Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Народническая критика. П. Н. Ткачев. Н. К. Михайловский





Понятие народничества заставляет обратиться к давней традиции русской литературы и русской мысли. Ещё романтики (князь П. А. Вяземский) ввели слово «народность». Затем оно переходит к Гоголю, Белинскому. Переосмысление понятия идет в реальной критике, особенно у Добролюбова, который сражается за партию народа в литературе. Для славянофилов это тоже категория основная, но они исходят из ситуации разрыва между образованным обществом и народом. Общее народолюбие русской литературы внутренне противоречиво. С одной стороны, славянофилы и почвенники ратуют за обращение образованного общества к народу как хранителю высших ценностей, а с другой – западники пекутся о «подтягивании» народа к европейски образованному слою.

В само слово «народ» вкладываются разные понятия. Славянофилы и почвенники подразумевают средоточие христианских ценностей. «Народ» у Добролюбова, и затем у народников означает совершенно противоположное: не смирение, а протест, сопротивление обстоятельствам. Герцен говорит о социалистичности русского народа. Кстати говоря, и «правые», и «левые» обращаются к крестьянской «общине», но одни видят в ней патриархальный уклад, а другие – зародыш социализма. Так под одной крышей объединяются очень разные люди. И когда мы обращаемся к такому направлению (не только в критике, но и в русской общественной мысли) как народничество, мы должны отдавать себе отчёт, что под словом «народ» понимали эти люди. Они вслед за Добролюбовым полагают, что народ сохранил в себе прогрессивные социальные идеалы. В этом народники едины, хотя между ними есть и серьёзные расхождения.

Народничество возникает в конце 60-х – начале 70-х годов Х1Х века. Рубежным явлением можно назвать публикацию «Исторических писем» (1868 – 1869) Петра Лаврова. Эту книгу называли тогда евангелием революционной молодёжи. Лавров остро поставил вопрос, который в Европе дебатировался ещё со времени Руссо. Это вопрос о расхождении между материальным и моральным прогрессом в обществе. Двигателем прогресса, по Лаврову, является образованный человек, «критически мыслящая личность». Здесь многое объединяет его и с Писаревым, и с Добролюбовым. Чтобы стать таковой, эта самая личность воспользовалась плодами материального прогресса, образованием, за которое было заплачено п́́́отом и кровью народа. Принимать эти плоды, за которые так много заплачено, или отречься от них, отказаться? Отказаться, т.е. повернуть колесо истории вспять, невозможно. Интеллигенции остаётся оплатить «цену прогресса», т.е. вернуть свой «долг народу». Это понятие долга становится ключевым для всех народников. Следуя такому нравственному императиву, интеллигент обязан расчесться с тем, кто заплатил за его образование. Каким образом он может это сделать? Лавров призывает интеллигенцию работать среди народа, образовывать его, но не с тем, чтобы научить азбуке, а чтобы пробудить дремлющие в нём идеалы. Как отклик на этот призыв, в начале 1870-х годов зарождается «хождение в народ». Русские молодые образованные люди не просто пошли работать в народные школы (это и раньше было), а стремились слиться с народной массой, т.е. занялись чёрным неблагодарным трудом, каким занимался народ, чтобы раствориться в нём и работать изнутри.

В 1873 – 1874 гг. «хождение в народ» потерпело сокрушительное поражение. Начались преследования правительства, судебные процессы. Но самое главное, этих людей, которые с открытым сердцем пошли в народ, те же самые мужики и выдавали властям, не принимали за своих. Между образованным человеком и мужиком проявилась та пропасть, о которой давно говорила русская литература. Попытка «хождения в народ» обнаружила свой утопизм. В результате народничество раскалывается, и народникам мирного толка (от Лаврова до Михайловского) противостоят, с одной стороны, последователи Михаила Бакунина с его опорой на «разбойничий элемент» в народе, а с другой – русские бланкисты (по имени французского основоположника идеи индивидуального террора). Видным представителем последних был Пётр Никитич Ткачёв (1844 – 1884), один из самых талантливых критиков леворадикального направления. Основные его работы можно разделить на легальные и нелегальные. Он был руководителем журнала «Набат» – нелегального издания, печатавшегося за границей. В публикациях этого журнала он выразил основополагающие идеи терроризма. Ткачёв был убеждён, что для успеха революции достаточно было «обезглавить правительство». Кстати, это он пустил фразу «делать революцию». В то же время он являлся автором вполне легальных статей, печатавшихся в петербургском журнале «Дело», тогдашнем органе радикального народничества.


Основные легальные работы Ткачёва – его статьи «Люди будущего и герои мещанства», «Принципы и задачи современной критики», «Принципы и задачи реальной критики», статья о Толстом «Мужик в салонах современной беллетристики» и о Достоевском «Новые типы забитых людей». В них он продолжает традиции Добролюбова и реальной критики. В статье «Принципы и задачи реальной критики» (1878) он выделяет три рода существующей критики: критика эстетическая, которая рассуждает на тему о том, удовлетворяет ли данное произведение эстетическому вкусу; психологическая критика, которая анализирует психологическую правду в художественном произведении; и, наконец, критика общественная. Эта последняя и есть критика реальная, она выясняет, насколько данное произведение соответствует реальным общественным потребностям. Эстетическая критика, по Ткачёву, полностью держится на субъективных оценках. Кому-то нравится «Война и мир», а кому-то – ловкие поделки, наводняющие рынок. Кто прав? Доказать ни то, ни другое невозможно, красота – дело вкуса. Второй вид – это критика, ратующая за психологическую правду, она пытается быть объективной, но, говорит Ткачёв, психология как наука только становится и пока держится на субъективных оценках. Поэтому такая критика тоже непродуктивна. И только третий вид, общественная критика, может опираться на какие-то закономерности, на достижения науки. В этом смысле ткачёвцы особенно уважают социал-дарвинизм, т.е. идею борьбы за существование, истолкованную в социальном ключе. Очевиден позитивизм народников, уважающих только позитивные знания, среди которых эстетика и психология не значатся. Как видите, здесь много знакомого – напомню хотя бы натужливую борьбу с эстетикой Писарева.

В более ранней статье «Люди будущего и герои мещанства» (1868) анализируется роман немецкого писателя Ф. Шпильгагена «Один в поле не воин». Роман так себе, но Ткачёву это не важно, ему важно, что роман выразил определённую тенденцию в общественной европейской мысли, это так называемый европейский социалистический роман. В романе Ткачёв находит деление людей на два разряда, один из которых он называет «героями мещанства», а других – «людьми будущего». В чём разница? Разбирается конфликт, описанный в романе, между двумя героями, социалистами, один из которых придерживается нравственных общечеловеческих принципов, а другой утверждает, что высшая ценность для человека – это передовые идеи (подразумеваются идеи революционные) и служение этим идеям должно подчинить себе всё, в том числе и мораль. В своё время семена дадут всходы, напомню глубокое убеждение В. И. Ленина в том, что мораль общечеловеческая должна уступить место морали революционной.

В романе есть такой сюжет: «герой будущего», который полностью подчиняет себя служению революционной идее, совершает уголовное преступление, он крадёт важные бумаги, ради высокой цели подводит невинных людей, но Ткачёв полностью на стороне этого героя. Кто служит идее, тот должен быть готов на самые тяжёлые жертвы, тому предстоит жертвовать даже своими благороднейшими чувствами. И что такое сама мораль, которая отягощает революционера? Это создание общества, с которым революционер борется, она придумана, чтобы удержать вещи в том положении, в котором они находятся. Поэтому если ты хочешь изменить порядок вещей, ты должен стряхнуть с себя мораль. Здесь узнаётся старенькая идейка, что все средства хороши для высокой цели. Эту иезуитскую установку Ткачёв искренне предлагает взять на вооружение русским революционерам. Так оно и получилось. Ткачёв выразил идеи, носившиеся в воздухе, по выражению Ф. М. Достоевского, который к этим идеям относил «кровь по совести».


Не лишены особого интереса отношения критика к Достоевскому, которого он, видимо, знал лично (первые свои крупные работы Ткачёв напечатал в журнале братьев Достоевских «Время»). Когда после выхода романа «Бесы» на писателя обрушилось гонение либеральной и радикальной прессы («залаяла вся свора прогресса», как выразился А. Н. Майков), в общем хоре хорошо был слышен и голос Ткачёва, выступившего в журнале «Дело» со статьей «Больные люди» (1873). Здесь присутствует весь набор тогдашних обвинений автора «Бесов» в ренегатстве, в клевете на молодое поколение, в болезненном пристрастии к «психиатрическим аномалиям», в «притязательной бездарности» и т.п.

Вместе с тем некоторые повороты мысли Ткачёва выглядят довольно странно. Как будто забыв, что он только что назвал «больных» героев романа «манекенами», критик пускается в мучительные объяснения истоков их психических отклонений, кроющихся в условиях умственного и материального существования так называемых нигилистов: у них нет, говорит он, никакой возможности развивать и претворять свои мысли. «Мысли, не завершающиеся деятельностью, мысли бездеятельные очень скоро вырождаются и становятся больными мыслями». Хула здесь переходит в диалог с автором, и критик начинает невольно свидетельствовать в пользу психологической правдивости романа. Чтобы понять сей казус, следует вспомнить, что Ткачёв и сам был участником кружка С. Г. Нечаева и нёс моральную ответственность за кровавый исход событий, прозрачно описанных в романе «Бесы». Получается, что Ткачёв как будто оправдывается (вероятно, так оно и было неосознанно). Статья критика приобретает тем более важное и редкое качество: это как бы оценка романа с точки зрения… изображённого в нём типа сознания. Нечто похожее мы видели в писаревской интерпретации Базарова.

Вот что Ткачёв, считающийся одним из прототипов прожектёра Шигалева в «Бесах», пишет о своём литературном отражении: «У каждого из них… благородная и бескорыстная идея жить на пользу ближних, всецело посвятить себя служению их интересам, выродилась в какую-нибудь узенькую и нелепую идейку…, на алтаре которой они самым добросовестным образом сжигают свою жизнь». Применив к самому Ткачёву исповедуемый им метод реальной критики, спросим: что в этих словах хотел сказать автор и что в них сказалось?


По свидетельству современника, Ткачёв, обличая «политический обскурантизм» Достоевского, безусловно «увлёкся» его «громадным талантом». Потому столь противоречивыми оказались его разборы романа «Подросток» в статье «Литературное попурри» (1876) и романа «Братья Карамазовы» в статье «Новые типы “забитых людей”» (1881). Критик прикладывает мерку типового романа к произведениям Достоевского, видит, что они не по той мерке «сшиты», и с чувством хорошо исполненного долга констатирует несостоятельность Достоевского-художника. Так, он не сомневается, что читатель «Братьев Карамазовых» «никогда не поймет: зачем, почему и для чего попала эта поэма (“Великий инквизитор”) в повествование». Самоуверенному критику и в голову не приходит, что могут быть другие «мерки». Эстетическая неискушенность Ткачёва, как и его соратников-радикалов по журналу «Дело», не знает пределов. Вместе с тем, он как искренний, честный критик не может не признать, что эти несовершенные романы почему-то производят потрясающее действие на многих читателей, да и на него самого. Объяснение этому феномену даётся в духе реальной критики, традиции которой Ткачёв пытается не только возродить, но и обновить. Читательские симпатии, утверждает он, вызваны не эстетическими достоинствами и даже не мировоззрением автора, а «жизненными интересами», которым отвечает произведение. Эту вводимую им категорию реальной критики Ткачёв ставит выше добролюбовского критерия «жизненной правды». В какой-то мере через голову Добролюбова Ткачёв возвращается к постулатам Чернышевского, который в подобном духе объяснял невостребованность Пушкина у современных читателей в цикле статей о поэте. Рассуждения Ткачёва о судьбе книг в зависимости от запросов отдельных общественных групп и общества в целом близко подошли к тому, что несколько позднее будет названо библиосоциологией.

Ткачёв отказался от простейшего пути идеологического опровержения, по которому в основном пошла прогрессистская критика в оценке «Братьев Карамазовых». Образчик такой критики мы находим в статье М. А. Антоновича «Мистико-аскетический роман», высокомерно-снисходительный тон которой напоминал давнее ниспровержение тем же критиком романа Тургенева «Отцы и дети». В этой ситуации Ткачёв в отношении к Антоновичу сыграл примерно ту же роль, что когда-то Писарев. Как и Писарев, Ткачёв начинает с того, что ему как критику нет дела до мировоззрения автора и эстетических качеств анализируемого произведения, что его исключительно интересует социальный тип, представленный художником. Когда-то еще в ранних произведениях Достоевского он был выявлен Добролюбовым как тип забитого человека, с тех пор Достоевский дал нам лишь новые вариации этого типа, по мнению Ткачёва, «вечного» (отсюда и вечный интерес к романам Достоевского прогнозирует критик).

Взяв за основу концепцию Добролюбова о необходимости освобождения русского человека от его исторически сложившейся социальной «забитости», Ткачёв безмерно расширяет само это понятие. Он включает в него не только «униженных и оскорблённых» (эксплуатируемых) героев Достоевского, но и «хищных» (эксплуататоров), «забитых» своим служением материальному достатку. Более того, к «забитым» Ткачёв относит и героев «смиренномудрых» – Алёшу, Зосиму и др., сознательно избирающих роль «овцы», а не «волка». Иного выбора общество, как утверждает Ткачёв, и не предоставляет. Исход, найденный этими героями, «мечтающими водворить на земле «царство божие»», Ткачёву представляется «зданием, построенным на песке». От достигнутого ими «внутреннего благополучия» ничуть не меняется окружающая их «человеческая забитость». Более того, они своим смирением её «только еще более укрепляют, консолидируют и увековечивают». Так критик понял и интерпретировал христианскую концепцию «Братьев Карамазовых», в конечном итоге недалеко уйдя от того же Антоновича. Слово «смирение», как верно заметил С. Булгаков, было страшным заклятием в тогдашней интеллигентской среде. Идея насильственного переворота казалась гораздо предпочтительнее. Его с нетерпением ожидал Ткачёв, и когда вместо революции в 1881 г. грянула реакция, он не выдержал и впал в неизлечимую душевную болезнь.

В 1909 г., после уже разразившейся революционной грозы, несколько русских мыслителей, еще недавно призывавших её, обратились к России со своим покаянным манифестом – сборником статей под названием «Вехи». Здесь был точно обозначен тип русского интеллигента, просвечивающий и в Ткачёве: «воинствующий монах нигилистической религии земного благополучия».

Любопытно, что ещё одна (упоминавшаяся выше в связи с Писаревым) болезнь русской радикальной интеллигенции, получившая у веховцев название «духовной педократии», задолго до них честно продиагностирована была П. Н. Ткачёвым на себе и своих столь же юных соратниках: «детей считали чуть ли не “солью земли”, в них видели вождей, предназначенных вести нас в обетованную землю. И всего забавнее то, что сами дети вообразили, будто они призваны к этому, будто эта миссия именно по их силам».

Другое, «мирное» течение народничества, выразил его ведущий критик Николай Константинович Михайловский (1842 – 1904). Михайловский разделяет основную идею Лаврова – идею долга перед народом, которую он отстаивает в статье «Что такое прогресс?» (1869). Эта статья сделала автора знаменитым. Михайловский был самым популярным критиком-публицистом начиная с семидесятых годов вплоть до начала нового века. Он оказался последним из той плеяды русских критиков (Белинский, Добролюбов, Писарев), которыми зачитывалась и делала своими кумирами молодая Россия.

Михайловский – народник, но его нельзя ставить рядом с Ткачёвым. Михайловский с некоторым даже презрением относился к нечаевцам, он открестился от них как от случайного, нетипичного явления. В этом была ошибка Михайловского – в недооценке своего противника внутри народничества. Михайловский, вслед за Лавровым, полагал, что всё-таки главной задачей является пропаганда, постепенное образование народа, которому он сам и служил очень ревностно своими статьями. Писал и печатался он в одном из авторитетнейших журналов – в «Отечественных записках», хотя его отношения с редактором, Н. А. Некрасовым, складывались непросто. Некрасову пришлось написать известные стихи в честь Муравьёва-вешателя, и Михайловский с большим трудом шёл к «Отечественным запискам»: он не доверял Некрасову. В его отношении к Некрасову было много юношеского максимализма и прямолинейности. Таким он остался на всю жизнь, даже когда возглавил собственный журнал «Русское богатство».

В «Отечественных записках» Михайловский писал обзоры, вёл критический отдел, выступая под псевдонимом Иван Непомнящий или подписываясь криптонимами М.К., М.Н. Эти обзоры современной литературы носили публицистический характер. Главный их недостаток – многословие, рыхлая композиция, отсутствие логической стройности Писарева или поэтического полёта Аполлона Григорьева. Но его многословие, водянистость не мешали популярности. Читателям важнее была не форма, а содержание, идеи. Из них основная – это идея народа, как ее выражали Решетников, Помяловский, Глеб Успенский. Этих писателей Михайловский противопоставил предшественникам – Тургеневу, Григоровичу Толстому, которых называл кающимися дворянами. Несколько презрительное определение. Разночинцы близки народу, они вышли из народа, поэтому им нечего каяться, они выражают народную точку зрения изнутри. Идея не новая для русской критики. Напомню о сходных суждениях Добролюбова. Важную роль сыграла здесь статья Н. Г. Чернышевского «Не начало ли перемены?» (1861), в которой был поставлен вопрос о новом виʹдении народа в современной демократической беллетристике (речь тогда шла, в частности, о рассказах Николая Успенского из народного быта). В народнической критике (Н. В. Шелгунов «Народный реализм в литературе» 1871 г., П. Н. Ткачев «Мужик в салонах современной беллетристики» 1879 г.) вызревала еще дальше идущая мысль о новом типе художественного сознания, до которого не могли подняться «кающиеся дворяне».

К этой мысли приходит и Михайловский в программной статье «Десница и шуйца Льва Толстого» (1875), напечатанной в «Отечественных записках» в составе цикла (критик любил писать циклами) «Записки профана». Михайловский отталкивается от сочинений Льва Толстого, в том числе педагогических, вызвавших бурную и в основном негативную реакцию. Десница и шуйца – правая и левая рука, т.е. сила и слабость Толстого. К шуйце Михайловский относит сословное тяготение писателя к «бурям дамских будуаров» (так критик мимоходом боднул «Анну Каренину»), некий фатальный пассивизм, «охранение неприкосновенности установившихся предрассудков и среды». К деснице отнесено понимание Толстым народа как громадной духовной силы. В связи с этим Михайловский берется разъяснить шокировавшее всех заявление Толстого, что письменные упражнения его яснополянского ученика, крестьянского мальчика Федьки, гораздо выше «Фауста» Гёте. Прочтя детские сочинения, Михайловский, как и прочие, мог лишь недоуменно пожать плечами насчёт графских причуд, но он берёт вопрос в его теоретическом аспекте. Здоровая цельность Федьки для него в принципе выше фаустовских метаний больного духа. Конечно, Гёте обладает большей тонкостью, разнообразием эстетических средств, а Федька наивен и простодушен, но за Федькой стоит иное миросозерцание, более высокий, как полагает Михайловский следом за Толстым, тип культуры. Так и в народных песнях нет тонкости и разнообразия Пушкина и Бетховена, «но они принадлежат к высшему типу развития, находящемуся пока на низкой ступени, по могущему иметь свой прогресс».

Итак, высший тип развития, находящийся пока на низшей ступени, но, полагает Михайловский, если этот высший тип разовьётся, то все Тургеневы, Достоевские, Толстые окажутся значительно ниже. Здесь мне видится кабинетная идея, кабинетное представление о народности. Всё-таки литература и искусство двигались другим путем, более органичным.

Я назвал Михайловского продолжателем реальной критики, но должен оговориться, что Михайловский был своеобразным продолжателем. Будучи социологом (одним из первых русских социологов), он выдвинул идею субъективного метода. Михайловский исходит из того, что даже учёный не может отвлечься от субъективного начала, т.е. от самого себя. Что же касается литературы, искусства, то здесь субъективное начало выходит вперёд, и критик должен понять не только объективный смысл художественного произведения, но и, как говорит Михайловский, симпатии и антипатии художника, он должен понять личность художника, выразившуюся в произведении. Это шаг в сторону от Добролюбова, который говорил: «Мне нет никакого дела, какой он человек – господин Островский, мне важно, что сказалось в его произведении». Михайловский возвращается к методу, сформулированному Белинским в пятой статье цикла о Пушкине: «приступая к изучению поэта, прежде всего должно уловить в разнообразии его произведений тайну его личности». Лучшие критические статьи Михайловского – своеобразные проблемные портреты, стремящиеся выразить идею личности того или иного художника. Статья «Десница и шуйца Льва Толстого» – это попытка понять личность Толстого, его сильные и слабые стороны. Такова же статья «Жестокий талант» (1882) – попытка понять личность Достоевского, причём Михайловский здесь даже, что называется, переходит на личность. Он усматривает в произведениях Достоевского не только мировоззрение автора, но и его психофизику, психиатрические уклонения. Такова же его статья 1883 г. «О Тургеневе», где он пытается проникнуть в тайну личности писателя, исходя из анализа его произведений. Тургеневу, несмотря на то, что сам он в статье «Гамлет и Дон Кихот» отдаёт предпочтение Дон Кихоту, Гамлет более близок, он родственен женственной натуре Тургенева, как говорит Михайловский. Эта женственность враждебна героям типа Инсарова, Базарова, зато близка Рудину, Санину, Шубину, Нежданову. Критик идёт от личности и в статьях о Глебе Успенском. Его самая известная статья называется «Глеб Успенский как писатель и человек» (1889). Обратите внимание на постановку «как писатель и человек». Основной мотив Успенского – мотив больной совести русского интеллигента – исходит из сострадательной личности писателя, его ранимости. Михайловский рассматривает даже вопрос о психической болезни писателя. Он пытается понять личность в самых её основаниях.

Такова же и его статья «Кое-что о г. Чехове» (1900): критик пытается понять то, что сам же называет безыдеальностью Чехова. Он считает Чехова писателем без «общей, руководящей точки зрения», способным выразить лишь тоску по идеалам. Наконец, его статья «Ещё о г. Максиме Горьком и его героях» (1898). Михайловский стремится в ранних произведениях Горького увидеть проявление личности писателя; тяготение к ницшеанству, по утверждению критика, не принадлежит горьковским героям, но принадлежит самому писателю.

Критическая деятельность Михайловского сопровождалась пересмотром теоретических основ реальной критики. Последняя, по словам Г. В. Плеханова, предпочитала видеть в литературе лишь «воспроизведение жизни», лишь «материал для её объяснения и для суждений о ней», собственно же «приговор» критик брал на себя. Реальная критика, таким образом, не желала считаться с концепцией самого писателя. Михайловский как критик развернулся на 180 градусов по сравнению с Добролюбовым: он пустился в изучение субъекта творчества. Личность писателя с его особым мировоззрением, нравственными и психологическими качествами для Михайловского такое же явление общественной жизни, как и изображаемые писателем объекты, а возможно, и более важное для понимания данной эпохи.

В статьях о Чехове Михайловский откровенно выразил свое понимание главной задачи литературы: дать положительный идеал, способный «светить и греть». Чехов, в представлении критика, был не способен решить эту задачу. Дело, очевидно, было не в том, что у Чехова вовсе не было идеалов. Просто идеалы Чехова не совпали с идеалами Михайловского. Этот ценностный разрыв и стал первопричиной конфликта критика с писателем.

Ещё более острой была аксиологическая конфронтация Михайловского с Достоевским (статья «Жестокий талант»). Критик объявил писателя жестоким (оспорив тезис Добролюбова о «гуманном» начале творчества автора «Униженных и оскорблённых») на том основании, что ему якобы самому приятно было изображать «сладострастие злобы и жестокости» своих хищных героев. «Он просто любил травить овцу волком», – ничтоже сумняшеся заявил критик. В чём причина столь жестокого обвинения? Вероятно, в том, что Достоевский открыл в человеческом сердце такие бездны зла, заглянув в которые, читатель не мог не содрогнуться. Как это бывает и в жизни, критик обвинил не болезнь, а врача, поставившего неутешительный диагноз. Его собственные представления о человеческой природе, недалеко ушедшие от просветительского гуманизма, не выдержали действительно жёсткой проверки той реальностью, что была открыта Достоевскому. Критик, что называется, «сломался», но самый этот факт послужил мощным толчком для последующего познания феномена Достоевского. Без этого «провального» выступления Михайловского, возможно, не было бы того духовного открытия Достоевского, которое произошло на рубеже нового века в религиозно-философской критике. Критик, что называется, пошел ва-банк и этим опрометчивым поступком послужил истинному прогрессу самосознания литературы: он поставил вопрос о Достоевском, как никто до него не ставил. Русская критика и гуманитарная наука до сих пор отвечают ему.

Мы в который уже раз убеждаемся, что в истории критики, в истории понимания литературных явлений, продуктивны оказывались иногда очевидные демонстрации непонимания (напр., Писарев о Пушкине и Щедрине, Лев Толстой о Шекспире, Вл. Соловьев о Пушкине и Лермонтове, Розанов о Гоголе). Таким путём на открытую поверхность выходил конфликт ценностей, эстетических и духовных. «Энергия заблуждения» (выражение Льва Толстого), во всяком случае, полезнее для критики, чем равнодушное почитание авторитетов.

Что же касается судьбы народнической критики, то она в силу собственной просветительской природы оказалась не на уровне таких явлений, как Толстой, Достоевский, Чехов. Духовный, эстетический потенциал русской литературы этой критикой был востребован лишь частично.

 







Date: 2015-09-03; view: 3305; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.013 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию