Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Что христианство принесло в мир





Диакон Андрей Кураев

 

Дары и анафемы

 

Что христианство принесло в мир

Размышления на пороге III тысячелетия

 

По благословению Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Алексия II

 

© Московское подворье Свято-Троицкой Сергиевой Лавры. 2001.

Содержание

 

Что христианство принесло в мир

Если Бог есть Любовь

Устарел ли Новый Завет?

Если правы «Свидетели Иеговы»

Жесток ли Ветхий Завет?

Жертва человеческая и Божеская

Зачем ходить в храм, если Бог у меня в душе?

Можно ли спастись вне Церкви?

Грех без прощения

Страшный суд

Виновно ли христианство в экологическом кризисе?

Был ли Иисус в Индии?

Что значит быть христианином?

 

 

Что христианство принесло в мир

Для многих людей прошедший двухтысячный год дал повод заговорить об устарелости христианства. Вслушайтесь в голос человека, входившего в государственный российский комитет по встрече юбилея: Среди движений–2000 мое любимое носит название «Зеро». Его сторонники, мусульмане африканского происхождения, живущие в Америке, во избежание религиозных распрей предлагают «обнулить» календарь. Они боятся, что с наступлением 2000 года, когда христиане будут праздновать победу своей религии, со стороны фанатиков других вероисповеданий последует мощный террористический взрыв. Поэтому единственным спасением может стать объявление 2000 года годом «Зеро», не отягощенным ничьим рождением. Начнется новый отсчет времени, и, возможно, вокруг такого календаря объединятся люди разных религий».

Так, во имя «мира между религиями», у христиан будет отобрана их святыня. Марат Гельман, чьи мысли только что были процитированы, придумал и символику встречи «года Зеро», которой украшали даже государственные юбилейные мероприятия: цифра ХХХ стилизована под песочные часы с тремя чашечками, в двух из которых «песок просыпался, а в третьем только начинает»[1]… Мол, время христианства истекло.

Что ж, значит надо задуматься над тем, что именно христианство принесло людям. Как объяснить людям светским, что дары, принесенные христианством, не устарели?

И поскольку речь идет о диалоге с людьми светскими, это означает, что сначала разговор пойдет о том, что важно в их системе ценностей, но менее важно в нашей, христианской. Для светских людей важна культура, т.е. то, что для христиан является чем-то вторичным и служебным. Сравните две фразы: «Троице-Сергиева Лавра является центром древнерусской культуры» и: «Основатель Троице-Сергиевой Лавры Прп. Сергий Радонежский ушел в пустынь для того, чтобы создать центр древнерусской культуры». Первая из них очевидно верна, а вторая столь же очевидно нелепа. И значит, культура вторична по отношению к собственно духовному подвигу… И все же сейчас речь пойдет о переменах в культуре.

Но прежде начала этого разговора я вынужден сделать предупреждение. Христианство раскрывает свою новизну через сопоставление с миром, который оно пришло обновить. Нельзя сказать, чтобы весь мир согласился на это обновление. Языческий мир определенно не остался в прошлом: и сегодня он противопоставляет себя христианству. Хорошим тоном, например, считается высмеивать «нелепости библейских мифов». Что делали в подобной ситуации древнехристианские апологеты? Они совмещали защиту Священного Писания и разъяснение христианской веры с обнажением нелепиц, противоречий и безнравственности в мифах самих язычников.

Правда, древним апологетам было проще вести свою полемику: их современники знали мифы; порой достаточно было лишь намека на самый гнусный из них – и становилось понятно, что, имея такое бревно в собственном глазу, язычники весьма некстати пустились на поиски сучков в евангельском оке. Сегодняшние неоязычники сводят язычество просто к «близости к природе» и абстрактному «космизму». Что ж, тем более необходимо показать им, что такое реальное, историческое язычество. Не то, которое они реконструируют по своему вкусу, пользуясь двумя-тремя брошюрками, а то, которое существовало в действительности, которое предшествовало христианству и сопротивлялось Церкви.

Правда, если ставить задачу ознакомления с реальным, неприукрашенным язычеством, – то надо быть готовым к тому, что некоторые, мягко говоря, малопривлекательные вещи вылезут наружу из языческих кладовок. Ряд цитат из языческой литературы и ряд образцов языческой мифологии, которые встретятся читателю в этой главе, могут показаться довольно-таки неприличными. Прошу прощения за это у православного христианина, но наши светские современники порой так забивают себе голову всякой дрянью, что им бывает очень трудно объяснить, что вот эта вот, например, штука издает вонь, а не аромат. «Что вы, что вы! Зачем же так категорично! Может, это фиалки!» И пока не покажешь им всю неприглядную изнанку неоязычества, они всё будут твердить про «общечеловеческие ценности» и «одинаковую духовность всех религий»[2].


Впрочем, и православному читателю будет полезно сопроводить эту нашу экскурсию, чтобы осознать глубину различий между христианством и язычеством. Ибо ты не будешь иметь верного представления о своем доме до тех пор, пока однажды не выйдешь на улицу и не посмотришь на него снаружи.

Так что же христианство внесло в человеческий дом, а что попробовало вымести из него?

Важнейшие устои любой культуры – это представления человека о себе самом и окружающем его мире, это представления человека об истоках и целях своего бытия и это его понятия об отношениях с Богом. Вот именно в этом базовом опыте самопознания христианство и произвело наиболее значительные сдвиги.

1. Первый дар, принесенный христианством людям, – это право прямого обращения к Богу, право обращаться к Богу на Ты. Человек вновь обрел то, что Тертуллиан, христианский писатель III в., назвал familiaritas Dei, т.е. семейственную, дружественную, сердечную близость с Богом (см.: Тертуллиан. Против Маркиона. 2, 2).

Нам кажется сегодня естественным, что религиозный человек молится Богу. Но в дохристианском мире Бог мыслился находящимся вне религии. Богу молиться было нельзя. Молиться надо было Господу.

Слова «Бог» и «Господь» в истории религии отнюдь не синонимы. Самая суть язычества в том, что эти понятия разделяются и относятся к разным религиозным реалиям. Язычник убежден, что первичный бог, Первоначало, не действует в мире.

Общеизвестно, что верховное божество у древних греков носит имя Зевса. Зевс – владыка мира, «Господь». Но является ли он богом в высшем значении этого слова, т.е. Первопричиной, истоком всякого бытия, Абсолютом? Нет. Прометей говорит, что Зевс – «новоявленный вождь»[3]. Согласно Гесиоду, Зевс – потомственный «путчист»: когда бабушке Зевса, Гее, надоели постоянные роды, то однажды она, вернув сына Кроноса в свою утробу, «дала ему в руки серп острозубый и всяким коварствам его обучила. Ночь за собою ведя, появился Уран и возлег он около Геи, любовным пылая желаньем, и всюду распространился кругом. Неожиданно левую руку сын протянул из засады, а правой, схвативши огромный серп острозубый, отсек у родителя милого член детородный и бросил назад его сильным размахом» (Гесиод. Теогония. 174–181). Кронос-Время, однако, имел привычку пожирать своих детей («всепожирающее Время»). И когда рождается его сын Зевс – настает время мести…

Как видим, «господство олимпийских богов основывается на целом ряде богоубийств. Те боги, от которых произошли боги греков, – суть отошедшие, недействительные. Зевс – есть отец всех бессмертных, лишь поскольку он отцеубийца. И память об этом несуществующем, раздробленном боге (Кроносе) всегда стоит между богами, препятствуя их поглощению в единстве Зевса»[4].

Аналогичные «скелеты в шкафу» были и в преданиях других народов.


Шумеро-вавилонская поэма «Энума Элиш» рассказывает о том, что первичный бог «Апсу первобытный, создатель» оказался магически усыплен своим потомком, богом Эа, и также претерпел кастрацию (от богини Мумму)[5].

У хеттов подобный миф (о том, как изначальный бог был лишен своей творческой мощи и был отстранен от дел) звучит так: «Прежде, в минувшие годы, был Алалу на небе царем. Алалу сидел на престоле, и даже бог Ану могучий, что прочих богов превосходит, склоняясь у ног его низко, стоял перед ним, словно кравчий, и чашу держал для питья. И девять веков миновало, как царствовал в небе Алалу. Когда же настал век десятый, стал Ану сражаться с Алалу, и победил его Ану, и Ану воссел на престоле… Когда же настал век десятый, стал с Ану сражаться Кумарби, Кумарби, потомок Алалу. Кумарби его настиг, схватил его за ноги крепко, вниз с неба он Ану стащил, и он укусил его в ногу и откусил его силу мужскую, и стала, как бронза, литьем она у Кумарби во чреве»[6].

То же происходит в угаритской мифологии: Ваал, представляющий четвертое поколение богов, с братьями атакует небесный дворец Эля, устраняет его и, очевидно, кастрирует (миф эвфемистически говорит: «Нечто упало на землю»). Очевидно, травма слишком тяжела, и Эль уже не может быть прежним. Даже когда в мифической истории Ваал на некоторое время устраняется следующим богом (Мотом, союзником Эля), Эль отказывается вернуться на престол. Вновь захватив власть, Ваал требует, чтобы Эль удалился к истокам мироздания – истокам рек и пропастям земным[7].

Язычники убеждены, что миром правит не Бог. В языческом богословии «Господь» не является изначальным богом, а изначальный бог, оттесненный от дел, становится праздным богом (dеus otiosus) и перестает быть «Господом», Правителем. Даже его имя постепенно забывается (Овидий, рассказывая о начале космоса, так говорит о Творце: «Бог некий – какой, неизвестно…» [ Овидий. Метаморфозы. 1, 32]).

Высший, по представлениям язычников, бог или недостижим, или бессилен, или вообще покоится в бездействии. Даже если его не свергли, – он сам не интересуется нашим миром, ибо мы слишком ничтожны, и он делегирует управление миром людей духам низшей иерархии… Миром правят частные и многообразные «господа» – узурпаторы или «наместники». Каждый из них правит своим «уделом». Подвластным им людям надо уметь выстроить отношения с этими господами, и не стоит тешить себя иллюзией, будто наши молитвы может услышать кто-то другой, Высший и Изначальный…

И вот на этом фоне вдруг звучит проповедь Моисея: Тот, Кто создал мир (см.: Быт. 1, 1), Тот, Кто был Богом покоя (Богом субботы), вошел в историю людей. Он не утратил Своей силы, и Он не забыл Свое создание. Забудет ли женщина грудное дитя свое, чтобы не пожалеть сына чрева своего? но если бы и она забыла, то Я не забуду тебя! (Ис. 49, 15).


Это – главная новизна дерзкой и радостной проповеди израильских Пророков: «Бог есть Господь». Тот, Кто ведет нас по дорогам истории, – Тот же, Кто нас создал. И Тот, Кто нас создал, есть Высший и Первоначальный. Нет Бога выше Господа. И нет иного Господа, кроме Бога. Да познает народ сей, что Ты, Господи, Бог (3 Цар. 18, 37). Блажен народ, у которого Господь есть Бог (Пс. 143, 15). Ибо именно Бог – Господь, т.е. Творец Завета с людьми, и создал небо и землю…

То, что первоначально было удивительной привилегией одного народа, – право прямого общения с Наивысшим – Апостолы распространили на всех людей. Это было настолько неожиданно, что даже гностики, околохристианские еретики первых веков по Р. Х., предпочитали называть Христа Спасителем, но не Господом, ибо последнее имя отождествлялось у них с тираном и узурпатором (см.: Свт. Ириней Лионский. Против ересей. 1, 1, 3).

Более того, оказалось, что Бог пришел к людям в поисках друзей, а не рабов. Аристотелю кажется очевидным, что «дружба с богом не допускает ни ответной любви, ни вообще какой бы то ни было любви. Ведь нелепо услышать от кого-то, что он “дружит с Зевсом”» (Аристотель. Большая Этика. 1208b 30). Апулей приписывает Платону столь же безнадежный тезис: «Никакой бог с человеком не общается… не утруждают себя высшие боги до этого снисхождения» (Апулей. О божестве Сократа. 4–5). Но суровость философов была растоплена евангельской милостью: Я уже не называю вас рабами, ибо раб не знает, что делает господин его; но Я назвал вас друзьями (Ин. 15, 15).

Если языческие народы позволяют себе обращаться к высшему небесному божеству только «как к последней надежде во времена самых страшных бедствий»[8], то христианам было даровано право повседневного общения с Ним. К Творцу галактик мы обращаемся с просьбой о ежедневном хлебе…

Одного студента сокурсники, увлекавшиеся модными «целительско-харизматическими» сектами, всё спрашивали: «Вот у нас на наших собраниях такие дивные чудеса творятся! У нас пастор только пиджаком махнет – и такой мощный дух входит в людей, что они целыми рядами валятся в покой во Святом Духе! А у вас, в вашей так называемой Православной Церкви, – разве есть что-нибудь подобное?! Да разве у вас бывают чудеса?!» Студент хотя и вырос в верующей семье, однако всерьез к вере не относился. Не отрекался от веры, но и не воспринимал всерьез. Все же эти непрестанные наскоки в конце концов «достали» его. И на каникулах, приехав в родное село, он пристал к матери: «Мам, ну ты у нас главная церковница: ни одной службы не пропускаешь. Вот ты мне и скажи: а сегодня в нашей Православной Церкви разве бывают чудеса?.. Нет, нет, ты про себя расскажи. Вот в твоей, лично в твоей, жизни чудеса бывали?!» Мать задумалась, а затем говорит: «Ну конечно. Вот этой осенью со мной было прямо настоящее чудо. По радио на следующую ночь заморозки пообещали, а у меня еще картошка была не выкопана. И я с утра пошла картошку копать… Ну вот, поработала сколько было сил, распрямляюсь, смотрю, а солнышко уже садиться начало. Полдень-то уже прошел, а я еще и трети огорода не убрала.

И тут я в сердцах Господу и взмолилась: «Господи, ну Ты же знаешь, что мне без этой картошки зиму не пережить! Ну помоги мне, пожалуйста, ее убрать до вечера, до мороза!» Сказала эту молитовку и снова – носом в грядки… И представляешь, еще солнышко не село, а я всю картошечку-то собрала!»

Это действительно чудо. Но порождено оно великим чудом христианской веры: к Владыке всех миров самая простая крестьянка может обращаться с ходатайством о том, чтобы Он (Абсолют!!! Тот, при мысли о Котором немеют философы!!!) помог ей собрать картошку…

На вопрос Данте: «Я поднял глаза к небу, чтобы увидеть: видят ли меня?» – христианство ответило: «Да, Небеса не слепы. С высот Вечности человек различим. Более того – именно его судьбы находятся в зенице ока (ср.: Втор. 32, 10) Миродержца. Даже sub specie aeternitatis («под знаком вечности») человеку не потеряться[9].

Христианство увидело в Боге – Отца. Не холодный космический закон, а любящего Отца. Отец же не убивает сына за первую разбитую чашку, но ищет защитить своего сына.

Эта уверенность христиан в том, что люди не безразличны для Бога, была непонятна древним язычникам. Во II в. языческий философ Цельс так возмущался и недоумевал: «Род христиан и иудеев подобен лягушкам, усевшимся вокруг лужи, или дождевым червям в углу болота, когда они устраивают собрания и спорят между собой о том, кто из них грешнее. Они говорят, что Бог нам все открывает и предвозвещает, что, оставив весь мир и небесное движение и оставив без внимания эту землю, Он занимается только нами, только к нам посылает Своих вестников и не перестает их посылать и домогаться, чтобы мы всегда были с Ним. Христиане подобны червям, которые стали бы говорить, что есть, мол, Бог, от Него мы произошли, Им рождены, подобные во всем Богу, нам все подчинено – земля, вода, воздух и звезды, все существует ради нас, все поставлено на службу нам. И вот черви говорят, что теперь, ввиду того что некоторые среди нас согрешили, придет Бог или Он пошлет Своего Сына, чтобы поразить нечестивых и чтобы мы прочно получили Вечную Жизнь с Ним» (цит. по: Ориген. Против Цельса. IV, 23).

Те же аргументы слышим мы и от неоязычников: теософы, в иные минуты столь горделиво именующие самих себя «богами», вдруг становятся странно смиренны именно в этом вопросе. Они говорят, что человек и Вселенная несоизмеримы, что человек и Земля не могут быть предметом внимания вселенского Разума. А потому – «нужно приучить сознание к малым размерам Земли»[10] и осознать, что мы можем общаться только с «планетарным логосом», только с тем духом, который «проявлен» на «нашем плане»…

Верно – человек и Вселенная несоизмеримы. Но в другую сторону. Как соизмерить человека и Млечный Путь? Линейкой геометра человека не измерить. Человек занимает меньше пространства, чем слон. Но онтологически человек существеннее слона. Гора занимает больше места, чем человек. Но именно история человеческой мысли, а не история вулканов есть история Вселенной. Разве размеры бриллианта соизмеримы с теми шахтами, из которых бриллианты выкапывают? Но человек – это существо еще более редкое, чем бриллиант.

И вот именно эту радость своей замеченности, найденности, узнанности – крадет неоязыческая теософия. Высшее Божество, в соответствии с ее учением, не является ни Создателем (Творцом), ни Вседержителем, ни Спасителем. Оно вообще не думает, не действует[11]… Миром правят «дхиан-коганы»… И теософы спешат разъяснить «сироте»[12] его статус: твой папа – на самом деле не папа, а так, случайный любовник твоей матери, и вообще он никакой не летчик, а грузчик из соседнего винного магазина… Тот, Кого ты полюбил, не Бог. Так себе: элохим, «низший ангел»[13].

На этом фоне понятна та радость, что переполняет христианского философа III в. Климента Александрийского: «Для нас вся жизнь есть праздник. Мы признаем Бога существующим повсюду… Радость составляет главную характеристическую черту Церкви» (Климент Александрийский. Строматы. 7, 7 и 7, 16).

Римский философ Цицерон полагал, что люди живут в космосе подобно мышам в большом доме: наслаждаются его великолепием, хотя оно предназначено отнюдь не для них[14]. Но не таково суждение христиан: «Мы не должны ничего ставить выше Христа, так как и Он выше нас ничего не ставил»[15]. «Нет у Него никакого другого дела, кроме одного: спасти человека» (Климент Александрийский. Увещание к язычникам. 87, 3).

2. Христианство вернуло людям серьезное отношение к своему мировоззренческому и религиозному выбору и отстояло их право на выбор.

Языческий мир встретил христианство устало-разочарованной репликой Понтия Пилата: «Что есть истина?» Римский чиновник не ждал ответа: он был убежден в том, что ответа на его вопрос быть вообще не может. Он не желал продолжения разговора на тему, которая казалась недостаточно серьезной, чтобы привлекать внимание образованных и деловых людей…

А затем в течение еще трехсот лет этот сюжет будет повторяться вновь и вновь. Христианская проповедь – возмущение язычников дерзкой самоуверенностью христиан – арест – увещание – отказ от произнесения примиряющих слов («Вы правы. Я не то хотел сказать!») – казнь…

То, что было для христиан самым радостным в их новой вере, – именно это было самым возмутительным в глазах остальных. Христиане радовались, что они нашли Бога. Не семейного гения, не племенного божка, не подполковника «космической иерархии», но – Абсолютного Бога. В христианстве Абсолют, Первоединое, Первопричина, Первоисток, Бог, Господь и Спаситель – Одно. «Отец вернулся!!!»

На этот радостный крик соседи умудренно отвечали: «Да быть такого не может. С Отцом общаться нельзя вообще. И потом, если бы Он и вернулся, Он это сделал бы иначе. Во-первых, Он пришел бы не к вам, презренным евреям, а к нам, благородным римлянам. Во-вторых, Он это сделал бы с триумфом, подобным тем торжествам, что устраивают наши императоры, возвращаясь домой с войны. И уж конечно, Он не дал бы Себя распять. Не может быть Владыкой Вселенной Тот, Кто даже похоронен был в чужой могиле!»

Но христиане помнили предупреждение Ап. Павла: Смотрите, братия, чтобы кто не увлек вас философиею и пустым обольщением, по преданию человеческому, по стихиям мира, а не по Христу; ибо в Нем обитает вся полнота Божества телесно, и вы имеете полноту в Нем, Который есть глава всякого начальства и власти (Кол. 2, 8–10). Вот так: Тот, Кто был распят по решению высокого римского чиновника, есть глава всякого начальства и власти. В Том, Кто не смог даже Свой Крест донести до места казни без посторонней помощи, обитает вся полнота Божества телесно

Христиане раздражали язычников своей дерзкой самоуверенностью, парадоксами своей проповеди. Но главное – своим отказом чтить святыни других религий. От христиан не требовали отречения от Христа. От них требовали признания других религий и хотя бы формального соучастия в ритуалах этих религий[16]. Ведь если дать каждому человеку возможность самому творить свою религию, то исчезнет духовная скрепа империи. Должны быть общенациональные ритуалы (хотя бы культ императора). Даже Цицерон, который совершенно не верит в богов, не допускает свободы гражданина от обязанностей, накладываемых государственным культом: «Никто не должен иметь отдельных богов, никто не должен почитать частным образом новых богов или пришлых, если они не приняты государством» (Цицерон. О законах. 2, 8).

Кроме того, все же нельзя быть твердо убежденным в том, что олимпийских богов нет. А потому лучше не провоцировать их гнев. Боги ведь не будут разбираться – по чьей именно вине им стали меньше приносить жертв в таком-то городе или такой-то провинции. Свой гнев в виде засухи или извержения вулкана они нашлют на всех… Так почему же за нечестие одних («безбожных» христиан) должны страдать все? «Таким образом они навлекут осуждение богов как на себя, так и на тех, кто лучше их, но допускает, чтобы они все это делали и всё государство подвергалось участи нечестивых людей» (Платон. Законы. 910b). Во избежание общей беды Платон предлагает устроить тюрьму под названием «софронистерий» («дом, где приводят в разум»), куда люди, отказывающиеся поклоняться государственным богам, должны быть заключены «не меньше, чем на пять лет» (Там же. 908е)[17]. «Попросту говоря, вот какой закон должен касаться всех: пусть никто не сооружает святилищ в частных домах» (Там же. 909d). Неоплатоник Ямвлих, уже в христианскую эпоху, советует: «Тем, кто задает вопрос, есть ли боги, и, по-видимому, сомневается в этом, не следует отвечать как людям, а надо преследовать их как диких зверей» (Юлиан. Против Гераклия. 20)[18].

Но для христиан было немыслимо, узнав Единого и Изначального Бога, поклоняться былым узурпаторам-«господам».

И империя начала преследовать христиан, требуя от них терпимости. Христиан ослепляли, требуя от них «широты взглядов». Христиан запрещали, требуя: «Запрещено запрещать! Не смейте запрещать своим адептам молиться нашим богам!»

Христиане же предложили различать терпимость идейную и терпимость гражданскую. У людей должно быть право на несогласие, на дискуссии, на резкую оценку противоположных взглядов. Но государству не следует вмешиваться в эти споры – ибо «по человеческому праву каждый может почитать то, что он хочет… и одной вере не свойственно притеснять другую, так как жертвы требуются от духа волящего» (Тертуллиан. Послание к Скапуле. 2). Как позднее скажет русская поговорка: «Невольник – не богомольник»… «Не убивая врагов своей религии можно ее защитить, а умирая за нее. Если вы думаете служить ей, проливая кровь во имя ее, усиливая пытки, вы ошибаетесь. Ничто не должно быть так свободно, как исповедание веры» (Лактанций. Божественные установления. 5, 20).

Этот опыт гонений очень важен для истории и самопонимания христианства: придя к власти, христиане, к сожалению, быстро забыли свои собственные призывы к веротерпимости. Всего через 60 лет после соединения христианства с государственной властью Римской империи произошла первая казнь еретика[19]… Увы, «языческие понятия об отношениях религии к государству оказались во много раз живучее самого язычества»[20], а потому и в христианском мире оказались возможны слова, призывающие к убийствам: «Люди у нас простые, не умеют по обычным книгам говорити: таки вы о вере никаких речей с ними не плодити; токмо для того учинити собор, чтоб казнить их и вешати» (Архиеп. Геннадий Новгородский)[21].

Но все же Церковь не могла полностью забыть суждения древнейших святых Отцов, восстававших против любого насилия в области религии. И поэтому полемика о том, должно ли государство признавать свободу совести, вспыхивала вновь и вновь – и причем даже «инаковерующие» могли использовать общеавторитетные христианские источники (сторонники свободы совести ссылались на Евангелие и древнейшие христианские авторитеты поры Церкви Гонимой; противники – на Ветхий Завет и на позднейшие примеры времен Церкви Господствующей).

Итак, требование свободы совести – это дар, который христианские мученики принесли в жизнь людей. И хотя это был тот дар, от которого потом неоднократно отрекались христианские же иерархи, все же: «Можно быть недовольным Церковью за то, что она позже стала <…> врагом терпимости, но не надо забывать, что она объявила ее прежде всех»[22].

Именно Христос произнес формулу, впервые в истории разделившую религиозное и племенное: отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу (Мф. 22, 21). Его слова вызвали подлинное изумление. Чтобы понять причину изумления, прочитаем этот фрагмент внимательно: Тогда фарисеи пошли и совещались, как бы уловить Его в словах. И посылают к Нему учеников своих с иродианами, говоря: Учитель! мы знаем, что Ты справедлив, и истинно пути Божию учишь, и не заботишься об угождении кому-либо, ибо не смотришь ни на какое лице; итак скажи нам: как Тебе кажется? позволительно ли давать подать кесарю, или нет? Но Иисус, видя лукавство их, сказал: что искушаете Меня, лицемеры? покажите Мне монету, которою платится подать. Они принесли Ему динарий. И говорит им: чье это изображение и надпись? Говорят Ему: кесаревы. Тогда говорит им: итак отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу. Услышав это, они удивились и, оставив Его, ушли (Мф. 22, 15–22).

Ясно, чем пытались фарисеи «уловить» Иисуса: если Он скажет, что подать платить надо, – они разгласят по Иудее, что Иисус – коллаборационист, что Он не несет Израилю освобождения, а значит, не является Мессией… Если же Он скажет, что платить дань империи не надо, то фарисеи известят об этом римскую администрацию, а та положит конец проповеди Иисуса.

Решение Христа удивительно точно. Он просит дать Ему монету, которой платится подать…

Дело в том, что в Палестине ходило два вида монет, поскольку евреи добились от Рима важной уступки: им было разрешено чеканить собственную монету. Евреи соглашались пользоваться римской монетой в обычной торговле. Но было одно пространство, куда они не могли допустить римские деньги. На римских монетах были изображения богов (и олимпийских, и земных – императоров). Надписи на этих монетах гласили, что императоры – боги. Таким образом, каждая монета была и карманным идолом, и языческой декларацией. В Храм же ничто языческое не могло быть внесено. Но подать в Храм приносить надо. Жертвенных животных приобретать надо. На нечистые же деньги нельзя приобрести чистую жертву…

Евреи, очевидно, достаточно доходчиво объяснили римским властям, что если им не будет разрешено чеканить свою монету, имеющую хождение в храмовом пространстве, то народ взбунтуется. Римская империя была достаточно мудра, чтобы не раздражать покоренные ею народы по мелочам… Так в Палестине продолжали выпускаться свои монеты (священные полусикли [см.: Лев. 5, 15; Исх. 30, 24]). И те самые менялы, что сидели во дворе Храма, как раз переводили светские, нечистые деньги в религиозно-чистые.

И вот Христа спрашивают, надо ли платить налог Риму. Христос же просит показать – какими деньгами уплачивается этот налог. Ему, естественно, протягивают римский динарий. Следует встречный вопрос: Чье это изображение и надпись? (Мф. 22, 20). Этот вопрос является решающим потому, что по представлениям античной политэкономии правитель был собственником земных недр и, соответственно, всего золота, добываемого в его стране. И значит, все монеты считались собственностью императора, лишь на время одолженной им своим подданным. Следовательно, монета и так принадлежит императору. Почему бы тогда ее не вернуть владельцу?

Итак, первичный смысл ответа Христа ясен: Храму надо отдать храмовую монету, а Риму – римскую. Но если бы Спаситель ответил именно этими словами, – то этим смысл Его ответа и ограничился бы… Однако Господь отвечает иначе: отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу (Мф. 22, 21). Тем, кто не видел римские динарии, дерзость и глубина этого ответа непонятны. Суть в том, что на динарии императора Тиберия (в ту пору правившего Римом) была надпись: Tiberius Caesar Divi Augusti Filius Augustus Pontifex Maximus («Тиберий Цезарь, сын божественного Августа, Август, верховный понтифик <верховный жрец>»). Истинный Сын Божий держал в руках монету, на которой было написано, что сыном бога является император…

Тут: или – или. Или Христос есть путь (см.: Ин. 14, 6), или император – мост («понтифик» означает «мостостроитель», тот, кто строит мост между миром богов и миром людей). Или Христос является единственным посредником между Богом и человеком (см.: 1 Тим. 2, 5), или таким посредником является царь. Монета утверждает, что император – сын бога, что он сам обладает божественным статусом и достоин божественного поклонения… Так что в этом случае должны были бы означать слова отдайте Божие Богу (ср.: Мф. 22, 21)? Да, благоверный римлянин должен был бы эти слова отнести к динарию и к императору. Но Христос сказал эти слова очевидно в другом смысле. Он противопоставил Бога, Истинного Бога, и императора. Отныне государственная власть была десакрализована. Император – не бог. Ему могут принадлежать деньги, но не совесть.

3. Христианство позволило людям иначе взглянуть на самих себя. Важнейшая перемена в человеческом самопонимании связана с тем, что христианство отказалось от одного, казалось бы, самоочевидного тезиса языческой философии. С точки зрения язычества человек – часть природы, «микрокосм». Человек – это «микрокосм», малый мир в мире большом – «макрокосме». Свящ. Павел Флоренский эту мысль выразил так: «Человек – это сокращенный конспект мироздания»[23]. «Микрокосм» – это маленькая действующая модель вселенной. На этом убеждении строится астрология и алхимия, китайское иглоукалывание и тибетская медицина…

И разве можно считать иначе? Ныне вон даже в популярных песенках поют: «Мы – дети Галактики» (нисколько, впрочем, не задумываясь над тем, знает ли Галактика о том, что у нее появились дети)…

В самом деле, ведь в человеке есть все, что есть в мире… «Само сердце – малый сосуд, но там есть все», – говорит прп. Макарий Египетский[24]. Но этого мало сказать о человеке. Христианство смогло пойти наперекор очевидности. Византийские богословы возвестили, что человек скорее есть «макрокосм», помещенный в «микрокосм». «Человек – великий мир в малом» (Свт. Григорий Богослов)[25], т.е. если придать переводу греческое звучание, – «макрокосм в микрокосме».

И точно так же будет говорить спустя тысячу лет свт. Григорий Палама: «Человек – это большой мир в малом, является средоточием воедино всего существующего, возглавлением творений Божиих»[26]. В этом величайший православный оптимист (а разве не предельный оптимизм – убежденность свт. Григория Паламы в том, что мы можем прикоснуться к Самому Богу, к Его нетварному Свету?!) единодушен с самым большим пессимистом Ветхого Завета – Екклесиастом. Всё соделал Он прекрасным… и вложил мир в сердце их (Еккл. 3, 11), – говорит Екклесиаст о Вселенной[27], вложенной в сердце каждого человека.

Человек – «макрокосм» потому, что, вбирая в себя все, что есть в мире, он несет в себе еще нечто, чего весь мир вместить не может и чего не имеет: образ Божий и Божественную благодать, благодатное Богосыновство, разум, личность, совесть… «Смотри, каковы небо, Земля, Солнце и Луна: и не в них благоволил успокоиться Господь, а только в человеке. Поэтому человек драгоценнее всех тварей, даже, осмелюсь сказать, не только видимых, но и невидимых, т.е. служебных духов»[28].

Свт. Григорий Нисский также вступает в полемику с язычниками по этому вопросу: «Язычники говорили, что человек есть маленький мир (микрокосм), составленный из тех же стихий, что и всё. Но, громким этим именем воздавая хвалу человеческой природе, они сами не заметили, что почтили человека свойствами комара и мыши. Ведь и комар с мышью суть слияние тех же четырех стихий… Что ж великого в этом – почитать человека подобием мира? И это когда небо преходит, земля изменяется, а все содержимое их преходит вместе с ними, когда преходит содержащее? Но в чем же, по церковному слову, величие человека? Не в подобии тварному миру, но в том, чтобы быть по образу природы Сотворшего» (Свт. Григорий Нисский. Об устроении человека. 16).

Посему и советует свт. Василий Великий: «Убегай бредней угрюмых философов, которые не стыдятся почитать свою душу и душу пса однородными между собою»[29].

Человек возвышается над миром потому, что не все в человеке объяснимо законами «плотского» мироздания. Не все в нас родом из мира сего. А потому не все имеет общую с ним судьбу. Оттого «я никак не проповедую языческое единение с природой, впитывания в нее. Природа смертна – мы ее переживем. Когда погаснут все солнца, каждый из нас будет жить»[30]. «Как поразительно жить среди богов, зная, что самый скучный, самый жалкий из тех, кого мы видим, воссияет так, что сейчас мы бы этого и не вынесли; или станет немыслимо, невообразимо страшным… Вы никогда не общались со смертным. Смертны нации, культуры, произведения искусства. Но шутим мы, работаем, дружим с бессмертными, на бессмертных женимся, бессмертных мучаем и унижаем»[31]. «Церковь переживет Вселенную… Мы сохраним в вечности свою сущность, вспоминая галактики, словно старые сказки»[32].

Это то в христианстве, что еще во II в. языческий собеседник Минуция Феликса определил как самое абсурдное: «Двукратная нелепость и сугубое безумие – возвещать гибель небу и звездам, которые мы оставляем такими же, какими застали, а себе, умершим, сгинувшим, которые как родимся, так и погибаем, обещать вечную жизнь!» (Минуций Феликс. Октавий. 11). Столетием позже величайший греческий языческий философ Плотин бросал христианам тот же упрек: «Вот что абсурдно: эти люди, имеющие тела, какие обычно есть у людей, с душой, наполненной желаниями, скорбями, гневом, претендуют на контакт с умопостигаемым; но если речь идет о Солнце, то они отрицают, что это светило обладает силой, гораздо более свободной от страсти, чем наша. Они думают, что даже самые злые люди имеют бессмертную и божественную душу, а целое небо, с его звездами, бессмертной душой не обладает!» (Плотин. Эннеады. 2, 9, 5, 1–10).

Но христиане с древности и по сю пору убеждены в том, что люди, все мы, каждый из нас, – бессмертнее мира, старше мира. Старше не потому, что созданы раньше Вселенной, а потому, что люди избраны Богом и замыслены Им как носящие право первородства во Вселенной: «До сотворения космоса были мы рожденные в Самом Боге по причине того, что нам предстояло возникнуть» (Климент Александрийский. Увещание к язычникам. 1, 6, 4).

И потому в XVII в. Паскаль мог воскликнуть: «Человек – всего лишь тростинка, самая слабая в природе, но это тростинка мыслящая. Не нужно ополчаться против него всей Вселенной, чтобы его раздавить; облачка пара, капельки воды достаточно, чтобы его убить. Но пусть Вселенная и раздавит его, человек все равно будет выше своего убийцы, ибо он знает, что умирает, и знает превосходство Вселенной над ним. Вселенная ничего этого не знает» (Паскаль Б. Мысли. 200 [347]).

А в ХХ в. Николай Бердяев в полемике с марксистами заметил, что лишь с точки зрения марксистов человек есть часть общества[33]. Для христианина же общество есть частица человека, ибо в человеке и в самом деле многое определяется его социальным происхождением, статусом, социальным опытом. Но человек не сводится ко всем влияниям на него – ни из прошлого, ни из окружения.

Та же интуиция сказалась и в полемике Вяч. Иванова с М. Гершензоном о соотношении веры и культуры. «Мне же думается, что сознание может быть лишь частию имманентным культуре, частию же трансцендентным. Человек, верующий в Бога, ни за что не согласится признать свое верование частью культуры; человек же, закрепощенный культуре, неизбежно сочтет последнее за культурный феномен»[34].

Увы, и этот христианский дар, который можно резюмировать пушкинским выражением – «самостоянье человека», – снова отвергается неоязычниками. Для Блаватской «человек есть микрокосм макрокосма»[35] (т.е. маленький мир в большом мире). И Рерихам нечего сказать о человеке, кроме того, что «человек, будучи микрокосмом макрокосма, является конгломератом самых различных вибраций (ритмов)»[36].

Люди конца второго христианского тысячелетия устали пребывать в той свободе от космических стихий, которую возвестил им Христос. Они снова захотели раствориться в космическом безличностном бульоне.

4. Мир, который люди открыли внутри себя, оказался богаче, чем тот мир, который окружал их снаружи. То, что происходит в человеческом сердце, христианство сочло более значимым, чем то, что совершается вокруг: Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? (Мф. 16, 26).

Эту же несоразмерность внутреннего измерения человека с измерениями внешнего мира прекрасно выразил Б. Пастернак: «Не потрясенья и перевороты для новой жизни очищают путь, а откровенья, бури и щедроты души воспламененной чьей-нибудь». Ощущение того, что «два мира есть у человека: один – который нас творил; другой – который мы от века творим по мере наших сил» (Евгений Баратынский), стало настолько своим для европейской культуры, что даже Н. Заболоцкий (насколько я понимаю, это был человек, далекий от церковности) свидетельствует о той же самой иерархии ценностей: «Душа в невидимом блуждала, своими сказками полна. Незрячим взором провожала природу внешнюю она».

Для историков же литературы переломным фактом, обозначившим переход от античности к европейской культуре, является «Исповедь» блж. Августина. Эта книга, написанная в начале V в., впервые повествует о внутреннем сюжете, о том, что происходит в душе человека. Персонажи античных произведений внутренне статичны. Их характер скульптурен, высечен уже с самого начала. Просто меняются обстоятельства вокруг них, и перемена декораций бросает разные отсветы на героя, высвечивая то одну его грань, то другую. Но евангельская проповедь покаяния призвала к переменам внутри человека. О том, как происходит в человеке met`anoiaметанойя («перемена ума, покаяние»), и поведал Августин в своей предельно искренней книге («А юношей я был очень жалок, и особенно жалок на пороге юности; я даже просил у Тебя целомудрия и говорил: “Дай мне целомудрие и воздержание, только не сейчас”» [ Блж. Августин. Исповедь. 8, 7, 17])[37].

Евангельский призыв к покаянию возвещал, что человек освобожден от тождественности себе самому, своему окружению и своему прошлому. Не мое прошлое через настоящее железно определяет мое будущее, но мой сегодняшний выбор. Между моим прошлым и минутой моего нынешнего выбора есть зазор. И от моего выбора зависит – какая из причинно-следственных цепочек, тянущихся ко мне из прошлых времен, замкнется во мне сейчас. То, что было в моем прошлом, может остаться в нем, но я могу стать иным…

О том, как покаяние воздвигает стену, защищающую человека от засилия его греховного прошлого, говорят два эпизода из церковного предания… Чтобы они были понятны, надо вспомнить два обстоятельства: одно – чисто бытовое, другое – духовное. Первое из них состоит в том, что классическая завязка некоего повествования из жизни монахов гласит: «Пошел монах в город…» А в городе, как известно, встречаются женщины. Среди них, как гласит молва, встречаются «труженицы панели». В кругу же последних признаком профессиональной доблести считается умение соблазнить монаха: мол, затащить к себе в номера какого-нибудь морячка – так это кому ж красы недоставало! А ты вот попробуй, мол, монаха соблазнить – тогда и посмотрим, чего ты стоишь на нашем бульваре Капуцинов!

Второе же обстоятельство, без знания которого нижеприведенные истории не будут понятны, состоит в том, что когда лукавый[38] подталкивает человека ко греху, он влагает в нашу голову дискетку с незатейливым файликом: «Ну разок-то можно! Ну согрешишь, а потом покаешься! Ты же слышал, что Бог милосерден, Он простит!» А после свершившегося греха тот же «собеседник» ловко меняет дискету, и теперь с нее считывается уже иная мыслишка: «Ну все, парень, доигрался! Какой теперь из тебя монах (священник, семинарист, христианин…). Ты знаешь, что за этот грех на Суде с тобой будет?! Ты помнишь, что Судия справедлив и правосуден?! Так что «там» у тебя шансов никаких! Впрочем, послушай, семь бед – один ответ, поэтому давай еще разок! И вообще, оставайся в миру, живи, как все живут. В Будущей Жизни ничего хорошего тебя уже не ждет, так ты хотя бы здесь поживи как люди!»…

На строгом языке святых Отцов это выражается предостережением: «Прежде падения нашего бесы представляют нам Бога человеколюбивым, а после падения жестоким»[39]; «Бесчеловечный наш враг и наставник блуда внушает, что Бог человеколюбив и что Он скорое прощение подает сей страсти, как естественной. Но если станем наблюдать за коварством бесов, то найдем, что по совершении греха они представляют нам Бога Праведным и неумолимым Судиею. Первое они говорят, чтобы вовлечь нас в грех, а второе, чтобы погрузить нас в отчаяние»[40]. Должно же быть все наоборот: прежде греха, когда борешься с греховным помыслом, приводи себе на ум память о Божием Суде, а если грех уже произошел, «если мы пали, то прежде всего ополчимся против беса печали»[41].

Беда в том, что отчаяние фиксирует нас в нашем состоянии «падшести». Отчаяние парализует волю. Отчаяние увековечивает состояние греха. По верной мысли историка Ф. Зелинского, «отчаяние – это интеллектуальная смерть»[42].

Этому параличу поддаваться нельзя. «Доходят те, кто после каждого поражения встают и идут дальше. Подвиг именно в этом и состоит – никогда не сесть оплакивать. Плакать можно по дороге, по пути. А когда дойдешь до цели – падешь на колени перед Спасителем и скажешь: “Прости, Господи! На всю Твою любовь я ответил цепью измен, а все-таки я пришел к Тебе, а не к кому-нибудь другому”» (Митр. Антоний (Блум). О свободе и призвании человека).

И вот для того, чтобы растождествить себя и свой грех, надо восстать против отчаяния. В церковном лексиконе «отчаяние» оказывается антонимом «покаяния» («Покаяние есть отвержение отчаяния»[43]). Чтобы вернуть себе возможность действовать, возможность созидать свое будущее, нужно прежде всего свалить со своих плеч груз отчаяния. И в этом случае полезна память о Божием милосердии: «Мысль о милосердии Божием принимай только тогда, когда видишь, что вовлекаешься во глубину отчаяния»[44].

Теперь будут понятны краткие монашеские повествования. Первое: «Два брата, будучи побеждены блудною похотью, пошли и взяли с собою женщин. После же стали говорить друг другу: «Что пользы для нас в том, что мы, оставив ангельский чин, пали в эту нечистоту и потом должны будем идти в огонь и мучение? Пойдем в пустыню». Пришедши в нее, они просили отцов назначить им покаяние, исповедав им то, что они сделали. Старцы заключили их на год, и обоим поровну давались хлеб и вода. Братья были одинаковы по виду. Когда исполнилось время покаяния, они вышли из заключения, – и отцы увидели одного из них печальным и совершенно бледным, а другого – с веселым и светлым лицом и подивились сему, ибо братья принимали пищу поровну. Посему спросили они печального брата: «Какими мыслями ты был занят в келье своей?» – «Я думал, – отвечал он, – о том зле, которое я сделал, и о муке, в которую я должен идти, – и от страха прильпе кость моя плоти моей (Пс. 101, 6)». Спросили они и другого: «А ты о чем размышлял в келье своей?» Он отвечал: «Я благодарил Бога, что Он исторг меня от нечистоты мира сего и от блудного мучения и возвратил меня к этому ангельскому житию, – и, помня о Боге, я радовался». Старцы сказали: “Покаяние того и другого – равно пред Богом”»[45].

Вторая история была такой: некий брат пошел набрать воды в реке и встретил женщину, стиравшую одежду, и случилось ему пасть с нею. Сделав же грех и набрав воды, брат пошел в келью. Бесы же, приступая и воздвигая помыслы, опечаливали его, говоря: «Куда ты идешь? Нет тебе спасения! Зачем мира лишаешь себя?» Сообразив же, что бесы хотят совершенно его погубить, брат сказал помыслам: «Откуда вы пришли ко мне и зачем опечаливаете меня, чтобы я отчаялся? Не согрешил я». И снова сказал: «Не согрешил». Войдя же в келью свою, безмолвствовал, как и прежде. Бог же открыл одному старцу, соседу брата, что такой-то брат, пав, победил. Старец пришел к брату и спросил: «Как ты пребываешь?» Тот же ответил: «Хорошо, отче». И снова спросил старец: «Не было ли у тебя скорби о чем-либо в эти дни?» Брат ответил: «Ни о чем». И сказал ему старец: «Открыл мне Бог, что ты, пав, победил». Тогда брат рассказал ему все случившееся с ним. И старец сказал ему: «Воистину, брат, рассуждение твое сокрушило силу вражию» (см.: Пролог. 21 мая).

Удивительное свидетельство: на вершине покаяния надо уметь совместить в себе два как будто несовместимых самоощущения. С одной стороны: «Mea culpa», моя вина, мой грех… А с другой: «Это не я». Так больной приходит к врачу, показывает руку с занозой и молит: «Доктор, это по моей дури заноза оказалась во мне. Но ведь эта заноза – это не я! Можно ли сделать так, чтобы заноза была отдельно, а моя рука – отдельно?!» В покаянии человек с силой отталкивается от своего прошлого, отказывается от него, кричит ему «в лицо»: «Я больше не хочу жить как прежде!», а оборачиваясь к Богу: «Я больше не хочу Тебя терять!»

Покаяние действительно может менять прошлое (во всяком случае, его влияние на настоящее). На вопрос: «Если Бог всемогущ, то может ли Он сделать бывшее небывшим», христианская традиция покаяния говорит: «Да, может, – если прошлое будет раскаяно»… Некогда один монах попробовал освободить от беса некоего одержимого человека. Бес же заявил, что монах сам принадлежит ему… «Услышав это, брат, знавший кое-что за собой, отошел и ушел. Отыскав священника, он исповедал ему те грехи, о которых особенно сокрушался, и, вернувшись назад, сказал бесу: «Скажи-ка мне, несчастный, что я сделал такого, за что должен быть твоим?» Отвечал ему бес: “Немного раньше хорошо я знал это, а теперь ничего не помню”»[46].

Эта идея «пластичности» человека, его переменчивости и, значит, сложности очень многое породила в европейской культуре. Вся русская классическая литература с ее заботой о «маленьком человеке» выросла из этой евангельской идеи.

Но сегодня неоязыческая идея «фатума», для «пущей» экзотичности назвавшего себя «кармой», вновь дорога умам европейских неоязычников. И оккультисты даже сетуют: мол, люди, избалованные христианством и привыкшие к мысли о своей свободе, не сразу соглашаются с тем, что на самом деле вместо них «карма творит свое» (Рерихи. Беспредельность. 463). «Нелегко человеку принять истину о его зависимости. Ведь ту цепь существований не прервать, не выделить себя, не приостановить течение. Как один поток Вселенная!» (Там же. 193).

Если человек есть всего лишь «микрокосм», всего лишь частица Вселенной, – тогда и в самом деле нельзя ни «выделить себя», ни «приостановить течение». Но если человек надкосмичен, если в его глубине есть выход к Богу, то человек может сопротивляться любым детерминациям и – вопреки всему – стоять в свободе и истине. Насколько эта христианская убежденность в нашей свободе (без этой убежденности не было бы и раннехристианского мученичества) казалась странной для язычников, видно из ее сегодняшнего неприятия неоязыческой теософией.

5. Выведя себя из природного контекста, человек смог осознать свое поведение в совершенно иной системе координат. Если человек – часть природы, то он не может оценивать свое поведение по иным критериям, нежели природные. Но природные феномены не подлежат нравственному суду. Персидский царь, который высек неподвластное ему море, – предмет насмешек даже в дохристианскую пору. Нельзя возмущаться поведением рек или животных. И если быть логичным, – то нельзя возмущаться и поведением преступника. Чтобы оправдать применение нравственных критериев в восприятии человеческих действий, философия должна осознать радикальное отличие человека от природы.

Осознав свою внеприродность, человек приобрел право пользоваться двумя различными языками: он смог описывать явления природы на не-антропоморфном языке, не приписывая камням и звездам человеческие страсти. Но и себя человек смог осознавать и оценивать по вне-природным критериям. Раз «живем мы в этом мире послами не имеющей названья державы» (Александр Галич), не стоит слишком большое значение придавать тому обстоятельству, что природа неподвластна нравственным законам. Человек-то внеприроден, а потому ценим по не-природным, нравственным критериям.

Так родилось то самое кантовское доказательство бытия Бога, за которое Иван Бездомный хотел сослать философа в Соловки «года на три». Первый тезис Канта: все в мире подчинено закону причинности. Все события в мире соединены причинно-следственными связями, и ничего в нем не происходит без надлежащих причин, с необходимостью вызывающих к бытию свои следствия. Второй тезис: если человек тоже подчинен этому закону, то он не может нести нравственную ответственность за свои поступки. Третий тезис: если мы утверждаем нравственную вменяемость человека, мы должны постулировать его свободу. Вывод: следовательно, человек, живя в мире, не подчиняется основному закону мироздания. Значит, человек неотмирен, т.е. обладает статусом экстерриториальности. Ничто в мире не может действовать свободно, а человек – может. Выходит, человек есть нечто большее, чем мир. Таким образом, в человеческом нравственно-свободном опыте проступает иное измерение бытия – бытия, не ограниченного пространством, временем, детерминизмом и одаренного свободой, нравственностью и разумом. Такое бытие на языке философии именуется Богом. Человек свободен – а значит, бытие богаче, чем мир причинности; человек свободен – а значит, «морально необходимо признавать бытие Божие»[47]…

Дело в том (и это прекрасно показал И. Кант), что в природе нет и не может быть категории «долга». «Невозможно, чтобы в природе нечто должно было существовать иначе, чем оно действительно существует, более того, если иметь в виду только естественный ход событий, то долженствование не имеет никакого смысла. Мы не можем даже спрашивать, что должно происходить в природе, точно так же как нельзя спрашивать, какими свойствами должен обладать круг; мы можем лишь спрашивать, что происходит в природе или какими свойствами обладает круг»[48]. Человеку мы можем сказать: «Ты таков, но ты должен был быть другим». А в природных феноменах не может быть такого зазора между тем, что есть, и тем, что «должно» быть. Луну не осуждают за то, что ее не видно днем. Солнце не судят за то, что оно порой затмевается. Волгу не награждают «за самоотверженный труд в годы войны». Сибирские реки не наказывают за то, что они текут в Ледовитый океан вместо того, чтобы «проявить интернационализм», повернуть на юг и оросить своими водами пустыни Средней Азии. И если человек есть исключительно часть «природы», то и человеческое поведение нельзя описывать в категориях «долга». Что бы ни натворил человек – реакция может быть только одна: «так получилось» и иначе быть просто не могло. И нельзя винить того, чья человечность «затмилась» в некий день, самый важный для него и его ближних. И нелогично награждать соответствующей медалью хорошо воспитанного и генетически благополучного молодого человека за отвагу при пожаре.

Если в природе «должно» то, что несвободно, то, что необходимо должно было произойти при наличии соответствующих причин, то в области нравственности «должно» то, что избирается и достигается свободным усилием, то, что не вынужденно. Эти два «долга» не сливаются только в том случае, если мы не будет считать человека частной формой проявления всемирных законов…

И снова мы видим, что неоязычество отторгает этот христианский дар. Оно пробует описать человека на не-гуманитарном языке, на языке «физики» («природы»). У теософов даже слово «воля» означает всего лишь «импульс притяжения или отталкивания, порожденный биполярностью элементов»[49]. Ток, протекающий между «биполярными элементами» автомобильного аккумулятора, притягивает мошкару, летящую к фарам. И люди тоже просто должны научиться измерять «энергетику» своих «аур». И тогда в рамках «философии космизма» человеческие чувства можно будет измерять в вольтах и амперах…

6. Уже много столетий – начиная с эпохи Возрождения – в европейских школах преподают цензурованно-приукрашенное представление о языческой древности и античности. Египет – это седые пирамиды, мудрость тысячелетий… Эллада – это беломраморные храмы, дружба людей и богов, близость с природой, поэтическая естественность… И так все это контрастирует с «чернорясным монашеством», темным средневековьем, пришедшим на смену античной простоте и человечности… Школьникам даже непонятно становится – как могла античность переродиться в средневековье…

Это недоумение рождается потому, что даже хорошо образованные люди свои познания об античной мифологии ограничивают книжкой Н. Куна, адаптирующей греческие мифы для детей. И конечно, из книжки Куна нельзя понять – почему христианство объявило войну этим милым и прекрасным сказкам.

Но ознакомимся – без цензурных купюр – с одним «прекраснейшим» египетским мифом и с двумя наиизвестнейшими и «обаятельнейшими» греческими мифами.

Глава 125 египетской «Книги мертвых» описывает загробный суд. Подсудимый должен произнести так называемую отрицательную исповедь: «Я знаю имена 42 богов. Вот, я знаю вас, владыки справедливости. Я не чинил зла людям, я не нанес ущерба скоту. Я не совершал греха в месте истины, я не творил дурного, я не кощунствовал, я не поднимал руку на слабого, я не делал мерзкого перед богами, я не угнетал раба перед лицом его господина, я не был причиной недуга, я не был причиной слез, я не убивал, я не приказывал убивать, я никому не причинял страданий, я не истощал припасы храмов, я не портил хлебы богов, я не присваивал хлебы умерших, я не совершал прелюбодеяния, я не сквернословил, я не прибавлял к мере веса, я не давил на гирю, я не плутовал с отвесом, я не отнимал молока от уст детей, я не сгонял овец и коз с пастбища, я не ловил рыбу богов в прудах ее, я не останавливал воду, когда она должна течь, я не преграждал путь бегущей воде, я не гасил жертвенного огня в час его, я не пропускал дней мясных жертвоприношений, я не чинил препятствия богу при его выходе. Я чист. Я чист. Я чист. Я чист»[50].

Поразительный текст. Поражает в нем применение сугубо нравственных критериев для определения судьбы человека. Спасает от вечной смерти не магия и не ритуалы, но исполнение нравственных законов… Особенно впечатляет, что при этой «отрицательной исповеди» сердце человека взвешивается на весах: шакалоголовый бог Анубис в одну чашу кладет сердце, в другую – страусиное перо (перо Маат – богини справедливости). Если человек солгал – сердце выдаст правду…

Этот текст часто сегодня цитируется, когда заходит речь о мудрости древнеегипетской религии… Но в той, реальной, культуре древности этот текст жил по законам не столько нравственного, сколько магического мышления.

Дело в том, что помимо столь часто цитируемой 125-й главы в «Книге мертвых» есть еще 30-я глава, о назначении которой вспоминают гораздо реже: «О сердце мое, от матери моей, полученное мною от всех состояний моих, бывшее со мною во все дни многоразличной жизни моей. Не восставай как свидетель, глаголющий против меня, не восставай на меня в судилище, не будь враждебным мне перед лицом хранителя весов. Ибо ты дух мой, бывший в теле моем, давший здравие всем членам моим. Иди в счастливое место, куда поспешаем мы с тобой, не делай имя мое зловонным для владык вечности. Воистину прекрасно то, что предстоит услышать тебе» (перевод А.Б. Зубова).

Б. Тураев оценивает этот текст как понуждение сердца к молчанию на суде: «Несмотря на этику 125-й главы, ее характер такой же магический, как и всей «Книги мертвых». Умерший, ссылаясь на знание имен судей, делает их для себя безопасными и превращает свои оправдания в магические формулы, заставляющие их признать его невиновность. Всякий египтянин с этой главой в руках и на устах оказывался безгрешным и святым, а 30-й главой он магически заставлял свое сердце не говорить против него дурно, т.е. насиловал свою совесть. Таким образом, вся глава была просто талисманом против загробного суда, и после нее, как и после многих других глав, имеется приписка – рецепт, как ее приготовлять и какие преимущества она сообщит, если ее иметь при себе. Так были уничтожены высокие приобретения нравственного порядка, и «Книга мертвых» оказывается свидетельством и об их наличности, и об их печальной судьбе»[51].

Вывод Тураева подтверждает и египтолог Р. Антес: «И изображения, и «исповедь отрицания» использовались для того, чтобы добиться оправдания магическими средствами… Представление о том, что злые деяния повлекут за собой кару в потустороннем мире, хорошо засвидетельствовано лишь в последние века до нашей эры»[52]. Важно также отметить, что 30-я глава действительно использовалась как талисман: сохранились сотни ее копий, вырезанных на сделанных из нефрита скарабеях. Пояснение к этой главе предписывает, чтобы слова ее «повторялись над скарабеем из нефрита в золотой и серебряной оправе, которого необходимо закрепить на кольце и одеть на шею усопшего». Скарабея с написанным на нем заклинанием помещали внутрь мумии на место сердца[53]. Пояснение же к 125-й главе предписывает сцену суда нарисовать на новой плитке, изготовленной из земли, на которую еще не ступали свиньи или какие-либо другие животные; тому, кто выполнит это предписание, гарантирован успешный исход суда[54]. Как бы вы отреагировали на совет, предлагающий начертать десять библейских заповедей на каком-нибудь камне с надеждой на то, что спасет от Божия гнева не исполнение этих заповедей, а их начертание на определенного рода материале?.. Ну вот такая же магическая профанация произошла и с египетской «исповедью».

А теперь взглянем на противоположный берег Средиземного моря.

Есть слово, дорогое сердцу каждого «нового русского», – Кипр. На Кипре каждому туристу показывают «пляж любви», на который из пены морской некогда вышла прекрасная Афродита. А в школах при знакомстве с этим мифом показывают репродукцию: «Рождение Венеры» Боттичелли…

И только об одном умалчивают и гиды, и учителя: они не берутся объяснить причину той первой экологической катастрофы. Откуда взялась та самая пена в первозданном море? Рассказ об этом придется начать с бунта Кроноса против Урана. Это бунт, как мы помним, кончился оскоплением первичного бога, а затем – «член же отца детородный, отсеченный острым железом, по морю долго носился, и белая пена взбилась вокруг от нетленного члена. И девушка в пене в той зародилась. Сначала подплыла она к Киферам священным, после же этого к Кипру пристала, омытому морем. На берег вышла богиня прекрасная… Ее Афродитой, «пенорожденной», еще «Кифереей» прекрасновенчанной боги и люди зовут, потому что родилась из пены» (Гесиод. Теогония. 188–197).

Второй полузнакомый всем миф описывает рождение Афины из головы Зевса. Обилие аллегорий и в этом случае заслоняет естественный вопрос: а как именно Афина оказалась в Зевсе? И на этот раз история не самая симпатичная. У Зевса в ту пору была супруга по имени Метида. Она обладала свойством метаморфозы (проще говоря, она могла перевоплощаться во все, во что хотела) – свойством, довольно неприятным в семейной жизни (ибо во время семейного диалога в ответ на безобидную реплику мужа: «Почему у тебя опять борщ недосолен?!» – супруга может превратиться дракона – и как ее тогда «воспитывать»?..). Зевс, решив избавиться от Метиды, уговорил ее сделаться маленькой… Понятно, какой сюжет воспроизводит сказка «Кот в сапогах»? Да, едва только Метида стала маленькой, Зевс ее проглотил. Таким образом премудрость оказалась внутри Зевса, ибо Метида была в то время беременна Афиной (см.: Гесиод. Теогония, 886–890).

В целом же античность пошла очень странным путем – речь идет о гомосексуализме. Казалось бы, та культура, которая провозглашает своим идеалом мужество и естественность, умеренность и гармонию, могла бы миновать именно этот риф. Но культура, возвеличившая Геракла и Одиссея, очень прочно – на века – «засела» именно на этом рифе.

Платон ставит любовь между мужчинами значительно выше, чем любовь к женщине. Платоновский миф об андрогинах содержит в себе подробность, также часто опускаемую в популярных пересказах. Оказывается, андрогины были трех полов: мужского, женского и мужеженского (собственно андрогины). Когда Зевс, убоявшись силы первых людей, рассек их, то каждая половинка начала искать свою прежнюю. И это значит, что только треть людей ищет сближения с противоположным полом, а две трети влекутся к своему собственному. Нет, и эти две трети тоже могут вступать в общение с противоположным полом, но только из чувства гражданского долга: «…чтобы при совокуплении мужчины с женщиной рождались дети и продолжался род, а когда мужчина сойдется с мужчиной – достигалось все же удовлетворение от соития, после чего они могли бы передохнуть, взяться за дела и позаботиться о других своих нуждах… Мужчин, представляющих собой половинку прежнего мужчины, влечет ко всему мужскому: уже в детстве они любят мужчин и им нравиться лежать и обниматься с мужчинами. Это самые лучшие из мальчиков и юношей» (Платон. Пир. 191с–192а).

Так «вместе с божественной философией расцвела и любовь к мальчикам» (Лукиан. Две любви. 35). Сексуальные услуги юноши рассматривались как нормальная форма оплаты услуг учителя, обучающего подростка какой-либо профессии. Когда Алкивиад пожелал стать учеником Сократа, «я решил сделать все, чего Сократ ни потребует. Полагая, что он зарится на цветущую мою красоту, я счел ее счастливым даром и великой своей удачей: ведь благодаря ей я мог бы, уступив Сократу, услыхать от него все, что он знает. С такими мыслями я однажды и отпустил провожатого, без которого я до той поры не встречался с Сократом, и остался с ним с глазу на глаз… и я ждал, что вот-вот он заговорит со мной так, как говорят без свидетелей влюбленные, и радовался заранее. Но ничего подобного не случилось. Я решил пойти на него приступом… Я лег под его потертый плащ и, обеими руками обняв этого человека, пролежал так всю ночь. Так вот, несмотря на все мои усилия, он одержал верх, пренебрег цветущей моей красотой… Я был беспомощен и растерян» (Платон. Пир. 217а–219е).

Как видим, целомудрие Сократа было предметом удивления. Впрочем, Сократ никогда не осуждал любовь к мальчикам, никогда не призывал обратиться к женщинам – он лишь призывал любить не только тела мальчиков, но и их души и душевную близость ставить выше телесной (см.: Ксенофонт. Пир. 8)[55]. Описание идеальной любви у Платона дано в диалоге «Федр» (255–256). Тот, кто хотя бы однажды прочитает его, навсегда уже воздержится от возвышенного употребления словосочетания «платоническая любовь»… Так греки подражали своим богам. На Олимпе всегда хватало «странностей любви»: любовником Зевса был мальчик Ганимед[56] (в указанном фрагменте «Федра» Платон прямо ссылается на эту парочку); любовником Геракла – Гилас; Посейдона – Пелоп[57]. По слову Овидия, не кто иной, как Орфей, «стал виной, что за ним и народы фракийские тоже, перенеся на юнцов недозрелых любовное чувство, первины цветов обрывают» (Овидий. Метаморфозы. 10, 83–84).

И вдруг над этим миром раздались слова Ап. Павла: Не обманывайтесь… мужеложники… Царства Божия не наследуют (1 Кор. 6, 9–10).

Мужская любовь была возвращена женщинам и освящена церковным Таинством…

Но сегодня и этот дар христианства оспаривается и осмеивается. Сегодня снова престижно и модно принадлежать к специфическому «меньшинству».

Ограничусь лишь одной газетной новостью: «Мини







Date: 2015-09-26; view: 323; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.053 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию