Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Александр Павлович Скафтымов 20 page
Столь трудно налаженную жизнь с мужем сама Анна Степановна изломала из-за глупого, никому не нужного паломничества в Киев для «покаяния» (№ 21, «Истории Елизара Федотыча»). С другой стороны, люди столь преданы рутине, столь мало рассуждают, что их поверхностный взгляд часто {302} укоряет за необдуманность там, где поступок как раз отвечает действительному благоразумию (№ 1, «Приключение друга»). Таковы все рассказы. Каждый из них представляет как бы пример умственной темноты, феноменальной и вредной нелепости в поведении людей. Но мораль рассказов этим не ограничивается. Здесь есть ответ на вопрос, как нужно относиться к столь диким поступкам. Без осуждения — рекомендует автор. Виноваты общественные условия, при которых люди не могут подняться к должному уровню разумного понимания вещей. Эта мысль высказана в рассказе «Из Бхагават-Гиты» (№ 5) Человек не сам выбирает свои свойства. Та же мысль высказана в конце рассказа «Видели ль вы?» (№ 22): «Но должен же быть ум в человеке», — «должна быть воля…» — «Я также полагаю, — отвечает собеседник, — что не дурно было бы Вам иметь миллион дохода, — имеете Вы? И осуждают!» Нерассудительные люди сами по себе не виноваты, их нужно лечить, то есть просвещать. Люди сами не понимают своего недомыслия и в своих глупых мыслях и поступках часто бывают столь простодушны, что способны тщеславиться ими («Чингисхан», «Духовная сила» и др.). Нужен здравый смысл и трезвый самоотчет в собственном поведении, необходимо распространение знания и просвещения. В столь настойчивой защите своих героев от индивидуальных обвинений Чернышевским осуществлялось революционное указание на необходимость радикального пересоздания существующих самодержавно-крепостнических порядков, обрекающих человека на умственную тупость и низменность понятий. В основу сатиры Чернышевского положена та же революционная мысль, которая неизменно проводилась им во всей публицистике и, в частности, была заявлена по поводу сатиры Салтыкова-Щедрина: «Самый закоснелый злодей все-таки человек, т. е. существо, по натуре своей наклонное уважать и любить правду и добро и гнушаться всем дурным, существо, могущее нарушать законы добра и правды только по незнанию, заблуждению или по влиянию обстоятельств сильнейших, нежели его характер и разум, но никогда не могущее, добровольно и свободно, предпочесть зло добру. Отстраните пагубные обстоятельства, и быстро просветлеет ум человека, и облагородится его характер» (IV, 288). {303} Сибирская беллетристика Н. Г. Чернышевского28 Во все годы пребывания в Сибири Чернышевский очень много писал. Первое время Чернышевский был уверен, что его оторванность от жизни будет непродолжительной. Он надеялся на скорую возможность получить разрешение печататься. Эти ожидания особенно крепли с приближением момента окончания срока каторги, который, по расчетам самого Чернышевского, должен был наступить 10 августа 1870 года. В письме к жене от 18 апреля 1868 года, посланном помимо жандармских рук, Чернышевский с откровенностью писал о своих планах: «Хоть и давно предполагал возможность такой перемены в моей собственной жизни, какая случилась, но не рассчитывал, что подобная перемена так надолго отнимет у меня возможность работать для тебя. Думал: год, полтора, — и опять журналы будут наполняться вздором моего сочинения, и ты будешь иметь прежние доходы или больше прежних» (XIV, 496). Теперь Чернышевский надеется, что «к следующей весне» он будет жить уже ближе к России: «зимой или в начале весны можно мне будет переехать на ту сторону Байкала… Вероятно, можно будет жить в самом Иркутске, — или даже в Красноярске». «Переехав жить на ту сторону Байкала, я буду близко к администраторам, более важным, нежели здешние маленькие люди… Тогда придет время писать для печатанья и будет можно воспользоваться множеством планов ученых и беллетристических работ, которые накопились у меня в голове за эти годы праздного изучения и обдумывания. Как только будет разрешено мне печатать, — а {304} в следующем году, наверное, будет, — отечественная литература будет наводнена моими сочинениями» (XIV, 496 – 497). Та же уверенность в скорой возможности переместиться поближе к России высказывается Чернышевским в письмах к жене 7 июля 1869 года и 29 апреля 1870 года: «К осени, думаю, устроюсь где-нибудь в Иркутске или около Иркутска и буду уж иметь возможность работать по-прежнему» (XIV, 500). О том же в это время он писал и А. Н. Пыпину: «К осени устроюсь где-нибудь так, что буду иметь возможность наполнять книжки журнала, какой ты выберешь, моими работами» (XIV, 500). В письмах к жене, в объяснение мотивов своих настойчивых литературных занятий, Чернышевский в эту пору выдвигал преимущественно соображения денежного характера. Он страдал от мысли, что семья осталась на чужих руках, что его жена и дети не могут быть материально обеспечены так, как ему хотелось. Перспектива перемещения ближе к России Чернышевского радовала со стороны возможностей получить заработок, на который он надеялся: «Тогда тебе, моя милая, будет удобно жить вместе со мной. Надобно думать также, что тогда мне будут открыты средства зарабатывать деньги и что все неудобства и недостатки, которым так долго подвергала тебя и наших детей моя прежняя беззаботность об обеспечении вам средств к жизни, — что все эти недостатки прекратятся» (XIV, 498, ср. еще о том же 497, 499, 500). Но, конечно, о возможности печататься Чернышевский думал не только ради забот о жене и детях. Он, безусловно, надеялся вновь включиться в общественную борьбу. Он знал, что его деятельность нужна родине, и он готовился вновь взять литературное оружие и опять стать вождем в деле подготовки русской революции, в неизбежности которой он был уверен. С этой стороны он даже переживаемую катастрофу в своей личной судьбе склонен был рассматривать как могущественное приобретение, увеличивающее силу его революционного авторитета. Находясь в Тобольской тюрьме (в 1864 г.), Чернышевский говорил С. Г. Стахевичу: «Как для журналиста, эта ссылка для меня прямо-таки полезна: она увеличивает в публике мою известность»[335]. Позднее, в 1871 году {305} Чернышевский о том же писал жене: «А что касается лично до меня, я сам не умею разобрать, согласился ли б я вычеркнуть из моей судьбы этот переворот, который повергнул тебя на целые девять лет в огорчения и лишения. За тебя я жалею, что было так. За себя самого совершенно доволен. А думая о других — об этих десятках миллионов нищих, я радуюсь тому, что без моей воли и заслуги придано больше прежнего силы и авторитетности моему голосу, который зазвучит же когда-нибудь в защиту их» (XIV, 504). В связи с событиями в Западной Европе Чернышевский в конце 1870 года и начале 1871 года ждал для России новой войны, за которой должна была последовать революция и, следовательно, коренной переворот в его личной судьбе. «И теперь легко предвидеть, — писал Чернышевский жене, — что будет с Россиею через два, три года? — или через год — вот этого только еще не вижу я отсюда: будет ли отсрочка хоть на три или хоть на два года столкновению России с Западной Европой, или оно уже началось. Бедный русский народ, тяжело придется ему в этом столкновении. Но результат будет полезен для него. И тогда, мой друг, понадобится ему правда. Я уж не молод, мой друг, но помни: наша с тобой жизнь еще впереди» (XIV, 505). Конечно, такого рода непосредственная революционная деятельность Чернышевскому представлялась пока проблематически, где-то еще далеко впереди, но и теперь, добиваясь возможности печататься, Чернышевский стремился к осуществлению своего общественного призвания, поскольку позволили бы существующие политические условия. Перед ним стояла прежняя задача — вести подготовку революции, распространять через литературу новые идеи, которые вели бы к освобождению человеческой личности от предрассудков и укрепляли бы в массах способность бороться за осуществление своих жизненных прав и стремлений. Конечно, Чернышевский учитывал, сколь строга будет к нему цензура в том случае, если бы он получил право печатания. Поэтому он старался выбрать, по крайней мере, по внешности самые «невинные» темы, преимущественно из области частно-бытовых отношений, интересуясь главным образом положением и ролью женщины в семье и обществе. Однако многие беллетристические произведения этого периода касались открыто вопросов {306} политической жизни России. Таков роман «Пролог»29. По имеющимся сведениям, политической проблематике была посвящена также повесть «Старина» и некоторые другие написанные тогда, но несохранившиеся произведения. В период пребывания на Александровском заводе Чернышевский читал свои произведения товарищам по заключению. Из революционных деятелей товарищами Чернышевского по ссылке в Александровском заводе были: М. Д. Муравский, П. Д. Баллод, Д. Т. Степанов, И. Г. Жуков, В. С. Кувязев, Н. В. Васильев, Н. Н. Волков, А. А. Красовский, Н. П. Странден, Д. А. Юрасов, М. Н. Загибалов, П. Д. Ермолов, В. Н. Шаганов, П. Ф. Николаев, С. Г. Стахевич. Чернышевский часто развлекал их беллетристическими рассказами или читая им из того, что им было в ту пору написано, или устно импровизируя что-либо на данный случай беседы. Кроме того, Чернышевский импровизировал и писал пьесы для их домашнего театра. «Писать для Николая Гавриловича, — вспоминает П. Николаев, — значило то же, что для рыбы плавать, для птицы летать, писать для него — значило жить. В последующее время, когда судьба уже разбросала нас в разные стороны, когда Николай Гаврилович жил уже на Вилюе, он писал затем только, чтобы все написанное немедленно же сжигать, и, однако, он все-таки писал. Судите же, как усердно он должен был писать в то время, когда у него была внимательная публика, всегда заинтересованная, всегда готовая его слушать. Особенной продуктивностью отличался он в первые три зимы, когда у нас устроились домашние спектакли. Зимние вечера так долги, так унылы, так однообразны. Сидят, сидят люди, клеят гильзы, починиваются… Наконец все переработано, все перечитано. А интеллигентская привычка поздно ложиться остается, несмотря ни на что, несмотря на то, что приходится вставать довольно рано». Тогда Чернышевский рассказывал. «Ровно шла его речь, без перерывов развивалась интрига, часто довольно сложная, появлялась сеть лиц, часто тонко задуманных, излагался психологический анализ, иногда довольно сложный. И все это без обдумывания, без приготовления, прямо с первого абцуга, посредством какого-то необыкновенного вдохновения. Это были какие-то вдохновенные импровизации, которые слушались так, как читается {307} роман, над которым автор немало посидел и поработал»[336]. Многие повести и пьесы, написанные здесь, Чернышевский в январе 1871 года отправил с «оказией» в Петербург родным для печати. «В ожидании переезда, — писал тогда Чернышевский жене, — я перестал писать повести, которые изобретаю: при переезде чем меньше бумаг, тем лучше. И без новых прежние достаточны для наполнения десятков книжек журналов. Чтобы оставить при себе несколько поменьше, посылаю тебе пачку, из которой кое-что, и может быть, и удобно для напечатания» (XIV, 505). В этой пачке были присланы: 1. «Пролог пролога», 2. «Дневник Левицкого», 3. «Тихий голос, или История одной девушки», 4. «Другим нельзя», драма без развязки, 5. «Потомок Барбаруссы», 6. «Кормило кормчему», 7. «Знамение на кровле», 8. «Великодушный муж», 9. «Мастерица варить кашу». Номера 4, 5, 6 и 7 названы «Эпизодами из книги Эрато», номера 6 и 7, кроме того, имеют подзаголовок «Из чтений в Белом зале». Безусловно, это было далеко не все, что тогда у Чернышевского имелось. Многое, как он и сам отмечал в письме к жене, оставалось у него на руках: «Эта пачка — незначительная часть приготовленного мною для печати; я выбрал только то, что не нужно мне для справок. Вообще то, что я пишу, связано — один роман с другим, другой с третьим, — так что многое, готовое у меня, должно оставаться в моих руках до отделки следующих рассказов, которыми займусь по переезде» (XIV, 505). Все отосланное в этой пачке дошло по назначению, но было напечатано лишь в 1906 году в первой части X тома Собрания сочинений Чернышевского. Все, оставшееся на руках Чернышевского, по-видимому, погибло или при переезде в Вилюйск, или впоследствии при многочисленных обысках. О некоторых из этих утраченных произведений Чернышевского сохранились {308} сведения в воспоминаниях его товарищей по заключению. В Вилюйске обстановка была уже иная. Около Чернышевского, кроме приставленных к нему двух урядников и одного жандармского унтер-офицера, никого не было. Жизнь проходила уже совсем одиноко. Из приезжавших к Чернышевскому мало кого допускали. Администрация все более и более пугалась возможности бегства важного узника и «принимала меры». Местные жители, с которыми он мог входить в отношения, нисколько его не интересовали: «говорить мне с ними ровно не о чем, и я с каждым годом более и более бесцеремонно объясняю им, что мне с ними скучно» (XIV, 622). Через все письма Чернышевского к жене опять проходит постоянное сожаление о том, что он не в состоянии материально помогать ей и детям. Он чувствует себя виноватым и вновь возвращается к надеждам на единственное средство — печататься. Чернышевский отдавал себе отчет в том, что о публицистике для него теперь не могло быть и речи, но надеялся выполнить свои намерения, лишь бы ему позволили писать хотя бы на самые безобидные, самые нейтральные темы. «Я виноват, — пишет он, — я был беззаботен к приобретению денег». «Могу ли исправить. Попробую…» «С официальной точки зрения может казаться соединенным с некоторыми неудобствами единственный способ, каким я способен зарабатывать деньги, литературный труд. Это потому, что и официальный мир, и публика знают меня лишь как публициста. Я был публицистом. Так. И не имел досуга писать как ученый. Но более, чем публицист, я ученый. И кроме того, что ученый, я умею быть недурным рассказчиком; от нечего делать я сложил в своих мыслях едва ли меньшее число сказок, чем сколько их в “Тысяче и одной ночи”; есть всяких времен и всяких народов; сказки — это нимало не похоже на публицистику. А ученость давно признана и у нас в России делом, не мешающим ровно ничему. Попробую. И прошу, чтоб об этом было подумано так: “Посмотрим, что такое это будет”. А я уж и знаю, разумеется, что такое это будет: будет все только такое, что нисколько не может относиться ни до каких-нибудь русских дел, ни до каких-нибудь нерусских, кому-нибудь неудобных. Мне понятно, разумеется, что надобно мне будет {309} соблюдать некоторые формальности, касающиеся моей фамилии. Я вижу, что мое имя не упоминается в русской печати. Мне ясно, что это значит. Но не из авторского же самолюбия стану я писать. Конечно, лишь для того, чтобы получались за это деньги и передавались тебе. А когда так, то разумеется, что все нужные формальности будут соблюдаемы мною с безусловною строгостью» (XIV, 583)[337]. В половине февраля 1875 года Чернышевский официальным путем через якутского губернатора отправил редактору «Вестника Европы» Стасюлевичу поэму «Гимн Деве Неба», надеясь, что она в силу далекости от всякой современности не встретит препятствий к напечатанию. «Мое желание быть полезным моему семейству должно быть уважено», — писал он об этом в письме к А. Н. Пыпину 3 мая 1875 года (XIV, 605). К тому же письму, отправленному А. Н. Пыпину тем же официальным путем, были приложены еще «шесть листков литературного содержания». Здесь был отрывок из «Академии Лазурных гор», отрывок из поэмы «Эль-Шемс Эль-Лейла Наме» в виде стихотворения «Из Видвесты» и стихотворного посвящения «Стране Роз, Розы Дочь». Кроме того, в письме подробно излагался план целого цикла повестей и стихотворений под общим заглавием «Академия Лазурных гор». Произведения подписывались псевдонимом «Дензиль Эллиот». В конце письма Чернышевский приписал постскриптум, предназначенный для администрации: «Чернышевский очень серьезно надеется, что благоразумие административных людей не допустит никого мешать ему печатать произведение человека, постороннего всему русскому, Дензиля Эллиота; он подавляет в себе всякую мысль о том, что кто-нибудь будет мешать ему в исполнении его обязанностей семьянина. Это очень серьезно. Н. Чернышевский» (XIV, 618). 10 июня 1875 года Чернышевский посылает А. Н. Пыпину еще семь листов рассказов и разговоров из «Академии Лазурных гор» и листок заметок о них редактору и типографии. «Пишу, — сообщает здесь Чернышевский, — и бросаю лист за листом. И буду продолжать {310} так, пока увижу, что “Гимн Деве Неба” напечатан…» «Как увижу, что “Гимн Деве Неба” напечатан, пойдут к тебе массы» (XIV, 619). Ожидания были напрасны. Посылаемые произведения не доходили ни до Стасюлевича, ни до Пыпина, все они оставались в III Отделении. Чтобы побудить администрацию в какой-нибудь мере подвинуть дело и выразить готовность переносить всякие лишения в личной жизни, лишь бы добиться права на печатание, Чернышевский добровольно поставил себя на режим одиночного заключения. Подробный рассказ об этом находим в письме Чернышевского к А. Н. Пыпину от 13 марта 1876 года. Берем отсюда некоторые извлечения, характеризующие ужас положения Чернышевского перед неумолимой жестокостью жандармов. «Я давал (в январе — прошлого года — в письме к Ольге Сократовне) обещание, что для возможности печатания моих произведений буду добровольно исполнять все, что покажется нужным для того. Что может быть нужно? Чтоб я не выходил из моей комнаты, — так я думал; и чтоб я не виделся ни с кем, — так я думаю. Около половины прошлогоднего (1875) лета я засел в моей комнате; не абсолютно безвыходно, но почти безвыходно. Я выходил раз в месяц на полчаса отдать деньги двум старухам за обед и за молоко. Только. И понемногу довел дело до того, что перестал принимать в свою комнату кого бы то ни было, кроме якута, подающего мне самовар и обед и не умеющего говорить по-русски (а я по-якутски не знаю ни одного слова)… И более чем полгода добровольно просидел в одиночном заключении, более строгом, чем правила, какие соблюдались при мне в Алексеевском равелине. Это — для доказательства, что я серьезно говорил и повторяю: все, что нужно для печатания моих произведений, я готов исполнять и имею силу исполнить» (XIV, 630 – 631). При том же письме к А. Н. Пыпину, посланном опять через якутского губернатора, Чернышевский, очевидно, еще надеясь на выполнение своего желания, опять послал Пыпину «Гимн Деве Неба» и стихотворение «Из Видвесты». Результат был тот же. Посылаемое Чернышевским из недр III Отделения не выходило. Некоторые следы того, что Чернышевский писал в эти годы, остались в виде результатов тех полицейских {311} обысков, каким в Вилюйске он подвергался неоднократно. 30 декабря 1873 года обыск у Чернышевского был произведен полковником Купенко по поручению генерал-губернатора Восточной Сибири Синельникова, получившего анонимное письмо с сообщением об имеющемся будто бы намерении Лопатина, Утина и Бакунина освободить Чернышевского. В одном из дел департамента государственной полиции о Чернышевском сохранились копии нескольких литературных отрывков, отобранных при обыске. Здесь имеется несколько вариантов «Очерков содержания всеобщей истории человечества», отрывок под заглавием «Рассказы А. М. Левицкого. Рассказ первый. В гостиной, за чайным столом», отрывок без заглавия, начинающийся словами: «Очаровательна любимица вечно-весеннего солнца», и текст «Гимн Деве Неба»30. После попытки Мышкина освободить Чернышевского, у него опять был произведен обыск. В записной книжке А. Н. Пыпина об этом имеется запись: «Конечно, ничего не было найдено, кроме стихотворения “К Деве Неба” в нескольких им переписанных экземплярах. Кроме того, задержано было одно письмо ко мне, отличавшееся от других именно смелостью и резкостью тона. В письме было также стихотворение, где описывалась борьба каких-то мифологических царей — с местными словами и множеством примечаний, объяснявших эти местные слова и всякие другие подробности. Стихотворение это назначалось для печати»[338]. В письме к жене 21 июля 1876 года Чернышевский пишет, что он и теперь продолжает писать «сказки», хотя уже с меньшей настойчивостью, чем прежде. Количество написанного было огромно. Сохранять написанное Чернышевский не считал возможным… «За Байкалом я тоже исписывал очень много бумаги, почти каждый день без пропуска. И со мною жили товарищи, читавшие мои сказки (то были почти все только сказки; некоторые были хорошие; но — время шло, содержание их ветшало, и я бросал в печь одну за другою)… Здесь иногда я принимаюсь писать сказки; но это не долгие периоды, а — месяца два, много три; а между ними сначала были полугоды, а после и целые годы, а вот, напоследок и года полтора, я полагаю, — такого времени, {312} что я не имел охоты писать для бросания в печь» (XIV, 660 – 661). О том же Чернышевский писал 14 августа 1877 года А. Н. Пыпину: «И когда бы можно было печатать, что пишу, тебе можно было б отдыхать. Я пишу все романы и романы. Десятки их написаны мною. Пишу и рву. Беречь рукописи не нужно: остается в памяти все, что раз было написано. И как я услышу от тебя, что могу печатать, буду посылать листов по двадцати печатного счета в месяц» (XIV, 87). Из всего этого обилия напрасно потраченного труда уцелели и дошли до нас лишь две части романа «Отблески сияния». Все остальное погибло. Рукопись «Отблесков сияния» была прислана в 1916 году в Академию наук Д. И. Меликовым, членом Якутского отдела Русского географического общества и членом Якутского суда. В сопроводительном заявлении Д. И. Меликов писал, что рукопись была прислана ему в Якутск Н. Г. Чернышевским в мае 1884 года «с посторонним лицом»; о присылке ее было условлено раньше, при посещении Чернышевского Меликовым в Вилюйской тюрьме весною 1883 года. О своей встрече с Чернышевским Д. И. Меликов написал воспоминания «Три дня с Чернышевским»[339]. В сообщениях Д. И. Меликова имеется явная хронологическая несообразность: отъезд Н. Г. Чернышевского из Вилюйска Меликовым приурочивается не к 1883 году, когда это действительно произошло, а к 1884 году. Сообщение Д. И. Меликова о поступлении к нему рукописи «Отблесков сияния» от самого Н. Г. Чернышевского оспаривал М. Н. Чернышевский. В 1884 году Н. Г. Чернышевского уже не было в Сибири. По мнению М. Н. Чернышевского, «Отблески сияния» являются одною из тех рукописей, «которые захватывались у Чернышевского при неоднократных обысках после попытки Мышкина». Письмо Н. Г. Чернышевского к А. Г. Кокшарскому от 9 мая 1883 года убеждает в том, что у Н. Г. Чернышевского к Д. И. Меликову действительно имелось в известной мере доверчивое отношение, делающее вполне возможным его личное обращение к Меликову с частной просьбой. {313} Таким образом, сообщение Д. И. Меликова о передаче ему «Отблесков сияния» самим Чернышевским через какое-то «постороннее лицо» является вполне вероятным. Медиков запамятовал лишь время этого события, которое произошло, очевидно, весною не 1884, а 1883 года. Цель, какую здесь имел в виду Чернышевский, представляется вполне очевидной. Зная по многократному опыту, что все рукописи, направляемые официальным путем, безнадежно пропадают в недрах полиции, Чернышевский на этот раз решил провести дело совершенно конспиративно и услугами Д. И. Меликова хотел воспользоваться для доставления рукописи в Петербург А. Н. Пыпину частным путем, с «оказией». В своих воспоминаниях о встрече с Н. Г. Чернышевским Д. И. Меликов, между прочим, сообщает: «Много жаловался Николай Гаврилович на скуку и безделье, указывал на то, что пробовал писать и отправлять в печать через непосредственное начальство. Рукописи брали, а печатать не печатали и не возвращали, а потому он продолжал писать и сжигал затем все написанное. Рассказывая об этом, Николай Гаврилович обещал посылать свои рукописи мне, в мое полное распоряжение, причем указывал, что при решении печатать какую-либо рукопись я должен посылать ее для напечатания Пыпину»[340]. В частности, посылка «Отблесков сияния» предназначалась для конспиративного печатания через А. Н. Пыпина. Об этом говорит написанное Н. Г. Чернышевским на первом листке рукописи «Отблесков» письмо к А. Н. Пынину: «Милый Сашенька, целую тебя и всех вас. Благодарю всех за любовь к Оленьке. Это моя посылка. Здесь абсолютная тайна. Пусть будет так и в Петербурге; тогда возможно печатать. Если нельзя печатать по-русски, то надобно перевести на английский и французский (на оба лучше) и напечатать в Лондоне и в Париже — роман имеет настолько достоинства, что это даст деньги. Продолжение будет через два, три месяца. Это громадный роман, это “Отдел второй. Общий эскиз”, и он лишь действительно эскиз, в котором сделаны легкие очерки главных контуров тем, которым счет — десятки и десятки и которые — или повести, или сказки {314} (волшебные или просто фантастические) и целые романы. Это будет “Отдел третий. Фантазия”. Главное содержание фантазий переносится в передовые страны от Италии до Америки. Это цикл неизмеримо обширный. Эту рукопись я советовал бы напечатать, не дожидаясь продолжения. Псевдоним для подписи — какой угодно. Об этом вымышленном авторе можно напечатать в примечании к печатаемой главе какую угодно историю; например, он молодой человек, он умер; вот то из его рукописей, что отдал он в распоряжение нам; остальные его рукописи в руках у его родных, и они обещали, разобрав их, отдать нам, или что-нибудь, что угодно — лишь бы облегчить возможность печатания и сохранения тайны. — Деньги все отдать Оленьке. — Жму твою руку. Твой Н. Ч.»[341]. Таковы были обстоятельства, в обстановке которых создавались Чернышевским его последние художественные произведения. Это были условия еще более тяжкие, чем в ту пору, когда он находился в Петропавловской крепости. Тогда тяжесть тюремного поднадзорного самочувствия смягчалась мыслью о возможности более или менее благоприятного выхода, на который Чернышевский тогда надеялся. Теперь эти надежды с каждой новой попыткой безвозвратно исчезали. Отчаянные усилия Чернышевского найти доступ к печати неизменно наталкивались на тупую жестокость власти. Творческая деятельность протекала во мраке глухой безнадежности. И только героическая сила духа Н. Г. Чернышевского поддерживала его творческую волю и побуждала к неутомимым поискам новых возможностей для осуществления тех жизненных целей, в какие он неизменно верил. Произведения Чернышевского сибирского периода показывают, что в мыслях своих он продолжал жить в кругу тех общественных событий и интересов, которым {315} он отдавался до сих пор. Его поглощает мысль о революции в России. Он ждет ее. Обнимая в своем воображении недавнее прошлое, он пересматривает создавшееся положение общественных сил, пытается заглянуть в судьбы дальнейшей борьбы и ответить на вопросы о том, какой путь должны взять и возьмут те лучшие люди, которые отдают себя интересам трудящихся масс. В его планах было намерение написать целый цикл автобиографических художественных произведений, где была бы развернута история общественной борьбы, в которой он сам являлся непосредственным участником. К этому циклу относится «Пролог», «Пролог пролога» и «Дневник Левицкого». В сопроводительных замечаниях к рукописи «Пролога» Чернышевский называет его «продолжением “Старины”, которая была послана прежде» (XII, 505). Очевидно, «Старина» раньше «Пролога» была послана родным в Петербург. Иначе невозможна была бы ссылка на нее как на что-то известное. Возможно, что она не дошла до адресата, а может быть, была им уничтожена. Николай — он (Н. Ф. Даниельсон) в письме к Карлу Марксу 16/18 января 1873 года в ответ на вопросы Маркса о жизни и положении Чернышевского сообщал, что один из друзей Чернышевского, «который с юности был с ним вместе», боясь компрометировать себя связями с Чернышевским, сжег полученный им из Сибири роман Чернышевского, «рисующий общественное движение 40‑х годов в столице и в провинции, впечатление, произведенное Крымской войной на общество, и общественное движение, явившееся результатом ее, освобождение крестьян и т. д.»[342]. Возможно, что в этом сообщении речь идет о «Старине» и о ее петербургском обладателе А. Н. Пыпине. О содержании «Старины» имеются некоторые сведения в воспоминаниях С. Г. Стахевича, В. Н. Шаганова и П. Николаева. Центральным лицом этого произведения являлся Волгин, молодой человек, только что окончивший Петербургский университет. Волгин направляется в родной провинциальный город на службу. Обстановка, в которую он попадает, очень близко напоминает атмосферу отношений Чернышевского с его родными, {316} когда он жил в Саратове у родителей, состоя преподавателем саратовской гимназии. По дальнейшему изложению «Старины» можно думать, что в этом произведении была выдвинута идея крестьянского восстания, рисовалось угнетенное положение крестьян и высказывалось сочувствие крестьянскому бунту. В записной книжке Волгина, например, имелось несколько строк о крестьянской избе, имеющих «тот смысл, что если бы это жилье было назначено для коровы или для лошади, хлев был бы не особенно хорош, но, можно сказать, сносен»[343]. В романе большое место занимал эпизод с описанием крестьянского бунта. Рассказ об этом заканчивался сценкой, революционный смысл которой несомненен. «Бунт усмирен силою оружия, но предводитель бунтовщиков скрылся; через несколько дней к Волгину заходит человек, одетый в чуйку, по-видимому, какой-то мещанин, — это и есть разыскиваемый властями предводитель бунтовщиков; у него с Волгиным происходит непродолжительный разговор, в конце которого Волгин неожиданно для собеседника наклоняется к его руке и целует ее. Он добывает в скором времени паспорт и несколько денег для этого человека; и тот устраивается в каком-то городе в качестве мелочного торговца»[344]. Роман «Пролог» посвящен изображению революционной борьбы в России 60‑х годов. Date: 2015-10-19; view: 426; Нарушение авторских прав |