Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава вторая. Лютер лишился работы на военном заводе в сентябре
Лютер лишился работы на военном заводе в сентябре. Утром, как ни в чем не бывало, пришел в цех и обнаружил желтый листок бумаги, прилепленный к его верстаку. Была среда, и накануне он, как обычно, оставил сумку с инструментами под верстаком, завернув каждый в промасленную тряпку. Они были его собственностью, ему их подарил дядюшка Корнелиус. Старик ослеп еще до его рождения. Когда Лютер был мальчишкой, Корнелиус частенько сидел на террасе и, достав из кармана спецовки бутылочку машинного масла, которую всегда носил при себе, протирал весь набор. Он знал каждый предмет на ощупь и разъяснял Лютеру: вот это – разводной ключ, так‑то, парень, запомни накрепко, а ежели кто не может сразу пальцами определить размер гайки или болта, завсегда действует разводным, что твоя обезьяна, потому ключ этот и прозвали «обезьяньим». Он учил Лютера обращаться со всеми этими штуковинами, чтобы тот в конце концов изучил их так же, как он сам. Он завязывал мальчику глаза – тот знай себе хихикал на прогретой солнцем террасе, – а потом давал ему болт и просил подогнать по нему губки ключа, снова и снова, пока повязка не переставала забавлять Лютера, пока пот не начинал разъедать ему глаза. И со временем руки Лютера научились «видеть» предметы, чувствовать их запах и вкус, иногда он даже подозревал, что его пальцы различают цвета прежде, чем глаза. Наверно, потому‑то он ни разу в жизни и не упустил бейсбольного мяча. И за работой ни разу в жизни не порезался. Ни разу не размозжил большой палец, стоя за сверлильным станком, ни разу не раскровянил руку, ухватившись не за тот конец лопасти воздушного винта, когда эту лопасть подымал. И это притом что глаза его все время смотрели куда‑то вдаль, сквозь жестяные стены цеха, и он вдыхал запах внешнего мира, зная, что когда‑нибудь окажется там, снаружи, далеко‑далеко отсюда, и уж там‑то будет просторно. На желтой полоске бумаги стояло: «Зайди к Биллу». Вот и все. Но Лютер почуял в этих словах что‑то такое, что заставило его нагнуться, извлечь из‑под верстака потрепанную кожаную сумку с инструментами и захватить ее с собой, в кабинет начальника смены. Он держал ее в руке, когда Билл Хекмен, вечно вздыхавший, с вечно грустными глазами, не такой уж плохой парень, хоть и белый, сказал: – Лютер, нам придется тебя уволить. Лютер почувствовал, что будто бы исчезает, проваливается внутрь себя, делается малюсеньким, словно кончик иголки. Он сжался до почти неразличимой точечки в глубине своего же черепа и глядел на собственное тело, стоящее перед Билловым столом, ожидая, когда эта внутренняя точечка велит ему снова пошевелиться. Да так и надо себя вести с белыми, когда они тебе смотрят в глаза. Потому что они говорят таким тоном, только когда просят о чем‑то, что уже решили отобрать, или когда сообщают дурные вести, вот как сейчас. – Ясно, – произнес Лютер. – Не мое решение, прямо тебе скажу, – объяснил Билл. – Парни скоро вернутся с войны, и им понадобится работа. – Война‑то все идет, – заметил Лютер. Билл грустно улыбнулся ему, как улыбаешься псу, которого очень любишь, но никак не можешь обучить садиться или кувыркаться по земле. – Война все равно что кончилась. Мы знаем, поверь. Лютер смекнул, что под этим «мы» он разумеет компанию, и рассудил, что уж ежели кто знает, так это ихняя компания, ведь они ему регулярно платят жалованье за то, что он помогает им делать оружие аж с пятнадцатого года, то есть еще с тех пор, когда Америка, судя по всему, и думать не думала встревать в эту бойню. – Ясно, – повторил Лютер. – Ты здесь отлично потрудился, и мы тебе, конечно, пытались подыскать местечко, чтобы ты с нами остался, но скоро вернется масса наших парней, они дрались как черти, и дядя Сэм захочет их отблагодарить. – Ясно. – Слушай, – произнес Билл немного раздосадованно, точно Лютер напрашивался на ссору, – ты ведь сам понимаешь, верно? Ты же не хочешь, чтобы мы выставили этих ребят, этих патриотов на улицу. Куда это годится, Лютер? Никуда не годится, прямо тебе скажу. Да ты и сам не сможешь смотреть им в глаза, когда пойдешь по улице и встретишь кого‑нибудь из этих парней. Только представь: он бегает, ищет работу, а у тебя в кармане жирненькая зарплата. Лютер ничего не ответил. Не стал ему говорить, что среди этих ребят‑патриотов, которые рискуют жизнью ради страны, полно цветных, но он голову даст на отсечение – не получат они эту работу. Елки‑палки, да он что угодно готов поставить – приди он через год на этот самый завод, чернокожие попадутся ему разве что среди уборщиков, среди тех, кто опорожняет мусорные корзины в кабинетах да подметает металлическую стружку в цехах. И он не стал спрашивать, сколько из этих белых ребят, которые заменят цветных, на самом деле сражались за океаном – или же они получили свои нашивки и ордена в Джорджии или где‑нибудь в Канзасе, за печатанье на машинке и прочие геройские подвиги в том же роде. Лютер держал рот на замке, пока Билл не устал спорить сам с собой и не сказал ему, куда зайти за жалованьем.
Ну и вот, после такого дела Лютер стал разузнавать, как и что, и вскоре услыхал, что, может статься – как знать, – не исключено, кое‑какая работенка сыщется в Янгстауне [20], а кто‑то из его знакомых прослышал, что набирают людей на шахту поблизости от Рэвенсвуда, в Западной Виргинии, всего‑то по ту сторону реки. Но все в один голос твердили: экономика теперь опять стала суровая. По‑белому суровая, братец. А потом Лайла завела речь о тетке, которая у нее в Гринвуде. Лютер ей: – Никогда о таком месте не слыхал. – Это ж не в Огайо, милый. И не в Западной Виргинии, и даже не в Кентукки. – А где? – В Талсе. – Это что, Оклахома? – Угу, – ответила она тихим таким голосом, словно давно все решила и теперь хочет со всей деликатностью сделать вид, будто он сам принял решение. – Черт побери, женщина. – Лютер потер ладонями предплечья. – Ни в какую Оклахому не поеду. – А куда поедешь? К соседям? – Что там такое, у соседей? – Работы там для тебя нету, вот что. Ничего больше про соседей не знаю. Лютер малость поразмыслил: она его словно бы загоняла в ловушку, как будто видела все дальше, чем он. – Милый, – произнесла она, – мы в Огайо ничего хорошего не видали, как были бедные, так и остались. – Не обеднели. – И не разбогатеем. Они сидели на качелях, тех самых, что он повесил на той террасе, где когда‑то Корнелиус учил его всяким штукам, которые после стали его, Лютера, ремеслом. Две трети террасы смыло наводнением тринадцатого года, и Лютер все хотел ее отстроить заново, но в эти несколько лет у него в жизни было чересчур много бейсбола и чересчур много работы, так что руки никак не доходили. Вдруг его осенило: да он же сущий богач. У него впервые в жизни отложены кое‑какие денежки про запас. Какие‑никакие, а на переезд уж точно хватит. Лайла ему нравилась, чего уж там. Ну, не так сильно, чтоб захотелось с ней к алтарю и все такое. В конце концов, ему всего двадцать три. Но ему нравилось вдыхать ее запах, нравилось с ней разговаривать и уж точно нравилось, как она уютно прижимается к нему на качелях. – И чего там, в этом Гринвуде, кроме твоей тетушки? – Работа. У них там полно всякой работы. Большой растущий город, живут в нем одни цветные. И неплохо живут, милый. У них врачи, адвокаты, у мужиков шикарные авто, девчонки чудесно одеваются по воскресеньям. И у каждого свой собственный дом. Он поцеловал ее в макушку; он ей не поверил, но его ужасно умиляла ее способность принимать страстно желаемое за реальное. – Вот, значит, как? – Он фыркнул. – И землю для них, надо понимать, белые пашут? Она потянулась и шлепнула его по лбу, а потом куснула в запястье. – Черт побери, женщина, я этой рукой мяч бросаю. Полегче. Она взяла его запястье, поцеловала, притянула его ладонь к своей груди и попросила: – Пощупай мне животик, милый. – Не дотянусь. Она приподнялась, и его рука оказалась у нее на животе. Он потянулся ниже, но она схватила его за кисть: – Почувствуй‑ка. – Я и так чувствую. – Вот что нас будет ждать в Гринвуде, кроме всего прочего. – Твой живот? Она чмокнула его в подбородок: – Нет, дуралей. Твой ребенок.
Они выехали на поезде из Колумбуса первого октября и катили восемьсот миль по сельской местности. Поля уже ночами покрывались инеем. Небо отливало синевой металла, только‑только вышедшего из‑под пресса. Стога громоздились на серовато‑коричневых полях, а в Миссури он увидел табун лошадей, растянувшийся на целую милю, – лошадки серой масти. Поезд пыхтел, сотрясая землю, оглашая воплями небеса, а Лютер дышал на стекло и рисовал на нем бейсбольные мячи, биты, большеголового младенца. Лайла посмотрела и рассмеялась: – Вот, значит, какой у нас будет мальчик? Большая‑пребольшая голова, как у папы? И длинное тощее тельце? – Не‑а, – возразил Лютер. – Он будет как ты. И он пририсовал ребеночку груди размером с воздушные шары, и Лайла захихикала, и шлепнула его по руке, и стерла картинку с окна. Поездка заняла два дня. В первый же вечер Лютер спустил малость деньжат, сразившись в картишки с какими‑то грузчиками, и Лайла злилась до середины следующего утра, но, если не считать этого, Лютер с трудом мог припомнить в своей жизни более славное время. Он на своем веку успел понаслаждаться бейсбольными триумфами, а в семнадцать они с кузеном, Сластеной Джорджем, прокатились в Мемфис и отлично повеселились на Били‑стрит – незабываемые были деньки, но теперь, когда он ехал в этом вагоне вместе с Лайлой, зная, что у нее внутри ребенок – его ребенок, что в ее теле теперь не одна, а словно бы полторы жизни и что они с ней, как ему часто мечталось, наконец‑то выбрались в большой мир, мчатся по нему с прямо‑таки опьяняющей скоростью, – теперь он чувствовал, как в груди у него перестает пульсировать тревога, преследовавшая его с детства. Он не знал, откуда взялась эта тревога, знал лишь, что она все время обитала где‑то внутри, какими бы средствами он ни пытался ее прогнать – работой, игрой, выпивкой, траханьем, сном. Но сейчас, умостившись на сиденье, ощущая ногами подрагивание пола, закрепленного на стальном подбрюшье вагона, под которым стучали по рельсам колеса, несшиеся сквозь время и пространство, будто время и пространство – сущий пустяк, – да, сейчас он любил свою жизнь, любил Лайлу, любил их будущего ребенка, и он знал, всегда знал, что он любит скорость, ведь то, что стремительно движется, нельзя связать путами, а значит, невозможно продать.
В девять утра они прибыли в Талсу, где их встречали Марта, тетя Лайлы, и ее муж Джеймс, настолько же огромный, насколько Марта была маленькая, и оба – черные‑пречерные, с очень туго натянутой кожей – Лютер даже удивился, как им удается дышать. Но хотя Джеймс и был ростом с всадника на лошади, в семье явно заправляла Марта. Не прошло и нескольких секунд, как Марта потребовала: – Джеймс, родной, забери‑ка у нее вещи, или ты хочешь, чтобы бедняжка упала в обморок от тяжести? – Ничего, тетушка, я… – начала было Лайла. – Джеймс! Тот кинулся исполнять распоряжение. Потом Марта улыбнулась, как улыбаются маленькие хорошенькие женщины, и заметила: – Детка, ты, как всегда, настоящая красавица, храни тебя Господь. Лайла сдала чемоданы дяде Джеймсу и проговорила: – Тетушка, это Лютер Лоуренс, тот молодой человек, я тебе писала. Хотя о письме‑то Лютер и без того мог бы догадаться, его все‑таки поразила сама мысль, что его имя занесли на бумагу и переправили через три штата, чтоб оно в конце концов оказалось в руках у тетушки Марты, и она, должно быть, прикасалась к этим буквам своим пальцем, крошечным, как она сама. Тетя Марта улыбнулась ему – совсем не так дружелюбно, как улыбалась племяннице. Взяла его руку в свои. Подняла на него взгляд, посмотрела в глаза: – Приятно познакомиться, Лютер Лоуренс. Мы здесь, в Гринвуде, ходим в церковь. А вы ходите? – Конечно, мэм. – Ну что ж, – она сжала его кисть влажными ладонями и плавно встряхнула, – тогда, думаю, мы с вами отлично поладим. – Да, мэм. Лютер приготовился долго топать пешком, но Джеймс подвел их к «олдсмобилю‑рео», красному и сияющему, словно яблоко, только что извлеченное из ведра с водой, на колесах с деревянными спицами, с черным верхом, который Джеймс опустил и пристегнул сзади. Чемоданы положили на заднее сиденье, там же разместились Марта с Лайлой, уже тараторившие без умолку, а Лютер забрался на переднее, рядом с Джеймсом, и они выкатили со стоянки. Лютеру подумалось, что в Колумбусе негр за рулем такой машины рисковал бы мигом схлопотать пулю за угон, но здесь, на вокзале Талсы, на них, похоже, не обращали внимания даже белые. Джеймс, расплывшись в улыбке, объяснил, что у его «олдса» восьмицилиндровый двигатель в шестьдесят лошадиных сил. – А вы чем занимаетесь? – поинтересовался Лютер. – У меня два гаража, – ответил Джеймс. – И работают у меня четверо. Я бы рад тебя туда пристроить, сынок, но мне сейчас хватает помощников, насилу с ними управляюсь. Да ты не переживай, в Талсе полно всякой работы, что слева от железной дороги, что справа. У нас тут нефтяные края, сынок. Все пошло в рост из‑за этой черной жижи, оглянуться не успели. Двадцать пять лет назад тут ничего этого не было. Торчала одна‑единственная фактория. Представляешь? Лютер смотрел в окно на проплывающий мимо деловой центр города, на домищи повыше, чем в Мемфисе, – такие он видал разве что на фотоснимках Чикаго или Нью‑Йорка; на улицах оказалось полно машин и полно людей, и он подумал: да ведь трудно вообразить, чтоб такой город можно было отгрохать меньше чем за сто лет, но этой стране некогда ждать, да и незачем. Он посмотрел вперед: они въехали в Гринвуд, и Джеймс помахал каким‑то мужикам, строившим дом, и они помахали ему в ответ, и он погудел, и Марта объяснила, что здесь будет продолжение Гринвуд‑авеню, называется Блэкуолл‑стрит, вот поглядите сюда… И Лютер поглядел. Увидал негритянский банк, и кафе‑мороженое, полное негритянских подростков, и парикмахерскую, и бильярдную, и большую старую бакалею, и универмаг, еще больше, и нотариальную контору, и частную клинику, и здание газеты, и везде кишмя кишели цветные. А потом они покатили мимо кино, гигантского белого шатра, окаймленного огромными фонарями, и Лютер поднял глаза, чтобы прочесть название этого места: «Дримленд» – «Земля мечты», и он подумал: «Так вот куда мы прибыли, братец. Тогда понятно». Они поехали по Детройт‑авеню, где у Джеймса и Марты Холлуэй был собственный дом. Лютера замутило. Здания на Детройт‑авеню были из красного кирпича или из шоколадно‑розоватого камня, и размерами они не уступали домам белых. И не абы каких белых, а тех, кто живет хорошо. Газоны подстрижены до изумрудной щетинки, дома опоясаны террасами под яркими навесами. Они вкатили на подъездную дорожку возле темно‑коричневого дома, выстроенного в тюдоровском стиле, и Джеймс остановил машину, и очень вовремя, потому что у Лютера кружилась голова и он боялся, как бы его не вырвало. Лайла сказала: – Ну, Лютер, просто помереть, а? Да уж, подумал Лютер, только и остается.
На другое утро Лютер не успел позавтракать, как обнаружил, что женится. Когда в последующие годы его спрашивали, как это его угораздило стать женатиком, Лютер всегда отвечал: – Без понятия, черт меня дери. В то утро он проснулся в подвале. Накануне вечером Марта ясно дала понять, что в ее доме мужчина и женщина, если они не муж и жена, никогда не будут спать на одном этаже, а уж тем паче в одном помещении. Так что Лайла получила расчудесную кровать в расчудесной комнате на втором этаже, а Лютеру пришлось довольствоваться подвальным сломанным диваном, прикрытым простыней. От продавленного дивана несло псиной (у них когда‑то была собака, но давно сдохла) и сигарами, в чем был повинен дядюшка Джеймс: после ужина он спускался подымить вниз, потому что тетя Марта в доме курить не позволяла. Тетя Марта вообще много чего не разрешала – браниться, выпивать, всуе поминать имя Господне, играть в карты; запрещалось также присутствие всякого рода низких личностей и кошек. У Лютера сложилось впечатление, что он угодил в самый‑самый конец разрешенного списка. В общем, он улегся спать в подвале и проснулся с растянутой шеей и с запахом давно умершего пса и недавней сигары, засевшим в ноздрях. Сверху до него тут же донеслись громкие голоса. Разговаривали женщины. Лютер вырос с матерью и старшей сестрой, обеих потом унес тиф четырнадцатого года, и, когда он позволял себе о них думать, у него мучительно перехватывало дыхание, потому что они были гордые, сильные женщины с оглушительным смехом, и обе любили его до остервенения. А две женщины наверху спорили до остервенения. Лютер полагал, что ни за какие сокровища мира не следует входить в комнату, где сцепились две бабы. Все‑таки он тихонько прокрался вверх по лестнице и услыхал такое, от чего ему захотелось поменяться местами с дохлым псом Холлуэев. – Я просто устала, тетушка. – Не смей мне врать, девочка. Не смей! Уж я‑то могу распознать эту утреннюю тошноту. Давно? – Я не беременна. – Лайла, ты дочка моей младшей сестры. И моя крестница. Но, девочка, я с тебя живьем шкурку спущу, если ты мне еще раз соврешь. Понятно тебе? Тут Лайла разревелась, и ему стало стыдно, когда он представил себе эту картинку. Марта взвизгнула: «Джеймс!» – и Лютер услыхал тяжелые шаги, направляющиеся в сторону кухни, и подумал, уж не прихватил ли тот на всякий случай свой дробовик. – Приведи‑ка сюда этого парня. Не успел Джеймс открыть дверь, как Лютер отворил ее сам; глаза Марты так и метали в него молнии. Даже еще до того, как он переступил порог. – Полюбуйтесь‑ка на себя, мистер Серьезный Мужчина. Я вам сказала, что мы тут ходим в церковь, сказала или нет, мистер Серьезный Мужчина? Лютер решил, что лучше помалкивать. – Мы христиане, вот мы кто. И под этой крышей мы не потерпим никакого греха. Верно я говорю, Джеймс? – Аминь, – изрек Джеймс, и Лютер заметил, что в руке у того Библия; это напугало его куда сильней, чем дробовик, который он себе воображал. – Ты обрюхатил бедную невинную девушку – и чего же ты теперь ждешь? Я тебя спрашиваю, мальчик. Чего ты ждешь? Лютер осторожненько покосился на маленькую женщину; казалось, в ней бушует такая ярость, что она, эта самая женщина, вот‑вот вцепится в него зубами и вырвет из него кусок мяса. – Ну, мы толком не… – Вы «толком не», так я и поверила. По‑твоему, ты можешь поступать, как твоя левая нога захочет? – И Марта топнула собственной левой ногой. – Если тебе взбрело в голову, что какие‑нибудь приличные люди согласятся сдать вам дом в Гринвуде, ты очень ошибаешься. И под моей крышей ты больше ни секундочки не останешься. Нет уж, сэр. Думаешь, можешь обойтись с моей единственной племянницей по‑своему, а потом отправиться гулять в свое удовольствие? Так вот, я тебе говорю: такого здесь не будет. Он заметил, что Лайла смотрит на него сквозь слезы. Она спросила: – Что же нам делать, Лютер? И тут Джеймс, который, как выяснилось, был не только предпринимателем и механиком, но еще и местным священником, а вдобавок и мировым судьей, поднял Библию повыше и изрек: – Мне кажется, ваше затруднение можно разрешить.
Date: 2015-09-18; view: 265; Нарушение авторских прав |