Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть 3 5 page





 

Метро. Само собой. По его веткам бежит кровь, в них стучит пульс. Есть наземные люди, для которых артерии – это дороги, но, спускаясь в метро, я чувствую особые покорность и покой, я вливаюсь в систему, в которой почти час можно не думать, всей работы только – входить, вставать у двери, таращиться на свое отражение в стекле. Метро, место для уставших людей. Поэтому – «карта метро».

 

Марта Кетро, нарядное имя, обозначающее самую простую, бытовую вещь, без которой в большом городе никуда.

И немножко еще ту Марту, которая «они положили сырой порох, Карл!».

Мужчина. Не могу, слишком много тайн и нежности за этим словом. Я не могу произносить его без смущения – легчайшего – и без внутренней улыбки. Сколько бы ни язвила «о них» и «о нас», сколько бы ни делала вид, что прекрасно могу существовать одна, – они мне нравятся.

Мой папа – первый мужчина, который подарил мне цветы, первый человек, в чьей любви я абсолютно уверена, первый человек и первый мужчина, которого я стала уважать. Наверное, я говорила, что люблю его, но только в детстве. Потом не получалось ни разу, разве что из Крыма однажды сумела послать телеграмму на день рождения: «Папа, я тебя люблю, ты самый лучший человек на свете». Ее принесли прямо во время застолья, тут же прочитали вслух, и у мамы, говорят, было интересное выражение лица. Один бог знает, чего мне это стоило, я безумно стеснялась телеграфистки, но когда-то ведь нужно.

Я искала себе мужчин с похожим запахом и похожим отношением к женщине. Выносить мою маму, с ее диким характером, постоянными болезнями и замашками королевы в изгнании, почти невозможно, любить ее дочь от первого брака, ее внуков, как своих… нет, почему «как», они и есть свои, – просто любить, спокойно и верно, кого бы то ни было, – трудно. Когда я приезжаю, папа дает мне денег, и я их всегда беру. Он прилично зарабатывает (для своего города). Мне его подарка хватит на два похода в супермаркет, но я все равно беру, потому что папе приятно. Как он это делает – дать денег так, чтобы человек взял, не теряя достоинства? Он покупает мне шоколадные конфеты, всегда именно те, которые я люблю, и полусладкое красное вино. Вот тут странно – мне-то нравится сухое, но он в толк не может взять, ведь с сахаром же вкуснее, и покупает хотя бы полусладкое.

Девять лет назад он как-то сложно сломал ногу и лежал в больнице, я приходила к нему каждый день и впервые после детства смогла внимательно рассмотреть его лицо (он наконец-то перестал метаться с работы на работу, по магазинам, на дачу, еще там куда-то и совершенно спокойно сидел на одном месте, читал газеты, слушал радио и ругал «Неприкасаемых» и профессора Лебединского). Оказалось, что мы с ним похожи на мультяшных летучих мышей – «длинные» глаза, высокие скулы, острые подбородки, – только он выглядел как немного постаревшая летучая мышь. Сейчас мы оба слегка прибавили в весе и приобрели чуть более приличный вид, но все равно видно, насколько у нас одна кровь.

 

«– Ты что скачешь?

– Я скачу, что ты мой папа!»[9]

Мама. Что же ты сделала со своей жизнью, мама? И с моей, и с папиной заодно? Почему ты теперь больна, папа несчастлив, а я такая дура получилась? Нет ответа.

Монашество. Это одна из выходок моей мамы. Когда она заболела, врачи отмерили ей совсем недолго, с операцией два года, без операции месяца четыре. Она отказалась, потому что потом нужно было трубку в горло вставлять, а она красавица, ей с трубкой нельзя. Пыталась лечиться травами, ходила по колдунам, потом пришла в церковь. И там осталась. Сделалась постоянной прихожанкой, какое-то время пыталась работать на благо храма, продавая свечи, но перестала, потому что там «один грех». И однажды приняла решение о постриге. Есть такой институт, мирское монашество, когда разрешено жить дома, соблюдая жесткий монастырский устав. Брак фактически прекращается, но не расторгается – такая вот хитрая ловушка для супругов. Так и живут вместе, но «в воздержании»…

Когда я узнала, что она постриглась, то проплакала полночи. Мне, видите ли, казалось, что мама нужна для одного только – чтобы однажды, когда я сделаю нечто ужасное, она бы меня простила. Для этого стоило терпеть ее истерики, нечестность, тиранию – чтобы, когда я сожгу полгорода, утоплю дюжину младенцев и оскверню храм (ну или просто сделаю подлость), можно было прийти к ней и сказать: «Мама, я это… того…» – а она бы сказала: «Ну что ты, детка, ты не виновата, они сами напросились». А в остальное время пусть делает что хочет.

И вот я узнала, что она в очередной раз извернулась и сбежала от меня. В пять лет меня чуть не украли цыгане на вокзале, говорят, я уже садилась с ними в пригородную электричку, но я-то шла за мамой, была уверена, что это она, в синей кофте, уходит от меня к поездам!

Она говорила: «Во время пострижения над тобой поют заупокойную молитву, потому что ты умираешь для мира». И я спросила: «Как ты могла умереть для меня, как ты могла меня бросить?!» А она сказала: «Ну что ты, я тебя люблю». Я говорю: «А как же? Если я сделаю что-нибудь ужасное, кто меня простит?» Она говорит: «Бог простит, и я прощу». – «Даааа, а если не простит? Если я в сатанисты пойду?» (У меня большие планы, да.) – «Тогда я тебя прокляну».

И я опять рыдаю, детский сад просто. Вообще я не собиралась в сатанисты, но мне важно было знать…

Конечно, кто я, чтобы становиться между ней и спасением ее души? Но этот ее Бог влез между нами и все испортил.

Я сама слишком хорошо чувствую неодолимую притягательность монашества – одинокая жизнь, полная трудов, чтения, физической работы и умеренности. Когда-нибудь и я позволю себе нечто подобное. Но и тогда не стану зарекаться от тех, кого любила.

Маргарита. «Я стала ведьмой от горя и бедствий, поразивших меня». От горя и бедствий, поразивших меня, я стала писать. Что не менее обременительно для окружающих, чем полеты на метле, право же.

Недавно вспомнила лисичкин хлеб, который дедушка приносил мне из леса. Он тоже читал Пришвина, поэтому каждый раз, вернувшись, разворачивал чистый клетчатый платок и отдавал мне два куска чуть подсохшего орловского хлеба. Вот, рассказывал он, встретил лисичку, она и говорит: «Я знаю, у тебя есть хорошая девочка, отнеси ей от меня гостинец». Черт, я так гордилась, что обо мне знают лисички! И хлеб был, конечно, невероятно вкусный. Я видела, что почти такой же отрезали от буханки темным ножом с красной пластмассовой ручкой, перевязанной изолентой, а чуть раньше покупали в «палатке» – крытом фургоне, который дважды в неделю приезжал к церкви, и через его заднюю дверь какие-то мужики продавали водку, сахар и этот вкусный, не магазинный хлеб. Но дедушка приносил чуть другой, лисичкин, и все тут.

И я, в общем, сообразила, что если говорить о текстах, то я ничего особенного, кроме лисичкиного хлеба, миру предложить не могу. Обыкновенная жизнь, обыкновенные мысли и слова, которые сносили в какой-то лес, и что там с ними произошло, неизвестно, но я возвращаю их чуть другими. Потому что запомнила – всякой девочке приятно, что лисичка о ней знает. И всякой лисичке приятно, что ее хлеб едят.

Да, ну и много еще всякого такого с этой буквой: младенцы, мед и молоко на устах твоих, милый, месяц…

Месяц. Это единица, которой я считаю время. Часы и минуты ненадежны, они то пролетают, то тянутся, дни слишком быстры, недели искусственны, а год – это очень долго для меня. А вот месяц в самый раз, я много чего успеваю и хорошо его чувствую, от первого до последнего дня, с его тающей и растущей луной, квартплатой, месячными, с изменением погоды от начала к концу. Месяцы и мгновения. Самые красивые имена у апреля, августа и февраля, а самое неудобное – ноябрь. Впрочем, всякий «брь» тяжело выговаривать.

М.Б. Это только на сегодняшний день актуально, завтра я про нее забуду, но вот сейчас прочитала, как Бродский ей пишет: «Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером подышать свежим воздухом, веющим с океана».

Вот так жестоко пишет он ей, своей невыездной подруге. Только подумать: она там, в грязном Питере, он в блестящем Нью-Йорке, женат на молоденькой, счастлив. И все-таки почему-то испытывает нужду сказать ей через двадцать пять лет: «Ты постарела, подурнела и поглупела, да». Не забывая добавить – а я на берегу океана. Как, должно быть, непростительно и обидно она его не любила…

Вот на нелюбви и закончим.

 

Однажды утром она встает и выходит из дома – молодая, двадцатилетняя, решительная, как «ё… твою мать».

Она уходит с намерением полюбить всем сердцем, накормить грудью и удивить своим телом мир.

И ровесник говорит ей: «Возьми», – но она не может его полюбить, тридцатилетний говорит: «Иди сюда, детка», – но у нее не получается его накормить, а сорокалетний: «О мое дорогое дитя!» – но ей нечем его удивить.

Десять лет проходят очень быстро, может быть ребенок, может быть – работа, но ей так и не удается удивить двадцатилетнего, полюбить ровесника и накормить сорокалетнего.

Следующие десять лет тянутся гораздо медленнее, и в конце концов двадцатилетний говорит ей: «Выходи за меня», – и тридцатилетний говорит: «Выходи за меня», – и ровесник сказал: «Иди за меня замуж».

Но она, закрывая дверь за собой, двадцатилетней, юной, ушедшей, отвечает устало: «Да вы офигели, ребята».

Как вы мне надоели.

 

Вот уже некоторое время маюсь щекотным ощущением – я кое-что поняла, очень-очень важное, и готова прямо сейчас рассказать об этом. Именно тебе – я же видела твои глаза… или нет, мне только кажется, что видела, но знаю, что ты мучаешься, ищешь ответ, а я вот нашла. Только почему-то не могу сказать словами, не могу собрать ускользающие ртутные шарики. Даже не вспоминается о чем, только – что очень важное что-то.

Слоняюсь по дому в поисках того места, где я об этом думала, а потом забыла, – если вернуться на него, то все вспомнишь, такой метод. Случайно заглядываю в зеркало: красноносая, как птичка кеклик (прыщик вскочил – отлились мне вчерашние бельгийские трюфели), волосы сбоку подсвечены закатным солнцем, поэтому рыжие, и после ванны спутаны. Да, тоже мне гуру, максимум гурвинек… И тут я вспоминаю.

Все началось со старых любовных писем. Я помнила, что у меня в шкафу хранятся драгоценные хроники разбитого сердца, вся боль печальной юности, и мне захотелось взглянуть на них еще раз. Может быть, пролежав десять лет, они выцвели и приобрели благородную желтизну слоновой кости. Или хотя бы нежную мягкость туалетной бумаги.

Теперь не имеет особого значения, кто был адресатом и чем все закончилось, это были неотосланные письма любви (и к любви), которая, как известно, никогда не перестает и своего не ищет.

И вот я перебрала разномастную – клетчатую, полосатую, нелинованную – бумагу, заполненную нервными буквами. Каждое письмо начиналось ровными и красивыми фразами, а заканчивалось скачущими, перечеркнутыми словами, которые, судя по всему, я уже почти не видела из-за слез.

«Душа моя, у нас похолодало. Душа моя, стало тепло. Любовь моя, эта зима невыносима. Любовь моя, сегодня я надела туфельки первый раз в этом году».

И «я умру, если ты не вернешься, моя жизнь потеряла смысл, мне больше незачем жить, твои глаза, твой голос».

И это – годами.

Птичка каждый раз начинала щебетать на высокой и нежной ноте, а заканчивала, задыхаясь и каркая, в слезах и соплях.

А в промежутке… было немножечко хвастовства – о платьях, о мужчинах; немного о «нашей» любви и очень много – о моей; воспоминания, надежды и – страх. Отчаянный страх, что время – вот оно, уходит без любви, исчезает, и вместе с ним увядает моя очаровательная юность. Сначала я хвасталась, что меня принимают на улице за двенадцатилетнюю девочку, потом, что за девятнадцатилетнюю, а потом – уже стало неудобно об этом говорить. Юность утекает между пальцами, испаряется с каждым выдохом, а что же взамен, если все построено на имидже невинного ангела или распутного ребенка (по настроению)?

Эти письма, эти сокровища моей души скучны. Я вдруг поняла, почему не смогла удержать того мужчину. Кроме обстоятельств, которые все были против, оставалось еще отчетливое впечатление маленького, неразвитого, непрочного существа, которое эту свою поверхностную легкость тщательно культивирует, цепляется за нее и до смерти боится потерять.

Не расти, не взрослеть, не жить – правда, у меня это называлось «не толстеть, не стареть и ничего не делать». Господи, ну кому это могло всерьез понравиться? Разве что армии педофилов, которая ходила за мной по пятам долгие годы.

В одной из первых моих статей было следующее: «После двух пустых вечеров подряд я становлюсь похожа на грустную птицу. И думаю о старости. Это вопрос самооценки – как жить без ежедневной конфетки в виде смазливого отражения в зеркале? Я хотела бы прочитать какую-нибудь книгу об этом. Не из этих, в лиловых обложках, „Самооценка после климакса: как выжить и не впасть в депрессию“, а мемуары какие, что ли. Ведь есть же, наверняка есть женщины, встретившие старость с достоинством, без карминных губ, розового боа и дюжины пластических операций. И способные об этом написать. Только я о них ничего не знаю».[10]

Собственно, и предыдущие десять лет, и весь прошлый год я искала ответы на эти вопросы. И вот в последние недели этой весны (потому что весна ведь только до первой жары, правда? вот только отцветут белые деревья, потеплеет снова, и все – лето), кажется, нашла.

Мой прежний способ был очень прост – нужно делать вид, что ничего не меняется. Следы возраста на лице неуловимы, когда смотришь в зеркало каждый день. Шок настигает, только когда приезжаешь к родителям, в свою старую детскую, и видишь, что в большом зеркале, вделанном в дверцу шкафа, вместо пятнадцатилетней девочки показывают что-то ужасное. Ну так я и не езжу туда почти.

Носишь подростковую одежду, благо фигура позволяет и пластика прежняя – девичья, угловатая, нервная. Общаешься с теми, кто моложе, но хуже выглядит. Следишь за новыми игрушками – не важно, компьютеры, мобильники, айподы, – потому что старость начинается, когда ты «не в курсе».

Музыка, танцы вечеринки – не потому, что душа требует, а потому, что я еще ого-го, я им всем покажу, я им всем покажу…

Это очень легкий и приятный путь, чуть горький, может быть, но при некоторой доле близорукости – удобный. Только годам к сорока пяти можно обнаружить себя в белых носочках и с бантиками, с чупа-чупс в руке, а отовсюду – жалостливые взгляды.

Бесполезно говорить себе про сто очков форы любой молоденькой – это все равно что надмеваться над трехлетним ребенком. Ну да, я определенно лучше хожу, и лучше разговариваю, и в штаны не писаю. Мне гораздо комфортнее, чем десять лет назад, безусловно. Но эта нынешняя юность еще научится всему, а мне предстоит только терять – терять свою красоту.

И вот уже несколько месяцев я чувствовала, что дальше так невозможно. Больше прикидываться не то чтобы нельзя, но неинтересно. И однажды я приняла – не как наказание, а как принимают корону – свой истинный возраст. Ты делаешь шаг вперед и закрываешь глаза, чувствуя, как на лоб опускается прохладный обруч, на плечи ложится тяжелый плащ. Держи спину, королева, и открой глаза: ничего не изменилось. Твои мужчины не разлюбили тебя, и красота не ушла, ты просто перестала лгать – себе.

Впрочем, красота когда-нибудь уйдет. Ну та, внешняя, которую мы все так любим и которой дорожим. И никакая «внутренняя красота» не поможет жить по-прежнему – юные любовники разбегутся, незнакомые мужчины прекратят оборачиваться, тело перестанет восхищать. Не сейчас, еще не сейчас, но когда-нибудь – обязательно. И после этого ты не умрешь, а еще двадцать или тридцать лет будешь как-то жить, наблюдая, как лучи софитов, прежде направленные на тебя, скрещиваются на ком-то другом. Прими и это.

Потому что отныне путь будет освещать только твое личное сияние, твои собственные светлячки, которых ты насобирала за предыдущую жизнь, – твой интеллект, твоя нежность, каждая слеза, пролитая над дурацким письмом, и каждая улыбка. Вся боль, которая рисовала на твоем лице, и вся радость, которая тоже оставила следы. Твой талант, который и не думает угасать. И все, что ты сделаешь при этом неверном свете, будет только твоей, личной победой, а не результатом манипуляций с чужим либидо. И личным поражением, если что, разумеется.

Собственно, именно этого я и боялась больше всего – остаться один на один с собой.

Ну что ж, теперь я, кажется, почти готова.

 

В книге про заведующего грозами Илью-пророка

написано:

выйди и стань на горе пред ликом Господним, и вот,

Господь

пройдет,

и большой и сильный ветер, раздирающий горы и сок

рушающий скалы пред Господом, но не в ветре Господь;

после ветра землетрясение, но не в землетрясении

Господь;

после землетрясения огонь, но не в огне Господь;

после огня веяние тихого ветра,

[и там Господь].

 

С нею дело обстоит примерно так же:

она приходит

и с нею страсть, раздирающая сердце и сокрушающая

разум, но не в страсти она;

после страсти боль, но не в боли она;

после боли отчаяние, но не в отчаянии она;

и ни в ревности, ни в ненависти, ни в нарочитом

равнодушии ее нет;

только в молчании, которое приходит после всего, – она.

И к сожалению, если прямо начать с молчания, ее тоже там не будет – только в молчании после всего.

 

24 декабря 2006

 

 

Date: 2015-09-02; view: 233; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию