Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






I. Этическое значение мифов





Леопольд Францевич Воеводский

Каннибализм в греческих мифах. Опыт по истории развития нравственности

 

 

Леопольд Воеводский

Каннибализм в греческих мифах. Опыт по истории развития нравственности

 

 

Предисловие

 

Долгом считаю выразить здесь свою искреннюю благодарность здешнему историко‑филологическому факультету за нравственную и материальную поддержку, без которой этот труд вряд ли мог бы появиться в свет, по крайней мере в настоящее время. В особенности многим обязан я благосклонному участию Гавриила Спиридоновича Дестуниса, Александра Николаевича Веселовского и Феодора Феодоровича Соколова. За несколько очень полезных указаний, которыми я воспользовался в настоящем исследовании, я должен поблагодарить здесь Карла Якимовича Люгебиля, и Г. С. Дестуниса, а также и студента историко‑филологического факультета Н. А. Шуйского.

С.‑Петербург, 30 октября, 1874 г.

Л. Воеводский.

 

Каннибализм в греческих мифах. Опыт по истории развития нравственности

 

Ήν γάρ ποτ αίών, ήν όπηνίχα

θηρσίν διατας είχον έμφερείς βροτοί,

ό δ άσθενής ήν τών άμεινόνων βορά.

Moschion.

 

I. Этическое значение мифов

 

Αλλά βροτοί δοχέουσι θεούς γεννάσθαι έδειν τε

τήν σφετέρην τ́αϊσθησιν έχειν φωνήν τε δέμας τε.

Xenophanes.

 

 

§ 1. Введение

В богатой греческой мифологии, в этой неисчерпаемой сокровищнице самых прелестных картин, служивших источником поэтического вдохновения всех веков, мы находим, однако же, и такие мифы, которые, несмотря на всё смягчающее влияние позднейших времён, дышат какой‑то необычайной дикостью: рядом с рассказами, поражающими нас то возвышенностью идеи, которая, по‑видимому, в них кроется, то удивительной тонкостью и нежностью мотивов, встречаются и такие, которые мы могли бы счесть принадлежностью какого‑нибудь варварского народа, а никак не греков, если бы не существовали такие звенья, которые восстанавливают самую тесную связь между этими мифами и мифами, не допускающими никакого сомнения в своём чисто греческом, народном значении. Так, в некоторых мифах содержатся не только рассказы о возмутительнейших поступках и безнравственных отношениях божеств, но даже такие предания, в которых боги являются просто людоедами. Кронос поглощает своих собственных детей; Титаны варят и съедают молодого Диониса; Тантал, этот любимец богов, угощает этих же богов мясом своего сына и т. д. Какое значение приписать подобного рода рассказам? На этот вопрос обыкновенно отвечают очень просто: это ведь мифы! Ответ в высшей степени неопределённый и потому‑то особенно часто употребляемый. Что же обыкновенно понимается под словом «миф?» Миф – выдумка, небылица и вместе с тем нечто чрезвычайно важное, но туманное, неопределённое и неопределимое, словом, что‑то вроде «табу» островитян Южного океана. Такое «табу» проглядывает даже в большей части самых учёных мифологических трактатов, обставленных остроумными комбинациями и тончайшими дефинициями.

Замечательно, что коль скоро дело идёт о том, чтобы на основании крайне смелых соображений делать сложные выводы, подобные тем, которые беспрерывно делаются в науке мифологии, например, искать в мифах утончённых и чрезвычайно замысловатых аллегорических намёков на законы астрономии, физики и даже химии, то и это ещё не вызовет особенно сильных возражений. Но если мы примемся делать из множества грубых рассказов греческой мифологии прямой вывод о действительном существовании в древнейшем обществе таких бытовых сторон, которые бы соответствовали подобным рассказам, то такое предприятие покажется чрезвычайно смелым или даже окончательной нелепостью, коль скоро мы напомним и о каннибализме. Нам скажут: мало ли чего нет в мифах: там люди превращаются в птиц и животных, там боги являются с множеством голов, рук, принимают исполинские размеры, совершают небывалые чудеса и т. п. Неужели же и в самом деле могли когда‑нибудь совершаться подобные вещи?

Но если, однако, устранить из мифов всё, что очевидно обусловлено стремлением к преувеличению, то спрашивается: неужели же человеческим чертам этих чудовищ не соответствовали известные явления в обществе? Не обусловливаются ли, например, рассказы о превращениях и чудесах богов хоть верой в умение некоторых людей делать подобные чудеса, превращаться в животных и т. п.? Не существует ли некоторой связи между почитанием у многих народов всякой уродливости человеческого тела и духа с уродливыми изображениями и самых богов? Ведь и поныне известный род Озмани у Гимиаров южной Аравии пользуется особенным почётом за то, что в нём наследственно имеют на каждой руке и ноге по 6 пальцев, всего, значит, 24 пальца, – подобно известному исполину из рода Рефаимов в Священном Писании. [1] Что самые чудовищные черты сказаний могут иногда соответствовать действительным фактам, это особенно наглядно поясняется следующим примером. Может ли казаться что‑нибудь нелепее того предания, по которому весь город Неаполь построен на яйце? А между тем в этом предании сохраняется память о действительно существовавшем когда‑то обычае зарывать яйцо на том месте, которое избиралось для построения города. [2] Надо полагать, что было такое время, когда все мифы не представляли ничего особенно чудовищного. Обосновать эту мысль и таким образом доказать значение мифов для уразумения этического развития народа в доисторические времена мы ставим задачей нашего труда, причём считаем самым удобным средством для достижения этой цели исследование значения самых грубых мифов и преимущественно тех, в которых повествуется о каннибализме.

Не существует такой теории о мифах, которая бы противоречила тому естественному предположению, что мифы служат выражением или объяснением каких‑нибудь взглядов, что ими уяснялись вопросы, интересовавшие когда‑то человека. Но всякое объяснение бывает не что иное как сближение менее известного с более известным. Поэтому, если, например, какое‑нибудь явление природы, или вообще какой‑нибудь вопрос объяснялся посредством сближения с каннибализмом, то почему бы не предположить и того, что этот каннибализм существовал когда‑то в самой действительности? Но здесь является множество затруднений. Почти до последних пор не только не было сделано сколько‑нибудь серьёзной попытки воспользоваться греческими мифами для подобных выводов, но напротив, приходится даже бороться с особенно укоренившимися, странными предрассудками. [3] Таким образом, намереваясь исследовать этическое значение мифов, мы имеем пред собою совсем новую область науки, в которую заглядывали только мимоходом, и то очень редко, где не установлено метода и не указано тех приёмов, которыми следует руководиться.

§ 2. Теория развития

Наука антропологии, ставящая себе задачей историю развития человечества вообще, успела уже выработать метод для своих исследований; кажется, уже не существует между представителями этой обширной науки сомнения насчёт главнейших исходных точек и самых приёмов исследования. Прежний спиритуалистический взгляд на историю человечества, как на беспрерывное падение человека от полного его совершенства до окончательной порчи (теория дегенерации), почти вполне уступил место противоположному взгляду (теории прогресса), или же, значительно видоизменившись, слился с ним в новейшем учении, в так называемой теории развития. Эта последняя теория и в кажущемся падении усматривает не что иное как только дальнейшие фазисы развития, ведущего в сущности постоянно к высшему совершенству всего человечества. [4]

Антропология, усвоив учение о постепенном развитии, стала на почву так называемых естественных наук и, получив, таким образом, вполне научное основание, достигла важных результатов. Учение Дарвина об изменении видов и приложение этой теории к роду человеческому получило наконец почти всеобщее признание. [5] Делаемый этому учению упрёк в материализме лишается уже всякого своего основания, так как мы убедились, что, признавая историческую законность развития, не только не отрицаем нравственных и вообще духовных сторон человеческой природы, но, напротив, приобретаем лучшее основание для более возвышенного понимания их важного значения. [6]

Признавая постепенное движение человечества всё к высшему совершенству, антропология находит себе подтверждение в других науках, между прочим и в языкознании, результаты которого начинают приобретать огромное значение. И в результате лингвистических исследований является тот же самый закон о постепенном развитии, который усвоен антропологией и археологией и который наука палеонтологии давно уже считает одним из основных законов природы. [7] Так, Гейгер, автор сочинения «О происхождении и развитии человеческого языка и мышления», на основании лингвистических данных доказал, например, что способность зрения отличать большое количество цветов не была присуща человеку с самого начала его существования, а развивалась постепенно. [8] Именно вследствие признания закона постепенного развития, антропология уже успела представить, хотя ещё и в общих только чертах, картину первобытного состояния человечества; решила множество других, чрезвычайно важных вопросов, и приступает к более серьёзному решению вопроса о происхождении человека, чем можно было ожидать этого в прежнее время. [9]

Мы замечаем, что достигая подобных богатых результатов, антропология пользуется многими такими средствами, которые должны бы считаться приложимыми и к нашему исследованию явлений нравственного развития в доисторические времена Греции. Исследуя, например, доисторический быт образованных народов, эта наука часто пользуется аналогическим бытом дикарей, то есть таких народов, которые, по каким бы то ни было причинам, находятся и теперь ещё на очень низкой ступени развития. [10] Иногда она прибегает к исследованию явлений человеческой природы в её детском возрасте. [11] В случае отсутствия достаточных аналогий и на этом поприще, некоторые учёные для уяснения самых элементарных проявлений человеческой духовной жизни обращаются к миру животных, и там они находят обильный запас таких данных, которые, при остроумном приложении, служат отчасти лучшим подтверждением сделанных ими выводов на основании совершенно других соображений, а иногда даже дают возможность прозревать совершенно новые истины. [12]

Приложение подобного рода приёмов и к исследованию нравственного развития греческого народа, могло бы, по‑видимому, дать немало новых и, может быть, чрезвычайно интересных результатов. Так, например, определивши на основании вполне достоверных исторических данных позднейший ход развития греческой этики, мы могли бы, при помощи сравнений с другими народами, восстановить по аналогии и доисторические фазисы в этическом развитии греков. Но, к сожалению, подобные приёмы прилагались к истории греческого народа чрезвычайно редко и притом в очень ограниченных размерах. В сущности, они находятся в резком противоречии с установившимся и, так сказать, традиционным способом исследования древностей этого классического народа. [13] Не получивши никогда основательного приложения в этой науке, новый метод уже по этому самому должен бы встречать почти непреодолимые затруднения; но если же ещё взять во внимание множество укоренившихся преимущественно в этой области предрассудков, то едва ли мыслимо внушение хотя бы малейшего доверия к такому новому методу; едва ли возможно, чтобы результаты, добытые при его помощи, не казались крайне смелыми гипотезами. Так, например, одно уже допущение аналогии между доисторическими греками и древними варварскими народами может казаться в глазах многих филологов чуть ли не такой же нелепостью, как, например, сравнение первобытного состояния «избранного народа» с бытом дикарей. [14]

Поэтому, не рассчитывая на успех приложения подобных приёмов и не осмеливаясь придавать им особенное значение, мы должны для достижения нашей цели обратиться к другим средствам, каковых средств, по крайней мере на первый взгляд, представляется довольно много. Всякий, признающий естественный ход развития, охотно согласится с тем, что даже и в самой образованной среде, в её обычаях, обрядах, поговорках и т. п., есть множество таких данных, которые оказываются остатками первобытного дикого состояния человечества. Везде для внимательного наблюдателя открываются следы чрезвычайно древних времён, отжившие, по‑видимому, уже давно свой век, но тем не менее удержавшиеся в живом организме человечества, где с течением времени они получили большей частью совершенно иное значение. Такие остатки Тейлор удачно называет «survivals». Итак, если мы, даже помимо данных, почерпаемых из современной нам жизни, обратимся, например, хотя бы к религиозным обрядам древних греков, то увидим, что вопрос наш о существовании каннибализма мог бы быть решён очень просто. Только крайне спиритуалистический взгляд может отрицать, что все жертвоприношения имели первоначально значение пищи, которой люди делились с своими богами. Затем, не подлежит ни малейшему сомнению, что греки приносили в жертву не только животных, но и людей; до нас дошли даже те слова, которыми сопровождались подобные жертвоприношения, например, «Пей кровь этого человека». Чего же больше? Но дальше мы увидим, какие странные затруднения составляются в классической филологии подобному выводу, который, впрочем, считался бы совершенно правильным и уместным, если бы дело шло о каких‑нибудь дикарях, или даже вообще о каком бы то ни было народе, но только не о греках.

Более прямыми источниками для восстановления нравственных понятий доисторической эпохи какого бы то ни было народа, считаются дошедшие до нас памятники его духовной жизни: его язык, его верования и предания. Благодаря удивительным успехам новой науки сравнительного языкознания, мы уже теперь в состоянии определить хоть незначительное количество слов, составлявших в глубочайшей древности общее достояние индоевропейских народов. Но для истории этики выводы, основанные на одних только лексикологических данных, оказываются во многих отношениях, по крайней мере при теперешнем состоянии науки, ещё далеко не достаточными. Отчасти вследствие того, что не выработана теория о переходах значения слов, мы до сих пор ещё не можем точно определить отношение лексикологического богатства языка к духовному развитию народа. Поэтому‑то некоторые выводы, как, например, об отсутствии известных нравственных понятий по причине отсутствия отдельных, соответствующих этим понятиям слов, не всегда могут считаться правильными и могут ещё вносить шаткость и колебание в результаты подобного рода исследований. [15] Затем, остаются ещё сохранившиеся уже только в мифах воззрения народа, которые при помощи сравнительной мифологии мы можем проследить иногда до очень отдалённых времён.

Если мы задаёмся вопросом о существовании каннибализма у греков, то, как видно из самого заглавия нашего труда, при этом мы преимущественно имеем в виду представить новые данные для истории развития нравственности. Поэтому важной задачей является для нас не один только вопрос – существовал ли когда‑либо у греков или у их предков каннибализм, но равным образом для нас важен и вопрос: если он существовал, то какое место следует отвести ему в истории этического развития? Обыкновенно нравственность представляется в тесной связи с религией. Мифы же носят на себе большей частью явный отпечаток религиозности. Но вместе с тем в тех мифах, которые особенно отличаются своим религиозным колоритом, мы находим и самые дикие черты и даже возмутительные рассказы о каннибализме. Вот почему нам особенно следует остановиться на мифах. Пока для нас всё равно: служили ли некоторые из этих мифов уже первоначальной оболочкой религиозных воззрений, или же они получили религиозный оттенок только впоследствии. Во всяком случае позднейшее религиозное значение некоторых мифов прямо указывает нам на их важность при исследовании нравственности. Если бы мы даже и убедились в том, что строго‑религиозное значение некоторых мифов есть явление относительно позднее, то мы всё‑таки не стали бы отрицать их важности для нас; напротив, мы сочли бы необходимым подвергнуть рассмотрению и те из них, которые впоследствии не успели почему‑нибудь сделаться чем‑то вроде религиозного учения. Таким образом, источником для исследования нравственности греческого народа являются греческие мифы. Постараемся же, отстаивая принцип естественного развития, доказать, что даже в самых грубых мифах, как в памятниках древнейшего миросозерцания народов, мы вправе искать следов и древнейшей нравственности. [16]

§ 3. Приложение теории развития к этике

Прежде чем приступим к мифам, как к источникам при исследовании древнейшего состояния нравственности, я считаю необходимым сказать несколько слов об исходной точке моего взгляда на религиозное и нравственное развитие народов вообще. Сначала замечу, что исследование, занимающееся историей развития нравственности, имеет задачей привести в научную, генетическую связь только самые развитые взгляды различных эпох на нравственность. Известно, что во всякое время, рядом с более развитыми взглядами, существуют и самые грубые, отсталые воззрения, являющиеся представителями прежних периодов развития. Исследовать отношение этих элементов, сохранившихся из различных фазисов развития в данный момент жизни какого‑либо народа, не составляет предмета истории развития, а относится к статистике нравственности. Но из этого ещё не следует, что нам никогда и не придётся заниматься состоянием всего общества. Именно в нашем труде, рассматривающем каннибализм, – явление, которое следует отнести к самым отдалённым временам человечества, – мы убедимся, что выделение и отличение в этом обществе более и менее развитых взглядов становится, при вероятной однородности всего общества и при отсутствии всех признаков субъективности, делом невозможным. В первобытные времена развития всё общество, должно быть, представляло такое однообразие во взглядах своих членов, какого впоследствии мы не находим даже и у отдельных личностей. Поэтому‑то такие общества и должны во всяком исследовании о развитии нравственности занимать сначала то место, которое впоследствии принадлежит только отдельным личностям, сделавшимся явными двигателями дальнейшего развития нравственных взглядов.

Но кроме этого замечания об основных взглядах на метод нашего исследования, нам придётся здесь ответить ещё на несколько довольно затруднительных вопросов, как, например: что такое нравственность? Есть ли существенное различие между нравственностью и религией? Действительно, иногда мы находим так мало связи между чисто религиозными и чисто нравственными понятиями людей, что отделение одних от других кажется делом необходимым. Но если существует различие, то по каким признакам мы должны отделять религиозное от нравственного, когда с другой стороны, мы видим иногда такое слияние этих областей, что различить их, по‑видимому, опять невозможно? Затем представляется не менее затруднительный вопрос: за какими из самых развитых взглядов данной эпохи мы должны признавать религиозное или нравственное значение, и которые из них оставлять в стороне, как не принадлежащие ни к одной из этих областей? А как трудно в ранний период развития отличать, например, веру от науки, это, кажется, нет необходимости подтверждать доказательствами. Из всего сказанного видно, что при исследовании развития нравственности в известном народе, заслуга не будет состоять в одном только количестве собранного материала, так как прежде всего ещё необходимо решить, какой именно материал следует собирать и какой считать ненужным. Очевидна важность той точки зрения, становясь на которую, мы будем рассматривать и группировать многочисленные факты, той мысли, которая послужит связующей нитью разнообразных данных. Такую‑то мысль, сложившуюся у меня при рассмотрении хода религиозно‑нравственного развития, я и считаю нужным изложить здесь, причём выяснится и то, что, по моему разумению, следует понимать под словами: этика, религия, нравственность – словами, которым каждый придаёт различный смысл.

Уже в самый ранний период человеческого развития должны были явиться взгляды на окружающую природу и на отношения людей, как к этой природе, так и на отношения их друг к другу. В своём первоначальном виде взгляды эти не могут считаться ни моральными, ни религиозными, ни научными, ни, наконец, тем, что мы считаем практическими взглядами, а, напротив, эти взгляды были самого неопределённого качества. Если же нужно, несмотря на это, всё‑таки как‑нибудь назвать их, то мы назовём их этическими в самом обширном смысле этого слова, не исключающем и не сопоставляющем в себе ни одного из только что указанных нами элементов; не было понятия о том, что следует считать религиозным долгом и что считать грехом; не было также понятия о том, что нравственно, что разумно, и что только полезно; было же какое‑то очень неопределённое и смутное понятие о том, что хорошо и что не хорошо. [17]

Под эти две категории подводились и все явления природы, и все действия человека. Руководясь столь неопределённым мерилом, отдельные люди создали себе взгляды и правила, которые первоначально не могли иметь для пользующихся ими личностей особенного, сознаваемого ими значения, или какой‑либо обязательности. Тем не менее, будучи, хотя и не сознательно, общепринятыми, они мало‑помалу получили нечто вроде внешней санкции, если не в строгом смысле этого слова, то, по крайней мере, в том отношении, что никому не казалось желательным не согласоваться с этими, признаваемыми всеми, правилами и взглядами. Словом, из этих взглядов и соответствующих им правил, образовался обычай. Судить о том, насколько этот обычай сам по себе был морален – нелепо, если под словом «мораль» разуметь степень согласия чего‑либо с обычаем. С другой стороны, судить о моральности отдельных личностей, то есть об их согласии с обычаем, было бы то же самое, что судить и о прочности самого обычая. В этом отношении следует предполагать, что обычай был что‑то очень непоколебимое, несмотря даже и на то, что в него входили самые мелкие практические правила. Чтобы убедиться в этом, нам следует только взглянуть на непоколебимость обычаев у дикарей и на ту удивительную стойкость, вследствие которой и в наших христианских государствах сохранились, несмотря на все гонения, самые, по‑видимому, несущественные и давно уже потерявшие всякий смысл черты из языческого времени.

Полагаю, что из сказанного видно, как я смотрю на зачатки религии, нравственности и науки. Признавая безразличное существование этих элементов в самых первоначальных проявлениях человеческого духа, я отрицаю возможность приложения к ним наших новейших понятий о религии, нравственности и науке. Этот взгляд представляется мне просто последовательным приложением генетического метода к рассматриваемому предмету, хотя и вызовет он, думаю, много возражений. Правда, касательно науки в тесном смысле, я не сомневаюсь, что никому не придёт в голову прилагать к каким бы то ни было первобытным проявлениям человеческого духа тех понятий, которые мы теперь связываем со словом «наука». Отсутствие в первобытном обществе всего того, что мы теперь называем религиозностью, многим покажется невероятным, особенно тем, кто производит всякую религию от сверхъестественных начал. Впрочем, при теперешнем состоянии науки вообще вряд ли наш взгляд нуждается в особенном оправдании, которое считаю более уместным при отстаивании противоположного мнения. [18]

Со временем, при большем развитии человеческого кругозора, в числе общепринятых правил, нашлись и такие, отступление от которых было мыслимо. Стали появляться и новые. Мы должны полагать, что всякое новое правило с трудом получало общее признание. Если оно находилось в сознательном противоречии со старыми воззрениями, то должно было совершенно расшатать к ним доверие, чтобы сделаться принятым хоть частным образом. Именно такие необщепринятые правила и взгляды должны были получить особенный оттенок и составить новую отрасль. Старые взгляды, строгие представители обычая, мы назовём теперь областью этической в тесном смысле, желая сказать этим, что в них скрывались неразвитые зачатки позднейших религиозно‑нравственных воззрений. Новую же, выделившуюся отсюда область мы назовём практической. Из неё впоследствии развились более свободные от народного обычая научные взгляды и мелкие практические правила. Для пояснения вышесказанного я считаю нужным заметить следующее.

Я утверждаю, что первоначально практические взгляды отличались от этических только тем, что их можно было и не придерживаться, что они как будто менее вытекали из общей всем людям природы. Поставление столь ничтожного, по‑видимому, признака, какова общепринятость, отличительной чертой двух отраслей может показаться не вполне основательным: могут, пожалуй, заметить, что несостоятельность принимаемого мною различия явствует уже из следующего простого соображения: если бы некоторые из необщепринятых, практических воззрений получили случайно всеобщее одобрение, то я был бы принуждён назвать их этическими; а общепринятость или необщепринятость, скажут, ведь это дело произвола. Но действительно ли это дело произвола, это ещё очень сомнительно. Я полагаю, что должны были существовать внутренние причины, по которым известные взгляды явились уже с самых ранних пор и сделались, таким образом, общепринятыми; я полагаю, что и в последующее время, при появлении новых взглядов, должны были существовать подобного рода причины, обусловливающие степень их общепринятости. Но находить эти внутренние причины полагаю если делом не совсем ненужным, то по крайней мере вполне невозможным. Поэтому, мы должны довольствоваться пока внешней отличительной чертой, отделяющей две области на первых же порах их отдельного существования. Мы и на самом деле видим, что многое, относимое теперь к какой бы то ни было отрасли человеческого духа, только не к религии или морали, прежде не представляло никакого различия с теми взглядами, в строго этическом значении которых нет никакого сомнения.

Для примера укажу на этическое значение способа добывать огонь. Мы не знаем ни одного народа, у которого бы огонь не был во всеобщем употреблении. Все рассказы о существовании народов, будто бы не знающих огня, лишены всякой достоверности. [19] Поэтому мы смело можем заключить, что искусство добывать огонь (а именно посредством трения) было одним из самых древнейших открытий. Отсюда естественно вытекала, вследствие неразвитости первобытного человечества, общепринятость при добывании огня всех мелочных приёмов и правил, оказавшихся с течением времени даже и непрактичными, именно когда появилась возможность достигать той же цели более удобными способами. Нам известно, что у арийцев старый способ представлялся чем‑то святым; отступление от него считалось непозволительным. В способе добывания огня нам бросается в глаза его религиозное, то есть этическое значение. Отрицать это значение – немыслимо, а искать его источника в чем‑либо ином, кроме именно общепринятости, то есть тесной связи с установившимся обычаем, мы не видим никакой возможности.

Итак, для отделения двух отраслей, практической и этической, в их первоначальном виде, я не могу указать никаких внутренних отличительных черт; я только стараюсь показать, как, по моему разумению, восстановилось исторически различие между двумя областями, из которых впоследствии одна послужила для развития религии и морали, другая – для практических правил и науки. Конечно, в наше время различие взглядов по степени их распространённости должно считаться несущественным и односторонним, но из этого ещё не следует, чтобы оно в известное время не было единственно возможным. С той поры, как к этической области присоединился элемент веры, то вера с одной стороны, научное убеждение с другой, становятся отличительными чертами, причём, как увидим, наше теперешнее различие делается недостаточным. Впрочем, относительно названия двух вышеупомянутых областей этической и практической, я должен ещё раз заметить, что эти названия должны отчасти считаться преждевременными. Ими я хотел только указать на то, что из одной развились со временем взгляды, получившие впоследствии значение этическое (в более тесном смысле этого слова), и что другая область послужила источником для позднейших научных и практических воззрений и правил.

 

§ 4. Религия и мораль

Если мы взглянем на неразвитые в духовном отношении народы, то нас поражает удивительное однообразие их взглядов и чуть ли не исключительное господство одного характера и темперамента у всех отдельных лиц, составляющих подобный народ. Это внутреннее однообразие получило даже осязательный отпечаток в замечательном сходстве формы и выражения самых их лиц. Подобное явление, обусловливаемое отсутствием достаточного развития, мы, как уже замечено, должны предполагать существовавшим первоначально и в первобытном человечестве. Но так как мы видим, что такое однообразие удержалось в значительных размерах до сих пор у многих диких народов, которые, однако же, сравнительно с первобытным человечеством представляют несомненно высшую ступень развития, то мы должны заключить, что и у так называемых исторических народов оно исчезло не очень рано. Таким образом, и период полнейшего согласия во взглядах всех людей, предшествовавший выделению практической области, следует считать очень продолжительным.

До сих пор мы не обратили внимания, насколько причастна народным воззрениям сознательность, и на вытекающий из этого способ их распространения. Но с течением времени это делается необходимым: все убеждения и взгляды человека могут быть разделены на более сознательные, и менее сознательные. Вступившие положительно в фазис сознания обосновываются и передаются посредством слова, прочие же распространяются каким‑то инстинктивным путём, не получая даже определённой формы в человеческом слове. Первоначально отличать убеждения по степени их сознательности не представляло надобности, потому что сознательность стояла на столь низкой ступени развития, что можно было упускать её совсем из виду, не опасаясь большой ошибки. Следует, однако, полагать, что к тому времени, когда выделилась практическая область, сознательность преуспела до того, что сделала заметное различие между более и менее сознательными этическими правилами. Итак, некоторые стороны обычая не только зарождались, но и распространялись путём почти бессознательным: индивидуум, будучи спрошен о том, почему он поступает в данном случае именно так, а не иначе, скажет, если не «не знаю», то по крайней мере, что «ведь все так поступают», а эти «все» тоже не лучше него могут подыскать логическую причину для своего образа действий. Подобного рода правила и взгляды мы назовём нравственными или моральными. Отличающиеся от них большей сознательностью взгляды, при составлении которых мы уже видим первые младенческие попытки думать и делать из наблюдений сознательные выводы, обобщения и проч., назовём религиозными. Сюда относятся понятия о существовании некоторой связи в явлениях природы (преимущественно на основании post hoc, ergopropter hoc) и об отношении человека к ней; отсюда же вытекают, вместе с понятиями о существовании божеств, и правила, как относиться к этим последним.

Итак, все старинные убеждения, воззрения и правила, словом, все духовные стороны человеческой жизни, насколько они носят на себе отпечаток общепринятости, должны быть отнесены к этической области; те из них, которым причастна в заметной степени сознательность, мы назовём религиозными, прочие же – нравственными. Подобное деление по степени соучастия сознательности мы должны, конечно, допустить и в необщепринятых взглядах, то есть, в области практической, откуда вытекает деление и этой области на теорию (науку) и практику (мелкие практические правила). Оставляя пока в стороне так называемые необщепринятые взгляды, мы теперь обратим внимание на этическую область.

Мы сказали, что отличительной чертой между религией и нравственностью служила первоначально большая или меньшая степень сознательности. Пока существовало только это одно различие, чисто моральное, оно, по мере того как поступало в фазис сознательности, мало‑помалу превращалось в религиозное. На самом деле нетрудно было бы доказать, что многое, получившее впоследствии религиозную форму, превратившееся со временем даже в культ, существовало прежде в виде чисто нравственного правила: «так делать или поступать хорошо». Но со временем указанного различия между религией и нравственностью оказалось недостаточно. Если бы не нашлось никакого другого, то мы должны были бы всякое моральное правило, получившее сознательную, логическую форму, причислить к религии, а для нравственности осталось бы, в таком случае, очень мало правил, бессознательно принимаемых и никогда и нигде не получивших себе сознательного, логического обоснования. Заметим, однако, что со временем к религии присоединяется вера. Мы сказали мимоходом, что в известное время этот признак сделался отличительной чертой между всей этической отраслью и практической; но одно время он служит только отличием религии от морали. Религиозные взгляды, как получившие сознательную, логическую форму раньше, сделались вследствие этого более стойкими, тогда как моральные взгляды развивались сообразно с обстоятельствами и беспрерывно совершенствовались. Требования общепринятой религии, основанные на умозаключениях, не могли уже быть так скоро опровергаемы, так как сознательная логика подвигалась медленно и не давала, со своей стороны, способов опровергать их. Чтобы понимать эти, мало‑помалу устаревавшие, религиозные взгляды и требования, нужно было много умственной работы, так что о произведении новых религиозных понятий тут могло быть мало речи. Итак, в области религиозной является застой благодаря единственно тому, что первоначально на её обработку было употреблено значительное количество интеллектуальной силы, и что религиозными взглядами дорожили как высшим достоянием человеческого духа. Когда же, наконец, логика преуспела до того, что могла бы уже опровергнуть многие из этих понятий, то эти последние успели сделаться чем‑то чуждым, не подлежащим суду логики: все привыкли на них смотреть как на непонятные и вместе с тем неопровержимые истины и, таким образом, к религии присоединялась вера. Затем, в более позднее время, когда в глазах более требовательной логики и моральные взгляды могли казаться недостаточно обоснованными, и к этим взглядам присоединился элемент веры, но тем не менее различие между религией и моралью не могло исчезнуть. С самых ранних пор религия до того успела отстраниться от всякого понимания, что вера, поддерживающая её, приняла совсем другой характер, чем вера, поддерживающая моральные воззрения. Последняя соответствовала требованиям человеческой природы, вытекала как будто бы из самых существенных источников человеческих желаний и стремлений; вера же, на которой опиралась религия, сделавшись впоследствии совершенно слепым верованием или просто суеверием, часто заставляла признавать вещи или совсем индифферентные для позднейшего человечества, или даже совершенно противоречащие его понятиям о божестве. Для примера укажу только на человеческие жертвоприношения. [20]

Процесс, подобный тому, что мы видели в этической области, – а именно, что взгляды, являющиеся результатом более сознательной логической работы, вследствие этого самого отчуждаются от дальнейшего развития логики, следует предположить и в другой области (практической в обширном смысле). Самые научные взгляды и из этой области стали получать общее признание и, наконец, сделавшись, по указанным причинам, недоступными для опровержения даже более развитой логики, получали религиозный отпечаток и превращались иногда просто в религиозные воззрения. Так, например, древнейшие зачатки философии, несмотря на своё более частное, научное происхождение, почти всегда принимают характер религиозных учений. Старинные письмена с самых ранних пор успели приобрести там, где они появились, такое важное значение, что стали пользоваться положительно религиозным почётом, вследствие чего некоторые учёные и считают необходимым производить их изобретение из религиозного источника. [21] Благодаря своей важности подобные вещи освободились мало‑помалу из‑под влияния логики и вообще от всех требований позднейших времён. Этим объясняется и то обстоятельство, почему египетские иероглифы не могли вполне превратиться, по крайней мере у самих египтян, в чисто фонетическую азбуку, несмотря на очевидную легкость такого шага, и почему исполнение такого преобразования выпало на долю финикийцев – народа, не проникнутого религиозным значением иероглифов. Подобных примеров можно было бы указать множество. Все явления, которые мы называем особенностями школы, и которые мы иногда вернее могли бы назвать предрассудками, удерживаются чрезвычайно долго благодаря именно тому обстоятельству, что на них потрачено в самом начале слишком много интеллектуального труда, так что в некотором смысле должен был явиться застой. Даже самые мелкие практические правила могут, в силу этого, получить религиозный характер. Всё старинное, раз установившееся, свято; брать, например, ложку левой рукой – грех. [22] Если бы, например, заставить евреев читать в синагогах Священное писание не из особенных, назначенных собственно для этого свёртков, а вообще из какой‑нибудь книги, то, конечно, встретилось бы множество затруднений, в высшей степени поучительных, так как ими уяснилось бы значение очень многих религиозных установлений. [23]

Но оставляя область практическую, возвратимся к той, которую мы назвали этической в более тесном смысле этого слова. По мере того как древние религиозные понятия стали удаляться от логического понимания, представилась возможность появления новых верований рядом с непонятными старыми. Между новыми воззрениями, особенно между такими, которые приняты из области научной, впоследствии, хотя и поздно, могли отыскаться и такие, на фоне которых некоторые из прежних религиозных взглядов оказывались не только нелепыми, но даже вредными. Тогда эти последние начали выделяться из области общепринятого религиозного верования в виде суеверий.

Из сказанного видно, что религиозная область, также как и нравственная, хотя и не столь быстро, подвергалась изменениям не только в своём колорите, но и в самом своём содержании. Таким образом, поставленное нами различие религии и морали становится со временем неподходящим. Поэтому спрашивается, зачем я не представил более существенных примет, которые бы во все времена могли характеризовать религию в противоположность морали? Зачем я не сказал, например, что моральным следует признать то этическое учение, которое касается поступков человека независимо от божества, а религиозным то, которое говорит о зависимости человека от олицетворяемой им природы, то есть от божества, или что‑нибудь подобное? Насколько воззрения вроде последнего неудобоприложимы ко всем моментам рассматриваемых нами учений, в этом, кажется, может убедиться всякий, кто станет заниматься религиозными или нравственными вопросами. Я уже заметил, что и сам предполагаю существование в этих взглядах таких внутренних причин, которые обусловливали их распадение на различные области. Следовательно, было бы достаточно, при отличении последних, указать только на эти внутренние причины. Но найти их невозможно, пока у нас не будет под рукой всех фазисов, через которые, мало‑помалу видоизменяясь, прошли и ещё пройдут учения этические. Так же точно, и по тем же самым причинам, немыслимо найти достаточное определение, хотя бы, например, какой‑нибудь живой науки, то есть такое определение, которое бы вполне годилось для описания различных фазисов этой науки во все времена её существования. Таким образом, имея здесь в виду этическое развитие только древнейшей Греции, я и счёл достаточным изложить моё мнение о раннем разъединении религии и морали, вытекающих первоначально из одного и того же источника; позднейшие же судьбы этих областей нас не занимают.

Здесь, однако, я должен заметить ещё об одной важной черте, характеризующей мораль после её отделения от религии. Насколько ясно то, что религия должна была представлять смесь самых древних взглядов с более новыми, настолько понятно и то, что мораль всегда должна была отличаться современностью, потому что при появлении новых взглядов старые не имели уже той поддержки, которой пользовались религиозные взгляды. Но так как общество всегда состоит из лиц, сравнительно более развитых и неразвитых, то следовало бы предположить, что благодаря этому разнообразию и в моральных взглядах должны были существовать различные фазисы одновременно. Но тут замечательно, что если и существуют вместе моральные воззрения различного достоинства, то всё‑таки менее развитые не получают той легальности, как более развитые, и даже не высказываются нигде открыто, хотя, по‑видимому, и есть действительно личности, которые руководятся ими. Это последнее обстоятельство значительно облегчает работу при исследовании развития нравственных понятий, потому что, пользуясь всеми нравственными изречениями, мы почти не ошибёмся, принимая их за более развитые этические взгляды из данной эпохи, так что труд выбирания самых развитых моральных сентенций делается почти излишним.

Насчёт же нравственной стороны религиозных воззрений я должен высказать ещё следующее убеждение. Каково бы ни было происхождение различных верований: поэтическое, символическое, или какое‑нибудь другое, во всяком случае я предполагаю, что нравственная сторона этих верований должна была соответствовать нравственным понятиям того времени, в котором они сложились. Невозможно, чтобы человек когда‑либо облекал свои религиозные воззрения в такую форму, которая противоречила бы нравственности своего времени; невозможно, чтобы божеству приписывались такие качества и поступки, которые считаются в данное время непозволительными. Если даже и не предположить, что божеству, вследствие почтения к нему, приписывались только самые лучшие качества, то наверное можно сказать, что из боязни к нему люди никогда не осмеливались придавать ему качества, считавшаяся у них дурными. [24]

Лучшим подтверждением этого предположения служат те случаи, в которых божеству приписывается какое‑либо качество, сделавшееся впоследствии неразлучным с представлением этого божества. Если со временем подобный эпитет оказывался ненравственным, то благодаря связи его с именем божества изменяется и его значение. Так, например, Эйхгофф показал, что грубое понятие о зависти богов (φθόνος θεών) получило со временем, сообразно с развитием нравственных понятий, глубоко нравственное значение. [25] Тем более, при самом появлении известного религиозного верования мы должны предполагать полнейшее соответствие формы, послужившей выражением ему, с нравственными понятиями именно того времени, в которое оно слагалось. Итак, по моему мнению, божеству приписываются качества, если не самые лучшие, то по крайней мере индифферентные в нравственном отношении, но ни в каком случае не приписываются качества безнравственные, по понятию времени, в котором слагалось известное религиозное воззрение. Поэтому, если мы, например, в теогонии Гесиода находим много таких элементов, которые в его время должны были почитаться безнравственными, то это обстоятельство и служит именно доказательством, что эта поэма не есть простое произведение собственной фантазии Гесиода, а только собрание более древних преданий, приведённых им в порядок в том виде, конечно, как он их сам понимал.

§ 5. Краткий взгляд на труды по истории греческой этики

При исследовании развития нравственных понятий в Греции, учёные уже давно стали пользоваться сказаниями о героях Илиады и Одиссеи с целью восстановить картину так называемого героического быта. Первоначально эти сказания принимались за исторические факты, поэтому и выводы о нравственности, основанные на них, сперва никаким образом не могли представляться неуместными. Теперь же, когда, при помощи сравнительной мифологии в большей части этих сказаний открыта чисто мифическая основа, то составленные раньше понятия о героическом веке лишились основания. Тем не менее существуют, однако, учёные, которые и до сих пор не перестают употреблять этот ненаучный термин, хотя и очевидно, что допуская в истории век героев, они должны были бы, на тех же самых основаниях, признавать и реальное существование века греческих богов. [26]

Другие же учёные, не считающие возможным исследовать быт героического века, или даже вовсе не признающие его существования, воспользовались выработавшимися о нём понятиями следующим образом: придерживаясь того верного соображения, что в форме, какую принимает известное сказание, не мог не отразиться отпечаток того самого времени, в котором это сказание сложилось, они сочли нужным переменить только одно название уже готовой картины: вместо быта героического века стали теперь говорить о гомеровской этике. [27] Несмотря на недостаточное различение наслоений из других, более старинных эпох этического развития, оставивших свои заметные следы и в гомеровских сказаниях, учёные, посвятившие свои труды исследованию гомеровской нравственности, представили в общих чертах довольно правдоподобную картину этой нравственности. Действительно, взглянув на изменения одного и того же сказания в различные времена, нельзя отрицать того огромного влияния, которое оказывали на него понятия той среды, или – при появлении большей индивидуальности, – той личности, которая окончательно установила и редактировала его. Так, несмотря на то, что сюжеты греческих трагиков вытекают большей частью из того же самого источника, из какого произошли и гомеровские песни, мы, однако, руководясь тем внутренним значением, какое вносят трагики в свои сюжеты, и делая отсюда заключение об их нравственных взглядах, получаем картину, замечательно отличающуюся от той, которую мы иногда составляем себе из тех же сказаний у Гомера или же у кого‑либо из предшественников этих трагиков. На основании преимущественно подобных соображений появилась в науке обширная литература, характеризующая нравственные и религиозные взгляды различных эпох и отдельных личностей Греции и иногда пытающаяся представить даже самый ход развития этих взглядов. [28]

При исследовании развития нравственности в исторические времена можно довольствоваться характеристикой взглядов только некоторых личностей, например, Пиндара, Эсхила, Софокла, Геродота и др., заслуживающих особенного внимания в истории этического развития. Такой труд значительно облегчается ещё и следующими обстоятельствами. Во‑первых, пробудившийся в историческое время субъективизм писателей служит причиной того, что мы в них находим более богатый материал для изложения их взглядов. [29] Во‑вторых, определённость самого того времени, когда они жили, делает, в большинстве случаев, излишним труд определения того места, которое занимают эти взгляды в истории развития нравственности и религии вообще. Наконец, для характеристики исторических личностей в рассматриваемом отношении бывает иногда достаточно указать только на те взгляды, которые представляют отпечаток высшего развития сравнительно со взглядами личностей, им предшествовавших. Если же при этом являются какие‑либо сомнения, то представляется, между прочим, некоторая возможность устранить их при помощи сравнения со взглядами современников.

Всего этого мы лишены при исследовании нравственных взглядов доисторического времени. [30] Учёные, пользуясь богатым материалом гомеровских песен, ограничивались, по‑видимому, указанием только тех сторон бытовой и нравственной жизни народа, которые не представляли собою яркого контраста с известными уже чертами более поздних времён. Не придерживаясь ясно определённой системы, они тем не менее выделяли из пределов своего материала многие данные, которые могли противоречить составленному раз понятию о гомеровской нравственности на основании общего впечатления, вынесенного из чтения песен Гомера. Таким образом, многие гомеровские сказания, и особенно те, в которых главную роль играет какое‑либо божество, были признаваемы негодными для того, чтобы служить основанием для выводов о нравственности; причём чаще всего этим сказаниям приписывали одно лишь символическое или аллегорическое значение, а иногда просто оставляли их без внимания, даже не считая нужным придумывать для этого какое‑нибудь оправдание. [31]

Понятно, что подобного рода отсутствие системы, извинительное, пожалуй, при составлении картины гомеровского века, должно, однако, считаться очень вредным при восстановлении более древних фазисов нравственного развития, и мешающим вместе с тем составлению верного понятия о развитии нравственности вообще. Отрицая нравственное значение во многих сказаниях, дошедших до нас из глубочайшей старины, мы этим самым лишаем себя возможности получить понятие о нравственности той эпохи, когда эти сказания сложились в известной нам форме. Только благодаря такому отсутствию исторического такта делается понятным то обстоятельство, что до последних времён некоторые учёные всё ещё смотрят на гомеровскую религию и нравственность как на заблуждение или отпадение от откровенных искони веков божественных истин, вместо того, чтобы признать в них, напротив, более высокую ступень развития сравнительно с той, которая должна была предшествовать им при более грубых понятиях.

 

§ 6. Спиритуалистические взгляды на мифы

Wie ungern hören wir doch alle zu und wie ungläubig,

wenn ein aufdringlicher Scharfsinn den feinsten Bau

unsern Innern zu zerglicher sucht, und wie wenig imponirt

uns die gelassene Zuversicht, die von allgemeinen

Gesichtspuncten aus dieser bestimmten Mischung unserer

Anglagen ihre nothwendige Entwickelung voraussagen möchtel.

Lotse.

 

 

Давно уже Отфрид Мюллер обратил внимание на мифы как на прямое выражение миросозерцания младенческого ума народов. Отвергая толкование символическое и аллегорическое, он придавал мифам особое, научное значение и впервые указал на их важность для истории развития человеческого духа, науки, о которой, как он сам справедливо замечает, не существовало тогда ещё почти ни малейшего понятия. [32] С чрезвычайной последовательностью отстаивал он мнение, что в мифах народ видел чистую истину, без всякой примеси поэтических прикрас, без символизма и аллегорий. [33] Даже самые изменения, которым подвергались мифы, он остроумно объяснял тем обстоятельством, что именно благодаря непоколебимости веры в истинность мифов должны были со временем, при посредстве различных комбинаций, основанных на новых понятиях, явиться толкования этих мифов, принимаемые за очевидную истину и образующие, таким образом, новые мифы. [34] Из этого взгляда вытекает, что форма мифа, обыкновенно отделённая от его внутреннего содержания, есть не что иное как только существенная часть самого содержания. Поэтому также Мюллер и придаёт особенно важное значение тем мифическим рассказам, в которых богам приписываются непристойные и унизительные, по нашим понятиям, поступки и качества, и называет направление, лишающее эту «безнравственную форму» всякого значения, просто нелепым. [35]

Однако же несмотря на то, что Отфрид Мюллер, не остался без последователей [36], всё‑таки дли исследования нравственного развития древнейшей Греции все его указания до сих пор остались, насколько мне известно, почти бесплодными. Причиной этого странного явления служат, по‑видимому, два обстоятельства. С одной стороны, большая часть классических филологов, не успев усвоить себе выработанных наукой понятий о постепенном развитии вообще человечества, не могла ужиться и с генетическим методом новейшей психологии. В большинстве случаев этим только можно объяснить себе то странное обстоятельство, что многие всё ещё стараются разглядеть в самых началах человеческого развития особенно возвышенные воззрения. [37] С другой стороны, всё ещё существует направление, сознательно лишающее себя всякой научной почвы, так как оно выводит всю нравственную жизнь человека от сверхъестественного начала. К сожалению, в классической филологии, при исследовании нравов греческого народа, это направление с давних пор играет замечательную роль. Оно тянется от средних веков вплоть до самого новейшего времени. Неудивительно, если мы находим в средние века распространённым такое воззрение, что греческая религия, подобно всем прочим, представляет не что иное как только отпадение от откровенной религии евреев. [38] Последствием его было, как известно, то полезное направление учёных, по которому они начали отыскивать и в греческой жизни хорошие стороны, считая их следами первобытного откровения. [39] Но уже трудно понять, почему даже и в новейшее время проглядывает подобный взгляд, и притом у людей, вполне заслуживших имя учёных, как, например, у Нэгельсбаха [40], или ещё ярче у Глэдстона, который не только признает несомненным происхождение греческой религии от еврейского откровения, но даже старается восстановить традиционную связь между истинами этого откровения и греческими религиозными учениями. [41] Были, впрочем, даже и такие, которые, не довольствуясь более влиянием первобытного откровения на развитие Греции, сочли необходимым доказывать влияние христианства (sic) на воззрения греческих философов и поэтов, живших много столетий до Иисуса Христа. [42] Менее вреден взгляд тех учёных, которые, хотя и признают теорию откровения, но подвергают её особому мистическому толкованию, а именно в том смысле, что откровение будто бы являлось самостоятельно не у одних только евреев, но и у других народов, преимущественно же у римлян и греков. [43]

Таким образом, эти учёные, выводя нравственность первобытной Греции из столь возвышенного начала, как божественное откровение, уже в силу самой последовательности, не могли придавать безнравственным сторонам жизни греческих богов значения при составлении выводов о первобытной нравственности самих греков. [44] Очевидно, что подобное направление не могло не помешать трезвому исследованию развития нравственности в Греции.

Напротив, другие учёные, не признающие никакой связи между возвышенными откровенными истинами Священного Писания и развитием греческой нравственности, делают противоположную ошибку, отрицая всякую аналогию между евреями и греками, даже и там, где против очевидности сходства известных взглядов и понятий они не могут привести ни одного аргумента. [45] Эти учёные всякое сближение языческой религии с еврейским учением, среди которого впоследствии появилось и христианство, считают чем‑то вроде святотатства. [46]

Учёных, которые рассматривали бы развитие греческого народа без всяких предвзятых теорий относительно «сверхъестественного происхождения религиозности» было очень немного. [47]

При господстве подобных односторонних взглядов неудивительно и то невнимание к смыслу и значению мифов, о котором уже упомянуто выше. Здравое и чисто научное направление Куна [48], Лацаруса и Штейнталя [49], Альбрехта Вебера [50], Герланда и др. ещё не успело проявить своё влияние на классическую науку вообще [51] и на понимание греческих мифов в частности. Вследствие этого, до последнего времени тянется то символическое, то аллегорическое, или, что ещё хуже, даже просто поэтическое толкование мифов. Лучшим примером в последнем отношении служить Преллер, который в мифах видит только поэтическую передачу фактов и убеждений, без притязания на веру в истинность их содержания. [52] В германской филологии чуть ли не подобного взгляда на мифы придерживается Зимрок, который видит в них истину, облечённую в поэтическую форму, причём, однако же, он признает, что мифы когда‑то служили предметом верования, не видевшего в них поэзии. [53]

Я представил здесь в кратких чертах главные причины, препятствовавшие правильному исследованию нравственности древнейшей Греции и особенно препятствовавшие использованию мифов как одного из лучших пособий для этой последней. Но возвратимся к взгляду Отфрида Мюллера на мифы.

§ 7. Происхождение и значение мифов

Важнейшая заслуга Отфрида Мюллера состоит между прочим в той энергии, с которой он отвергал опасную теорию Крейцера о жреческом сословии, придумывающем мифы для народа, – теорию, служившую главным основанием для символического и аллегорического толкования мифов. Свой взгляд Мюллер высказал очень определённо. «Я нахожу, – говорит он [54], – просто немыслимым, чтобы отдельная личность могла являться изобретателем мифа, то есть изобретателем в строгом смысле этого слова, в каком мы его понимаем. Поэтому в исследовании происхождения мифов считаю необходимым устранить это понятие изобретения, разумея под ним свободное, сознательное облечение в форму истины вещей, сознаваемых как нечто придуманное. Импровизатор мифа, стоя на одном уровне со своими слушателями, чувствовал и думал никак не иначе, как и его слушатели. Поэтому о нём можно сказать только то, что он служил лишь орудием передачи мысли всего общества и отличался одним искусством – найти прежде всех форму и выражение того, что одинаково воодушевляло и всех прочих. [55] Это отрицание элемента индивидуальности, в смысле сознательного, нарочного придумывания, один учёный справедливо называет «самым необходимым условием для верного понимания древних мифов, и вместе с тем принципом, признание или отвержение которого разделяет взгляды всех мифологов на два совершенно противоположных лагеря. [56] Отвергнув теорию о влиянии жреческого сословия, и лишив таким образом основания теорию символизма, Отфрид Мюллер подготовил почву для понимания мифов как явлений, не отличающихся существенно от результатов деятельности чистого рассудка.

Давид Штраус, придерживающийся взгляда Мюллера, признает, что мифы могли только со временем послужить предметом поэтической или религиозно‑прагматической переделки в руках отдельных даровитых личностей. Между прочим, он думает, что подобной участи подвергся и весь круг сказаний о Трое. Однако и тут он считает необходимым устранить предположение свободного придумывания или изобретения. [57] Всё чудесное в таких рассказах, всё, что мы называем мифом, будучи, по его мнению, плодом смелого воображения, не представляло, однако, в своё время, ничего невероятного и пользовалось полнейшей верой со стороны самого рассказчика. Штраус остроумно замечает, что и все те научные выводы, которые впоследствии оказались неверными, ничем существенным не отличаются от произведений фантазии, играющей в необразованном обществе ту же роль, какую в образованном играет рассудок. В подтверждение своего мнения он приводит пример из Ливия, который предполагаемое обилие религиозных учреждений Нумы столь же неверно объясняет политическими соображениями, как простой народ это же самое явление объяснял сношениями Нумы с Эгерией. [58] И то, и другое оказалось со временем ошибочным; даже сам объясняемый факт оказался мифом, то есть объяснением другого факта (обилия религиозных учреждений в Риме вообще). Но нет никакой основательной причины полагать, что эти мнения в своё время не считались несомненными истинами. [59]

Штраус допускает, однако, важную ошибку, называя один и тот же источник мифов то воображением (когда говорит о необразованном обществе), то рассудком, (когда имеет в виду образованных людей). Он упускает из внимания, что низкая ступень деятельности рассудка принимает только в наших глазах вид фантазии или поэзии, но для того, чтобы быть ей настоящей поэзией, ей не достаёт самого существенного признака, именно – сознания нереальности своего содержания. Результаты этой деятельности занимают, в своё время, место науки. Если же мы древнюю науку назовём фантазией, то как придётся назвать древнюю фантазию? Для нас, желающих воспользоваться мифами как источниками, обращение внимания на их происхождение является настолько уместным, что я считаю позволительным объяснить высказанную мною мысль примером.

В Одиссее Афина, желая утешить печальную Пенелопу приятным сновидением, которое бы предвещало возвращение её сына, Телемаха, создаёт призрак, которому придаёт вид Ифеимы, сестры Пенелопы, и посылает его с вестью к уснувшей в слезах Пенелопе. Призрак проникает в спальню сквозь то же самое отверстие в дверях, через которое был продет ремень, служивший для запирания дверей. [60] Исполнивши поручение Афины, призрак опять исчезает тем же путём. [61] На первый взгляд, этот мифический рассказ представляется нам свободным поэтическим произведением, или просто игрой воображения. Но всмотревшись попристальнее, мы убедимся, что поэтическое толкование здесь неуместно, а что этот рассказ следует понимать совсем иначе, именно как научное объяснение известного явления. Если мы только допустим, что вследствие каких бы то ни было причин Пенелопа должна была, по убеждению певца, видеть во сне свою сестру, предвещающую ей возвращение Телемаха, – в чем нет ничего невероятного, – то всё прочее окажется самым трезвым соображением тогдашнего младенческого ума. Пенелопа, спящая в запертой комнате, увидала Ифеиму; в возможности этого факта не может быть, по мнению певца, ни малейшего сомнения, так как подобные сновидения очень часто случаются. Но как объяснить это явление? Предполагать, что в данном случае в запертую спальню Пенелопы приходила сама Ифеима немыслимо. Опыт показывает, что, несмотря на присутствие одного лица на одном месте, другое лицо, находящееся в другом месте, может видеть первое лицо во сне. Нужно, следовательно, объяснять иначе. Для простого, неразвитого ума тут представляется следующая возможность. Ифеима так же точно спит в это время, как и Пенелопа; но во время сна дух её блуждает и посещает между прочим и сестру. Подобный взгляд очень часто ещё встречается у необразованных народов. [62] Но и это объяснение не могло долго устоять даже против самых простых соображений. Часто мы видим во сне лица, которые в этот момент не спят, так что предположение о блуждающей душе этих последних становится нелепым. Сознание гомеровского века объясняет рассматриваемый факт следующим образом. Афина – богиня, заботящаяся о благе всего Одиссеева семейства, – сотворила этот призрак (сотворила она его, конечно, не в нашем смысле этого слова, то есть не из ничего, а просто сделала из какого‑нибудь вещества, хотя бы, например, из тумана или облака) и послала его к Пенелопе; немыслимость другого объяснения делает всё это несомненным. Затем спрашивается: каким же образом призрак вошёл в запертую комнату? Ответ, что он вошёл через отверстие в двери, является столь естественным и столь простым, что мог казаться как будто новым подтверждением всей гипотезы о появлении сновидения. Наконец сновидение изчезло. Полнейшее исчезновение существовавшего предмета было, однако, немыслимо. Значит, оно ушло опять через ту же щель, через которую вошло. Куда призрак потом девался, приведённый отрывок нам не говорит определённо, – вероятно, потому, что это само собою было понятно. Сказано только, что он улетел в воздух. Может быть, он там и остался, вместе с облаками, но могло быть и то, что он отправился в страну сновидений, именно на восток, к берегу реки Океана. [63] Первое предположение кажется мне, однако, более вероятным. Впоследствии, как известно, сновидениями, этими посланниками богов [64], управляет, конечно, не кто иной как известный посол тех же богов, Эрмий (Гермес), который, поэтому и называется предводителем сновидений. [65] Впрочем, в нашем месте встречается одна фраза, требующая особого объяснения. Там говорится, что Пенелопа «очень сладко дремала у ворот сновидений». [66] Обыкновенно довольствуются тем объяснением, что это только картинное выражение, означающее приближение сновидения. [67] Но на неуместность предполагаемой картинности,

Date: 2015-09-18; view: 613; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию