Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Накануне. Повесть И.С.Тургенева. 4 page





утомляются страшно, прежде чем успевают даже подумать об его источнике. Не

хочется им поднять руки на то дерево, на котором и они сами выросли; вот они

и стараются уверить себя и других, что вся гниль его только снаружи, что

только счистить ее стоит, и все будет благополучно... Выгнать из службы

несколько взяточников, наложить опеку на несколько помещичьих имений,

обличить целовальника**, в одном кабаке продавшего дурного качества водку, -

вот и воцарится правосудие, крестьяне во всей России будут благоденствовать,

и откупа сделаются превосходною вещью для народа. Так искренно думают многие

и действительно тратят все свои силы на подобные подвиги, и зато не шутя

считают себя героями.

______________

* Бравада (с франц.) - показная храбрость, молодечество.

** Целовальник - продавец в питейном заведении, кабаке.

 

Нам рассказывали об одном подобном герое, человеке, как говорили,

чрезвычайно энергическим и талантливом. Еще будучи в гимназии, он затеял

дело с одним гувернером по тому поводу, что он утаивает бумагу, назначаемую

для выдачи воспитанникам. Дело пошло как-то неловко; герой наш умел задеть и

инспектора и директора и был исключен из гимназии. Стал он готовиться в

университет, а между тем принялся давать уроки. При одном из первых же

уроков он заметил, что мать детей, которых он учил, ударила по щеке свою

горничную. Он вспыхнул, поднял в доме гвалт, привел полицию и формально

обвинил хозяйку дома в жестоком обращении с прислугой. Потянулось следствие,

в котором он ничего, разумеется, не мог доказать, и его чуть не присудили к

строгому наказанию за ложное показание и клевету. Уроков после этого он уже

не мог достать. Определился с большим трудом, по чьей-то особенной милости,

на службу: дали ему переписать какое-то решение очень нелепого свойства; он

не вытерпел и заспорил; ему сказали, чтоб молчал, - он не послушался; ему

велели убираться вон. От нечего делать, принял он приглашение одного из

своих бывших товарищей - ехать с ним на лето в деревню; приехал, увидал, что

там делается, да и принялся толковать - и своему товарищу, и отцу его, и

даже бурмистру* и мужикам - о том, как беззаконно больше трех дней на

барщину крестьян гонять, как непозволительно сечь их без всякого суда и

расправы, как бесчестно таскать по ночам крестьянских женщин в барский дом,

и т.п. Кончилось тем, что мужиков, которые его с участием послушали,

перепороли, а ему старый барин велел запрячь лошадей и попросил его не

являться больше в их краях, если хочет цел остаться. Кое-как переколотившись

лето, герой наш с осени поступил в университет, благодаря тому, что на

экзамене попадались ему все вопросы не задорные, на которых нельзя было

разгуляться и заспорить. Поступил он на медицинский факультет и занимался

действительно хорошо; но в практическом курсе, когда профессор у кровати

больного объяснял свою премудрость, он никогда не мог удержаться, чтоб не

оборвать отсталого или шарлатанящего профессора; как только тот соврет

что-нибудь, так он и пойдет ему доказывать, что это чепуха. Вследствие таких

выходок герой наш не оставлен при университете, не послан за границу, а

назначен в какой-то отдаленный госпиталь. Здесь он на первых же порах уличил

смотрителя и грозил на него жаловаться; потом, в другой раз, поймал и

пожаловался, за что получил выговор от главного доктора; получая выговор,

он, конечно, очень крупно поговорил и вскоре был переведен из госпиталя...

Досталось ему вслед за тем провожать какую-то партию; он принялся шуметь за

солдат с начальником партии и с чиновником, заведовавшим продовольствием.

Видя, что слова не помогают, написал рапорт, что солдаты недоедают и

недопивают по милости чиновника и что начальник партии этому потакает. По

прибытии на место - следствие; допрашивают солдат, те говорят: довольны;

герой наш приходит в негодование, говорит дерзости генерал-штабдоктору и

месяц спустя разжалывается в фельдшерские помощники. Пробывши две недели в

этой должности и не выдержав нарочито зверского обращения с ним, он

застреливается.

______________

* Бурмистр (с нем.) - староста, назначенный помещиком, управляющий

поместьем в крепостной России.

 

Не правда ли, явление необыкновенное, сильная, порывистая натура? А

между тем посмотрите, на чем гибнет он. Во всех его поступках нет ничего

такого, что бы не составляло прямой обязанности всякого честного человека на

его месте; а ему нужно, однако, много героизма, чтоб поступать таким

образом, нужна самоотверженная решимость гибнуть за добро. Спрашивается

теперь: если уж в нем есть эта решимость, то не лучше ли воспользоваться ею

для дела большого, которым бы действительно достигалось что-нибудь

существенно полезное? Но в том-то и беда, что он не сознает надобности и

возможности такого дела и не понимает того, что его окружает. Он не хочет

видеть круговой поруки во всем, что делается перед его глазами, и

воображает, что всякое замеченное им зло есть ие более как злоупотребление

прекрасного установления, возможное лишь как редкое исключение. При таких

понятиях русские герои только и могут, разумеется, ограничиваться мизерными

частностями, не думая об общем, тогда как Инсаров, напротив, частное всегда

подчиняет общему, в уверенности, что "и то не уйдет". Так, в ответ на вопрос

Елены, отмстил ли он убийце своего отца, Инсаров говорит: "Я не искал его. Я

не искал его не потому, чтобы я не мог убить его, - я бы очень спокойно убил

его, - но потому, что тут не до частной мести, когда дело идет об

освобождении народа. Одно помешало бы другому. В свое время и то не уйдет".

Вот в этой любви к общему делу, в этом предчувствии его, которое дает силу

спокойно выдерживать отдельные обиды, и заключается великое превосходство

болгара Инсарова пред всеми русскими героями, у которых общего дела-то и в

помине нет.

Впрочем, и подобных-то героев у нас очень немного, да и из них большая

часть не выдерживает себя до конца. Гораздо многочисленнее в нашем

образованном обществе другой разряд людей - занимающихся размышлениями. Из

этих тоже есть много таких, которые хоть и размышляют, но ничего не умеют

понять; но об этих мы не говорим. Мы хотим указать только на тех

действительно с светлою головою людей, которые путем долгих сомнений и

исканий дошли до того же единства и ясности идеи, с какими является перед

нами, без всяких особенных усилий, Инсаров. Эти люди понимают, где корень

зла, и знают, что надо делать, чтобы зло прекратить; они глубоко и искренно

проникнуты мыслью, до которой добились наконец. Но - в них нет уже силы для

практической деятельности; они столько ломали себя, что натура их как-то

надселась и обессилела. Они с сочувствием смотрят на приближение новой

жизни, но сами идти ей навстречу не могут, и ими не может удовлетворяться

свежее чувство человека, жаждущего деятельного добра и ищущего себе

руководителя.

Никто из нас не берет готовыми человечных понятий, во имя которых нужно

потом вести жизненную борьбу. Оттого ни в ком и нет той ясности, той

цельности воззрений и действий, которые так естественны хоть бы, например, в

Инсарове. У него впечатления жизни, действующие на сердце и пробуждающие его

энергию, постоянно подкрепляются требованиями рассудка, всем теоретическим

образованием, которое он получает. У нас совершенно наоборот. Один из наших

знакомых, держащийся передовых мыслей и сгорающий тоже жаждою деятельного

добра, но человек кротчайший и безвреднейший в мире, вот что рассказывал нам

о своем развитии, в объяснение своей теперешней бездеятельности.

"По натуре своей, - говорил он, - я был мальчик очень добрый и

впечатлительный. Я, бывало, плакал и метался, слушая рассказ о каком-нибудь

несчастии, я страдал при виде чужого страдания. Помню, что я не спал ночи,

терял аппетит и не мог ничего делать, когда кто-нибудь в доме был болен;

помню, что не раз приходил я в некоторого рода бешенство при виде истязаний,

какие чинил один мой родственник над своим сыном, моим приятелем. Все, что я

видел, все, что слышал, развивало во мне тяжелое чувство недовольства; в

душе моей рано начал шевелиться вопрос: да отчего же все так страдает и

неужели нет средства помочь этому горю, которое, кажется, всех одолело? Я

жадно искал ответа на эти вопросы, и скоро мне дали ответ, разумный и

систематический. Я начал учиться. Первая пропись, которую я написал, была

такова: "истинное счастие заключается в спокойствии совести". На расспросы

мои о совести мне объяснили, что она карает нас за дурные поступки и

награждает за хорошие. Все мое внимание устремилось теперь на то, чтобы

узнать, какие поступки хороши, какие дурны. Это было нетрудно: кодекс*

нравственности был готов - и в прописях, и в домашних наставлениях, и в

особом курсе. "Почитай старших", "Не надейся на свои силы, ибо ты - ничто",

"Будь доволен тем, что имеешь, и не желай большего", "Терпением и

покорностью приобретается любовь общая" и пр. в таком роде писал я в

прописях. Дома и от всех окружающих слышал я то же самое; а в разных курсах

узнал я, что совершенного счастья на земле не может быть, но что насколько

оно возможно, настолько достигнуто в благоустроенных государствах, из

которых наилучшее есть мое отечество. Я узнал, что Россия теперь не только

велика и обильна, но что и порядок в ней господствует самый совершенный; что

стоит только исполнять законы и приказания старших да быть умеренным, и

тогда полнейшее благополучие ожидает человека, какого бы он ни был звания и

состояния. Отрадны мне были все эти открытия, и я жадно ухватился за них,

как за лучшее решение всех моих сомнений. Вздумал было я поверять их моим

неопытным умом, но многое пришлось мне не под силу, а что оказывалось

доступным, то выходило так, верно. И вот я доверчиво и восторженно предался

новооткрытой системе, в ней заключил все свои стремления и лет двенадцати

был уже маленьким философом и страшным партизаном законности. Я дошел до

того убеждения, что во всяком несчастии виноват сам человек, - или тем, что

не поберегся, не остерегся, или тем, что не хотел довольствоваться малым,

или тем, что не проникнут достаточным уважением к закону и к воле старших.

Собственно закон я еще не совсем хорошо представлял себе, но он

олицетворялся для меня во всяком начальстве и старшинстве. Оттого в этот

период моей жизни я постоянно стоял за учителей, начальников и т.д. и был

очень любим начальством и старшими классами. Раз меня чуть не выкинули в

окно товарищи: один учитель сказал целому классу: "свиньи вы!"; все пришли в

азарт по окончании класса, а я принялся защищать учителя и доказывать, что

он имел полное право сказать это. В другой раз исключен был один из наших

товарищей за грубость начальству; все жалели о нем, потому что он был лучший

между нами, но я утверждал, что он наказание вполне заслужил, и очень

удивлялся, как он, будучи таким умным мальчиком, не мог понять, что

покорность старшим есть первый долг наш и первое условие счастья. Так с

каждым днем укреплялся я в своих понятиях законности и мало-помалу привыкал

смотреть на большинство людей только как на орудие исполнения высших

приказаний. Вместе с тем я порывал живую связь с душою человека, я перестал

тревожиться бедствиями своих собратий, перестал отыскивать возможность

облегчить их. "Сами виноваты", - говорил я про себя и стал даже питать к ним

не то злобу, не то презрение, как к людям, не умеющим пользоваться спокойно

и смирно теми благами, которые им предлагаются по силе общественного

благоустройства. Все, что было доброго в моей натуре, обратилось в другую

сторону - к поддержанию прав старших над нами. Я чувствовал, что в этом

заключается самоотвержение, отречение от собственной самостоятельности,

убежден был, что делаю это в видах общей пользы, и считал себя чуть не

героем. Я знаю, что многие так и остаются на этой степени, а другие ее

видоизменяют слегка и уверяют, что они совсем переменились. Но мне, к

счастию, действительно пришлось переменить свое направление довольно рано.

Лет четырнадцати я сам имел уже старшинство кое над чем - и в классе и в

доме, и, разумеется, оказался при этом очень плох. Я умел делать все, что от

меня требовали, но что и как мне требовать - этого я не знал. При всем том я

был суров - и неподступен. Но скоро мне стало совестно, и я принялся

поверять свои прежние понятия о начальстве. Поводом к этому был один случай,

пробудивший опять живые ощущения в моем мертвевшем сердце. Как старший брат

и умница, я учил, между прочим, одну из сестер моих. Мне дано было право

присуждать ей наказания за леность и ослушание и пр. Раз она что-то была

рассеяна и никак не хотела понять моих толкований; я велел ей стать на

колени. Она тотчас собралась с мыслями и, принявши внимательный вид, стала

просить, чтобы я повторил еще раз свои слова. Но я потребовал, чтоб она

прежде исполнила приказание - стала на колени; она заупрямилась. Тогда я

схватил ее за руки, поднял с места, потом положил ей свои локти на плечи и

изо всех сил надавил вниз. Бедная девочка опустилась на колени и взвизгнула:

у ней свихнулась нога при этом движении. Я очень испугался; но когда мать

стала бранить меня за такое обхождение с сестрой, я очень хладнокровно

старался доказать, что она сама виновата, что если б она тотчас послушалась

моего приказания, то ничего бы этого и не было. Однако же втайне я мучился,

тем более что сестру свою я очень любил. В это время выяснилась мне мысль,

что ведь и старшие могут быть неправы и делать нелепости и что уважать

нужно, собственно, закон как он есть, а не как проявляется в толкованиях

того или другого лица. Тут пошла у меня критика действий лиц, и я из

консервативной безответственности стремительно перескочил в opposition

legale**. Но долгое время я приписывал все дурное одним только частным

злоупотреблениям и нападал на них - не во имя насущных потребностей

общества, не из сострадания к несчастным братиям, а просто во имя

положительного закона. В то время я, конечно, с жаром стал бы говорить

против жестокого обращения с неграми, но, подобно некоему московскому

публицисту, от всей души обвинил бы Брауна, совершенно противозаконно

вздумавшего освобождать негров[*]. Однако я был еще тогда очень молод,

вероятно моложе почтенного публициста, мысль моя двигалась и бродила; я не

мог остановиться на этом и, после многих соображений, дошел наконец до

сознания, что и законы могут быть несовершенны, что они имеют относительное,

временное и частное значение и должны подлежать переменам с течением времени

и по требованиям обстоятельств. Но опять, во имя чего так рассуждал я? Во

имя высшего, отвлеченного закона справедливости, а вовсе не по внушению

живого чувства любви к собратьям, вовсе не по сознанию тех прямых,

настоятельных надобностей, которые указываются идущею перед нами жизнью. И

что же? Вот я сделал и последний шаг: от отвлеченного закона справедливости

я перешел к более реальному требованию человеческого блага; я все свои

сомнения и умствования привел наконец к одной форме: человек и его счастье.

Но ведь эта формула была в душе моей еще в детстве, прежде чем я начал

обучаться разным наукам и писать назидательные прописи. И, - сказать ли? -

теперь я ее лучше понимаю и основательнее могу доказать; но тогда я

чувствовал ее сильнее, она более была связана с моим существом, и даже,

кажется, я готов был тогда больше сделать для нее, чем теперь. Я стараюсь

теперь не делать ничего противоречащего сознанному мною закону, стараюсь не

отнимать счастия у людей; но этой пассивной ролью я и ограничиваюсь.

Броситься на поиск счастья, приблизить его к людям, разрушить все, что ему

мешает, - это я мог бы только тогда, если бы мои детские чувства и мечты

беспрепятственно развились и окрепли. А между тем они глохли и умирали во

мне лет пятнадцать, и только теперь я снова возвращаюсь к ним и нахожу их

бледными, тощими, слабыми. Мне еще нужно восстановлять их, прежде чем

употреблять в дело; да и кто знает, удастся ли восстановить?"...

______________

* Кодекс (с лат.) - свод законов, система правил, убеждений.

** Легальную оппозицию (франц.); имеется в виду критика злоупотреблений

власти в рамках существующих законов.

 

Нам кажется, что в этом рассказе есть черты далеко не исключительные,

а, напротив, могущие служить общим указанием на те препятствия, какие

встречает русский человек на пути самостоятельного развития. Не все с

одинаковою силою привязываются к морали прописей, но никто не уходит от ее

влияния, и на всех она действует парализующим образом. Чтобы избавиться от

нее, человек должен много сил потерять и много утратить веры в себя при этой

беспрерывной возне с безобразной путаницей сомнений, противоречий, уступок,

изворотов и т.п.

Таким образом, кто сохранил у нас силу на геройство, так тому незачем

быть героем, цели настоящей он не видит, взяться за дело не умеет и потому

только донкихотствует. А кто понимает, что нужно и как нужно, так тот уже

всего себя на это понимание и положил, и в практической деятельности шагу

ступить не умеет, и сторонится от всякого вмешательства, как Елена в

домашней среде. Да еще Елена все-таки смелее и свободнее, потому что на нее

подействовала только общая атмосфера русской жизни, но, как мы сказали уже,

не наложила своей печати рутина* школьного образования и дисциплины.

______________

* Рутина (с франц.) - образ действия или мыслей, основанный на

привычках, без критического отношения к ним.

 

Из всего этого выходит, что наши лучшие люди, каких мы видали до сих

пор в современном обществе, только что способны понять жажду деятельного

добра, сжигающую Елену, и могут оказать ей сочувствие, но никак не сумеют

удовлетворить этой жажды. И это еще передовые, это еще называются у нас

"деятели общественные". А то большая часть умных и впечатлительных людей

бежит от гражданских доблестей и посвящает себя различным музам. Хоть бы те

же Шубин и Берсенев в "Накануне"; славные натуры - и тот и другой умеют

ценить Инсарова, даже стремятся душою вслед за ним; если им немножко другое

развитие да другую среду, они бы тоже не стали спать. Но что же им делать

тут, в этом обществе? Перестроить его на свой лад? Да ладу-то у них нет

никакого, и сил-то нет. Починивать в нем кое-что, отрезывать и отбрасывать

понемножку разные дрязги общественного устройства? Да не противно ли у

мертвого зубы вырывать и к чему это поведет? На это способны только герои

вроде господ Паншиных[*] и Курнатовских.

Кстати - здесь можем мы сказать несколько слов о Курнатовском, тоже

одном из лучших представителей русского образованного общества. Это новый

вид Паншина, только без светских и художественных талантов и более деловой.

Он очень честен и даже великодушен; в доказательствах его великодушия

Стахов, прочащий его в женихи Елене, приводит факт, что он, как только

достиг возможности безбедно существовать своим жалованьем, тотчас отказался

в пользу братьев от ежегодной суммы, которую назначал ему отец. Вообще в нем

много хорошего: это признает даже Елена, изображающая его в письме к

Инсарову. Вот ее суждения, по которым одним только мы и можем составить

понятие о Курнатовском: он в ходе повести не участвует. Рассказ Елены,

впрочем, так полон и меток, что больше нам ничего и не нужно, и потому,

вместо перифраза*, мы прямо приведем ее письмо к Инсарову:

______________

* Перифраза, или парафраза (с греч.) - передача смысла какого-нибудь

слова или выражения другими словами; здесь: изложение чужого текста.

 

Поздравь меня, милый Дмитрий: у меня жених. Он вчера у нас

обедал; папенька познакомился с ним, кажется, в английском клубе и

пригласил его. Разумеется, он приезжал вчера не женихом. Но добрая

мамаша, которой папенька сообщил свои надежды, шепнула мне на ухо,

что это за гость. Зовут его Егор Андреевич Курнатовский; он служит

обер-секретарем при сенате. Опишу тебе сперва его наружность. Он

небольшого роста, меньше тебя, хорошо сложен; черты у него

правильны, он коротко острижен, носит большие бакенбарды. Глаза у

него небольшие (как у тебя), карие, быстрые, губы плоские,

широкие; на глазах и на губах постоянная улыбка, официальная

какая-то: точно она у него дежурит. Держится он очень просто,

говорит отчетливо, и все у него отчетливо; он ходит, смеется, ест,

словно дело делает. "Как она его изучила!" - думаешь ты, может

быть, в эту минуту. Да, для того, чтобы описать тебе его. Да и как

же не изучать своего жениха! В нем есть что-то железное... и

тупое, и пустое, в то же время - и честное; говорят, он, точно,

очень честен. Ты у меня тоже железный, да не так, как этот. За

столом он сидел возле меня, против нас сидел Шубин. Сперва речь

зашла о каких-то коммерческих предприятиях; говорят, он в них толк

знает и чуть было не бросил своей службы, чтобы взять в руки

большую фабрику. Вот не догадался! Потом Шубин заговорил о театре:

г.Курнатовский объявил и, я должна сознаться, без ложной

скромности, что он в художестве ничего не смыслит. Это мне тебя

напомнило... но я подумала: нет, мы с Дмитрием все-таки иначе не

понимаем художества. Этот как будто хотел сказать: я не понимаю

его, да оно и не нужно, но в благоустроенном государстве

допускается. К Петербургу и к comme il faut* он, впрочем, довольно

равнодушен; он раз даже назвал себя пролетарием. Мы, говорит,

чернорабочие. Я подумала: если бы Дмитрий это сказал, мне бы это

не понравилось. А этот пускай себе говорит! Пусть хвастается! Со

мною он был очень вежлив; но мне все казалось, что со мной

беседует очень, очень снисходительный начальник. Когда он хочет

похвалить кого, он говорит, что у такого-то есть правила - это его

любимое слово. Он должен быть самоуверен, трудолюбив, способен к

самопожертвованию (ты видишь, я беспристрастна), то есть к

пожертвованию своих выгод, но он большой деспот. Беда попасться

ему в руки? За столом заговорили о взятках...

______________

* Буквально: "как нужно", здесь в смысле высший свет (франц.).

 

- Я понимаю, - сказал он, - что во многих случаях берущий

взятку не виноват: он иначе поступить не мог. А все-таки, если он

попался, должно его раздавить.

Я вскрикнула:

- Раздавить невиноватого!

- Да, ради принципа.

- Какого? - спросил Шубин.

Курнатовский не то смешался, не то удивился и сказал: этого

нечего объяснять. Папаша, который, кажется, благоговеет перед ним,

подхватил, что, конечно, нечего, и, к досаде моей, разговор этот

прекратился. Вечером пришел Берсенев и вступил с ним в ужасный

спор. Никогда я еще не видела нашего доброго Андрея Петровича в

таком волнении. Господин Курнатовский вовсе не отрицал пользы

науки, университетов и т.д., а между тем я понимала негодование

Андрея Петровича. Тот смотрит на все это как на гимнастику

какую-то Шубин подошел ко мне после стола и сказал: вот этот и

некто другой (он твоего имени произнести не может) - оба

практические люди, а посмотрите, какая разница: там настоящий,

живой, жизнью данный идеал, а здесь даже не чувство долга, а

просто служебная честность и дельность без содержания. - Шубин

умен, и я для тебя запомнила его умные слова; а по-моему, что же

общего между вами? Ты веришь, а тот нет, потому что только в

самого себя верить нельзя.

 

Елена сразу поняла Курнатовского и отозвалась о нем не совсем

благосклонно. А между тем вникните в этот характер и припомните своих

знакомых деловых людей, с честью подвизающихся для пользы общей; наверно,

многие из них окажутся хуже Курнатовского, а найдутся ли лучше - за это

поручиться трудно. А все отчего? Именно оттого, что жизнь, среда не делает

нас ни умными, ни честными, ни деятельными. И ум, и честность, и силы к

деятельности мы должны приобретать из иностранных книжек, которые притом

нужно еще согласить и соразмерить со Сводом законов. Не мудрено, что за этой

трудной работой холодеет сердце, замирает все живое в человеке, и он

превращается в автомата, мерно и неизменно совершающего то, что ему следует.

И все-таки опять повторишь: это еще лучшие. Там, за ними, начинается другой

слой: с одной стороны, совсем сонные Обломовы, уже окончательно потерявшие

даже обаяние красноречия, которым пленяли барышень в былое время, с другой -

деятельные Чичиковы, неусыпные, неустанные, героические в достижении своих

узеньких и гаденьких интересцев. А еще дальше возвышаются Брусковы,

Большовы, Кабановы, Уланбековы[*], и все это злое племя предъявляет свои

права на жизнь и волю русского люда... Откуда тут взяться героизму, а если и

народится герой, так где набраться ему света и разума для того, чтобы не

пропасть его силе даром, а послужить добру да правде? И если наберется

наконец, то где уж геройствовать надломленному и надорванному, где уж грызть

орехи беззубой белке? Лучше же и не обольщаться понапрасну, лучше выбрать

себе какую-нибудь отвлеченную, далекую от жизни специальность, да и зарыться

в ней, заглушая недостойное чувство невольной зависти к людям, живущим и

знающим, зачем они живут.

Так и поступили в "Накануне" Шубин и Берсенев. Шубин расходился было,

узнавши о свадьбе Елены с Инсаровым, и начал: "Инсаров... Инсаров... К чему

ложное смирение? Ну, положим, он молодец, он постоит за себя; да будто уж мы

такая совершенная дрянь? Ну, хоть я, разве дрянь? Разве бог меня все-таки

всем и обидел?" и пр... И тотчас же свернул, бедняк, на художество: "может,

говорит, и я со временем прославлюсь своими произведениями"... И точно - он

стал работать над своим талантом, и из него замечательный ваятель выходит. И

Берсенев, добрый, самоотверженный Берсенев, так искренно и радушно ходивший

за больным Инсаровым, так великодушно служивший посредником между ним, своим

соперником, и Еленой, - и Берсенев, это золотое сердце, как выразился

Инсаров, не может удержаться от ядовитых размышлений, убедившись

окончательно во взаимной любви Инсарова и Елены. "Пусть их! - говорит он. -

Недаром мне говаривал отец: мы с тобой, брат, не сибариты, не аристократы,

не баловни судьбы и природы, мы даже не мученики, мы - труженики, труженики

и труженики. Надевай же свой кожаный фартук, труженик, да становись за свой

рабочий станок, в своей темной мастерской! А солнце пусть другим сияет. И в

нашей глухой жизни есть своя гордость и свое счастье!" Каким адом зависти и

отчаяния веют эти несправедливые попреки, - неизвестно кому и за что!.. Кто

ж виноват во всем, что случилось? Не сам ли Берсенев? Нет, русская жизнь

виновата: "кабы были у нас путные люди, по выражению Шубина, не ушла бы от

нас эта девушка, эта чуткая душа, не ускользнула бы, как рыба в воду". А

людей путных или непутных делает жизнь, общий строй ее в известное время и в

известном месте. Строй нашей жизни оказался таков, что Берсеневу только и

осталось одно средство спасения: "иссушать ум наукою бесплодной". Он так и

сделал, и ученые очень хвалили, по словам автора, его сочинения: "О

некоторых особенностях древнегерманского права в деле судебных наказаний" и

"О значении городского начала в вопросе цивилизации". И еще благо, что хоть

в этом мог найти спасение...

Вот Елене - так не оставалось никакого ресурса в России после того, как

Date: 2015-09-03; view: 2798; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию