Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Мастерица
Блаженны безымянные творцы узоров, сплетающие нити судьбы, ткущие полотно жизни, где всё повторяется, как припев бесконечной песни, но каждый раз по‑своему, на новый лад. Где всё неповторимо. Блаженно ваше безликое вольное племя, уходящее корнями за край времён, в тридевятое царство, где все растворяются во всех, где каждый поворот руки прошёл сквозь толщу поколений и повторяет движения праматерей. Блаженны ваши цветы и звери, львы рыкающие, полканы, тянитолкаи, кони‑цапли на тонких ногах. Блаженны круги и перекрестья, листья и капли, ягоды и лучи. Цветите, растите, будьте. Пойте нашу общую, нашу всегдашнюю песнь.
* * *
У Лукерьи на двери, на старой, высушенной солнцем многих лет, выбеленной снегом многих зим доске, василёк‑растрёпка расцвел. Чтобы в дом войти, надо с цветком поздороваться. Почешешь его мизинцем под подбородок, он и рад: листьями плещет, хохочет – того и гляди сорвётся с места и поскачет, брыкаясь, в чистое поле, как несмышлёный телок. Лукерья порой нарочно свой цветок расщекочет и выпустит – пусть проветрится. Бывает, тот домой и не вернётся. Ни к ночи, ни через день. Тогда Лукерья разводит краску в яичном желтке и новый рисует, краше прежнего. А на беглеца не обижается, только вздохнёт иногда: как он там на вольной воле, всё ли ладно, всего ли довольно? Случается, пойдёт Лукерья в лес за крапивой или на луг – зверобой с полынью собирать, и встретит своё чадушко – одичавшее, обветренное, очень довольное. Вон стоит, старой ольхе под бок прилепился. Или вон – с муравьиного пня кивает. Помашет Лукерье издалека и снова с бабочками перемигивается. У той сердце и успокоится: ничего, прижился. Зимой рисует Лукерья свои цветы на снегу. Веточкой, которую ветер с дерева сдул. Заметёт цветы метель, уйдёт красота под снег, а весной побежит бурными ручьями в овраги, умоет спящую царевну‑землю, и проснётся та краше прежнего… А Лукерья палкой в грязи нарисует солнце – в помощь весне.
* * *
Вообще‑то, её звали Лидия. Но это имя всегда казалось ей чужим, точно необитаемым. С детства она ясно чувствовала, что врёт, называя себя так. И простой вопрос: «Как тебя зовут?» – всегда вызывал у неё секундное замешательство. Она пыталась сжиться с именем, сделать его своим собственным, обжить. Крутила и так и эдак: Ли‑да, Ли‑ди, Ли‑до, но оно никак ей не шло, топорщилось, как одежда с чужого плеча. Когда она нарисовала первый узор, то вдруг услышала в его изгибах и повторах своё настоящее имя. Оно было странным, старинным. Конечно, мама никогда в жизни не могла её так назвать: Лукерья Георгиевна. Как‑то само собой отменилось и отчество: Германовна. Но она этого почти не заметила, ведь за ним не стояло никакой реальности, кроме строчки в свидетельстве о рождении. Новое имя сияло перед ней, словно солнце в ночном небе. Оно прокатывалось во рту, как речная галька, распускалось подобно цветам и хвостам райских птиц, которые тогда впервые стали являться ей в минуты между сном и явью. Оно бурлило и брыкалось, само рвалось наружу, как потоки талой воды из‑под осевших сугробов. Потом она вспомнила: именно так звали прабабку, умершую задолго до её рождения. И поняла, что это правильно: новое имя вплело оторванную нить её жизни обратно в полотно рода.
* * *
Диковинные звери приходят к Лукерье в дом. Возьмёт она кусок глины, помнёт не глядя, а потом вдруг – будто дверь распахнулась – уже знает, кто у неё в руках. Барашек‑круторожек, или лошадка‑тонконожка, или пёс‑мокронос. Теперь Лукерья по сторонам уже не зевает. Белым лицом над глиной склоняется, как луна над спящей землёй, быстрыми пальцами рвёт, катает, вытягивает… Как откроются у зверя глаза, начинает Лукерья с ним разговаривать. И слова‑то всё чудны́е, непривычные. Откуда они берутся, Лукерья не знает – никто с ней никогда так не говорил. И она ни с кем. И всё чудится ей, будто это сама глина, сама мать сыра земля сквозь неё своих чад окликает и пестует. «Раскрасавица моя, разумница, ладушка‑ненаглядушка, за ушко да на солнышко, округляйся животок, загибайся коготок… Раз копытце, два копытце, выходи воды напиться…» Лукерье немного страшно, словно она ворожит. И радостно, будто рожает. После стоят звери на столе, обсыхают, оглядываются, в себя приходят. А Лукерья лежит пластом, и у неё едва хватает сил, чтоб улыбаться.
* * *
В минуты между сном и явью, стоит Лукерье закрыть глаза, вспыхивают перед ней в темноте яркие, словно солнцем очерченные, цветы, сплетаются узорами ветви, слетаются, сверкая ярче зарниц, жар‑птицы с каплями огня на каждом пере… В мгновение ока вырастают небывалые деревья до небес, раскидываются, словно скатерть‑самобранка, поля оглушительного разнотравья, и летят по ним – быстрее стрел, легче ветра – красные кони с лебединым изгибом шеи. Одни образы сменяются другими, так что Лукерья не успевает перевести дух. Голова начинает кружиться и в глазах рябит, будто в жаркий день смотришь на реку с сильным течением. Но едва Лукерья пытается вглядеться в какую‑нибудь картину, чтобы запомнить детали, как всё расплывается, краски смешиваются и гаснут, и вот перед ней только темнота и привычные очертания домашней утвари. Лукерья набирает воздуху полную грудь, будто в омут собралась прыгать, и опять закрывает глаза. Маятник в часах успевает качнуться только в одну сторону – а река уже вновь подхватила Лукерью и понесла как щепку сквозь радужный ирий сад. Лукерья лежит, не шевелясь, на спине, и слёзы бегут по вискам в разметавшиеся на подушке волосы. Жгёт её изнутри красота. Манит и не даётся в руки. Наутро возьмёт Лукерья с полки какого‑нибудь глиняного козлика, приголубит и попытается украсить его крохами своих ночных видений. Сияют Лукерьины звери – с улицы видно. Дети нос о стекло плющат, глаза таращат. А Лукерья печалится и вздыхает: не то всё. Совсем не то.
* * *
Бывают у Лукерьи смутные, недужные дни. Обычно после особенно ладной игрушки, над которой руки летают сами, как птицы. На другое утро встаёт Лукерья не с той ноги, и всё у неё идёт вкривь и вкось, даже самое простое. «А ну вас совсем!» – в сердцах бросает Лукерья, накидывает кое‑как платок и бежит из дому прочь, прочь, куда глаза глядят, куда несут ноги. Она уже знает, почему чувствует себя как разбитый горшок на плечах пугала. Это в первые разы пугалась до слёз, отчаивалась, а теперь привыкла к тому, что иногда путь лежит через пустыню. Это засуха. Пересох поток, мчавший сквозь неё образы, водивший её рукой. Иссяк, истомился. Она должна позвать обратно в себя живую воду, вернуть своенравную реку назад в берега. Для этого надо замедлить бег, отдышаться. Поверить, что засуха – не навсегда. Остановиться. И отворить зренье. Просто смотреть вокруг. Просто смотреть. Смотреть. Вон под мышкой у кривой берёзы улыбается гриб чага, а если приглядеться – так это же чудо‑юдо рыба‑кит! Любуется им Лукерья, не спеша запоминает: здесь – прогиб, тут – поворот, там – глазок, потом – хвосток… Она уже знает, как вылепит его, добродушного увальня, жителя морских глубин. Тихо‑тихо шагает Лукерья дальше. Снова счастлива, снова жива, снова ведома. «Смотри», – словно подсказывает ей кто‑то. И Лукерья видит в морщинах старого дуба лицо лесного духа, не доброго и не злого, себе на уме, глаза – как плошки, нос – картошкой… Видит, благодарит, запоминает. «Смотри, смотри», – окликают её из облачных переливов, берёзовых переборов. И Лукерья знает, что те, которые спрятались там, очень хотят быть найденными. И смотрит во все глаза. А рукам уже невмоготу ждать, пляшут пальцы в рукавицах, как нетерпеливые скакуны. Бывает, Лукерья никак не может их сдержать. Зачерпнёт снега и прямо на ходу, смеясь, лепить начинает.
* * *
Метельный случился вечер, порывистый. Настоящий буран, хоть и март на дворе. Лукерья вышла на воздух, чтоб глаза отдохнули, и вспомнила бабушкину присказку: «Марток – надевай порток». Но при этом почему‑то представила себе не сгорбленную старушонку, а сопливую девчонку, которую мать туго, крест‑накрест затягивает в шерстяной платок. И поняла, что это прабабка Лукерья Георгиевна так говорила. Часто она ей теперь на ум приходила. Все деревенские люди сидели в такую непогоду дома, и между снегом земным и снегом небесным не было, кроме Лукерьи, ни одной живой души. Она по привычке начертила солнце в сугробе, помогая замешкавшейся весне. И пока отогревала палец в кармане, рисунок стёрла белая крупа. Вдруг Лукерье почудились голоса. Проваливаясь по колено, она добрела до угла дома и увидела под боком небольшого пригорка три копошащиеся фигурки. Две маленькие и одну ещё меньше. Те две, что побольше, плавали в снегу на животах, барахтаясь и бодро покрякивая. А третья лежала пластом и с любопытством разглядывала что‑то у себя под носом. «Вы рыбы?» – спросила Лукерья, когда пловцы добрались до неё, вскочили и тут же плюхнулись на попу. «Я – трррррактор!» – взревел мальчик и молниеносно протаранил грудью ров вокруг Лукерьи. «А я – Кристина», – сообщила девочка, глядя в упор круглыми чёрными глазами. «Тоже чужое имя, – подумалось Лукерье, – на самом деле – Катерина». «А там лежит Сабрина. Она всё время падает. Нам надоело поднимать», – подскочил мальчик. «Серафима», – эхом откликнулось в Лукерье. «А вон там под снегом – дохлая кошка, – тараторил мальчик, блестя такими же, как у сестры, глазами‑вишнями, – придёт весна, и все её увидят!» «А ты – Федот», – угадала Лукерья. «А я – Максим! У меня даже под шапкой снег!» «Дя‑дямм!» – завопила припорошённая снежком Серафима, соскучившись лежать одна. Катерина подползла к ней, ухватила за подмышки и потянула. Обе не сдвинулись с места. Лукерья сделала три больших шага, выдернула малышку из сугроба и поставила рядом с собой. Серафима вытаращила на Лукерью свои чёрные бусинки, пошатнулась и плюхнулась обратно. «Смотрите! – закричал Федот – Белая собака!» «Аф!» – восхищённо откликнулась Серафима. «Совсем по‑другому белая, чем снег», – подумала вслух Лукерья. «Она белая, как грязный снег, – подхватил мальчик, – и если она ляжет в сугроб и ей закопают голову, то никто не догадается, что это собака! А потом все ка‑ак испугаются и упадут, когда на них вдруг грязный снег залает!» Старшие дети засмеялись, а малышка испытующе поглядела на них и через секунду старательно гоготнула: «А‑ГАК‑ХАА!» «А можно к вам в гости?» – внезапно спросил Федот. «А нельзя! – тут же, будто ждала, выпалила Катерина. – Мелкая там всех козлов перекокает! Давайте лучше мы вам снежных ангелов покажем». «Давай!» – обрадовалась Лукерья. Брат и сестра одновременно бухнулись на спины и замахали по снегу вытянутыми руками – вверх‑вниз. «Теперь тащите! Чтоб не смазалось!» – скомандовал Федот. Лукерья по очереди подняла детей. И в сугробе остались лежать два маленьких ангела с круглыми крыльями. Тоже, наверное, брат и сестра…
* * *
Лепит Лукерья лесного хитреца, щербатого пересмешника Ау, что водит путников кругами по чащобе. Лепит и сердится, что облезлые крылышки его никак не хотят расти красиво. И такой несуразный весь – полуптица, полугриб, полукоряга – глаза б не глядели. Не любит Лукерья лепить таких страшилищ, тьфу на них совсем, никакой узор их не красит, тьфу‑тьфу, а вот ведь попросился, какое там – навязался, сам вылез из безропотной глины и подмигивает мастерице: «Не ждала, хозяйка?» Хочет Лукерья скомкать лешака, скрутить да раскатать по столу. И налепить взамен весёлых барашков с дудками. Но знает: никакие птицы и звери после него в этот кусок не пойдут, а если настаивать, появятся на свет такими, что лучше б их не было совсем: унылыми, кособокими, – глянешь и сам сгорбишься, помутнеешь, вспомнишь о плохом. «Смять – и за окно», – лихорадочно думает Лукерья, а сама продолжает лепить как привязанная. И вдруг понимает, что и в руки её – скверные и нечистые – уже не пойдут добрые звери, затаятся, отступятся, будут обходить стороной. «Ой, куда ж я без вас…» – зовёт Лукерья, а сама лепит всё быстрей, всё жарче, будто боится, что прервут. Душно ей, чадно, липкий пар от рук поднимается, застилает глаза, и вот она уже не видит, что там вытворяют её пальцы… Вдруг чудится ей, будто сама прабабка Лукерья Георгиевна где‑то тут, рядом, – суровая, крепкая, как дерево. Пытается Лукерья за неё ухватиться, чтобы выбраться из своего тумана, и видит, что бабка ей будто слова подсказывает… Тут же в ушах у Лукерьи поднимается визг, лязг, истошное кукареканье – силятся бабкин голос прочь отогнать, запутать. Но крепка Лукерья Георгиевна, упрямо твердит своё. И понемногу Лукерья начинает слышать и сухими губами, непослушным языком повторяет, как маленькая, совсем не вникая в смысл: «Богородице Дево… душетленных мя пакостей избави… темна вода во облацех… от мысленнаго волка звероуловлен буду…»
* * *
После этого Лукерья Георгиевна стала порой к правнучке захаживать. Придёт в сумерках, сядет в углу, где тени гуще, а свет зажигать не велит. Отложит Лукерья недоделанную утицу – нелепо же лепить на ощупь, – вытрет руки ветошью и ждёт. Долго ли, коротко ли, начинает гостья рассказывать. Го́лоса‑то будто и нет, слова у Лукерьи сами в сердце складываются. И всегда об одном и том же горюет впотьмах прабабка, никак не выскажет, не вытянет из себя вековую свою тоску. Больше всех я тятеньку любила. С ним бяда приключилась лютая, такая, что и вспоминать о нём заказано. А я всё помню. Уйду одна в лес и с ним толкую, ровно он живой. Но не укоряю, не вою, «на кого нас покинул» – не спрашиваю. Ему, чай, и без того несладко – за оградой ведь схоронили, как нехристя. А он, тятенька, доброй был, жалел и нас, ребятишек, и скотину, и всякую Божью тварь… Только соблазнил его один балабол заезжий, сбил с толку. Пустили его, гадюку, как человека, ночевать, а он язык свой ядовитый распустил, защёлкал зубьями: «Жаль мне тебя, – грит, – так и прозудишь всю жизнь в своём болоте, как комаришко. А человек мечтать мечту должон, о щастьи думу думати…» Жаль ему, ишь ты, змей жалостливый – с жалом вострым! А тятенька возьми да и задумайся. Два дни лежал на лавке, думал, почернел весь, мать за попом послала, да тот в отъезде был. Только, я чай, не уберёг бы его и поп – больно крепко задумался… Ночью встал отец, слышу, пошёл в сарай, колотить‑пилить начал. Я, дурёха, лежу рада‑радёшенька: за работу взялся, стало быть отлегло. А утром глядим – тятя крылья себе наладил, большие, навроде мельничных… Мамка – кричать, мы – реветь, а он знай лопасти энти холстом обтягивает и ухом не ведёт… Набежали соседи, вязать хотели, да где там. Силён был как медведь. Раскидал всех и крылья свои окаянные на колокольню поволок. Мама родная! Тут и я догадалась, чего он затеял! Ой‑ёй! А потом думаю: ну нет, не может тятенька обмануться. Он, верно, всё расчислил как надо. Зря мамка воет, зря дверь ломают, ничего с ним не станется – возьмёт и полетит! Полетит‑полетит да за мной вернётся. Скажет: «Не боишься, Луша?» А я и не боюсь! И полетим мы с ним высоко, далёко – за синие леса, за синие горы… И до последнего верила, когда он уже вниз кувыркался: «Энто он так, пужает, вот щас полетит, вот щас…» А поп наш потом проповедовал: «Возмечтал сей грешный человече, о чём людям мечтать не велено. Восхотел летать, аки птица. И низвергнут был с небес, подобно отцу всяческой неправды…»
Очнётся Лукерья в полной темноте, ветер за окном гудит, стонет. На сердце тяжко, хоть вой. Скорей зажгёт Лукерья свет, схватит свою спасительную глину – за работой забыться – не тут‑то было. Помимо её воли выходят из‑под рук бородатый мужик с нелепыми лопастями на плечах и девчонка, задравшая к небу испуганно‑восторженное конопатое лицо.
* * *
Только однажды осмелилась Лукерья с прабабкой заговорить. Задала свой заветный, костью в горле застрявший вопрос, который мучил её всю жизнь и даже сейчас порой возвращался, чтобы замутить чистые ключи одинокого счастья. Заговорила Лукерья и сама так испугалась своей дерзости, что сердце едва не разбилось о рёбра, как бедный пойманный зверь о прутья клетки. Долго молчала старуха, сгущался сумрак, растворялся в нём видимый мир. Лёгкие, как тень мотылька, растворялись двери в невидимое, которые никому не под силу открыть самому. Вдруг прабабка заговорила – будто ледяной сквозняк по волосам скользнул. «Ишь чего захотела, утроба несытая. Радуйся тому, что Бог дал. Ты первая в роду, кому выпало утешение. Все мы без ослабы страдали, на тебе наша мука на убыль пошла, на тебе и род кончится. Отработали, значит, отмыкали Дунино горе. Это дед мой, греходей, до седьмого колена всех нас проклятьем наградил. Соблазнил Дуню, а сам на её младшей сестре, на Лушке, женился, на бабке моей. Дуня‑то уж сильно брюхатая была, а не пожалела, в омут прыгнула… С тех пор все бабы у нас в роду – порченые, на бабью долю свою обиженные: у какой муж помрёт, у какой сбежит, у какой с ума сбрендит, у тебя вовсе нет – вот и радуйся, бездетной‑то горя мало, токо своё…»
* * *
С тех пор Лукерья перестала ждать и сделалась наконец совсем лёгкой. Прежняя жизнь её с муками никак не умиравшей надежды, неутолённостью и обидой осталась лежать в пыли на обочине, как высохшая шкурка погибшей под колёсами лягушки, а Лукерья пошла себе прочь, свободная, босая, почти невесомая, всё дальше и дальше от человеческого жилья. Весна, которую она так долго выкликала, шла за ней по пятам, рассыпая из рукавов желторотую мать‑и‑мачеху, сдувая черёмуховый цвет на молодую крапиву, будоража лужи любовными песнями жаб. Скакали вокруг Лукерьи и тыкались ей в подол барашки‑круторожки, дудели в дудки крошки‑скоморошки с бубенцами на длинных колпачках, садились на плечи птицы‑небылицы с ликами мудрых дев, подмигивали из‑под мшистых коряг лохматые шишиги. Ждала её рук и живого дыханья упругая глина, безропотная, бессловесная земля, упорный и убогий прах, из которого вылепили нас всех и в который мы все когда‑нибудь возвратимся.
Date: 2015-10-21; view: 307; Нарушение авторских прав |