила собой маму. Он меня оттолкнул и уже хотел спустить курок, но тут я не знаю, откуда у меня нашлась сила. Я оттолкнула большевика и освободила маму” (IV кл.). Разве забудется образ отца в описании другой девушки: “Мать вскоре умерла от сыпного тифа, кризис перенесла она на телеге, под стогом сена, в степи, ночью. Умирая, мама просила пить, но где достать воды? Отец набрал в бутылку снега, грел его у груди и, когда он растаивал, давал умирающей пить” (VIII кл.).

Отмечают дети благородство и со стороны тех, от кого они ждут одних надругательств: “Потом приехали папины подданные солдаты, и они поступили в большевики, чтобы спасти папу, и выпустили папу из тюрьмы”. Иногда эта черта жалости за людей и благородства поднимается до странствующей легенды, занесенной ребенком в свои воспоминания. “У нас был такой случай (в Одессе, где, по словам девочки, “работу давали только большевикам”), что один ребенок бросился вниз и, падая, сказал: я отдаю свою жизнь за всех” (I кл.) И то, что ребенок отмечает эту легенду, как случай “у нас в Одессе”, так верно рисует его собственную восприимчивость к добру.

Дети жили в обстановке, где геройство и подвиг были рядом с низостью и жестокостью. И сами дети заражались этим геройством. С какой необычайной простотой рассказывает в одном из очень ярких воспоминаний мальчик-казак, как он ночью с двумя старшими братьями освобождает отца из тюрьмы, подпиливая решетку у окна. Для него в этом нет ничего необычайного, как нет и в том, что братья его жертвуют своей жизнью каждую минуту. Какая сила воли и раннее сознание своего долга должно быть у девочки (I кл.), которая описывает, как во время эвакуации заболевает мать и дедушка, и как она ухаживает за обоими. “Потом через некоторое время я себя плохо чувствовала, и у меня была повышенная температура, но я не хотела говорить маме...” Сколько нужно было недетского мужества, чтобы упорно молчать об отце офицере, несмотря на хитрости и угрозы выпытывающих. А указание на это мужественное сокрытие правды (оно особенно трудно дается детям, ибо ребенок не может понять, что преступного в том, что папа “офицер”) вы найдете на каждом шагу. “Меня спрашивали при обыске об отце, но я ничего не сказала” (III кл.) — вот одна из обычных записей.

Даже самое страшное в детской жизни этих страшных лет — гражданская война, которая сама уже сознается преступлением, не всегда развращала и разлагала, но вызывала к жизни и необычайную стойкость, жертвенность и мужество. Уже то, что в сознании большинства гражданская война — тяжкое испытание и жертвенный долг, должно быть отмечено. “Активного участия в гражданской войне не принимал, и я благодарю Бога, что мне не выпало на долю проливать русскую кровь”, — пишет один из юношей (VIII кл.). За редкими исключениями вы не встретите ни бахвальства, ни даже подчеркнутого молодечества. Есть чувство мести, но там, где оно есть, его нельзя не понять. Надо прочесть, через какие издевательства и надругательства над всем самым дорогим прошли дети, чтобы не удивиться родившейся жажде мести. Такие раны может заживить только время. Но сколько личного мужества и решительности в этой необычайной военной истории детей. Нельзя не залюбоваться мальчиком-казаком, когда он пишет о высадке на берег: “Так (как) не было пристани, то все прыгали с парохода, а лошадей по лебедке спускали. Но так как я не умел плавать, то я сел на своего коня на пароходе и вместе с ним полетел в море. Сразу мы с ним нырнули; когда вынырнули, то он направился к берегу и я с ним” (III кл.). Ребенок-воин — это самое жуткое, что можно себе вообразить. И дети сами понимают, как жестоко с ними обошлась судьба. “Наши отцы не перенесли того, что мы. Они исподволь подходили к романам с убийствами, а мы... От сказок оторвали нас выстрелы кронштадтских матросов” (VIII кл.). Конечно, участие в гражданской войне оставило самый тягостный след в детской душе; мы ниже увидим, что самые сильные душевные ранения связаны именно с участием в убийстве человека человеком. Все же было бы жестокой неправдой сказать, что все участники гражданской войны навсегда искалечены. Нет, и здесь по-разному преломлялась обстановка в душе ребенка. “Когда мы ходили в атаку или большевики на нас, то сразу все вспоминал, и дом, и мать, и сестер, и отца”, — пишет, например, мальчик-кадет (III кл.). Думаю, так переживший войну морально уцелел, и за него не страшно. Страшно за того, кого события душевно ранили, кого детство не защитило от вторжения в душу таких переживаний, после которых он перестал уже быть ребенком.

Легко заметить, что в жизни таких детей обычно все сосредоточено на одном трагическом событии, что именно в этом событии — завязан узел всех их страданий. Можно бы привести десятки воспоминаний, где отчетливо вскрывается тот основной шок, с которым связана душевная надломленность ребенка. Очень часто ребенок отмечает, что он под впечатлением пережитого заболевает. “На следующий день 10 красноармейцев пригнали на наш двор 3-х казаков. Затем, оголив их спины, красноармейцы стали бить их саблями по спинам и головам. Кровь полилась ручьем... Все запрыгало у меня в глазах... Я заболела... Моя детская душа не могла перенести этого”, — пишет девушка (VIII кл.), вспоминая свое детство. “После этой ужасной проведенной ночи со мной сделалась горячка, и с этой минуты я ничего не помню”, — пишет другая (II кл.). Чрезвычайно ценны те сочинения, где удается уловить именно этот момент душевного ранения ребенка. Он связан чаще всего со смертью. Страшно, когда смерть заглядывает в глаза ребенку, когда он своим маленьким существом чувствует, что сейчас, вот сейчас должно случиться непоправимое. Девочка пишет, что ее с матерью и отцом повели в чрезвычайку. “Сидели мы недолго, пришел солдат и нас куда-то повели. На вопрос, что с нами сделают, он, гладя меня по голове, отвечал: “расстреляют”. Сколько немого ужаса было в этом слове” (IV кл.). Я не могу без внутренней дрожи вспомнить и крик другого ребенка в чеке: “Бабушка, я не хочу умирать!” Эти переживания, конечно, оставили неизгладимые впечатления, а часто неизлечимое душевное ранение.

О том, как сроднились дети с мыслью о смерти, свидетельствуют некоторые спокойные записи, за которыми скрыто очень много. “Я была рада, — пишет, например, девочка (IV кл.), — что могу учиться и жить спокойно, не думая о том, что меня убьют. И могу получить образование”. — “Самим нам казалось странным, что мы живы”, — пишет девочка, пережившая бомбардировку Киева.

Но даже угроза лишения жизни является не самым страшным испытанием для детской души. Эта рана как-то скорее зарубцовывается. Но участие в убийстве другого, кровь на детских руках — это невыносимое испытание для ребенка. Убийство, если оно осознано ребенком, делает его навсегда калекой. Тот же мальчик, который с таким надрывом писал о воровстве, так рассказывает дальше свою жуткую повесть. “Зимой моих братьев и сестер разобрали добрые люди. А я... Взял браунинг отца и пошел было убить комиссара. Да по дороге увидел у сада чека гору трупов... И такой ужас охватил меня, что я бежал из города... Четырнадцатилетним мальчиком сделали меня унтер-офицером. Никогда не смотрел я на действие своего оружия: мне было страшно увидеть падающих от моей руки людей. А в августе 1919 г. в наши руки попали комиссары. Отряд наш на 3/4 состоял из кадет, студентов и гимназистов... Мы все стыдились идти расстреливать... Тогда наш командир бросил жребий, и мне в числе 12-ти выпало быть убийцей. Что-то оборвалось в моей груди... Да, я участвовал в расстреле четырех комиссаров, а когда один недобитый стал мучиться, я выстрелил ему из карабина в висок. Помню еще, что вложил ему в рану палец и понюхал мозг... Был какой-то бой. В середине боя я потерял сознание и пришел в себя на повозке обоза: у меня была лихорадка. Меня мучили кошмары и чудилась кровь. Мне снились трупы комиссаров... Я навеки стал нервным, мне в темноте мерещатся глаза моего комиссара, а ведь прошло уже 4 года... Прошли года. Забылось многое; силой воли я изгнал вкоренившиеся в душу пороки — воровство, пьянство, разврат... А кто снимет с меня кровь? Мне страшно иногда по ночам”. Вы видите перед собою юношу с явно выраженным душевным надломом.

Вот еще один пример. Юноша 18 лет описывает расстрел махновцев: “Мне ярко врезался в память расстрел взятых в плен махновцев. Они были взяты во время нападения Махно на Екатеринослав. Среди них были подростки лет 14-15. Наши понесли во время последних боев тяжелые потери, и солдаты решили расстрелять пленных. Их вывели за город и приказали рыть ямы. Меня тоже назначили в конвой пленных. И вот, когда ямы были вырыты, из толпы смертников отделился один моих лет, упал к ногам командира, охватил его ноги и стал, захлебываясь слезами, молить о спасении. Тот приказал его убрать, и этот несчастный так кричал и забился в руках солдат, что я не мог вынести и бросился бежать от этого страшного места” (VII кл.).

Не могу не привести на этот раз довольно большого описания расправы с красноармейцами, в котором так ярко сказалась душевная реакция участника и свидетеля события. Мальчик, которому было лет 15-16, пишет, что он не выдержал картины ужасов и от всего виденного “вскочил в вагон подошедшего эшелона и, почувствовав усталость, лег на свое место. Вдруг раздался страшный душу раздирающий крик: “Пощадите, ведь я не по своей воле, меня взяли силой!” “Врешь!” слышался ответ и глухой удар по чему-то мягкому, глухой стон, хрипение и опять мольбы; я не выдержал и, вскочив на ноги, подошел к двери и, о ужас! Вся панель усеяна трупами, с разможженными головами, еще ворочающиеся и стонущие производили ужасное зрелище. Но вот крик; я обращаю свое внимание в ту сторону и, о ужас, молодой, скорее еще мальчик, очень красивый, полунагой стоял на коленях перед солдатом с озверевшим лицом и поднявшим над головой мальчика приклад; у мальчика от испуга глаза, казалось, выскочить хотели, в них были ужас, мольбы о пощаде, но солдат очевидно уже ничего не соображал. Едва он еще хотел что-то крикнуть, как приклад опустился на его голову. Я не мог выдержать, хотел броситься к нему, но что я мог сделать с человеком-зверем. После того я никак не мог сладить с собою; я как-то ослабел, я не мог больше оставаться в этой среде, морально я чувствовал себя кошмарно. Ждать долго не пришлось, вскоре я был ранен, и мне пришлось убраться в лазарет” (VII кл.).

Именно эти дети-взрослые, заглянувшие в глаза смерти и сами невольные соучастники в величайшем преступлении, носят в себе душевную рану. Для них высказать себя — большая мука, но и большое освобождение. Чем глубже таят они в себе пережитое и выстраданное, тем сильнее оно отзывается на их внутреннем душевном мире. Читая их нервные строки, написанные, как исповеди, я думал: они обрадовались возможности сбросить с себя кошмары, хоть перед кем-нибудь высказать то, что наболело у них. В их словах и жалоба и обвинение. Они знают, как искалечило их время, и горько вспоминают свое золотое детство. “Что был я — и что стал? Был когда-то юноша-ребенок, жизнерадостный, с веселыми мыслями, с радужными надеждами, с мягким любящим сердцем, а теперь стал нравственный калека, почти малограмотный, озлобленный и ожесточенный на всех и вся и запуганный, как лесной волк”, — пишет юноша калека, как он сам себя называет (VII кл.). “Я часто не узнаю ни папы, ни мамы, да и себя также: из веселой девочки я превратилась Бог знает в кого”, — жалуется девушка (VII кл.), а другая, ее подруга, замечает: “Но ничем и никогда не загладить тех ужасных лет, проведенных во время большевизма. Они много сделали, исковеркали душу, рано заставили состариться” (VII кл.). Вот за этих, повторяю, детей-взрослых страшно!

Мне пришлось для тех педагогических выводов, ради которых я взялся за эту статью, пересмотреть материал и по-своему перераспределить его. Я рисковал при этом кое в чем, а особенно в примерах, совпасть с работами других авторов сборника. Но я думаю, читатель на меня за это не посетует. При ином подходе по-иному невольно освещается один и тот же материал. Иной подход дает возможность привлечь и новое, что оставалось бы вне поля зрения других. Мне важно было проследить, как ребенок оберегает свой детский мир от вторжения в него действительности и в какой постепенности это разрушение детского мира идет.

Мне важно показать, с каким упорством ведет ребенок эту борьбу и как ему удается уберечь себя даже в самой ужасающей обстановке. Мне важно было для выводов доказать, что обстановка сама по себе не имеет решающего значения в формировании души ребенка и что ребенок защищен своей детскостью от разлагающего влияния окружающей его среды. Мне надо было показать, что для душевного развития ребенка самое опасное лежит в тех резких вторжениях в его детский мир, при которых он насильственно вырывается из него и становится беззащитным перед лицом жестокой жизни.

В связи с этими положениями для меня педагогически решающим является не установление обстановки, в которой протекало детство и юность ученика, а характер индивидуально им пережитого. Только в индивидуальном подходе к каждому отдельному случаю могут быть вскрыты конкретные педагогические приемы. Но поскольку приходится обобщать выводы, я прежде всего склонен делить детей на две группы: сохранившихся и душевно раненных; детей и детей-взрослых.

Педагогические проблемы соответственно этому распадаются на две категории: нормальные и исключительные.

Конечно, в изменившихся условиях изменился и ребенок. Нужен и иной подход к нему. Эти изменения в главнейшем сводятся к следующему. Прежде всего, как общее правило, ребенок остался без семьи, во всяком случае без семьи в прежнем смысле слова. Кризис семьи, особенно в условиях роста больших городов и необходимости заработка женщины, намечался и раньше. В связи с этим педагогически острее становится вопрос о непригодности старой школы, дополнявшей семью, но не восполнявшей ее. Навстречу этой новой потребности шли детские сады, рост которых несомненно находится в известной связи с частичным перемещением “семьи” из дома в школу. Тенденция распространения влияния педагогических идей, связанных генетически с дошкольным воспитанием, на школу, вероятно, отражает тот же процесс. Особенно ярко сказались в педагогике эти новые запросы времени в применении к рабочей школе, в движении детских клубов (Вукотич, Петербург), сетлементов (Шацкие, Москва) и т.п.

Бурная эпоха революции только обострила этот уже ранее намечавшийся процесс и поставила более остро те педагогические проблемы, которые связаны с ослаблением роли семьи в жизни ребенка.

В эмигрантской школе проблема эта стала особенно остро. Катастрофически увеличился процент детей вовсе без и вне семьи оставшихся. Для иллюстрации приведу некоторые цифровые справки; беру только совершенно достоверные данные. В Болгарии (нач. 1924 г.) из 1242 учащихся девяти обследованных школ круглых сирот — 7%, полусирот — 30,6% (жива мать — 22,5%, жив отец — 8,1 %); детей, судьба родителей которых неизвестна — 6%, итого детей, не имеющих нормальной семьи — 43,6% [ 62 ]). В одной из самых больших гимназий в Тшебове Моравской (1922 г.) на 592 уч. — сирот и полусирот 194 чел., что составляло более 30% всех учащихся, и если принять во внимание местожительство родителей, то окажется, что более 45% детей находилось на сиротском положении [ 63 ]. Уже эта фактическая справка показывает, что как общее правило мы имеем в эмиграции ребенка, остающегося без воздействия на него семьи. Очень образно этот развал семьи отразился в одном ответе мальчика: “Наша семья такая: мама в Бельгии, брат в Индокитае, папа неизвестно где, а я здесь”.

Если же взять условия, в которых живут те немногие счастливцы-дети, которым судьба сохранила родительский дом, то перед педагогом станет еще более тяжелый вопрос: полезно ли ребенку оставаться в той обстановке, в которой неизбежно вынуждена жить современная эмигрантская семья? Чтобы не быть голословным, приведу некоторые данные специального обследования болгарских гимназий, доложенные на Совещании представителей русских учебных заведений в Болгарии, в ноябре 1924 г.

Вот одна из исключительных гимназий — Варненская, где 66% учащихся живут у родителей. Каковы же бытовые условия этой жизни? “Быт семей учащихся в Варненской гимназии создает, в подавляющем числе случаев, весьма неблагоприятные духовные и моральные условия для воспитания детей. Убогость непривычной для родителей учащихся беженской обстановки жизни является главной к тому причиною. Материальное благополучие семей, с их эвакуацией из России, скоро резко изменилось к худшему, и редко кто из родителей учащихся нашел себе занятия по душе. Большинству пришлось приспособляться к непривычному, нелюбимому труду, которому в силу необходимости и отдавать все свои силы. В заработках принимают участие все способные к тому члены семьи. Не избавлены от этого участия и учащиеся в гимназии. Они принуждены отдавать свободное от учебных занятий время не чтению книг, которые к тому же чрезвычайно трудно доставать, а приготовлению для продажи игрушек, раскрашиванию открыток и т.п. кустарным изделиям, а в каникулярное время надрывать неокрепшие силы на поденных работах, на постройках домов, по рытью канав и пр. Дети младшего возраста обслуживают нехитрое домашнее хозяйство эмигрантской семьи, и не редкость, что девочка 10-11 лет самостоятельно готовит незатейливый обед, что в прежнее время не сумели бы сделать и взрослые члены семьи. Более мелкие хозяйственные заботы, переложенные родителями на детей, влекут за собой либо опаздывание их к началу уроков в гимназии, либо пропуски уроков в течение дня по “домашним обстоятельствам”. Совокупность домашних работ по хозяйству и учебных занятий перегружает детей, живущих дома, заботами и трудом, надрывая неокрепший организм ребенка. Впечатления радостного детства убиваются преждевременностью житейских забот. Дети в теперешней обстановке для многих родителей лишь обуза. Они им в тягость. Если прежде отправка детей в закрытые учебные заведения была целым горьким событием, то теперь устройство детей в интернаты доставляет родителям только радость, освобождая их для заработков” [ 64 ]. Рады не только родители, рады и дети. Нерадостно их возвращение в родительский дом на время каникул: “Дома их встречает неустройство, отсутствие уюта и, в довершение всего, ожидание со стороны родителей помощи в домашней работе. Кроме ласки при встрече, родители ничего не могут дать детям. Радость встречи и свидания затемняется ощущением недостатка, лишений и нищеты. Детей начинает тянуть раньше срока отпуска в интернат, где они оставили друзей и нехитрые развлечения. Беженский родительский дом не удовлетворяет детской потребности в уюте и в исключительном к ним внимании со стороны родителей, обремененных нуждой и заботой. Старшие, напротив, проникаются сознанием трудного положения родителей и охотно посещают дом, желая помочь семье, чем могут. При длительных отпусках они стремятся найти работу на стороне, чтобы облегчить существование семьи” [ 65 ].

Date: 2015-11-13; view: 316; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию