Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Вторник 1 page





Дэвид Хьюсон

Земля обетованная

 

 

Девид Хьюсон

Земля обетованная

 

Вторник

 

Колеса каталки перестают скрипеть. Я осмеливаюсь открыть глаза. Вижу кого‑то нового. У него лицо кукольного Энди Уорхола – стеклянный блеск ярких глаз, стоящие дыбом белые волосы. Лошадиные желтые зубы застыли в улыбке. Искренности в ней не больше, чем у продавца, пытающегося втюхать дешевое средство после бритья.

– Привет! – радостно произносит он, глядя на меня. – Добрый день, сэр. Хороший денек. Солнышко. За окном птички поют.

Старомодная речь не соответствует экстравагантному облику. Я помню такие голоса… там, в той жизни. Скучающая, желчная интонация человека, вынужденного каждый день за зарплату исполнять рутинные обязанности.

– Очень громко, я бы сказал.

Он делает театральную паузу, словно дожидаясь ответа. Я не слышу ничего, кроме воя кондиционера и писка флуоресцентных ламп. Этот дурацкий шум звучит в моих ушах двадцать три года, три месяца и четыре дня.

Тем не менее пытаюсь заговорить. Слова выходят неполные, скомканные. На речь подействовал седативный укол, который мне вкатили, прежде чем привязать к качалке.

– Да, да, да…

Он сердится. Не нравится, что его перебивают.

– Я тоже люблю птиц. Ну а кто их не любит? Прошу не разговаривать. Между прочим, некоторые из нас здесь работают. Или пытаются работать.

Меня ослепляет яростный свет хирургической палаты. На мгновение белые волосы превращаются в нимб, вырастающий из тонкой, почти девичьей шеи.

– Меня… зовут… Мартин. – Человек в зеленом комбинезоне произносит эти слова очень медленно и отчетливо, словно говорит с идиотом. – Зови меня Мартин‑медик. Зови Богом. Называй, как угодно. На самом деле я твой добровольный спутник в коротком, но важном путешествии. Это работа, приятель. Кто‑то должен ее делать.

Вижу, как он достает что‑то снизу, вне моего поля зрения. На тележке среди аккуратно выстроившихся в ряд инструментов и готовых к использованию склянок стоит серебристый сосуд в форме почки.

Мартин‑медик поднимает правую руку. В ней шприц, длинный, блестящий и пока пустой.

– Деньги на пиво, неполный рабочий день, понимаешь? – говорит он.

Нагибается и глубоко втыкает иглу в мою правую руку. Ищет вену, находит ее и, оставив иглу на месте, закрепляет ее пластырем.

– Я имею в виду работу по убиванию людей, – добавляет Мартин и нажимает на иглу, так что становится больно. Весело вскрикивает: – О! – Сверкает желтыми зубами. – У нас с тобой есть нечто общее.

Я снова что‑то мямлю, но не слышу слов. Мартин убирает шприц и берет несколько ампул. Разговаривает сам с собой. Выходит, что я подслушиваю.

– Тиопентал натрия.[1]Проверяем! Физиологический раствор. Проверяем!

Двумя тонкими женственными пальцами прикасается к моей руке и промокает место укола ватным тампоном.

– Старая фельдшерская привычка. Глупо, сам понимаю. К чему я тут со своей гигиеной? Словно это сейчас имеет значение.

Он берет две ампулы и проводит ногтем по наклейкам.

– Пятьдесят кубиков панкурония.[2]Пятьдесят кубиков хлористого кальция.

Он выглядит довольным. Стеклянные голубые глаза снова уставились на меня.

– Послушай, приятель. Это важно. Это последняя важная вещь, которую ты услышишь. Сначала я вколю тебе панкуроний, и ты уснешь. Сразу, как младенец. Сон у них не всегда приятный. Когда‑то ты был отцом. До того как… Ну, а стало быть, и сам знаешь. – Он подносит склянку к глазам. Близоруко щурится. – Сейчас промою катетер. И после этого – панкуроний.

Он поднимает новую ампулу, так чтобы я видел, а потом поворачивается и показывает ее другим людям. Я смутно вижу их слева от себя за стеклянной перегородкой. Едва различаю темные костюмы и суровые лица – так уж заведено в подобных случаях, хотя добрая половина этих людей думает, что в такой день следует бросать в воздух шляпы и, забравшись на крышу, визжать от радости.

Мартин демонстрирует им склянку, ведь для этого они и собрались. В каком‑то смысле эта вещь принадлежит им.

Медик снова поворачивается ко мне и говорит быстро, деловым тоном:

– Возможно, тебе это уже известно: панкуроний – серьезное средство. Он парализует диафрагму, легкие. Быстро, чисто. Считай, тебе повезло. Это гораздо лучше электрического стула. Намного гигиеничнее. Открою тебе один секрет. Хочешь знать, что происходит, когда людей поджаривают? Они обделываются. Все до одного.

Мартин вздыхает.

– Где, спрашиваю вас, человеческое достоинство? Если мы должны делать эту работу, а, глядя на тебя, я вижу, что должны, то лучше соблюсти внешние приличия. Согласен?

Кажется, что в горло мне засунули ватный тампон. Я не смогу закричать, даже если постараюсь.

– Смотри!

В его руке снова шприц и другая ампула. Я вижу на наклейке название фармацевтической фирмы, которое мне кажется смутно знакомым. Когда‑то, очень давно, в другой жизни, мы покупали Рики лекарство от кашля. На тех бутылочках был тот же логотип. Лекарство было сладким на вкус. Сыну оно так нравилось, что он притворялся, будто кашляет, и мы его покупали.

– Так… – бормочет Мартин. – Тиопентал в тебя закачан, а панкуроний его догоняет. Ты не слишком хорошо дышишь, но ты еще не умер. Понятно?

Еще одна склянка. И знакомый брэнд на бумажной наклейке.

– Так… набираю физиологический раствор. А теперь наконец хлористый кальций. Слушай, – когда с тобой разговаривают!

Что‑то в этот момент всплыло в памяти: в тот раз Рики подхватил простуду. В мозгу возникла картина: маленькая комната. Мы отдали ее в распоряжение сынишки, едва он научился говорить. Обои с мультяшными персонажами. Кровать, слишком большая для малыша, но Рики сам ее захотел. Мы уступили. На пятый день его рождения я припер ее по старым ступеням дома на Оул‑Крик.[3]Стоял рядом с сыном, держал его за руку, а Мириам стелила постель: белые хлопчатобумажные простыни, плотные, замечательные. Кровать поставили у окна. В комнату заглядывала цветущая яблоня.

Кровать. В мозгу вспыхивает еще одно воспоминание. Мы вдвоем между сбившихся простыней. Я не уверен, хочет она этого или нет. И вдруг Мириам улыбается и говорит: «Иногда хорошо, когда медленно. Иногда – когда быстро. Сегодня…»

Рики сейчас исполнилось бы двадцать восемь. Может, у нас были бы внуки. Из пыльной темноты поднимается еще одна картина.

– Слушай меня! – приказывает Мартин и больно крутит иглу катетера в моей руке, он старается привлечь мое внимание.

Воспоминание – пятилетний мальчик в кровати. Я читаю ему сказку Доктора Зюсса,[4]еще не сняв полицейской формы. Воспоминание тонет в темноте, а мне больше всего на свете хочется вернуть его из глубин потерянного, затуманенного мозга.

Ампула прямо перед моими глазами. Я вижу, что логотип на ней изменился. Тот, что я видел на бутылке с детским лекарством, был гораздо ярче.

– Это, – с расстановкой говорит Мартин‑медик, – тебя убьет. Скоро, секунд через тридцать, произойдет остановка сердца. Ты потеряешь сознание. Не будешь чувствовать ничего. Печально. Думаю, мы смотрим на…

Он смотрит на свои часы. Подделка под «Ролекс». Слишком толстые и блестящие для настоящих, и металлический браслет чересчур громоздкий. Я вижу секундную стрелку, бегущую быстрее, чем следует.

– Мм… осталось две минуты. Максимум три. Я пойду завтракать, а тебя вымоют для ящика. Никаких изысков. Платить никто не захочет. Сам понимаешь. Ты просто топливо, Бирс. Не больше и не меньше.

Мартин прикладывает палец к ямочке на подбородке и о чем‑то задумывается.

– Апельсиновый сок. И фрукты. Манго и что‑нибудь из цитрусовых. Надо следить за здоровьем. Есть вопросы?

Я снова пытаюсь заговорить, но мешает снотворное. В голове тяжесть и бесформенные, ускользающие мысли.

Медик смеется.

– Нет, нет, нет. Это риторический вопрос. Я слышал его миллион раз. Ты понимаешь. Есть ли жизнь после смерти? Хочешь знать мое мнение? Людям, которые задают этот вопрос, следовало бы подумать: а была ли жизнь перед смертью? Честно…

Он берет второй шприц, вставляет длинную иглу в ампулу и проверяет уровень.

– Есть и еще один вопрос, который я постоянно выслушиваю. Хочешь знать, сколько мне платят за это скромное маленькое профессиональное задание?

Мартин качает головой, словно и сам не может в это поверить.

– Сто пятьдесят в час, минус налог. Немного, мой друг.

Примолкает. Яркие глаза больше не блестят.

– И все же позволь тебе кое‑что сказать, – говорит он.

Игла приближается, перед моим лицом серебряная стрела. В руке, которая ее держит, ни дрожи, ни малейшего колебания.

– Я сделаю это бесплатно. Я сам готов заплатить. Это…

У него безупречная кожа. Бледная и слегка загорелая.

Чувствую, как он сжимает катетер в моей руке, тверже, чем раньше, поворачивает его, поднимает иглу, плотно прижимая ее к внутренней стенке вены.

Я набираю воздух для крика, для слова. Тяжелый груз наркоза давит на меня, смирительная рубашка в крови парализует, но боль не приглушает.

– …за твою жену и ребенка.

Возможно, это мое разыгравшееся воображение, а может, мотнув в отчаянии головой, я краем глаза замечаю за стеклом человека, поднимающегося со стула.

Никакой надежды. Все ушли, не к кому взывать, перекрыты все каналы к возможности выжить. За исключением простого акта милосердия. Последнего, что могут даровать человеку по имени Бирс.

Боковым зрением вижу, как игла входит в катетер.

Мартин‑медик склоняется надо мной, заглядывает в мои глаза и говорит:

– Мне было приятно работать с вами, сэр.

По руке поднимается беспощадный холод. В затылке слышится звон, похожий на отдаленный бой колоколов на старой китайской церкви в полумиле от дома.

Надо мной лицо Уорхола. Я ощущаю его зловонное дыхание. Он снова улыбается. Улыбка стала другой – алчной и голодной.

– «Какие сны, – шепчет он, и я вижу его блестящие желтые зубы, мокрые губы, алчные голубые глаза, сосредоточенные на своей работе, – в том смертном сне приснятся?»[5]

Пауза. Улыбка. Жаль, что у меня нет времени и сил – сказать ему, что я думаю о неуместном цитировании Шекспира. Беда в том, что мне и не слишком это важно. Все неважно.

Появилась новая боль. Острый химический скальпель вспарывает мне позвоночник – снизу вверх.

Я ору. И слышу себя. Напрягаю мышцы, стараясь вырваться из‑под тугих хирургических ремней, напрягаю тело.

 

Мы в кухне, ее окна выходят в сад. Это то последнее лето. Кусты шиповника с трех сторон окружают сад. Из колючек выглядывает желтая душистая жимолость. Это два барьера – один сладкий и ароматный, другой защитный и колючий – между нами и мрачными темными домами.

На столе письмо.

Снова.

Я хочу избавиться от него. Снова.

Ее пальцы касаются моей руки, мягкие теплые губы на мгновение прижимаются к щеке.

– Ты думаешь, что от всего застрахован? – тихо поддразнивает она меня.

Этот голос я впервые услышал, когда в новенькой форме впервые пришел к ее школе.

– Думаешь, что подобные вещи случаются где‑то с другими людьми? Что с тобой все по‑другому? У тебя все будет хорошо? Так, Бирс?

Я ее почти не слушаю. Вижу в саду тень. Вижу ее сейчас и думаю: «Она настоящая или нет?»

Прищуриваюсь. Кашляю в кулак. Делаю то же, что и всегда, когда решаюсь на что‑то. Открываю глаза. В этот раз все тяжелее, чем раньше.

 

Это не сад. Это кусочек рая возле дома, нашего дома. Там была семья, тепло и согласие. А тут комната смерти в унылой аккуратной тюрьме и скалящий зубы Мартин‑медик. Он улыбается, подмигивает, совершает пируэты возле стола и поет песенку, которую я не слышу из‑за страшного шума в ушах. Он посылает воздушные поцелуи фигурам за стеклянной перегородкой, извивается, как вошедший в раж танцор, звезда маленького шоу. Кланяется публике.

Сейчас я вижу их всех. Четыре ряда мужчин и женщин. Темные костюмы, серьезные лица. Они смотрят на меня, ждут моей смерти, ждут, когда я их освобожу.

Никто не двигается. Даже и та фигура, которую, как мне показалось, я узнал: темноволосый человек в тесном черном костюме, со знакомым длинным лицом, тяжелой челюстью, мрачными глазами и волнистыми волосами. Он выглядит гораздо старше, и вид у него очень жалкий.

– Стэплтон, – пытаюсь я завопить.

Я не слышу звука собственного голоса. Не могу поверить, что последним словом в моей жизни будет имя полицейского‑мошенника, которого я перевоспитал в той, другой жизни.

– Я видел…

Что я увидел?

Не могу вспомнить. В том‑то и проблема. Это всегда было проблемой. Но не сейчас.

Я видел тень в саду.

Что‑то вспыхнуло в мозгу, некая дикая составляющая ворвалась в сознание и с бережностью отбойного молотка принялась лупить по живым клеткам, убирая все на своем пути.

Человек в черном костюме сидит совершенно неподвижно, даже пальцы не двигаются. А на меня обрушилась тьма. Грубое присутствие вещества, введенного в вену, принялось уничтожать последний огонек жизни, с теплящимися в нем слабыми, увядающими воспоминаниями о Мириам.

Я боюсь.

Чувствую облегчение.

Так было всегда. Всегда.

– Бирс? – спрашивает ее мертвый голос.

Сердце бешено колотится. Этот звук сейчас – самая теплая вещь на свете, и я знаю, что за ним – пустое бесконечное пространство.

 

Снова Оул‑Крик, и я знаю, какой это день. Мне даже не нужно смотреть на лежащую на столе неоткрытую газету.

Четверг, 25 июля 1985 года. Памятный месяц, запечатлевшийся в памяти. Его события, словно застывший в янтаре скорпион.

Многое произошло за тот месяц в мире. «Кока‑кола» создала новый сорт колы. Французы бомбили «Рейнбоу Уориор»[6]в Новой Зеландии. Джордж Буш‑старший, стоя рядом со счастливой учительницей Кристой Маколифф, объявил, что она станет первой женщиной, взошедшей на борт космического челнока, который называется «Челленджер». Через шесть месяцев, в телевизионной комнате Гвинета,[7]я увижу, как челнок превратится в огненную стрелу. После этого перестану смотреть новости. Требуют введения смертного приговора. Спустя семь месяцев этого добиваются, и после долгого двадцатидвухлетнего моратория все началось.

Собственно, сейчас это уже неважно. Важно другое. В тот день мой пятилетний ребенок собирался пойти с мамой в кино на «Большое приключение Пи‑Ви». Но этого не случилось по неизвестной мне причине.

Нелепые идеи преследуют тебя, когда умирают любимые люди. Одна мысль грызла меня годами. Мне хотелось, чтобы вместо фильма, который они собирались посмотреть, было что‑то более достойное.

 

Мужчины в черных костюмах, белых рубашках с пристегивающимся воротничком и в аккуратно повязанных галстуках перебегают из офиса в офис по широким деловым улицам Вестмонта. Они похожи на жуков, спасающихся от солнца. Поглядывают на хорошеньких девушек в коротких платьицах, но и те и другие слишком измотаны жарой, чтобы флиртовать. На холмах Эдема, старого квартала с обветшалыми домами и закрытыми магазинами, живет разноязыкое население. Визжат на древних рельсах железные колеса полупустых трамваев. Транспорт исправно останавливается на станциях, названия которых ничего уже не значат: Прекрасная лужайка, Кожевенный двор, Божий акр, Тихая улица. Из вагонов выходят несколько бедных стариков, катающихся от нечего делать.

Лето – зеркальное отражение холодного декабря и января. Яхты отправляются в голубые дали на несколько коротких месяцев. Единственное зеленое место в Эдеме – Уикер‑парк. Туда приходят семьями отведать итальянского мороженого, посмотреть на уток и гусей в пруду и попытаться представить себе запах моря, что трудно, потому что над городом висит смог. Виной тому транспорт и судостроительный завод. Безжалостная жара не щадит никого, не различая ни цвета кожи, ни состояния: все изнывают от жары. Воздух неподвижен.

В июле всегда так, спасает самообман. Никто не покидает город. Если надумаете, то в северном направлении вас ожидает долгая, скучная дорога на всю длину полуострова. Три часа будете ехать мимо бесконечных хвойных лесов, и лишь после этого на горизонте появится другой город. Если взять курс на юг, через мост Де Сото, понадобится почти столько же времени, прежде чем вы доберетесь до цивилизации. Поедете мимо заброшенных прибрежных деревушек и мертвых рыболовецких портов и под конец увидите город – такой же, какой оставили позади.

На западе, в стороне от побережья, раскинулась мертвая бросовая земля, пустынный район, где пытаются выжить несколько фермеров. Число их каждый год сокращается, потому что дети тянутся в города, ищут работу на фабриках, в офисах, в ресторанах быстрого обслуживания и в торговых центрах. Все это время они мечтают, что произойдет чудо, и они вырвутся из скучной и тяжелой жизни и получат то, к чему всегда стремится молодежь: славу, положение в обществе, деньги.

У нас никогда не было денег на путешествия, хотя, сказать по правде, это не имело значения. Под конец вы всегда оказываетесь там, откуда начинали: место, где богатые, бедные и средний класс борются друг с другом за право пойти вечером домой и пережить еще один день. Если повезет, они сохранят немного достоинства.

Мы семь лет не выезжали из города, с тех пор, как поженились. Не было ни времени, ни денег. Иногда это ее раздражало. Но не слишком. Она прожила здесь большую часть своей взрослой жизни. Она знала, что этот город вызывает мутацию в крови.

 

– Бирс? – спросила Мириам в то последнее утро, будто откликнувшись на мои мысли, как умела только она.

У меня в руке чашка кофе. В этот раз он не получился у нее таким вкусным и успокаивающим, как обычно.

Я взглядываю на Мириам, наслаждаясь интимным моментом. На ней длинное свободное хлопчатобумажное платье с глубоким вырезом. Обнаженные руки покрылись загаром, ведь она много времени проводит в саду с ребенком. Такие платья она обычно носит дома. Ее лицо, смуглое и красивое, испанского типа, совершенно безмятежно. Глаза – цвета дорогого шоколада, прекрасные глаза. В них столько интереса, внимания, а в ее присутствии – любви. Мириам – на редкость привлекательная женщина. Ни разу не бывало, чтобы мужчины на улице не проводили ее взглядом. Она не верит, когда я говорю ей, что прежде всего обратил внимание на ее глаза. В тот раз я шел в школу, чтобы разобраться с мелкой кражей. Ей показалось забавным, когда я вызвал ее из класса, чтобы поговорить об этом.

Неважно, верит она мне или нет, но это правда. Я готов вечно смотреть в ее глаза.

Мой взгляд устремлен в сад. Он выглядит красивее, чем когда‑либо. Мы въехали сюда, взяв ипотечный кредит, который едва могли себе позволить. Это был первый городской район в Эдеме. Мириам нашла дом в списках агентства и упросила администрацию спасти его от сноса, договорилась о ссуде. Мы долго расплачивались. Это время казалось бесконечным, нас выжали до капли. Когда наконец мы стали владельцами, она рассмотрела каждый уголок дома. Его построили в середине девятнадцатого века. Она отреставрировала дерево и штукатурку, сняла современную краску, вернула дому скромный первоначальный облик особняка среднего класса. Протекающий здесь ручей дал название тупику, в котором и стоял наш дом.

Оул‑Крик.

 

В ту последнюю ночь в большой спальне мне показалось, что я слышал сову. Она ворочалась, скрежетала длинным клювом; ухала на крыше. Аборигены Покапо говорили, что птицы – все птицы – предвестники смерти, курьеры между нашим и загробным мирами. Применительно к совам я и сам готов был в это поверить. Позже той ночью я слышал, что птица вернулась с какой‑то добычей, маленьким животным, взвизгнувшим, когда сова порвала его и проглотила живьем в нескольких футах над нашими головами. Мы лежали на большой железной кровати, на мягком матрасе, прикрытые тонкой простыней, потому что ночь была жаркая.

Иногда хорошо, когда медленно. Иногда – когда быстро. Сегодня…

Мириам ничего не слышала. Это сон. Наверняка сон. В наши дни нет никаких сов. На Оул‑Крик только наш дом. В тридцати футах отсюда – брошенный склад. Там тридцать лет ничего не хранят. По другую сторону стоит маленькая двухэтажная фабрика. Днем на ней работают иммигранты, в основном нелегалы. Они шьют дешевую одежду и сумки, которые продают на местном рынке в Сент‑Килде. Никто из них не смотрит мне в глаза, хотя я их не трогаю. И все же они знают. Все знают. Такая наша работа. Анонимно копом быть нельзя.

Первые несколько месяцев с заднего двора я тачками вывозил хлам – металлолом, старую ванну, сгнившую мебель. Мириам возвращала к жизни старые растения. Казалось, у нее волшебные руки. Пока я работал, она смастерила качели для ребенка, сделала маленький увядший городской участок своим садом.

Спустя три года августовским утром терпеливая работа по излечению старых растений дала плоды: Мириам поставила на стол яблоки в новой вазе из оливкового дерева. Она купила ее у иммигрантов. Рики был еще маленьким и не мог есть сырые фрукты, поэтому она сварила их и протерла. Сидя на высоком стульчике у кухонного стола, мальчик со счастливым смехом съел их. Яблоки впитали в себя городской запах, их не удавалось от него отмыть. Впрочем, вслух об этом никто не обмолвился. Дом и сад были нашим миром, хотя за сто пятьдесят лет окружающее пространство совершенно изменилось.

Ручей течет теперь в подземной трубе, его вода испорчена промышленными стоками. В результате бесконтрольного, беспорядочного строительства поля и сады за Оул‑Крик исчезли (уцелела лишь наша старая яблоня). В районе выросли уродливые многоэтажные дома и низкие, мрачные помещения, мастерские и пивные, из дверей которых выглядывают наркоторговцы в поиске клиентов.

В саду за яблоней какое‑то движение. Что там такое? Обзор закрывают тяжелые ветви с зелеными, набирающими силу, но пока еще кислыми мелкими яблоками. Плоды похожи на игрушки, свешивающиеся с рождественской елки.

– Где Рики? – спрашиваю я.

Молчание. Так у нас бывает перед ссорой. Я в недоумении.

– Ты никогда меня не слушаешь.

– Ну пожалуйста, – говорю я в изнеможении. – Где Рики?

Я смотрю на нее – она не отвечает. Мириам не похожа на себя. И комната тоже какая‑то другая.

В саду движется тень. Сейчас я вижу ее яснее. Похоже на человека. Должно быть, он перелез через высокий проволочный забор, через шиповник и жимолость и пробрался в наш маленький рай.

– Оставайся здесь, – говорю я и встаю из‑за стола.

Палец нечаянно цепляет кофейную чашку. Жидкость выливается мне на руку. Она не горячая и не холодная.

Я отворяю толстую деревянную дверь. Современную. Настоял на этом: безопасность необходима. Выхожу из дома и оглядываюсь по сторонам.

Сад кажется роскошнее, чем когда‑либо. Яблоня вся в цвету и в крошечных плодах размером с вишню. Вокруг зеленый папоротник и фенхель, на грядках, в конце забора, рядом со старой стеной и упрятанным в бетонную трубу ручьем, поднимаются остроконечные артишоки.

Я иду вперед и на мгновение останавливаюсь возле трубы. Слышу, как внутри ревет вода. Я озадачен, что‑то меня тревожит. Споткнувшись, стараюсь удержаться на ногах и оглядываю сад, дом, все вокруг.

Кто‑то, возможно, вошел внутрь, пока я не видел. Такие оплошности бывают непоправимы.

Почувствовав недоброе, – оглядываюсь. Дверь кухни открыта нараспашку.

Я никогда ее так не оставляю.

Поднимаю глаза ко второму этажу, комнате Рики, где стоит его большая кровать с белоснежными простынями. Ее окна выходят в сад, потому что здесь меньше шума. Наши окна смотрят на главную улицу Де Вере, и спальня сотрясается, когда посреди ночи по улице проходит тяжелый грузовик и набирает скорость перед горой, поднимающейся к северу от Сент‑Килды.

Двойные окна открыты. Любимая игрушка Рики – пластиковые дельфины, танцующие на голубых картонных волнах, – тихонько покачивается в незаметном бризе. И пока я на нее смотрю, игрушка начинает вдруг крутиться, быстрее и быстрее.

Я закрываю глаза и пытаюсь дышать. Ветра нет. И воздуха почти нет, лишь пыльный городской смог. Невозможно поверить, что в нем есть кислород.

Снова смотрю на дом, стараюсь включить мозги, проклинаю себя за медлительность. В кухне никого нет. Это странно. Она была там, а Рики спал наверху в кровати. Она бы его не побеспокоила, если бы на то не было причины.

Впервые я ощущаю настоящую тревогу. Кровь стынет в жилах, зубы стучат от страха.

Мне становится холодно, страшно холодно под жарким солнцем. Впрочем, это не имеет значения: Мириам поднялась наверх, и это странно. И я слышу: это не стон, не зов о помощи. Это кричит Мириам, и ее голос полон ярости, гнева, какого я не слышал за всю совместную жизнь.

Она кричит изо всех сил. Я не представлял себе, что она может так кричать.

И уж если она так кричит на кого‑то, то только на меня.

Я побежал по направлению к кухне. Когда я оказался на полдороге к двери, что‑то упало, что‑то очень тяжелое, и обрушилось всей своей массой на мою голову. Оно падало и падало, пока не дошло мне до горла и не ударило по телу.

Я свалился на колени и беззвучно всхлипнул от боли, от страшной, жестокой, нестерпимой боли. Мгновение я думал только о себе, а не о них.

Мгновение.

Я вытянул руку. Увидел на ней кровь, густую и красную Она капала с запястья на кончики пальцев.

– Мириам… – говорю я.

И больше ничего, потому что сверху послышались другие звуки, другие шумы.

Стоны и медленные, тупые удары, что‑то твердое и тяжелое, бьющее по плоти и костям. Голос Рики, ее голос. Я хочу подняться с земли, я полон ненависти и жажды мести. Если бы только я мог двинуться, если бы у меня были силы спасти их.

Голос Мириам становится тоньше, громче, достигает крещендо и умолкает.

В поле моего зрения попадает кровавый ручей, кровавое пятно спускается на меня с невидимого неба.

Я опрокидываюсь назад, беспомощный, обнаруживаю, что лежу на полу в старой кухне, на керамических плитках, которые она собрала на свалке, а потом, возмущаясь человеком, который их выбросил, терпеливо выложила на кухонном полу.

Я смотрю в потолок, а он – безупречно белый – смотрит на меня. Мириам белила его сама, но сейчас я смотрю на него сквозь кровавую пелену, застилающую мне глаза.

Все закрывает нога, она обрушивается мне на лицо, снова и снова, возле глаз.

Я ничего не чувствую. Ни о чем не думаю, слышу лишь отчаянный крик сверху…

– Папа, папа, папа!

Сейчас я хочу умереть. В голову пришла сумасшедшая мысль.

Их трое.

Мысль новая. Все долгие годы заключения я пытался извлечь хоть какие‑то воспоминания из черного болезненного прошлого, однако напрасно копался в пустом колодце незнания. Сомневался сам в себе.

Мое поведение приводило их в ярость – судью, присяжных и даже бывших друзей.

Я не хотел признаться сам себе, я себя наказывал. Не мог спать ночами. Закрывал глаза и видел их лица такими, какими они были, когда я собрался с силами и приполз по лестнице наверх. Лежал, собирая силы. Не мог добраться до телефона. Не знаю, сколько времени прошло, когда к дому, гудя сиренами, подъехали полицейские автомобили. Полиция высадилась в наш тупик между заброшенным складом и маленькой фабрикой на окраине новорожденного города.

Я не мог рассказать им, что произошло, потому что я просто не знал. Я не знал, жертва ли я или исполнитель, как думали они.

– Вас трое, – бормочу я, а мои отекшие и пересохшие губы едва шевелятся. – Трое…

– «Вас трое». Что, скажите на милость, это означает?

Я по‑прежнему лежу на твердом плоском хирургическом ложе, в том же белом медицинском одеянии, которое носил в камере смертника. Это место было другим. Здесь есть окно, в него заглядывает летнее солнце. Я вижу высокий забор и караульную вышку с тремя воронами на крыше. В отдалении, со стороны Вермонта, что‑то вроде небоскребов и сверкающих башен. Они не такие, какими я их запомнил. Ведь в тюрьме Гвинет я провел двадцать дна года, в отделении, предназначенном для людей, осужденных на смерть. Я и понятия не имел, как выглядит сейчас город.

Ломаная линия монолитных офисных высоток с логотипами различных фирм, похожая на поставленные вертикально могильные плиты, исчезла, как только я начал припоминать низкие, закопченные офисные здания, которые, как мне казалось, должны были стоять на этом Месте. В поле моего зрения вошел чернокожий человек в темно‑синем костюме. Он склонился надо мной и отстегнул ремни, привязывающие меня к столу.

Его голос показался мне знакомым.

– Стэплтон? Неужто ты?

В горле болезненно пересохло. Голова кружилась. Я не знал, сплю я или нет, и как мне это выяснить.

– Что? Ну а кто еще? Кто, кроме меня, вляпается в такую работу? Ну что ты там бормочешь? Соберись.

Ремни упали. Я приподнялся и уселся на край кровати. В руках пульсировала боль. Я взглянул. Катетера больше не было. Все, что видел, – след от укола на вене и желтый синяк вокруг него. Мартин‑медик с белой шевелюрой и яркими голубыми глазами, должно быть, не доделал свою работу, пока я был без сознания. Рядом со мной был Стэплтон, человек, который когда‑то ездил рядом со мной на полицейском мотоцикле, худой черный человек из Сент‑Килды. У него за плечами – темное прошлое, но он постарался заработать авторитет на службе. В результате его повысили, и перевели от нас.

Date: 2015-09-19; view: 257; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию