Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Тревожное время





Нищему жить среди бедняков куда проще: этот накормит, тот обласкает, третий доброе слово скажет — вроде и душе полегче.

Так и со мной было поначалу в абазинском поселении Токяль, у Нафисы. Тут слышала я родную речь, тут люди жили по нашим, родным обычаям.

Когда разнеслась обо мне весть, дверь в доме у Нафисы ну просто не закрывалась. Так и ходят, так и ходят и стар и млад — все расспрашивают, чья да из какого аула. И не было среди них человека, который бы не допытывался: «Как жизнь там, у нас?..»

«Как жизнь там, у нас?»

Вспоминаю эти слова и по сей день удивляюсь. Чудно все же люди устроены! Больше полсотни лет живут на чужой земле, дети у них здесь понародились и выросли, а вот до сих пор на родину тянет, все хотят знать: «Как жизнь там, у нас?» А ведь родной Кавказ-то помнят лишь старики да старухи, те, что помоложе, на чужбине и выросли. Да не стала чужбина родной землей. Все тоскуют о тех местах, где жили деды и прадеды, все только и спрашивают, какой там Эльбрус да Марух, что за речка Кума, много ли в Кубани воды, по-прежнему ли бурлит и пенится наш Инджиг?.. «Там, у нас... У нас... У нас!» Тогда всему этому я удивлялась.

А теперь мне бы хоть одним глазком взглянуть на наши горы и речки, хоть часок побывать там, у нас, в родимом селении... Тянет, зовет к себе родная земля, родина...

В доме у Нафисы мне жилось спокойно, да только день ото дня на сердце становилось тяжелей. Нет, не подумайте, что обижали меня. Нет! Не было этого. Но жгло меня мое горе, ни на минуту не давало покоя. Не выходила из головы смерть моего отца и это ужасное насилие.

Бывало, Нафиса целыми днями от меня не отходит, то приласкает, то платье свое какое перешьет — мне отдаст, то вспомнит что-то забавное из своей жизни — лишь бы растормошить меня немного, лишь бы утешить. Да только ничего не помогало.

Ахмед спозаранку уходил из дома — пас аульских коров. По вечерам тоже не сидел сложа руки, занимался хозяйством, там починит, тут приладит — все в руках у него горело. А в дом войдет, ни забот тебе, ни усталости — все за порогом оставалось. Сядет у очага, расскажет, где побывал, кого повидал, что где случилось-стряслось.

И только сын их, Кавказ, душу свою держал за семью замками. Не по годам молчаливый, угрюмый, дома он не засиживался, а то и по целым неделям не являлся. Вернется — усталый, еле на ногах стоит, через силу глотает свой кусок хлеба. И все равно утром поднимается затемно, тайком уйдет и вернется с восходом солнца. А потом снова исчезнет на неделю. Просто загадка какая-то, а не человек. И еще этот его кинжал. Ни на минуту с ним Кавказ не расставался. По виду — ни дать ни взять — разбойник, а глаза — добрые. Да, хорошие у Кавказа были глаза, хоть лицо и хмурое...

Поначалу побаивалась я Кавказа. А прижилась — и страх прошел. Но все-таки при нем мне как-то не по себе бывало. Хожу по дому сама не своя, стараюсь на глаза не показываться. А уйдет Кавказ надолго — жду не дождусь, дни считаю, высматриваю, не покажется ли на дороге пораньше. Одному богу известно, что такое на меня находило — то ли тоска, то ли радость, я и сама не понимала. И чудное дело! Заприметила я: Кавказ нет-нет да и бросит на меня встревоженный взгляд.

Остались мы с ним как-то одни. Смотрю — в глазах у него радость. Хотел он было мне что-то сказать, даже по имени назвал: «Асият...», да тут же запнулся, вспыхнул огнем.

— Что?! Что?! — разволновалась я, но Кавказ так ничего и не ответил, только махнул рукой.

Решила — будь что будет, а я дознаюсь хоть что-нибудь про этого скрытника. Однажды на рассвете Кавказ, как всегда, потихоньку вышел из дома. Чуть погодя, я — следом за ним. Кавказ направился в сад и остановился у яблони. Оглянулся по сторонам. Затем поднял старое, большое, в рост человека, бревно, лежащее под яблоней, поставил его на срез и отошел в сторону. Я спряталась неподалеку в кустах и, затаив дыхание, глядела. Вот он вынул свой кинжал из ножен, размахнулся. Рассекая утреннюю прохладу, кинжал со свистом врезался в бревно. Кавказ мигом подбежал к бревну, вытащил свой кинжал, вытер его о подол черкески. Отошел шагов на пятнадцать и снова бросил кинжал в бревно, в ту же метину. Так он проделал несколько раз, и все время кинжал вонзался в цель без промаха. Потом Кавказ стал бросать кинжал то левой рукой, то через голову и ни разу не промахнулся. Я просто диву давалась, как это у него ловко получалось. И вдруг он бросился к высокому дереву, как кошка вскарабкался по стволу, выхватил кинжал, махнул им раз-другой и спрыгнул. Пожалуй, с целый час все это продолжалось. Наконец Кавказ спрятал свой кинжал в ножны и побрел к речушке, журчащей на краю сада. Снова оглядываясь по сторонам, стал снимать черкеску, а я пробралась в дом, схватила ведра и тоже пошла к речушке.

Ясное дело, Кавказ, искупавшись, шел мне навстречу. Я и бровью не повела, иду себе как ни в чем не бывало, голову опустила, будто его не вижу.

— Что ты в такую рань поднялась, Асият? — удивился Кавказ.

— А какая рань? И пораньше меня некоторые поднимаются,— отшутилась я и прошла мимо, к воде.

В то же утро Кавказ собрался и ушел. Я почувствовала — надолго.

Дождавшись часа, когда Нафиса ушла к соседям, я побежала в сад, к той самой яблоне. Еле-еле подняла бревно, поставила точно так же, как это сделал Кавказ, и обомлела. На толстом бревне мелом было нарисовано что-то похожее на человека. С головой, с руками и ногами, а там, где сердце,— особый кружок. В него-то Кавказ и метал свой кинжал. Увидев, как исколот этот кружок, я испугалась. И снова стали одолевать меня беспокойные мысли. Что он задумал, этот Кавказ? И вообще — почему у него имя такое — Кавказ? Это же название края, а не имя для человека! Куда он все-таки исчезает, этот чудила, где пропадает неделями? Его родители говорят, что он недалеко от Стамбула строит какую-то крепость. А сам он ни словом об этом не обмолвился...

И кинжал его мне покоя не давал. Подумать только — в самое сердце попадает! Мне бы так-то уметь! Будь я мужчиной, не сидела бы здесь сиротой неотмщенной, своими руками покарала бы моих мучителей! «И зачем только создал меня аллах слабой девушкой? — сокрушалась я.— Лучше уж с протянутой рукой по миру ходить, да быть мужчиной. Уж я бы показала тем собакам, почем фунт лиха!»

И тут же я подумала: попробую научиться метать кинжал. Побежала на кухню, нашла старый длинный нож и давай бросать его-в то же самое бревно в саду. Поначалу, конечно, у меня ничего не получалось. Но свою затею я не оставила. Только улучу минутку, когда останусь одна, хватаю что попадется под руку: то камень, то щепку, то просто кусок глины, пригляжу цель и бросаю. Попаду — радуюсь, промахнусь — зло берет на себя. Вот так недели три училась и наконец стала попадать почти без промахов.

А Кавказ как ушел в тот день, так больше не появлялся. Неделя прошла, другая, а его все не было. И ныла моя душа без него, день ото дня все сильнее... Наконец — вернулся. С первого же взгляда я заметила — вроде бы не такой он угрюмый, как прежде, поразговорчивей стал, повеселее, глаза радостью светятся. Обнял Ахмеда и Нафису, со мной пошутил. Сел, вытащил из своего хуржина два красивых, как весенняя радуга, кашемировых платка. Один платок, ясное дело, матери, Нафисе. А второй? У меня голова пошла кругом: мне купил, мне! Протянул платок и улыбнулся. Не знаю даже, как тут я не расплакалась от счастья. Такое опять нашло на меня — прямо расцеловала бы этого чудного Кавказа. Он тут же велел нам с Нафисой надеть эти платки.

— Вот молодец, вот молодец,— шутливо нахваливал он себя,— неплохо приглядел, тоже кое-что понимаю в этих делах!

— Спасибо тебе, сынок,— засияла Нафиса,— и верно, ты молодец, что не забыл нашу Асият.

— Как это я могу забыть вас? — Кавказ прошелся по комнате с таким видом, будто только и дела у него было, что привозить нам подарки, кашлянул в кулак для пущей важности и глянул на Ахмеда.

— А тебе, дада, знаешь, что я привез? Я тебе такой кинжал отхватил, такой, что стоит дороже любого вороного коня.— Кавказ достал из хуржина красивый кинжал с серебряной рукоятью.— Бери, дада, тоже надевай, носи на здоровье.

— Вот это кинжа-а-а-л,— подивился Ахмед,— и верно, он стоит дороже вороного. То-то теперь позавидуют мне мои недруги.

— Можешь не сомневаться, твои недруги лопнут от зависти,— рассмеялся Кавказ, довольный не меньше, чем Ахмед.

Ночью я долго не могла уснуть. Положила подарок Кавказа под подушку и все перебирала в мыслях этот памятный, хороший день. Проснулась рано-рано. Прислушалась. Ну, думаю, даже Кавказ еще спит, значит, час совсем ранний. Тихо-тихо оделась и вышла во двор.

Алая заря еще не успела прогреть прохладный утренний воздух. Вздохнув полной грудью, будто напившись этой чистой, свежей прохлады, я побрела в сад к заветной яблоне. Неподалеку от нее я взобралась на дерево и пристроилась на ветке так, чтобы видеть лежащее на земле бревно. Сколько прошло времени, не знаю, но только я совсем замерзла. Хотела было спрыгнуть, уйти домой, но тут-то и появился Кавказ. Он медленно приближался к яблоне. В саду было тихо, ни звука, только осенняя листва шуршала под ногами Кавказа.

Я замерла. Кавказ прошел мимо меня, не подняв головы, поставил бревно и мелом прочертил заново нарисованного на нем человека. Отошел от бревна дальше обычного, вытащил свой кинжал, раз-другой повертел его в руке, словно поиграл,— и бросил. Кинжал засвистел и врезался в самую точку. Мигом и я метнула свой длинный нож. Он вонзился рядом с кинжалом Кавказа.

Кавказ вздрогнул и побежал к бревну за своим кинжалом. Прислонившись спиной к широкому стволу, стал оглядывать сад, но меня так и не заметил.

— Кто здесь? — наконец спросил он. Тихо спросил, но грозно.

— И чего ты все время боишься? — рассмеялась я и поймала себя на мысли, что после смерти отца смеюсь впервые.

— Асият? Что ты здесь делаешь?

— То же, что и ты,— ответила я.

Все еще не веря своим глазам, Кавказ подошел к дереву, где я сидела, и поднял голову.

— И давно ты тут?

— С того самого дня, когда ты ушел за платками и кинжалом.

Кавказ не поддержал мою шутку. Молча протянул мне руку, помог спрыгнуть с дерева и направился к бревну. Я пошла следом.

— Метко бьешь, прямо в сердце,— сказал он, вытаскивая мой нож.— А ну, давай еще раз попробуем.

— Давай,— согласилась я.

Кавказ отошел дальше прежнего и бросил свой кинжал. Я тоже мигом метнула свой нож. И снова они вонзились в бревно один к одному.

- Подумать только! — удивился Кавказ,— А я ведь вроде и не поверил тебе... Послушай, а зачем тебе это? — спросил он, вдруг нахмурясь.— Месть — не женское дело.

— Нет уж, мести не закажешь,— вскипела я, и радость мою от того, что Кавказ рядом, как рукой сняло.— Бедный отец стонет в могиле неотомщенный, не было ночи, чтоб я не слышала его голос! Нет уж, я отомщу за его кровь злодеям!

— Подожди, подожди, Асият,— хотел успокоить меня Кавказ.— Ты же помнишь, как мы втроем — мой отец, Сафар и я — поклялись отомстить за кровь твоего отца? Никто из нас не изменит клятве. И потом... По-моему, я нащупал след Халдун-бея, послушай-ка...

Но я уже ничего не могла слушать. Только Кавказ назвал имя злодея со шрамом на левой щеке, все поплыло у меня перед глазами. Мне почудилось, что у самого лица моего сверкнул звериный взгляд, и как живой представился отец, окруженный бородатыми всадниками. Не помня себя, я закричала, упала на землю. Что-то дрогнуло во мне под самым сердцем, и всю меня пронзила нестерпимая боль.

Кавказ поднял меня за плечи, усадил, отошел, снова подошел ко мне — бедный, он просто не знал, как мне помочь. Меня бросало то в жар, то в холод, но я молчала, а Кавказ тоже ничего не решался спросить. Наконец меня отпустило, задышалось свободнее, и тогда Кавказ произнес тихо:

— Что с тобой, Асият?

— Ничего, уже все прошло,— еле слышно ответила я, снова вспыхивая, но уже не от боли, а от стыда.

В то утро я поняла, что у меня будет ребенок...

Через силу я поднялась и медленно пошла домой, ни разу не оглянувшись на Кавказа, не сказав ему ни единого слова. В комнате я бросилась на кровать лицом в подушку. Слезы душили меня, голова кружилась. Мне не хотелось больше смотреть на белый свет.

Нафиса тут же подлетела ко мне.

— Что с тобой, кто обидел тебя, детка? — спрашивала испуганная моим видом Нафиса.

Но я молчала.

Как я могла сказать ей хоть слово, если Ахмед и Кавказ вслед за ней подошли к моей кровати. Я даже слышала, как тяжело дышит Кавказ.

Что я могла сказать им? Какую болезнь себе придумать? Ничего у меня не болело, как там, в саду, но кричала от боли моя душа.. Еще одно несчастье свалилось на мою бедную голову. Этот подлец со шрамом на левой щеке душу мне выжег, а теперь заживо в землю закапывал.

Все они одинаковы, что князь Аслямбек, что этот, со шрамом... Топчут, как взбредет в голову, нас, бедняков. Все они держат в своих цепких, жадных руках, все отбирают у нас — и наше место под небом, и наш кусок хлеба, душу, и ту вынимают... Да почему же так-то жизнь устроил аллах, думала я. Богатым все отдал, а нам, беднякам, ничего не оставил? За что обездолил нас? Чем мы-то ему не угодили? Мой бедный отец в жизни никого не обидел, батрачил от зари до зари, а был ли у него хоть один спокойный да сытый день? И загубили его злодеи ни за что ни про что, оголтелые, ехали мимо да и прикончили походя, от безделья. Нет, нет, и копейки не стоит на этой земле жизнь бедняка! Спасибо еще, нашлись добрые люди, такие, как и мы, бедняки, похоронили отца по-людски. Могло бы и этого не случиться...

Теперь я глаз поднять не смела на этих добрых людей, приютивших меня. Только-только опомнилась после смерти отца, всего один-единственный раз порадовалась, и вот тебе на! За что же, за что мне такое? И в мыслях я никого не успела обидеть, покорно, безропотно принимала судьбу. За что, за какие грехи я так опозорена? Одна у меня отрада была — это семья, Нафиса, Ахмед и Кавказ. Платок он привез, словно родной сестре. Немалых денег стоил такой платок. Сколько же не разгибал спину Кавказ, чтобы купить его для меня? Утешить хотел, порадовать.-. Не было у меня в тот час человека роднее Кавказа, и его потеряла. Жалея меня, Сафар умолчал о том, что случилось со мной на дороге. А Нафисе, Ахмеду, Кавказу это и в голову не приходило. Хорошего он хотел, видно, надеялся — как-нибудь обойдется, смилостивится аллах. Нет, не обошлось! Как всегда, обделил меня аллах своей милостью.

Не знала я, как мне, быть, куда бежать, куда от позора скрыться? Куда же денется незамужняя с ребенком-то на руках. Все пути, все дороги мне были заказаны. И я поняла: что-то не так устроил аллах на этом свете. И жить мне на земле не хотелось...

Нафиса тем временем выпроводила своих мужчин, присела ко мне на кровать, обняла, прижалась ко мне. — Асият, милая, поверь, ты мне как дочь родная. Откройся же мне как матери, скажи, что случилось, что у тебя болит. Тут у нас есть эфенди, есть и лекари, я кого хочешь позову, тебя вылечат.

Добрая Нафиса, какое лекарство могло найтись для меня, кроме твоей доброты?! Да ни одному лекарю на земле не залечить было мою истерзанную душу. Мне только одно оставалось — расстаться с жизнью, наложить на себя руки. И я решила — нож, тот самый нож, который я так хорошо научилась бросать, избавит меня от страданий. В свое сердце легче попасть. Умру... Оставлю здесь, на этой проклятой земле, свои мученья, свой стыд и позор — так будет лучше.

Только нельзя было мне ничего не сказать Нафисе: а вдруг потом, без меня, добрая Нафиса будет казниться и в смерти моей себя виноватить. Нет, нет, промолчать невозможно было. И я набралась решимости. Выслушав, Нафиса обняла меня и заплакала. Потом, вытирая слезы то мне, то себе, сказала:

— Дочка, умереть нелегко, для смерти тоже мужество нужно... Что-нибудь да придумаем.— Она ободряюще взглянула на меня и вышла из комнаты.

В окно я увидела, как во дворе Нафиса подошла к своему мужу Ахмеду. Они долго-долго стояли у сарая и о чем-то взволнованно говорили.

Не хочу и вспоминать, как провела я тот тяжкий день. Голова болела, сердце разрывалось, ни есть, ни пить не. могла.

Под вечер в нашем дворе затарахтела арба. Кавказ вел быков, а за арбой шли трое — я тотчас их узнала: Сафар с дочкой Нази и старик Хиса. Он доводился дядей Сафару. Хисе я раньше, когда жила у Сафара, всегда удивлялась. Лет восемьдесят ему, никак не меньше, а держится молодцом, ходит уверенно, не иссякли в нем сила и мужество.

Увидела я их всех, да так обрадовалась, что хотела бежать навстречу. Но будто камень какой, давивший на душу, приковал меня к месту. Не вышла я их встречать, ждала, пока они сами зайдут в комнату.

Нази, словно сестру родную, меня обняла и расцеловала.

— Ох, эти дети,— вздохнул Сафар и притворно на хмурил брови.— Сколько же раз я учил вас — сначала надо поздороваться со старшими. Почему же ты, Нази, летишь прямо к сестре своей?

— Не сердись, отец,— улыбнулась Нафиса, обнимая Нази,— дети есть дети, что с ними поделаешь.

Гости сели, а я все никак не могла подняться с постели, не было сил, Хорошо еще, никто не расспрашивал о моей болезни.

Нафиса быстро накрыла низенький столик-трехножку. Гостям понравилось угощенье, они похвалили хозяйку и, по обычаю, умылись после еды.

Тут-то и пошло самое интересное. Такие новости, такие истории, что даже я на время забыла о своем горе.

— Как у вас урожай, Хиса? — спросил Ахмед, подавая старику уголек прикурить.

Попыхивая огромной черной трубкой, Хиса вздохнул:

— Да какой уж тут урожай, лучше не спрашивай!

— И наш урожай, Хиса, никуда не годится, не знаю, что и делать.

— Интересный ты человек, Ахмед,— сказал, покашливая, Хиса.— Да если эта земля была бы урожайной, неужели тебя, пришлого, на ней бы поселили? Не потому ли наши люди мрут здесь от голода и болезней?

Хиса задумался, видно, вспоминая что-то свое, далекое, и помрачнел. Ахмед подбросил в очаг сухих щепок, и яркое пламя осветило морщинистое лицо старика.

— Да-а,— вздохнул Хиса,— вы-то все детьми были, мало что помните. А у меня перед глазами прошло столько горя людского, столько бед, что хочешь не хочешь, а вовек не забудешь. Не перечесть, сколько покойников повидал я в ту лютую пору...

Так начал свой печальный, рассказ старик Хиса. Все притихли, не шевелились, лишь Ахмед подбрасывал в очаг сухие щепки. Хиса взглянул на Кавказа, который стоял, а не сидел у очага, как было положено младшему при старших, н сказал:

— Садись поближе ко мне, сынок. И ты, Нази, и ты, Асият, садитесь, послушайте горькую правду о своих дедах и прадедах...

Мне стало стыдно, что я все еще лежу на кровати, тут же поднялась, села у очага. Нафиса заботливо накинула мне на плечи старый тулуп, боялась, как бы я не застудилась. Очаг-то греет по-своему: лицу жарко, а спине холодно. Тепло уносит наружу широкая труба.

Хиса внимательно оглядел всех нас, словно хотел убедиться, готовы ли мы его слушать, и стал продолжать свой рассказ, который я запомнила на всю жизнь и повторю его слово в слово. Так хочется мне, чтоб услышали его мои земляки. Пусть узнают они о нашей горькой участи, пусть убережет он их от ошибок и заблуждений.

Послушайте, люди, что рассказал нам в тот вечер

старый мудрый Хиса.

— Посмотрите, дети мои, на этот бескрайний мир,— задумчиво начал Хиса.— Такая большая наша земля, - не видно ни конца, ни начала. А согласитесь со мной, ведь нет на этой земле места, где бы бедняк мог твердо поставить хотя бы одну ногу.

Возьмите, к слову, меня. Бросил я на родине жалкий, но свой клочок земли и пришел сюда, на чужбину. Маюсь здесь сколько лет, перебиваясь с хлеба на воду. Спрашивается, зачем? Зачем я сюда притащился? Вот сейчас расскажу вам, как было дело, а вы сами подумайте, что здесь к чему.

Жили мы там, на Кавказе, в предгорье. Ну, кое-какая скотина у нас водилась, да мясом-то одним не прожить. Хоть клочок земли человеку нужен, где можно просо высевать. Из пшена и кашу сваришь, и гиржин испечешь. Немного молока — и жить можно, ноги с голоду не протянешь. Был у нас клочок земли. Лучшие пашни, луга и пастбища, ясное дело, у наших князей не отберешь. На пропитание немного оставалось нам от наших бедных урожаев: и князю отдай долю, и эфенди, кадия нельзя обойти, тут и в мечеть подаяние хочешь не хочешь, а отнеси. Но все же кое-как семьи наши перебивались. А уж когда поосели на Кавказе царские помещики да чиновники, тогда нам житья совсем не стало.

Такой вот один помещик поселился рядом с нашим аулом, привез своих дворовых, развел хозяйство. И свиньи стали вытаптывать наши луга и пашни. Сам аллах проклял свинью и запретил мусульманам брать в рот мясо этой животины. Могли ли мы сеять на испоганенных землях? Пришлось подниматься в горы, на скалах искать места для посевов. А землю-то где отыскать на скалах? Ну, да про это после. Словом, брат мой Идрис, отец нашего Сафара, с трудом отыскал более-менее ровное место на гранитной скале размером с десятину. А дело шло уже к осени.

— На будущий год хоть какой-нибудь урожай да соберем,— сказал мне Идрис.

— Конечно, конечно, если можно пахать гранит деревянной сохой, почему бы нам не посеять здесь просо,— поддел я Идриса.

— А зря ты это,— серьезно сказал Идрис.— Послушай-ка, завтра же утром придем сюда всей семьей. Всех возьмем, кто может держать в руках хоть один камень.

— Ладно, пойдем,— согласился я, потому что не мог перечить старшему брату. А сам подумал, что Идрис шутит.

Но он не шутил. Чуть рассвело, он поднял на ноги всю нашу семью, привел к облюбованной гранитной скале, и мы приступили к работе, как он велел. В первый день до седьмого пота мы огораживали валунами место, где Идрис хотел сеять просо. Потом мы недели две устилали огороженный участок сухой травой и хворостом. Когда наконец все это закончилось, неугомонный Идрис позвал меня и повел высоко в горы. Там у какой-то горной речушки он присел на траву и сказал:

— А теперь, брат, надо прорыть отсюда канал до нашего участка. Смотри-ка, какая жирная земля здесь, под травой. На этой земле мы и вырастим наш урожай.

— Да что ты, Идрис? Можно ли натаскать столько земли в такую-то даль? — спросил я, пугаясь, что упрямый Идрис затеет еще какую-нибудь непосильную работу.

— Не бойся, не бойся,-— Идрис рассмеялся, он видел меня насквозь.— Клянусь, тебе не придется таскать на своих плечах эту землю. А как она попадет на нашу площадку, тебе на словах не втолкуешь. Давай-ка лучше начнем работу.

Мы стали с ним долбить два узких канала от речки.

Копали два дня, а на третий вода поддалась, пробила русло и понеслась по каналам к «нашему полю». Так называл мой брат Идрис ровный участок на гранитной

скале.

Пошла вода, и с той минуты мы с братом не знали ни сна, ни покоя. Едва занималась заря, мы брали лопаты и поднимались к речке скапывать жирную землю. Идем вдоль прорытых каналов, лопату за лопатой бросаем черную землю в чистую горную воду. Чернела тяжелая речная вода, насыщаясь землею, неслась вниз, к нашему ровному гранитному полю, огороженному валунами. А там эта черная жирная жижа замедляла свой бег и растекалась по сухой траве и хворосту, которыми было устлано дно нашего гранитного поля.

— Теперь-то ты видишь, как делают землю? — с гордостью спрашивал Идрис, и в глазах его сияла бесконечная радость.— Теперь у нас есть земля своя, слава аллаху, она-то не даст умереть нам с голоду.

Целый месяц мы махали лопатами. На нашем поле уже не виднелось ни единой каменной плеши, все затопила черная жирная жижа. Земля... Идрис велел мне перекрыть каналы, и мы, когда все подсохло, стали выравнивать нашу землю.

— Весной посеем здесь просо,— радовался Идрис словно ребенок, измеряя глубину нашего поля.— Увидишь сам, если каждый год не лениться, земля эта будет — лучше нам и не надо!

— И как тебе пришла в голову эта затея? — спросил я, с гордостью думая о мудрости моего старшего брата.

— Не от хорошей жизни пришлось поломать голову, да что поделаешь? Не будешь шевелить мозгами — ноги протянешь,— посмеивался Идрис.

Прошла зима, а весной мы старательно засеяли наше поле, и к осени оно заколосилось. Мы собрались было снимать урожай и каждый день проверяли зерно

на спелость...

И вот однажды, когда мы с Идрисом стояли у нашего поля, любуясь спелыми колосьями, к нам откуда ни возьмись подлетели семь вооруженных всадников. Один из них, с плетью в руках, кричал нам что-то. Но мы не понимали, чего он хочет. Среди всадников был князь Салтанбек, владелец нашего аула.

— Почему злится русский? — спросил Идрис у князя Салтанбека.— Мы ему ничего плохого не сделали.

— Хорошенькое дело,— усмехнулся князь Салтан бек,— они, видите ли, ничего плохого не сделали. А знаешь ли ты, голодранец, кто этот человек? Это русский князь Ермолаев, мой верный друг! И он утверждает, что эту землю ты перебросил сюда по воде.

— Ну и что? — удивился Идрис, все еще не догадываясь, к чему клонит Салтанбек.

— Чего ты прикидываешься дурачком? «Ну и что?», видите ли, «Ну и что?»,— разошелся князь Салтанбек. Да ты всю осень оставлял без воды стада Ермолаева. Из-за тебя его скот гоняли на водопой к другой речке, из-за тебя одна его корова свалилась в ущелье. Придется тебе расплачиваться с Ермолаевым за корову, не то берегись! Половину этого урожая отдашь князю за корову. И не вздумай весной засевать эту землю. Она не твоя. Ты украл ее из речки Ермолаева. Все понял?

— Да ведь не всю же речку я отвел сюда,— ответил опешивший Идрис.— И вода-то от века принадлежит всевышнему...

— Замолчи, собачий сын! — взвился князь Салтанбек и огрел плетью Идриса.— Ты что же, хочешь поссорить меня с моим лучшим другом?! Еще одно слово, скотина, и я убью тебя, как последнюю тварь! За на ворованную землю князь Ермолаев забирает у тебя половину урожая. И корову свою отдашь!

— Прошу тебя, Салтанбек, не будь таким жестоким. Мои дети умрут с голоду, если вы заберете корову,— молил Идрис, вставая перед князьями на колени.

Но они и слышать ничего не желали,— ускакали — только мы их и видели.

В тот же день единственную корову Идриса с маленькой телочкой увели со двора. У меня своей коровы никогда не было. И наши с братом семьи — пятеро детей и четверо взрослых — были обречены на голодную смерть. В наших домах остались одна вода да горькие слезы.

Как же было жить дальше, что делать? А тут как на грех и пошли разговори о турецкой земле. Нахваливали — мол, там не хуже, чем в садах аллаха. К нам в аул трижды приезжал какой-то человек по имени Мурад-паша. И всякий раз наш эфенди у мечети с почестями встречал его и созывал весь народ. Мурад-паша звал нас в Турцию, говорил, что там живут одни мусульмане, проклинал русских, называя гяурами и шайтанами.

Люди с опаской слушали этого Мурад-пашу, никому не хотелось расставаться с родными горами. Да только у каждого была своя беда в доме, как и у нас с Идрисом. Лучшие земли на равнинах давным-давно отняли у нас наши богатеи. Поднялись мы выше, на гранитные скалы, и там нам не давали покоя. Что было делать?.. Жить-то все-таки надо. И целыми семьями, целыми аулами люди бросали родной очаг, шли на чужбину за куском хлеба, за клочком земли,

Когда у нас кончилась последняя горстка муки, мы с Идрнсом тоже решились оставить родное селение.

Нищему собираться недолго. Побросали в хуржины свои лохмотья, взяли жен и детей — и пошли. Врагу своему не пожелаю такого тяжкого пути. Только скрылось из глаз наше селение, Идрис остановился и схватил меня за плечо.

— Хиса,— сказал Идрис тихо,— ты присмотри тут за нашими, а я быстро вернусь.

— Куда ты, куда? — испугался я, предчувствуя что-то недоброе.

— Тише, тише, никому ни слова!

— Нет, Идрис, если я тебе брат, скажи, куда ты собрался? — допытывался я, но Идрис махнул рукой и быстро зашагал обратно.

Кто-кто, а я-то хорошо знал своего упрямого старшего брата. Пустое дело было отговаривать Идриса, когда он что-нибудь надумает. Да и как бежать следом, не оставишь одних женщин с детьми на дороге.

Я долго следил за Идрисом. Он шагал размашисто, торопливо. Сначала шел по дороге, потом свернул направо и стал спускаться с кручи. У меня защемило сердце. Я понял, Идрис шел не в родной аул.,.

Оставшись за старшего, я повел детей и женщин дальше. Они шли очень медленно, дорога вела в горы. Ни на минуту мне не давали покоя тревожные думы

о брате.

Уже вечерело. Женщины и дети едва передвигали ноги от усталости. Что там говорить! Я сам еле шел, думал, сяду сейчас и не смогу подняться. Пришлось нам остановиться. Дети, конечно, тут же уснули.

А Идриса все не было. Я не вытерпел, пошел от нашего пристанища назад, Спустился немного вниз — вижу, скачет какой-то всадник. Пригляделся — о, аллах! — да это мой брат Идрис. Откуда же у него конь?! И одежда на нем чужая. Дождался, пока Идрис подъехал ко мне.

— Где ты был? — спрашиваю сердито, забыв о том, что младшему брату нельзя повышать голоса при старшем.

— Видишь, я жив, теперь пойдем дальше со спокойной душой,— как ни в чем не бывало проговорил Идрис, спрыгивая с лошади.

Но я не мог успокоиться.

— Что же ты натворил? Откуда у тебя конь? Ты украл его? — продолжал я расспрашивать Идриса, хотя уже и сам понял: конечно, украл, не Салтанбек же дал ему коня на прощанье.

А Идрис вдруг сказал мне такое:

— Того, кто мстит за свою кровь, не называют вором. Брат, я мстил за свою кровь.

— Ты мстил? — испугался я,— кому ты мстил? У нас же нет кровника.

— Ты думаешь, нет? — вдруг закипел Идрис.— А разве тот пот, которым мы с тобой поливали наше поле в горах, не наша кровь? А те слезы, которыми обливались наши дети и жены, когда у нас уводили единственную корову, разве не были нашей кровью? Что молчишь? Не-ет, брат, у каждого бедняка есть свой кровник, потому что живем мы в кровавое время. Вот я и рассчитался со своим кровником.

Никогда в жизни не видел я Идриса таким злым. И голос у него был какой-то другой — чужой голос, а глаза мрачные и мутные. Я понял, что мой старший брат Идрис, прежде такой разумный, рассудительный, сотворил что-то ужасное.

— Ты Ермолаева?..— спросил я, запинаясь.

Я боялся выговорить вслух это страшное слово «убил»...

Идрис кивнул.

— Тебя видели?

Идрис снова кивнул.

— Теперь нам конец. Они нас догонят и никого не пощадят: ни детей, ни женщин, ни тебя, ни меня! Что ты наделал, безумец?!

— Не кричи,— ответил Идрис,— на того, кто видел меня, я надеюсь.

— Кто же он, скажи...

— Ты помнишь старого казака Устима? Он часто заглядывал к Наурузовым.

Идрис, ведя коня в поводу, рассказал мне, как после расправы с Ермолаевым он спрятался у кого-то в огороде. Слышал, как его искали, всадники шарили по всей станице. Не нашли... Когда все поутихло и брат хотел выбраться из своего убежища, послышались осторожные шаги. Идрис глянул — старик Устим. Испугался Идрис, чуть было не бросился на Устима, а тот поманил его рукой и повел в свой курятник. Там Идрис сидел до полудня. Потом в курятник заглянул Устим и позвал Идрнса в дом. Накормил, заставил надеть казачью одежду. Поговорили они по душам, хотя еле-еле понимали один другого, Устим сказал Идрису, мол, забирай моего коня, трудная у тебя впереди дорога. А Идрис подарил старику свой кинжал. Устим взял кинжал, но отдал Идрису свою саблю. Нельзя, мол, мужчине в дороге оставаться безоружным. И еще старый Устим сказал Идрису, что по Ермолаеву никто слез не прольет, потому что и над своими бедными казаками он издевался.

— Понял я, брат, что у нас, бедняков, и у мусульман, и у русских, один враг — богатеи, будь они хоть русскими, хоть и нашей веры. Сам посуди, разве князь Салтанбек не мусульманин, разве он не ходит в мечеть? А кто загнал нас в горы, а потом отнял наше поле и корову вместе с этим гяуром Ермолаевым? А Ермолаев почему грабил своих бедняков? То-то, брат...

— Хватит, хватит,— прервал я старшего брата,— ни слова не говори больше об этом. А то тебя всю жизнь будут считать убийцей.

Когда мы подошли к своим семьям, Идрис вытащил из мешка огромный пшеничный каравай.

— Это мне тоже Устим дал, хлеб-соль на дорогу,— сказал Идрис, задумчиво глядя на наших голодных детей, и стал отламывать от каравая всем по большому куску.

Не помню уж, как долго добирались мы до берега Черного моря. Если б не конь, подаренный Идрису старым Устимом, не видать бы нам белого света. Всю дорогу мы молили аллаха за старого казака Устима.

Его конь спасал от смерти наших малышей, тащил их на своей крепкой спине. Да, с таким добрым человеком, как старый Устим, не только на земле, а и на том свете жить можно, хоть он и русский. Он столько добра нам сделал, что его хватило бы на искупление всех грехов и гяуров, и мусульман. Да с таким гяуром я и сейчас готов лечь в одну могилу.

На берегу Черного моря мы долго ждали, пока нас перевезут в Турцию... И тут досыта натерпелись. Куда ни глянешь, по всему берегу покойники да больные, голодные дети. И карачаевцы, и черкесы, и абазинцы, и кабардины, и адыги, и чеченцы страдали и умирали на этом берегу. Здесь же и хоронили все своих покойников. И никто из нас не мог помочь другому, каждый думал, как сберечь свою голову, свою семью.

Да, жестокое, лютое было время.

Но за морем, в долине Трабзона, нам стало еще хуже.

Всех, кого перевезли вместе с нами, тут же погнали, как стадо, в особое место — «для пришельцев». Так нас всех называли. Там под охраной солдат месяцами томились переселенцы с родного Кавказа. Ни единого человека не выпускали солдаты в город.

А к нам каждый день наведывались турки-купцы, покупали детей. Страшно подумать об этом, но ведь многие, многие родители продавали своих малышей за гроши. Страшно подумать, а что оставалось делать? Все равно дети один за другим умирали от голода и болезней, все равно одного за другим хоронили... Продавали со слезами, но все же надеялись — а вдруг там где-нибудь дети выживут? Может, на беду и муки, но ведь зачем-то дал им аллах жизнь?

И тут как не вспомнить добрым словом старого Устима. Коня его мы продали еще на том берегу и на вырученные деньги запасли пшена, словом, перебивались. Не досыта ели наши дети, но все-таки были живы.

Но добрались турки-купцы и до наших детей. Как-то подъехал к нашему стану дородный такой, пузатый купец, с ним два вооруженных всадника. В одном я сразу признал Мурад-пашу. Того самого, что трижды приезжал в наш родной аул и звал нас на турецкую землю, обещал тут сады аллаха. Я окликнул его, но он ровно не слышал. Не отзывался на зов и других односельчан. Видно, побаивался.

А толстый, пузатый купец подъехал к трем сыновьям Идриса. Старшему, Тохтару, было восемь, Юсуфу — четыре, а младшему, Сафару — всего два года. Чувствуя неладное, все трое вцепились друг в друга, хотя и не понимали, зачем явился купец. А он пощупал у каждого волосы, пригляделся к зубам, словно скотину выбирал, и вытащил деньги. Сначала он протянул деньги мне. Я покачал головой, мол, это не мои дети. Тогда купец протянул деньги Идрису.

— Лишних детей у меня нет! — с гневом выкрикнул Идрис, но усатый и бровью не повел.

— Вот этих двоих возьмем,— сказал он своим всадникам, показывая пальцем с дорогим перстнем сначала на Тохтара, потом на Юсуфа.

Всадники подскочили к несчастным мальчикам, чуть не сбив их копытами, схватили обоих и бросили на шеи коней. Все наши дети закричали страшным криком. Завыли две матери. Купец с размаху бросил деньги в лицо Идрису и вставил ногу в стремя.

— Спасибо Устиму за саблю! — рассвирепел Идрис и бросился на купца.

Вмиг усатая голова купца рассталась с сытым, откормленным телом, Я тотчас подскочил к всаднику, который схватил нашего Тохтара, и вцепился в уздечку его коня. И тут же прогремел выстрел. Мурад-паша в упор убил моего старшего брата Идриса... Следующий выстрел Мурад-паши достался мне. Он насквозь пробил руку. Я упал.

Всадники рванули коней, увозя наших несчастных, беспомощных мальчиков Тохтара и Юсуфа.

Я еле поднялся и, шатаясь, подошел к Идрису. Мой старший брат умирал в муках, изо рта у него шла кровь. «Дети...» — одно это слово смог через силу сказать мне старший брат перед смертью.

Не знаю, были бы мы живы, если б не добрые люди. К вечеру нашу семью стали разыскивать офицеры с солдатами хотя за убийство купца мой бедный брат Идрис уже поплатился жизнью. Мне грозила верная гибель. Но нас не нашли. Сразу же после того как Идрис навеки закрыл глаза, люди, такие же мученики, как мы, увели нашу семью, спрятали всех нас под ворохом рваных одеял. Сколько им ни угрожали солдаты, они нас не выдали. Молча стояли, опустив головы. А один смельчак, не то черкес, не то чеченец, уж я не помню, не выдержал и крикнул:

— Зачем вы нам угрожаете? Да неужели ваш пузатый купец не стоит двух наших детей и их отца, убитого вашим пашой? Это мы еще должны рассчитаться с вами за двух детей. Кровь за кровь, такой обычай у нас на Кавказе.

Офицер махнул рукой, и солдаты скрутили этого храброго парня, привязали к хвосту коня и увели. Так еще один хороший человек сгорел в этом аду. Вспомнились мне слова проклятого Мурад-паши, всем обещавшего рай в Турции. Не обманул нас: покойники-то наверняка в рай попадают. А покойников здесь день ото дня становилось все больше.

Потеряв в один час двух сыновей и мужа, жена Идриса — Назифа через три дня скончалась от разрыва сердца. От большой семьи моего брата остался один двухлетний малыш Сафар. Да еще сабля Устима, та самая, которой Идрис отсек голову купцу-душегубу.

Чего я только не делал, чтобы вернуться на родину! Да разве вернешься? Одному-то, может, и можно было тайком пробраться, а честным путем с женой и детьми и думать нечего. Русский царь запретил мусульманам-беглецам возвращаться обратно, а турецкому султану тоже ни к чему нищие... И маялись мы на чужбине, словно проклятые аллахом.

Не счесть, сколько тысяч невинных жизней загублено в одной долине Трабзона в ту лютую пору.

Так-то вот, дети мои, мир устроен. Земли на белом свете полным-полно, а бедняку негде твердо поставить ногу. Все вроде при жизни не хватает людям земли, но в этой же самой земле всегда найдется место покойникам. До седых волос дожил, а все не могу понять, почему всевышний обрек на такие муки бедных людей...»

Когда старик Хиса умолк, никто из нас не мог вымолвить ни слова. Не знаю, кто о чем думал, а во мне билась одна мысль: «Значит, я не самая несчастливая?» Как мне было жалко старого Хису и сироту Сафара, выросшего на чужбине! Как мне было жалко безвинных мальчиков Тохтара и Юсуфа, которых похитили злодеи. Где они, эти горемыки? Живы ли? Или, может, тоже погибли в неравной схватке, как их бедный отец Идрис? Сердце мое разрывалось от жалости ко всем, кто нашел свою смерть в знойной долине Трабзона. О аллах, сколько же слез пролили на твою землю обездоленные...

Было за полночь. Очаг затухал. Кавказ принес со двора сухих поленьев, Ахмед положил их на пылающие угли и стал раздувать огонь. Когда вспыхнувшее пламя осветило угрюмые лица, я подумала: в этой комнате все родные, здесь не две разных семьи, а одна. Горести жизни разделили они поровну. Живут с одной болью, кровавым потом зарабатывают свой хлеб и делят его меж собой, никого не обижая. Взять того же Сафара. Остался он круглым сиротой в чужом краю, Хиса стал ему отцом, вырастил. Осиротела я, осталась с глазу на глаз с бедой, Сафар обогрел, словно дочь родную. Теперь Нафиса стала мне матерью, а Ахмед отцом. А Сафар, будто родной брат, не покидает их дом ни в радости, ни в горе. И все добрые руки этих людей тянутся ко мне, сироте, стараются обогреть, обласкать. Почему же, почему бедный-то человек всякий раз бедного понимает?

Тут заговорил Ахмед. Отвлекаясь от мрачных своих дум, я прислушалась к его ровному низкому голосу.

— Не помню я, Хиса, как бросали мои предки очаги и уходили в Турцию. Совсем несмышленышем был я в ту пору. Здесь, на чужбине, и вырос. Но и я повидал на своем веку немало горя. Родители мои вместе с земляками жили в селении, которое мы все называли аулом. Помню, мне было лет двадцать, когда у нас в ауле пошли слухи о том, что пора, мол, возвращаться на родину, на Кавказ. Как-то раз все наши мужчины собрались вместе и затеяли спор.

— Какая здесь жизнь? — спрашивали одни.— Никто нас и за людей не считает. До нашей веры никому здесь нет дела, каждый норовит обмануть, обойти да заставить на себя работать. Нет, пока не поздно, давайте-ка попробуем всем аулом вернуться в родные края.

Другие отмахивались:

— Какие там — родные края? Кто вас ждет на Кавказе? Чего вы там забыли? Возвращайтесь, если охота умирать среди гяуров.

А третьи свое говорили:

— Лучше уж отступиться от мусульманской веры, чем пропадать из-за нее на мусульманской земле. Лучше уж умереть гяуром на родине, чем жить мусульманином на чужбине.

Долго они спорили, стараясь перекричать друг друга, потом разделились так: те, кто хотел вернуться на Кавказ, собрались вместе, а те, кто хотел остаться, стали против первых. Глянул я — тех, кто хотел вернуться, было намного больше. Но отец мой Калмых стоял среди тех, кто хотел остаться в Турции. Мне стало не по себе, в душе я даже разозлился на отца. А у него лицо было печальное, задумчивое. И вдруг отец поднял руку.

— Люди, джамагат! Послушайте и меня. Что говорить, большую мы сделали ошибку, приехав сюда. И если мы все как один уедем отсюда, никто нас за это не убьет, никто не осудит. Но поймите же, нельзя нам вот так отделяться, нельзя, чтобы одни вернулись на родину, а другие остались на чужбине. И так судьба разбросала наш народ куда попало. Вспомните, сколько земляков похоронили мы в долине Трабзона. Если и дальше.будем вот так-то разбегаться по белу свету — ни души не останется от нашего народа. Я думаю вот что — надо нам принять токяльi он всегда приносит пользу. Давайте, заклинаю вас всех, давайте примем такой токяль: всем до единого вернуться к очагам наших предков, которые остывают без нас.

Мужчины с удивлением переглядывались: ведь мой отец Калмых вроде был против возвращения. Удивился и я. А он все настаивал на своем:

— Давайте принимать токяль! Я не двинусь с места, пока мы не решим все вместе вернуться к нашим братьям на Кавказ. Не примет нас наш народ, все равно родная земля не прогонит, простит нам нашу ошибку!

Так складно, так твердо и душевно сказал это мой отец Калмых, что мужчины все до единого одобрительно загудели.

И тут вмешался эфенди нашего аула. Эфенди Мухамед был против возвращения на Кавказ.

— Когда вы умрете на вашем Кавказе и ваши трупы бросят свиньям, вы меня вспомните, пожалеете еще, да поздно будет!

Правда, мало кто слушал эфенди. Один даже осмелился крикнуть слуге аллаха:

— Неправду говорит Калмых, что ли? Токяль всегда приносит пользу. Вернемся всем аулом и всем аулом поселимся на Кавказе. И новое селение назовем Токяль в честь сегодняшнего решения.

Всем это понравилось. Хорошо надумал этот Ереджиб. Помню, высокий такой был, суровый, а тут у него глаза теплом засветились. Все мужчины тоже повеселели. Стали переговариваться, прикидывать, как поедут, скоро ли доберутся до родного Кавказа, только и слышалось: «Токяль...», «В Токяле..,», «До Токяля...», как будто и правда было на свете такое селение.

Через двадцать дней все собрались в дорогу, две семьи отказались ехать. Конечно же, и эфенди. Двинулись в путь. Шел последний осенний месяц. У каждого в голове одна дума: только бы успеть до зимы добраться до родного Кавказа.

Длинной-длинной вереницей тянулись мы друг за другом по дороге. На четвертый день, под вечер, на дороге откуда-то налетел на нас страшный снежный буран. Негде спрятаться, негде укрыться. Буран сбивал всех с ног... Старики, старухи и дети в ужасе рыдали. Кое-как добрались мы до небольшого леска, на "скорую руку натянули навесы, развели костры и хоть немного отогрелись. Старики посоветовались и порешили: двадцать наиболее уважаемых мужчин послать в Трабзон к властям за разрешением вернуться на родину, остальным не трогаться с места, пока посланцы не возвратятся с разрешением.

Чуть засветлело, так и сделали. Отец мой тоже отправился вместе с другими в Трабзон, а я остался с матерью и младшей сестрой.

Прошел день, другой, на третий вернулись наши посланцы.

— К турецким властям попасть немыслимо, а русский представитель отправил царю письмо о нашей просьбе. Он, видите ли, не может решить дело. Придется ждать ответа.

Хорошо хоть погода прояснилась, солнце пригревало, стало теплее. Целых пятнадцать дней мы не трогались с места, все ждали хорошей вести от царя. Начались холода, по ночам мороз прихватывал, еда кончилась. Снова пошли наши посланцы в Трабзон и принесли плохую весть:

- Царь не велит возвращаться. Живите, мол, там, куда уехали.

Что было делать, куда деваться? Хоть пропадай! Пока старики судили-рядили, как быть дальше, нашу стоянку окружило целое войско турецких конников с винтовками наперевес. Офицер подъехал поближе и закричал:

— Говорите, кто из вас затеял это, кто повел за собой?

Конечно, все промолчали.

— Я все равно отыщу того негодяя, который еще не насмотрелся на гяуров,— еще злее закричал офицер и приказал своим солдатам выстроить всех наших мужчин, всех до единого, у кого на голове была папаха.

Затем он, приглядевшись к нам, вытолкнул поочередно самых старших.

— Этим вот не сидится на месте, они всех сбили с толку. Что, правду я говорю? — усмехнулся он.

И снова все промолчали.

— Молчите? — все больше и больше распалялся турецкий офицер.— А теперь, чтобы впредь ваши потомки не предали мусульманскую веру и не вздумали возвращаться к гяурам, получайте сполна.

С этими словами офицер навел свой пистолет на толпу наших старших мужчин и начал стрелять. Наши женщины и дети так закричали, что за их криком почти не слышно было свиста пуль, которыми солдаты косили наших дедов и отцов. А солдаты стреляли в них, как в бешеных собак... Все смешалось — и стоны, и крики, и кровь, и слезы. Не помня себя, я рванулся к отцу, но меня ударом приклада отшвырнул солдат и потащил в сторону, где уже стояли под прицелом другие наши парии. К ним в толпу солдаты то и дело швыряли маленьких мальчиков, вырывая их из материнских рук. Неподалеку от нас сгоняли в толпу женщин с черными, распухшими от слез лицами. К подолам матерей жались маленькие, беззащитные девочки. А деды наши и отцы все чаще падали под беспощадными пулями. Отец мой Калмых лежал на холодной земле. Я не сводил с него глаз. Когда я понял, что он убит, все поплыло передо мной, и я упал.

Очнулся я на руках друга. Нас, молодых парней и мальчишек, солдаты отвели подальше от рыдающих женщин. Отобрав самых маленьких мальчиков, солдаты прикрутили их к седлам, а всех, кто постарше, привязали веревками к хвостам коней и погнали по дороге. Так мы прошли день, не заходя ни в одно селение, так прошли второй, то степью, то лесом. На третий день в полдень нас остановили на отдых.

Лежу я, привязанный веревкой к хвосту вороного коня. Вижу, едет к нам с турецкими офицерами эфенди Мухамед из нашего селения. Совсем рядом со мной прошли их кони, и я услышал, как офицер сказал:

— Деньги получишь через неделю, Мухамед-эфенди.

— Ладно,— отвечает тот.— За каждого мальчика, независимо от возраста, я должен получить как уговаривались.

И они проехали.

Кровь во мне закипела: так вот кто нас продал, вот кто выпил кровь наших отцов и слезы наших матерей! Проклятый эфенди! Да как же всевышний терпит на земле таких своих слуг, что он не видит, что ли? Кто же он, эфенди Мухамед, душегуб или безумец? Где, в каком Коране написано, что аллаху нужна кровь жителей целого аула? Коран запрещает убийства. Значит, слуги аллаха забыли заветы всевышнего. Значит, деньги для них важнее, чем мусульманская вера?..

Нас снова погнали дальше. Я шел, подчиняясь солдатам, но одна-единственная мысль одолевала меня. Бежать! Бежать, бежать, надо бежать и наказать вероотступника эфенди Мухамеда. Но как бежать? Руки мои связаны за спиной, а сам я тащусь на веревке вслед за конем.

И все-таки беда всегда надоумит человека отыскать выход. Нашел его и я, нашел в отчаянии;

С трудом, потихоньку я стал связанными руками передвигать бляху своего ремня на спину. Долго старался, работал и животом, и руками, но все же справился. Зацепил за бляху веревку, которой были связаны мои руки, и стал перетирать ее. К вечеру руки мои были свободны. Я не побежал сразу, все ждал удобного случая.

Когда нас вели по мосту через речку, я отвязал себя и бросился в холодную воду. В меня стреляли, но я хорошо умел плавать под водой. Только меня и видели!

Конечно, трудно было найти дорогу, по которой вели тебя два дня и две ночи привязанного, как последнюю

скотину, к хвосту коня. Но меня спасли следы от копыт. По ним я и шел. Я умирал от голода, но обходил стороной все селения, как зверь.

Ночью я забирался на какое-нибудь дерево повыше, привязывая себя к стволу веревкой и дремал. А днем бежал, не теряя ни минуты, бежал к убитому отцу, несчастной моей матери и беззащитной сестренке.

Когда я из последних сил добрался до нашего стана, там уже не было ни одной живой души...

Больше ста свежевырытых могил безмолвно обступили меня. И я все понял.

Несчастные наши женщины вырыли эти могилы. Туго завязав животы платками, они похоронили своих покойников. Нарушили извечный мусульманский обычай, запрещающий женщинам не только хоронить, но и заходить на кладбище. Они похоронили покойников своими руками, без надгробных камней, без молитвы...

Я припал к ближней могиле и зарыдал.

Потом я поднялся и стал звать кого-нибудь. Никто не откликнулся на мой зов. Я закричал еще громче, но все та же мертвая тишина была кругом.

И снова я побежал, как затравленный зверь, побежал искать мать и сестру. А где мне было их искать? Может, их тоже убили? А может, они вернулись в аул? И я бежал и бежал вперед, думая, что бегу к аулу. Прошел день, прошла ночь. Выбившись из сил, голодный, с ободранными до крови ногами, я упал у подножья какой-то скалы и не мог подняться. Пошел дождь со снегом, холодный ветер пронизывал меня до костей, а я не мог подняться, Глаза слипались, не было сил. Только одна мысль удерживала меня на этой земле: где моя мать? Где сестра Фариза? Увидеть бы их хоть раз, услышать хоть раз их голос.

Наверно, я так и уснул бы последним сном, если бы не послышался мне детский плач. Я испугался, подумал, что теряю разум и все это мне мерещится. Но плач повторился. Нет, здесь кто-то есть или я сошел с ума, подумал я и заставил себя подняться.

Пошел против ветра, вспомнил, что плач долетал до меня при его порыве.

Пройдя шагов десять, заметил на краю скалы двух черных воронов. Недалеко от них кружил третий. Там оно, там, подумал я, и побежал к скале.

От того, что я увидел, волосы у меня встали дыбом, а ноги подкосились.

У подножья обледенелой скалы лежала мертвая женщина. Голова на камнях. Из-под платка, почти сорванного с головы ветром, торчат покрытые инеем волосы.

А на вытянутых ногах покойницы лежит маленькая, лет шести, девочка. Вцепилась в мертвую мать ручонками, то ли сама материнского тепла искала, то ли мать хотела согреть... Я сразу понял, что девочка тоже мертвая.

А на груди у женщины лежал живой младенец. Посиневшим ртом он хватал остывшую материнскую грудь и пронзительно кричал. Младенец был почти голый, тряпки, в которые его запеленала мать, сползли...

Сначала я шевельнуться не мог от ужаса. Потом опомнился, подбежал, схватил младенца и сунул себе за пазуху под черкеску. Пригляделся к женщине и девочке, потряс их, но ни капли тепла не было в их остывших телах. Хотел было уйти с мальчиком, но тут снова ужас обуял меня. Как же так? Как я могу оставить несчастных покойниц? Глаза им выклюют черные вороны, а тела растерзают голодные шакалы и волки. Пришлось вернуться. Наломал веток, выбрал среди камней безветренное местечко и оставил там ребенка.

Затем положил рядом покойниц, огородил их камнем, прикрыл ветками и хворостом, а сверху навалил широкие каменные плиты. Такую могилу нашли несчастные мать и дочь. Рыть землю мне было нечем, ни ножа, ни кинжала.

Снова сунул я орущего младенца за пазуху и пошел по извилистым тропам. Снег припорошил землю, затерялись следы копыт, я сбился с пути и шел куда глаза глядят... Ничего не было впереди.

Младенец пригрелся и уснул.

Наконец в какой-то низине я заметил стога. Это прибавило мне сил. Раз стога стоят, значит, думаю, и люди должны быть неподалеку.

Пошел на стога. Подойдя поближе, заметил следы. Я крикнул: «Эй-й!» Ни звука в ответ. Пошел по следам, они привели меня к одному из стогов. Пригляделся я и сразу увидел подкоп в стоге.

— Эй, есть ли тут живая душа? — закричал я, но снова не услышал ответа.

Положив младенца у стога, я стал разгребать сено. Ребенок заплакал.

И тут же сено зашевелилось, зашуршало. Я даже испугался, одной рукой схватил младенца, другой — палку, которую поднял где-то по дороге.

— Эй, кто там? Если ты мусульманин, выходи! — подал я голос.

Из сена медленно показалась девичья голова с испуганными глазами. Немного погодя передо мной стояла девушка лет семнадцати, высокая, с худенькими плечами, в легком платье и грубом самотканом платке. Мы молча глядели друг на друга. Мне показалось, что эта девушка тоже была из нашего аула. Где-то я ее видел раньше, хоть и не знал ее имени. Вспомнил: я видел ее в тот день, когда все отправились в этот проклятый путь. У нее на ногах были в тот день высокие красные сапожки, яркие такие, я их запомнил. Она и теперь стояла в тех же сапожках, только они были грязные и ободранные.

Младенец надрывно кричал.

— Где же мать этого маленького, где она? — не выдержала девушка.

Не дожидаясь моего ответа, подняла ребенка, прижала к себе.

Я рассказал ей, откуда взялся младенец. Из больших глаз девушки покатились слезы. Она протянула мне младенца, юркнула в свой стог и вынесла оттуда маленькую корзиночку с дикими грушами.

— Он голодный, потому и плачет. А у меня ничего больше нет.

Она выбрала грушу помягче, почистила краешком своего платка и поднесла ко рту мальчика. Девушка, видно, никогда не имела дела с ребенком, а я видел, как мать растила сестру.

— Да разве он может съесть эту грушу? — вмешался я.— Он же беззубый, грудной. По-моему, ему и года-то нет. Давай-ка пожуй сама и клади ему в рот. Девушка послушалась меня. Младенец иссосал четыре груши, успокоился и уснул у нее на руках. Мы залезли в стог.

— Бедный, и куда же ты теперь с ним? — спросила девушка дрожащим голосом.

— А я знаю? Может, найду своих, мать и сестру, как-нибудь вырастят.

- Мать и сестру? — переспросила девушка.— Да ты в рубашке родился, если у тебя есть мать и сестра.

— А ты?.. У тебя разве никого нет? — Мне стало так жалко эту бледную девушку с мокрым от слез лицом.

— Умерла у меня мама... совсем недавно умерла,— еле слышно ответила она.— А отца убили вместе со всеми мужчинами...

Я долго молчал, хотел, чтобы девушка успокоилась, потом спросил у нее:

— Ну, а ты? Почему ты одна, почему отстала от наших женщин?

Девушка тяжело вздохнула.

— Когда убили наших мужчин, а молодых парней угнали, солдаты стали приставать к девушкам. Один схватил меня за руку и потащил в лес. Я еле вырвалась и побежала. Он долго гнался за мной, далеко-далеко. Я споткнулась и покатилась под обрыв. Наверно, он подумал, что я разбилась, и потащился обратно. А я дотемна просидела в кустах, все боялась, что он вернется. Потом пошла искать своих, но заблудилась, никого не нашла... Ничего я о наших не знаю. Скитаюсь, брожу где попало, иду куда глаза глядят. Питаюсь дикими грушами.

— Что же, кроме отца, родных у тебя не было? — спросил я.

— Никого,— ответила девушка и снова заплакала.

— Не плачь, не плачь,— старался я утешить ее.— Теперь у нас одна дорога. Думаю, аул наш недалеко. Пойдем-ка, пока светло.

Мы поднялись и пошли. Вдвоем идти было легче, то я словом девушку подбодрю, то она меня взглядом. Младенца мы несли поочередно.

Весь день мы прошагали и в полночь, еле живые, добрались до нашего аула.

Завидев наш дом, я прибавил шагу, надеясь, что вот-вот увижу свою мать и сестру Фаризат, вместе с ними хотел оплакать моего убитого отца. Но где там...

Дверь нашего дома была наглухо закрыта, во дворе ни души.

Стал стучать в дверь, все еще надеясь, что мать и сестра спят и не слышат. Но никто не отзывался.

Я дернул дверь. В комнате темнота да холод. Хотел зажечь коптилку, да не было под руками ни кресала, ни кремня. Бросился к очагу — в нем ни искорки, одна зола. Как говорится, очаг наш совсем погас...

Я усадил девушку в комнате, а сам вышел во двор. Прислушался к тишине — ни звука, ни шороха, будто все вокруг вымерло. Набрал на ощупь хвороста, сгреб немного соломы с соседского сарая, принес в комнату и устроил что-то вроде постели.

— Ложись здесь вместе с ним,— сказал я девушке,— а я прилягу в углу. Бери мою черкеску, все потеплее будет.

— А ты как же, чем ты укроешься? — заволновалась девушка,— Ты же мокрый, простудишься...

— Ничего со мной до смерти не будет, спите,— ответил я.

Девушка легла и тут же спросила меня с тревогой:

— Не могу понять, почему этот мальчик так долго спит?

— Спит, и молодец. Устал он, понимаешь, наголодался, продрог. Покормила ты его своими грушами, согрела — вот и спит.

— Все-таки кто были его родители, кто? — не успокаивалась она.

— Не знаю. Наверно, кто-нибудь из нашего аула. Всех-то не упомнишь, ведь столько народу у нас было. Просто счастье, что я услышал его плач, не быть бы ему живым,— мне хотелось хоть как-то утешить, успокоить девушку.

— Бедненький, бедненький,— приговаривала она, тяжело вздыхая.

И вдруг младенец заплакал, будто понял, что его жалеют.

Я вскочил посмотреть, что с ним, все во мне дрожало от мысли, что с ним может случиться что-нибудь плохое.

Девушка пожевала груши и снова стала кормить ребенка.

— Молока бы ему достать хоть каплю,— снова подала она голос.

— Да-а, молока-то хорошо, да где сейчас возьмешь? — и, чтобы успокоить ее, уверенно сказал:—Утром достанем.

Бледный свет месяца пробивался в маленькое окошко нашего дома, освещая девушку и младенца. И в этом мертвенном свете оба они казались мне такими жалкими...

Девушка неумело ласкала мальчика, наклонялась над ним, давая разжеванную грушу, а когда она поднимала голову, на ее впалых щеках блестели слезы. Сердце у меня сжималось от жалости и к ней, и к этому беззащитному, беспомощному существу. Но я не плакал. Слезы мои иссякли.

— Бедный ты мой,— снова вздохнула девушка, и каждый вздох ее не был похож на прежний, в каждом была своя боль...

Всю эту ночь мы не сомкнули с ней глаз и все говорили, говорили. Младенец то засыпал, то просыпался, а под утро он вдруг на удивление нам пролепетал какое-то чудное слово, очень похожее на слово «Кавказ», и снова горько заплакал.

В испуге мы отпрянули от малыша. Глянули друг на друга недоумевая: где мог слышать он это слово?

Может быть, от нас? Ведь день и всю ночь мы повторяли его. И вот вместо первого слова «мама» младенец запомнил слово «Кавказ». А может быть, он слышал это слово еще раньше? Может, его часто говорила его погибшая мать... Она могла сказать это слово и умирая. В пути к родному Кавказу.

А может быть, мы просто ослышались?.. Оно жило в нас тогда, это слово. И нам казалось, что всякий, кто ни откроет рот, обязательно скажет это заветное слово — «Кавказ».

В общем, мы с девушкой не сомневались, что младенец пролепетал точно это слово.

— Кав-каз! — удивилась девушка, взяла ребенка и прижала к своей груди.

— Кав-каз! — повторил я следом за девушкой и осторожно погладил теплую, с черным пушком головку младенца.

Так мы и стали звать мальчика — Кавказ...

Утром мы с девушкой обошли все дома аула. Узнали, что живыми возвратились всего лишь сорок женщин. Почти всех остальных скосили по дороге холод, голод и неизбывное горе.

Своих я так и не нашел...

Через три дня после нашего возвращения в аул пришли еще пять парней моего возраста. Все они, как один, проклинали эфенди Мухамеда.

— Пересчитал нас, как овец, и продал в турецкую армию,— рассказывали они.— Нам удалось убежать из крепости. Об остальных ничего не знаем.

Эти же парни говорили, что в Трабзон, к русскому представителю, все же дошли пятнадцать наших женщин. Генерал сжалился и как-то переправил их на родную землю, за море. Кто знает, может, среди них и были моя мать и сестра? Никогда в жизни я их не видел, ничего не слышал о них...

Я тоже рассказал вернувшимся парням о подлости эфенди Мухамеда, который предал и продал целый аул.

Парни тотчас решили позвать наших женщин. Стали советоваться, как быть.

— Месть, только месть! Никакой пощады! — одна за другой повторили все женщины.

Мы вшестером вооружились и направились к дому эфенди. Женщины шли за нами. Глаза их горели огнем гнева и мести.

У ворот дома эфенди Мухамеда все сорок женщин вырвались вперед, обгоняя нас. Я не успел ничего сообразить, как увидел, что они уже гонят эфенди Мухамеда по улице, избивая палками. Его шатало из стороны в сторону, как на сильном ветру, и под одним из сильных ударов он упал навзничь посреди улицы, в грязную лужу. Лучшей смерти и не заслужил этот предатель.

Конечно, после убийства эфенди нам всем надо было уходить из аула, обживаться на новом месте. Женщины стали упрашивать, чтобы мы поселились у тех страшных могил, где лежали наши расстрелянные отцы и деды. «Пусть и нас там же похоронят, когда умрем»,— умоляли женщины. И мы согласились.

Вернулись на это проклятое место и там поселились. И назвали его Токяль, в память о безвинно погибших. Я говорил вам, как им хотелось, чтобы был такой аул на Кавказе, да судьба рассудила иначе...

Младенец, которого я подобрал, вырос, стал мужчиной, так и живет со своим чудным именем.

А девушку, что я тогда встретил, вы тоже знаете. Ее зовут Нафиса.

Мы с Нафисой давно все рассказали Кавказу, он знает всю эту горькую правду. Но все равно он нас любит, как сын родной. А чего же скрывать? Кровь кровью, а сердце сердцем...

— Ох-хо-хой,— в который раз в эту бессонную ночь вздохнул старик Хиса.— Слышал я, слышал про аул Токяль, да впервые встретился с тем, кто сам в этом аду побывал. Сколько твердили нам эфенди, мол, турки — мусульмане, единоверцы, у них разбогатеете. Нечего сказать, разбогатели! Заманили нас сюда да и хлебают наши слезы и кровь ложкой...

— Пора на покой, дорогие гости, вы и так устали с дороги,— по-хозяйски просто и радушно сказала Нафиса.

Только среди ночи мы улеглись — кто где. Но спать я не могла. Я забыла о своей беде и думала о людях, которых узнала здесь, в доме у Нафисы и Ахмеда.

Смотрю — Нази, моя ровесница, спит себе спокойно, будто она самая счастливая на свете, ее красивые, длинные косы разметались по грубой серой подушке. Нази, Нази, сколько же страданий выпало на долю твоего отца Сафара, когда родители перевозили его на чужбину! А сколько раз смотрел смерти в глаза твой дед Идрис. Да так и погиб, не дождавшись светлого дня. А где теперь два брата Сафара, где они, эти бедные мальчики, силой оторванные от материнского подола? Их увезли неведомо куда.

Нази! Нази! И как могла она спокойно спать, после страшных рассказов Хисы и Ахмеда? А может, ей все это было не ново, может, уже она слышала их не в первый раз! Нет, не могло у нее быть легко на душе, просто она виду не подавала.

А я еще ни к чему не могла привыкнуть. Так и слышался мне в ночи плач ребенка, хватающего остывшую грудь умершей матери, так и мерещился мне в ночи расстрелянный отец Ахмеда Калмых. Да можно ли тут было уснуть?! Гнев душил меня, когда я вспомнила об эфенди, по доносу которого погиб целый аул, отцы убиты, мальчишки проданы в неволю, а женщины навек остались вдовами...

А Нази спокойно спала. Нет, она не была бездушной, моя названая сестра Нази. Просто свыклась на этой земле с горем. Свыклась!.. Здесь, на чужбине, сон — самая большая отрада для сердца, сон — самый великий праздник у бедняка.

Отец, бедный мой отец! Да неужели до тебя не дошли слухи о муках, которые терпят здесь люди, приехавшие сюда давным-давн

Date: 2015-09-19; view: 230; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию