Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Часть десятая 2 page
— Монти сделал этот рисунок для меня, эту вот пробитую копьем рыбу, и дал в качестве прощального подарка. Не знаю, обозначает ли это что-либо для вас, но он нарисовал это мне, отдал это мне. Это единственная вещь, которую я могу показать вам, мсье Лебрун. На Лебруна же рисунок, как могло показаться, оказал живительный эффект. Держа листок бумаги в нескольких дюймах от глаза — единственного глаза, только сейчас Ренделл заметил, что второй глаз старика был затянут пленкой катаракты — Лебрун изучил рисунок и вернул его Ренделлу. — Да, мне это знакомо. — Так вы удовлетворены? — Я удовлетворен тем, что этот рисунок я часто делал сам. — Вы? — воскликнул сбитый с толку Ренделл. — Рыба. Христианство. Копье. Смерть христианства. Мое желание, — коротко объяснил тот. — Я не удивлен, что Монти воспроизвел это. Его последнее воспоминание. Я предал христианство и Монти. Так что, смерть мне. Его желание. Вот так-то, если, конечно, это нарисовал он. — А кто еще мог знать об этом? — не отставал Ренделл. — Возможно, его дочь. — Она уже никогда не видела его душевно здоровым после вашей последней встречи с ним. Лебрун бросил на Ренделл сердитый взгляд. — Может и так. Если вы виделись с Монти, не вспоминал ли он обо мне или же о моей работе? Ренделл почувствовал себя беспомощным. — Нет, о вас он не говорил. А что касается вашей работы… Вы имеете в виду Евангелие от Иакова и Пергамент Петрония? Лебрун не ответил. Ренделл поспешил дальше: — Ему казалось, будто он сам Иаков, брат Иисуса. Он начал цитировать, слово в слово, по-английски, то, что было написано на арамейском языке в папирусе номер три, первой из страниц с записями. — Ренделл прервал свой рассказ, пытаясь вспомнить содержание пленки, которую он записал в Вилла Беллависта, и которую несколько раз прослушал сегодня днем. — Он даже заполнил отсутствующие в папирусе места. Лебрун проявил какой-то интерес. — И что же там было? — Когда Монти открыл Евангелие от Иакова, в папирусах было несколько дыр. В третьем фрагменте имеется неполное предложение, которое читается следующим образом: “Другие сыновья Иосифа, выжившие братья Господа и мои собственные, это…”, после чего идет пропуск, но потом текст продолжается: “Я один остался, дабы сказать о перворожденном и самом любимом Сыне”. Так вот, Монти процитировал это, но вместе с тем заполнил отсутствующее место. Лебрун подался вперед. — Чем же он заполнил его? — Подождите, дайте вспомнить… — Ренделл попытался прокрутить пленку у себя в голове. — Монти сказал мне так: “Другие сыновья Иосифа, выжившие братья Господа и мои собственные, это Иуда, Симон, Иосия… — … Уд, но все они за пределами Иудеи и Идумеи, потому то я один остался, дабы сказать о перворожденном и самом любимом Сыне, — закончил Лебрун за Ренделла и откинулся на спинку стула. Ренделл изумленно глянул на старика. — Вы… вы знаете это. — Должен знать, — ответил тот. Его губы выпятились вперед так, что рот сделался еще одной морщиной на лице. — Это я написал это. Монти вовсе не Иаков. Это я Иаков. Для Ренделла это был чудовищный момент, о котором он столько думал, но не желал пережить. — Тогда… тогда все это ложь… Иаков, Петроний, все это открытие. — Блестящая ложь, — дополнил его Лебрун. Он поглядел налево, потом направо и возбужденно прибавил: — Подделка, величайшая во всей истории подделка. Теперь вы знаете. — После этого он начал изучать Ренделла. — Я удовлетворен тем, как вы встретились с профессором Монти. Но я не удовлетворен тем, чего вы хотите от Роберта Лебруна. Что вы хотите от меня? — Фактов, — ответил на это Ренделл. — И вашего доказательства подделки. — И что вы будете делать с этими доказательствами? — Опубликую. Чтобы показать истинное лицо тех, кто желает привить фальшивые надежды легковерной публике. После этого наступило долгое молчание. Роберт Лебрун раздумывал. Наконец он заговорил: — Тут были и другие, — сказал он тихо, чуть ли не про себя, — другие, желавшие получить доказательства мистификации, и которые тоже желали вскрыть внутреннюю гнилость церкви и гадкие стороны религии. А оказалось, что сами они были агентами церковников, желающими наложить лапы на истину, чтобы потом захоронить ее, желая при этом сохранить свои мифы навечно. Если я не доверил им представить правду миру, хотя они и предлагали мне деньги, то как я могу доверять вам? — Потому что меня наняли рекламировать Воскрешение Два и продвигать новую Библию, и я был почти до конца вовлечен, пока у меня не появились сомнения, — честно признался Ренделл. — Потому что мои сомнения заставили меня искать правду — и, возможно, я нашел ее в вас. — Так, вы нашли ее во мне, — согласился Лебрун. — Но вот я не столь уверен, что нашел ее в вас. Я не могу выдать правду, плод почти всей моей жизни, пока не буду уверен — наверняка — что она увидит свет. Впервые Ренделл встретил другого человека, наряду с де Фроомом, чей скептицизм соответствовал, если не превосходил, его собственный. Этот человек был невыносим, неудовлетворен до предела. После фиаско Пламмера Лебрун, скорее всего, не был способен довериться любому человеческому существу. Ну кто на всей земле мог иметь достаточна характера и безупречную репутацию, способные убедить этого старикана, что работа всей его жизни будет вознаграждена, что его, так называемое, доказательство будет представлено всем людям? И тут Ренделл вспомнил одного такого. Если бы молодой Джим Маклафлин был сейчас здесь, на месте Ренделла — тот самый Маклафлин, с его огромным количеством расследований лицемерия и фальши, с его Рейкеровским Институтом, посвященным поискам истины, и плевать на все последствия — он один мог завоевать доверие Роберта Лебруна. Именно эта мысль посетила Ренделла. Джим Маклафлин и Рейкеровский Институт были здесь, в нескольких минутах ходьбы. Очень доверительным тоном Ренделл произнес: — Мсье Лебрун, думаю, я смогу убедить вас, в том, что мне можно доверять. Давайте подымемся ко мне в номер. Там позвольте мне представить свои доказательства. И тогда, я уверен в этом, вы будете готовы представить свои.
* * *
ОНИ БЫЛИ В НОМЕРЕ РЕНДЕЛЛА, на пятом этаже гостиницы “Эксельсиор”. Роберт Лебрун, со своей неловкой, хромающей походкой, не прельстился мягким креслом и сразу же направился к стулу с твердой спинкой у стола со стеклянной столешницей, которым Ренделл ранее воспользовался в качестве письменного. Когда он уселся, его глаза внимательно прослеживали за каждым движением Ренделла. Вновь Ренделл разложил свой портфель на кровати и недолго покопался в нем. Он вынул папку с этикеткой “Рейкеровский Институт”. — Вы свободно читаете по-английски? — спросил он. — Так же свободно, как и на древнем арамейском, — ответил Лебрун. — Прекрасно, — ответил на это Ренделл. — А слыхали ли вы когда-нибудь про организацию из Соединенных Штатов, которая называется “Рейкеровский Институт”? — Нет, не слыхал. — Я так и думал, — сказал Ренделл. — Пока что они не слишком широко известны. Вообще-то говоря, меня просили провести их первую кампанию по раскрутке. — Он направился к Лебруну, держа папку в руке. — Здесь корреспонденция между мною и человеком по имени Джим Маклафлин, главой Рейкеровского института, прежде чем он встретился со мной в Нью-Йорке. Здесь же заметки об этой встрече. Через несколько месяцев вы еще услышите о Маклафлине. Он последний их представителей великой традиции американских инакомыслящих, крестоносцев, желающих выставить зло напоказ, человек вроде вашего Золя… — Золя… — пробормотал Лебрун, и в его голосе можно было услышать чуть ли не нежность. — У нас всегда имелись такие. Их всегда было немного, и часто они страдали по вине обладающих властью. Но они никогда не замолкали и не угасали, потому что всегда были голосом совести общества. Люди типа Томаса Пэйна <Томас Пэйн (Paine, Thomas) 1737-1809 — Родившийся в Англии американский писатель и революционный деятель, который написал памфлет “Здравый смысл” (1776), в котором защищал независимость американцев от Англии. В Англии он опубликовал “Права человека” (1791 — 1792) в защиту Французской революции> и Генри Торо <Генри Торо (Thoreau, Henry David) 1817-1862 — американский писатель, весьма плодотворная личность в истории американской общественной мысли. Большую часть жизни провел в Конкорде, штат Массачузетс, где его связывали с трансценденталистами Новой Англии; два года прожил на берегу озера Вальден (1845 — 1847). Им написаны произведения, среди которых выделяются “Гражданское Непослушание (1849) и “Вальден, или жизнь в лесах” (1854)>. И даже более решительные паладины вроде Эптона Синклера <Эптон Синклер (Sinclair, Upton Beall) 1878-1968 — американский писатель и реформатор. В его романах, включая “Джунгли” (1906) и “Бостон” видны ноты социального протеста и осуждения действительности>, Линкольна Стеффенса <Линкольн Стеффенс (Lincoln Joseph Steffens) 1866-1936 — американский журналист. В качестве ведущего редактора вскрывал правительственную коррупцию в ряде статей, тем самым открыв эру журнализма, критикующего коррупцию>, Ральфа Надера <Ральф Надер (Ralph Nader) родился в 1934 г. — Американский юрист и пионер в деле защиты потребителей>, которые выставляли обман, подсовываемый ничего не подозревавшему обществу со стороны коррумпированных промышленников. Так вот, Джим Маклафлин и его расследователи из Рейкеровского Института — это новейшие и последние представители этой линии. Роберт Лебрун внимательно слушал. — И что они делают, этот человек и его Институт? — Они тщательно расследуют негласный заговор определенных американских промышленников и корпораций с целью скрытия определенных изобретений и изделий, нежелания показывать их обществу. У них уже имеются раскрытые доказательства того, что крупные отрасли промышленности — нефтяная, автомобильная, текстильная, сталеплавильная, если говорить только о некоторых — дают взятки, а иногда даже проявляют насилие, лишь бы скрыть от общественности дешевые таблетки, которые могут заменить бензин, практически неизнашиваемые шины, одежду, которая может служить чуть ли не всю жизнь, спички, которые будут зажигаться вечно. И это только начало. В следующем десятилетии они будут расследовать заговор против общества со стороны телефонных компаний, банков и страховых обществ, производителей вооружения, военных и некоторых других правительственных учреждений. Маклафлин считает, что обществу грозит опасность по причине неконтролируемого свободного предпринимательства. Еще он считает, что у общества, не только в демократических странах, но и в коммунистических тоже, имеются представительные правительства — но не имеется представительства в правительствах. И он готов вскрыть любой заговор против общества. И, как вы сами можете увидеть, я единственный деятель, занимающийся рекламой и связями с общественностью, которого просят помочь им. Ренделл положил папку на столе перед Лебруном. — Вот, мсье Лебрун, это единственная достойная рекомендация, которая у меня имеется, по вопросу поисков правды и выявления лжи. Прочтите это. А потом уже решайте, стоит мне доверять или нет. Лебрун взял папку и раскрыл ее. Ренделл направился к двери. — Я оставлю вас одного минут на пятнадцать. Хочу спуститься в бар, чтобы выпить. А вы не желаете? — Когда вы вернетесь, меня здесь может и не быть, — ответил ему француз. — Рискну. — Тогда “Виски Сур”, крепкий. Ренделл вышел из номера. На крыльях бравады, поддерживая себя внутренней молитвой, он спустился в бар на первом этаже. Прошло почти двадцать минут, когда он вернулся в свой номер на пятом этаже. Когда он открыл дверь, сопровождаемый официантом, несущим на подносе шотландский виски и “Виски Сур”, в голову пришла мысль — придется ли все это выпить одному. Но Роберт Лебрун все еще был здесь; он сидел за столом перед закрытой папкой. Ренделл отпустил официанта и предложил коктейль своему пожилому гостю. Лебрун принял бокал. — Я тут пораскинул мозгами, — странным, отстраненным голосом начал он. — Вы — мой последний шанс. Я расскажу вам, как я написал Евангелие от Иакова и Пергамент Петрония. История не слишком длинная, но до нее ничего подобного не было. И эту историю должны узнать. А вы, мистер Ренделл, должны стать ее апостолом, чтобы нести истину против лжи, лжи о новом пришествии Христа, и открыть эту истину всему миру.
* * *
СГОРБИВШИСЬ НА СВОЕМ СТУЛЕ, монотонным голосом обращаясь к Ренделлу, сидящему на краю кровати рядом, Роберт Лебрун пересказывал события собственной юности, произошедшие еще до того, как он был осужден на пребывание в каторжной колонии. Полчаса рассказывал он о своем несчастном детстве на Монпарнасе, о раннем открытии способности к созданию подделок, что привело его к жизни мелкого парижского преступника, о многочисленных арестах и наказаниях за эти мелкие преступления, о собственных усилиях обеспечить для себя средства и независимость, взявшись за подделку серьезного правительственного документа, о том, как в конце концов французская Сюрте раскрыла его, о том, как его признал виновным Исправительный Трибунал. Хотя Ренделл кое-что об этом уже слышал, он слушал увлеченно, поскольку теперь источником этих сведений был сам Лебрун. Ренделл не мог позволить, чтобы его столь тяжко найденный собеседник, который теперь ему исповедуется, узнал, что не далее как двадцать четыре часа назад он сам слушал небольшую часть этой истории от домине де Фроома, который, в свою очередь, услыхал ее от Седрика Пламмера. Ренделл сделал вид, что слышит ее впервые, жадно ожидая того, чего ему еще не рассказывали, и что ему так хотелось знать. — И вот потому, — рассказывал Роберт Лебрун, — что меня посадили четыре раза в тюрьму за меньшие преступления, я был автоматически признан неисправимым преступником, у которого нет права на помилование. Меня приговорили к пожизненному заключению в каторжной колонии во Французской Гвиане, в Южной Америке. Колония эта была известна по своему имени — Оle du Diable — Остров Дьявола; но вообще-то там было пять отдельных колоний. Три из них были на островах, причем Дьявольский остров был самым маленьким, не более тысячи метров в окружности, неполных двести ярдов в ширину. Этот остров был предназначен только для политических заключенных — вроде капитана Альфреда Дрейфуса, которого ошибочно обвинили в том, что он продавал военные секреты Германии, и никогда не случалось такого, чтобы там одновременно было более восьми заключенных одновременно. Два других острова, в девяти милях от побережья Гвианы, это были Ройяль и Сен-Жозеф. Две колонии находились на суше, в нескольких милях от города Кайенна: Сен-Лорен и Сен-Жан. Меня выслали на Сен-Жозеф. Сухой голос Лебруна был готов сорваться. Он поднес бокал с коктейлем к губам, сделал большой глоток и прочистил горло. — В каком году вас выслали в Французскую Гвиану? — спросил Ренделл. — Еще до того, как вы родились, — хихикнул Лебрун. — В 1912 году. — И там было так паршиво, как об этом писали? — Хуже, — ответил француз. — Осужденные, которые пробовали писать об этом, могли описывать жестокости и свои собственные страдания, но все равно, они стремились каким-то образом романизировать это, представить как приключение. Только все там было совершенно иначе, никакого чарующего ада. Лишь известные клише описывают это наиболее точно: сухая гильотина, где тебя казнят ежедневно, но при этом ты не умираешь. Бесконечные пытки и боль, как я узнал, это гораздо хуже, чем просто смерть. Прометей был большим мучеником, чем святой Петр. В Гвиану меня привезли в 1912 году на борту корабля «Le Martiniere», но вовсе не в каюте, а в стальной клетке с девятью десятками другими заключенными в ней. Обычно каторжная колония означает место, где осужденные могут быть перевоспитаны и реабилитированы. Вы можете поверить в то, что официальное наименование этих островов было Оles du Salut — Острова Спасения? Но, как и все организованное людьми, цель и этой организации была полностью искажена. Когда меня посылали туда, каторжная философия состояла в том, что если человек хоть раз сделался преступником, то таковым он навсегда и останется, нет ему исправления, он зверь, так что пускай уже страдает и гниет до самой смерти, и никогда ему не позволят вернуться в общество, чтобы беспокоить его вновь. — Тем не менее, вы же здесь. — Я здесь только лишь потому, что я очень желал быть здесь, — злобно сказал Лебрун. — У меня была причина выжить, о чем вы вскоре узнаете. Но не сначала. Поначалу, когда я еще считал себя человеком и пытался вести себя как таковой, мне все время напоминали, что я был только животным, даже меньше, чем животное. Как мне объяснить вам эти первые два года? Сказать, что жизнь была жестокая — назвать ее нечеловеческой — это так, болтовня. Слушайте. Днем москиты, роями, питающиеся кровью из язв, покрывающих все ваше обнаженное тело, их личинки проникают вам под ногти, а красные муравьи кусают ваши ноги. А ночью летучие мыши, вампиры, высасывающие из вас кровь. И вечная дизентерия, лихорадка, болезни крови, цинга. Глядите. Открыв рот, он отвернул губы, обнажив покрасневшие десны над дешевыми зубными протезами. — Как я потерял свои зубы? Они сгнили от цинги. Я вынимал их по два-три за раз. Вместе с четырьмя другими осужденными на пожизненное заключение, меня классифицировали как relйguйs, такого, который из колонии уже никогда не выйдет. На острове Святого Иосифа, на палящем солнце, я работал в каменоломне с рассвета до заката, а если я протестовал, то меня бросали в одиночку. Знаете, что означала одиночка на Сен-Жозеф? Там было три тюремных блока: обычные камеры, одиночки и место, где держали сошедших с ума — и одиночка была самой бесчеловечной. Меня бросали в цементную яму двенадцать на восемь футов. Крыши не было. Только железные прутья над головой. В камере деревянные нары, параша, одеяло, которое менялось один раз в два года. Вонь гнилого воздуха и человеческих испражнений режет глаза. В одиночке, в этой цементной яме, я проводил двадцать три с половиной часа, и только полчаса давали на прогулку. Но обычная тюрьма не была намного лучше. Иногда там бывало даже хуже, особенно по ночам, когда ты пытаешься заснуть на своих деревянных нарах, а на тебя нападают извращенцы, гомосеки. Что начало дня, что конец — пища одна и та же; на завтрак только кофе и ничего больше. Пинта горячей воды с овощной кашей называлась супом, корка хлеба, три унции гнилого мяса днем, а вечером или сухие бобы, или полусырой рис. Я доработался до того, что превратился в мешок с костями, вечно избиваемый, толкаемый, насилуемый охранниками, большинство из которых было либо порочными корсиканцами, либо бывшими легионерами из Иностранного Легиона, либо бывшими фликами <Презрительная кличка французских полицейских, нечто вроде наших «мусоров» — Прим. перевод.>, и я мечтал только о самоубийстве, о том спокойствии, что прийдет вместе со смертью, чтобы спокойно лежать в Бамбуках — так называлось кладбище для заключенных на Сен-Лорент. И потом, в один прекрасный день произошло чудо — мне так показалось — и у меня появилась причина для того, чтобы жить. Священник, вспомнилось Ренделлу. Де Фроом упоминал о католическом священнике, французе, который подружился с Лебруном в самое тяжкое для того время. — Приблизительно милях в десяти от Сен-Лорент-дю-Марони, рядом с рекой Марони, у колонии имелась поляна, окруженная малярийными болотами и непроходимыми джунглями, — продолжил свой рассказ Лебрун. — Здесь находились административные здания, бараки для охранников, лесопилка, лазарет, каменная тюрьма и одно специальное здание, и вот эта зона называлась Лагерем Святого Иоанна или же Тюрьмой Сен-Жан. Для трех сотен осужденных, с их язвами, ранами, гниющими глазами — это было ужасное место. Они спали на бетонном полу, покрытом гноем и человеческими экскрементами. Их кормили только жидким супчиком и незрелыми бананами. Они пахали как рабы с шести утра до шести вечера, вырубали деревья в джунглях и надрывались вместо лошадей, вытаскивая их из чащи к поселению. Именно в Сен-Жан меня послали, и именно здесь произошло чудо, давшее мне причину для жизни. — Вы нашли повод для того, чтобы жить? В этом аду? — Да. По причине особенного здания, — сказал Лебрун. — Я же говорил про этот специальный дом, скорее, хижину, правда? — Вы упоминали его. — Это была лагерная церковь — единственная церковь, известная мне во всей каторжной колонии, если не считать заброшенной часовни на острове Ройяль, — сказал Лебрун. — Хижина-церковь была поставлена на столбах. Если не считать двухскатной деревянной крыши, она была выстроена из камня, с пятью окнами по каждой боковой стене. Церковь не была предназначена для нужд заключенных, это было место богослужений для охранников, французской администрации и членов их семей. Там же имелся назначенный священник… — Лебрун прервал рассказ, вспоминая священнослужителя, потом заговорил опять: — Звали его Пакен, отец Пакен, худой, анемичный и весьма благочестивый французский кюре из Лиона, именно он и служил в церкви Сен-Жан. Он же навещал заключенных в лазарете, и, время от времени, ездил по отделениям колонии на суше и на островах. — Вы хотите сказать, что он был единственным священником во всей каторжной колонии? — Единственный, — подтвердил Лебрун. — Он подумал и поправился: — Нет, когда я только прибыл, были и другие. Понимаете, каторжная колония в Гвиане существовала около ста лет, и поначалу там были иезуиты, но потом их заменили членами французского ордена Конгрегации Святого Духа из Парижа. Когда я только прибыл в Гвиану, там имелся апостольский викарий, что-то вроде епископа, чья резиденция находилась в Кайене, он отвечал перед Ватиканом. В подчинении у викария имелись кюре, руководившие религиозной деятельностью в одиннадцати приходах во всей Французской Гвиане. Но через три года, в те времена, о которых я рассказываю, все они были высланы, за исключением одного. Остался один отец Пакен. — А почему выслали священников? — Потому что, как мне рассказывал сам кюре, они решили помочь гвианским отторгнутым овечкам — так они называли нас — начав международный крестовый поход верующих, цель которого состояла в том, чтобы обратить внимание общества на страдания осужденных. Французское правительство воспротивилось этому, и священников отозвали, позволив вести религиозную активность всего лишь одному кюре. — Этому вашему отцу Пакену? — Да, — ответил Лебрун. — И вот именно под его началом и находилась эта церковная хижина в Сен-Жан. Поскольку церквушка была совершенно без украшений и мебели, если не считать алтаря и нескольких деревянных скамеек, однажды отец Пакен решил исправить это. Он хотел вставить в окна витражи, а на стенах повесить религиозные картины, чтобы сделать святилище более привлекательным и духовным. Ему был нужен художник, и тут он услыхал, что я был единственный художник, которого можно было найти среди восьми тысяч заключенных колонии. Поэтому он потребовал, чтобы меня перевели с острова Святого Иосифа в Сен-Жан на суше. Понятное дело, я вовсе не был художником, если не считать того, что иногда гравировал портреты La Belle France на поддельных банкнотах. Но сам факт того, что меня знали как такого, кто подделывал иллюстрированные средневековые Библии, позволил официальным лицам рекомендовать меня. Перемена, позволившая мне вырваться из лап грубых охранников на острове и помогать этому кюре, была столь огромной, что я даже не мог поверить в нее. — Как это? — спросил Ренделл. — Отец Пакен, если не считать его религиозного фанатизма, был весьма разумным человеком, он очень хорошо относился ко мне и дивился моим талантам. Больше меня уже никто не терроризировал. Ко мне относились даже вежливо и по-доброму. Мне предоставили медицинскую помощь, свежую тюремную одежду, чуть более лучшую пищу. Поскольку я не был по-настоящему художником, я предложил написать на окнах цитаты из Нового Завета на греческом и латинском языках, а стены церкви разукрасить древними христианскими символами вроде рыбы и агнца. Кюре это очень понравилось, он предоставил мне приличную библиотеку справочной литературы с различными версиями Библий, грамматик латинского, греческого и арамейского языка, иллюстрированными историями ранней церкви и тому подобными изданиями. Я тщательно просмотрел каждую книгу, поглотил каждое слово, не раз и не два, но бесконечное множество. Целый год я провел, украшая церковь. Посетителям она очень нравилась, и отец Пакен был горд за свою церковь и за меня. В течение всего этого времени, сам того не понимая, я обратился к Христу. Под руководством кюре я начал считать, будто единственная надежда у меня была в Боге, в Его Сыне, в добродетели и любви. Впервые за три года бесчеловечных условий и бесправия в аду, у меня появился проблеск надежды, я вновь захотел жить и возвратиться на родину, вновь стать человеком. Но меня приговорили быть на каторге до самой смерти — тем не менее, благодаря этому священнику, мне хотелось жить. И вот тут подвернулась возможность. — Возможность чего? — Быть прощенным. Быть свободным. Лебрун прервал рассказ, чтобы сделать большой глоток своего коктейля, после чего продолжил: — Это был уже 1915 год, и вся Европа уже завязла в войне, кровавом водопаде начала Первой Мировой Войны, — рассказывал француз. — Директор Администрации каторжников собрал condamnйs, заключенных с небольшими сроками и некоторых relйguйs, пожизненных, неисправимых, но отличавшихся хорошим поведением, и я был один из них, поскольку находился под покровительством кюре. Нам сообщили, что если мы вызовемся добровольцами в специальный батальон французской армии, чтобы служить пехотинцами на Западном фронте в Европе и сражаться против гуннов, то после войны наши дела пересмотрят и к нам проявят снисхождение. Все это было настолько странно и неожиданно, что вызвались лишь немногие. Когда мой кюре, отец Пакен не мог понять, почему я не воспользовался этой возможностью, я сказал, что переговорил с другими заключенными, и никто не желает рисковать, подставляя собственные головы, без гарантий на вознаграждение. Мой приятель кюре посоветовался с чиновниками и вернулся с положительным предложением. Если я вызовусь добровольцем, чтобы сражаться во Франции, и если я постараюсь убедить моих приятелей-заключенных поступить так же, французское Военное министерство гарантируют нам амнистию и свободу через неделю после окончания войны. “И при этом”, — пообещал мне отец Паке, — “как слуга Нашего Господа, от имени Иисуса Спасителя, вы имеете мое личное поручительство принять правительственное обещание. Я даю вам личное слово, что если вы пойдете добровольцем на войну, то получите прощение, вам возвратят гражданство и свободу. Даю вам свое слово не только от имени французского правительства, но и от имени Церкви”. Этого для меня было достаточно — и, отчасти по причине моих усилий по убеждению, для других. Правительство — это одно дело. Но вот кюре и церковь были достойны доверия. И таким вот образом, вместе с другими заключенными, я вызвался служить. Ренделл не мог поверить в это. — Мсье Лебрун, вы говорите мне, что у каторжной колонии Дьявольского острова имелась специальная часть, которую выслали во Францию сражаться с немцами? — Именно. — Но почему ни в одной исторической книге я не читал об этом? — Сейчас вы поймете, почему об этом не распространялись, — ответил на это Лебрун. Он начал массировать свое бедро, где, как полагал Ренделл, протез крепился на культе, и продолжил: — Вдохновленные нашим священником, мы записались в пехоту. Мы отплыли из Французской Гвианы, и в июле 1915 года прибыли в Марсель, где еще раз вступили на землю нашей любимой Франции. Там был сформирован наш полк. Офицерами были наши надзиратели с Дьявольского Острова. У нас были все привилегии солдат, за исключением одного: нам было запрещено покидать армейские ряды. Называли нас Экспедиционными Силами Дьявольского Острова, а командовал нами никто иной как генерал Анри Петен <Анри Петен — французский маршал, “прославившийся” сотрудничеством с гитлеровцами во время Второй Мировой войны. Казнен как военный преступник>. — И куда вас послали сражаться? — Прямо на фронт, в окопы Фландрии. Мы оставались на фронте, без какого-либо отпуска, в течение трех лет. Крови и страданий было столько, что и не перечесть. Но все равно, это было гораздо лучше того, что осталось за нами, и, вдохновленные свободой, обещанной моим священником, мы оставались там и дрались как тигры. Поскольку мы все время были на первой линии, и нам никогда не давали отпусков, две трети из наших восьми сотен погибли в бою. Те же, кто выжил, продолжали сражаться. За шесть месяцев до конца войны мою ногу раздробила шрапнель после разрыва немецкого снаряда. Ногу ампутировали, но меня спасли. Это была слишком большая цена за свободу, но когда я пришел в себя в госпитале, то решил, что овчинка стоит выделки. К тому времени, когда я излечился и научился ковылять на примитивном деревянном протезе, наступило Перемирие, потом мир, и война закончилась. Я был молод. Моя новая жизнь только начиналась. С шестью сотнями оставшихся в живых из Экспедиционных Сил Дьявольского острова я праздновал на обратной дороге в Париж, где мы должны были ожидать объявления амнистии. Сразу же по прибытию нас направили в тюрьму Санте. Понятное дело, что такого мы не ожидали, и я послал за своим кюре — отцом Пакеном, который был военным капелланом на командном посту за линией фронта — и спросил у него, что происходит. Он благословил меня и поблагодарил за мою жертву, даже обнял меня словно сына, и вновь пообещал от имени Спасителя, что Санте это всего лишь временное пристанище перед освобождением, что буквально через неделю нам возвратят свободу. Я так расчувствовался, что плакал от радости. Неделя прошла, как вдруг одним утром наши старые надзиратели-корсиканцы, подкрепленные бесчисленными новыми охранниками, вооруженными ружьями с прикнутыми штыками, вошли в тюрьму Санте, окружили нас, загнали в поезд и отправили в Марсель. Там нам выдали тюремные робы, и еще нам сообщили, что, по причинам национальной безопасности, мы обязаны вернуться в le bagne — в болото, на каторжное поселение в Гвиану, чтобы там отсиживать наши сроки. Бунтовать было невозможно. Слишком много стволов было направлено на нас. И тут я заметил отца Пакена и позвал его. Он не проявил никакого сочувствия, только пожал плечами. И я вспоминаю последнее, что я сделал перед тем, как нас этапировали на корабль для перевозки каторжников. Я погрозил этому попу кулаком и заорал: “Fumier et ordure — отбросы и навоз — на Церковь! Merde — дерьмо — на Христа! Я буду мстить!” Date: 2015-10-19; view: 315; Нарушение авторских прав |