Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Синяки на душе





Франсуаза Саган

 

 

http://www.gramotey.com/

 

 

Франсуаза Саган. Синяки на душе

 

– 1971-1972 Перевод А. Борисовой OCRил и spellcheck: Кравченко Виталий

 

-

 

Март 71-го.

Мне хочется написать: «Себастьян поднимался по лестнице, ступенька за ступенькой, то и дело с трудом переводя дух». За-нятно обратиться сейчас к персонажам десятилетней давности:

Себастьяну и его сестре Элеоноре, людям, конечно, из театраль-ного спектакля, но театр этот-веселый, мой, постановки тут вечно проваливаются, но они всегда бесшабашны, бесстыдны и целомудренны, и напрасно пытаются «подделаться» под Мориса Саша в нашем безнадежно уставшем от своей обыденности Па-риже. К несчастью, обыденность Парижа, а может, и моя соб-ственная, подавила во мне безрассудные желания, и теперь я с усилием пытаюсь вспомнить, когда и как «это» началось. «Это»-значит отказ от желаний, скука, размытые очертания жизни – все то, что привело меня к существованию, по сей день и по весьма веским причинам всегда меня привлекавшему. Более того. Это, я думаю, началось в 69-м, а из событий 68-го, из всех этих порывов и провалов вряд ли, увы, вышел какой-нибудь толк. И дело не в возрасте: мне тридцать пять, зубы у меня в порядке, И если мне кто-то нравится, обычно все удается. Просто я больше ничего не хочу. Я бы хотела полюбить и даже страдать, и даже трепетать у телефона. Или ставить десять раз подряд одну и ту же пластинку, вдыхая воздух разбудившего меня утра, воздух, Несущий естественное благословение природы, такой мне знако-мый. «Я перестал чувствовать вкус воды, а потом вкус победы». Кажется, так поет Брель. Так или иначе, больше этого нет, я даже не знаю, понесу эти записки издателю или нет. Это ведь не лите-ратура и не исповедь души – просто некая особа стучит на машинке, потому что боится самой себя и машинки, рассветов и ве-черов и пр. И других. Это плохо, когда есть страх, даже стыдно, и раньше я его не знала. Вот и все. И то, что это «все»-ужасно.

И такова сейчас не только я, весной 71-го, в Париже. Я только и вижу, только и слышу вокруг себя людей нерешительных, пере-пуганных. Быть может, смерть бродит вокруг нас, и мы улавли-ваем ее и чувствуем себя несчастными, неизвестно почему. Ибо в конце концов, не в этом дело. Смерть-я не говорю о физиче-ской смерти – представляется мне в черном бархате, в перчат-ках, и в любом случае чем-то непоправимым, окончательным. Порой окончательность уходит, как было в пятнадцать лет. К не-счастью, я хорошо знаю, какая это радость – жить, и потому ощущение окончательности возникает во мне мимоходом, как минутная слабость, и я буквально надрываюсь, чтобы захотеть этой мимолетности. Из гордости, может быть, да еще от страха. Собственная смерть есть наименьшее зло.

Но что повергает в ужас: бесконечное насилие повсюду, непо-нимание, злоба, часто оправданная, одиночество, ощущение стре-мительно надвигающейся беды. Молодые люди, которые ни на секунду не потерпят даже мысли – если она вообще придет им в голову – потерять хоть один день своей юности, и люди «зре-лые», которые изо всех сил стараются оттянуть старость, отби-ваясь от нее уже после тридцати. Женщины, которые хотят быть наравне с мужчинами, убедительные доводы и добрая воля одних, безжалостный комизм других-все это свойственно людям, но подчинено Богу, которого они хотят отринуть, и имя которому– Время. Но кто читает Пруста?

И новый язык, и неспособность понять друг друга, и молоко человеческой нежности, возникающей порой. Редко. А иногда чье-нибудь восхитительное лицо. И безумная жизнь. Она всегда виделась мне неистовым зверем, обезумевшей матерью. Как Блоди Мама или Джокаст и Леа, и, конечно, и прежде всего – Медея. Мы брошены сюда, на эту планету, которая не претен-дует даже – о, какое оскорбление – на исключительность; когда я говорю «оскорбление», я имею в виду именно это, потому что единственное место, где может быть жизнь, мысль, музыка, исто-рия – у нас, и только у нас. Разве это может быть у других? Разве у нашей общей матери-жизни, этой лживой любовницы, были еще дети? Когда человек, люди с корабля «Аполлон», на-пример, бросаются в космическое пространство, то вовсе не для того, чтобы найти братьев по разуму, я убеждена в этом. Ему нужно удостовериться в том, что их нет, что эти несчастные семь-десят лет жизни (или сколько ему дано) принадлежат ему од-ному. Он страдает от предполагаемого первенства марсиан. А по-чему считается, что марсиане безобразны и малы ростом? Потому что мы ревнивы. Или еще: «Ведь правда, что на Луне нет травы? ««Нет, трава есть только у нас». И вся эта славная земля,. полная национализма и страха, одинаково радостно и успокаива-ется и терзает себя и когда зарастает травой, и когда ее зали-вают кровью, и в том и в другом случае повинуясь нелепости су-ществования. И все эти кретины, которые заботятся о «народе», трогательно неловкие в своих левацких сюртуках, уже давно из-расходовавшие все, что им было дано, говорят нам о «народе», нам, которые ненавидят правых и защищаются от левых, ста-раясь не допустить, чтобы злой безумец (или тихий) не превра-тил бы тот самый свой жалкий сюртук и вовсе в лохмотья, непри-годные для употребления. Народ.


Не дано понять, что это слово даже оскорбительно, что есть какой-то человек и еще человек, есть женщина, ребенок и еще какой-то человек, что каждый не похож на другого и понятен во всех своих притязаниях и что в большинстве случаев, вопреки расхожему представлению, этот каждый не может ни понять дру-гого, ни увидеть его, ни прочесть. Сартр, вскарабкавшись на бочку, быть может, понимал это, хотя был честен и неловок. А Диоген, сидя внутри нее, говорил с каждым. Оба – тонко чув-ствующие люди, наделенные умом, на первый взгляд, высмеива-ющие все и вся. Они смеются и над собой. Это здорово – в наше время быть смешным, «осмеянным» чьим-то острым умом. Здорово и беспокойно – потому что здорово. Ни Стендаль, ни Бальзак такого бы не потерпели. (В своих произведениях, ко-нечно.) Единственным пророком в этом смысле был Достоевский, по крайней мере, для меня.

Я рассуждаю о жизни вместо того, чтобы говорить о Себа-стьяне Ван Милеме, шведском аристократе, очень веселом и очень несчастном. Но что я знаю об этом? Когда он появится снова, я расскажу о нем подробнее. Это моя задача, я пишу, я люблю это и хорошо свою задачу вижу. Мне кажется, жизнь похожа на мать-самку, которая берет своих детей за шиворот, чтобы вы-вести их на прогулку, как делают догадливые и заботливые кошки (такая позиция обеспечит вам довольно удобное существо-вание). Или поперек спины. Или за лапу. Именно в этом неустой-чивом положении, желая падения как передышки, находится из-рядное число наших современников. И забудем безумства любви, жизненные ловушки, великие страдания и кое-каких поэтов. За-будем их. Конечно, это верх глупости, но я никогда не забуду поэзию; я никогда не любила ее так, как сейчас, и никогда не умела писать стихи.

Я запросто могла бы вызвать в памяти запах травы и бросить корзинку из пахучей соломы в этот роман, откровенно петляя какой-нибудь главой. Теперь для меня самое важное – назвать. Как только я погружаюсь в запах травы, опускаю в него лицо, я тут же обязана назвать его: г-н запах травы. А море, сумасшед-шее море, я тоже должна познакомить его с собой, вернее, пред-ставить своему телу: это твой большой друг – море. Оно узнало его, но не бросилось навстречу. Я – нежная мать, прогуливаю-щая в Виши капризное дитя – собственное тело. «Поздоровайся с мадам Дюпон, которая была так добра с тобой в прошлом году (или десять лет назад), когда ты болела». А ребенок упирается. Отказывается он порой и от аромата любви, и от ее колдовских чар. И я в испуге отворачиваюсь от разноцветных реклам в газе-тах, где прозрачное море омывает красноватые утесы, где прости-раются безукоризненные пляжи за тысячу триста пятьдесят фран-ков в оба конца. «О, пусть они едут туда, – вздыхает мое зача-рованное тело, – пусть они все туда едут, пусть загорают и развле-каются в тех местах, которые так часто были для меня смыслом жизни, моей любовью, моей добычей. Пусть они берегут их. Да здравствуют Средиземноморские клубы. К черту море с тем же названием! Пусть оно резвится с юными завсегдатаями или со старыми, с туристами-бедное, безумное море! Я больше не буду его воспевать, я его забуду; впрочем, нет, однажды, в какой-ни-будь подходящий день, в апреле например, я случайно поеду туда, рассеянно окуну в него ногу или руку, зябко поеживаясь. Оно и я, как много раз прежде… «Наверное, грустно стареть: больше не узнавать своих. И что я скажу об этих многочислен-ных телах, которые шагают рядом с моим, через пятнадцать лет, с которыми засыпаю или время от времени оживляюсь и от ко-торых теперь бегу, как будто я стала воплощением того, о чем говорит Элюар: «Худое, рвущееся ввысь тело, зверь, любимый в детстве, – это тело растерянной птицы»?


Себастьян поднимался по лестнице ступенька за ступенькой, то и дело с трудом переводя дух. Шестой этаж был для него все-таки высоковат. И не потому, что ему мешал слишком боль-шой вес, дело было в десяти тысячах сигарет, выкуренных давно и недавно, и десяти тысячах стаканов всяких напитков – их раз-нообразие и сейчас заставило его улыбнуться. И правда, в по-следние годы завелась привычка вспоминать напитки, а не жен-щин, как это было раньше. Был год коктейля «Негрони», соответ-ствующий году Недды, год сухого «Мартини», соответствующий году Мариэллы Деллы, хоть это и длилось больше года. Год рома, в Бразилии, с Анной Марией. Как все это было весело, бог ты мой! В конечном счете, он не был ни ходоком, ни любителем вы-пить, просто его восхищало соединение вина и женщин. В любом случае господствующей величиной существования была его сестра Элеонора, она и только она, без вина и вместе со всем вином в мире. Во все времена жизнь без нее, вино без нее были все равно что пресная вода. В самом деле, куда удобнее, когда кто-то смотрит за тобой, даже если этот кто-то-что бы она там ни говорила – еще больший раб, чем ты сам. Время от времени она взбадривалась, выходила замуж, исчезала, и через несколько пу-ганых месяцев и многочисленных ссор, о которых она рассказы-вала не иначе, как по прошествии долгого времени и всегда ве-село смеясь, она возвращалась. Богатая или бедная, изнуренная или пышущая здоровьем, грустная или веселая, но всегда сума-сбродная, несравненная, прекрасная Элеонора, его сестра, возвра-щалась к нему.

В этот раз они вместе вернулись после длительного пребыва-ния в Скандинавии, у мужа Элеоноры, и ситуация их была пла-чевной. Просто чудо, что старый друг Себастьяна оставил им две комнаты на улице Флери. У них было не так уж много де-нег – ив банке, и в карманах. Элеонора отдала брату несколько своих прекрасных украшений – для продажи, поскольку совер-шенно не дорожила ими, на что они еще годны? Зато для какой-нибудь другой женщины они могут стать козырем.


Себастьян позвонил, и она тут же открыла ему. На ней был халат.

– О-о, бедный мальчик, – сказала она, помогая ему добраться до расшатанного кресла, – бедный мальчик, он так пыхтел, взби-раясь по лестнице, в его-то возрасте… Я слышала, как ты под-нимался, боялась, что не дотянешь.

Он держался за сердце, вид был измученный.

– Постарел я, – сказал он.

– И я, – она засмеялась, – когда спускаюсь по лестнице, чув-ствую себя Исидорой Дункан, просто порхаю. Когда поднимаюсь, я – Фате Домино. Кого-нибудь встретил?

Кого-нибудь – значит, кого-то из не очень постоянных знако-мых, кто, ценя их очарование, чудачества и их везение, приходил иногда провести – с ними время. Недостатка в подобных случаях ее было, и обычно именно Себастьян кого-нибудь и приводил, Элеонора же, если к тому был повод, предпочитала куда-нибудь пойти.

– Никого, – сказал Себастьян. – Артуро в Аргентине, чета Вильявер в отпуске; что касается Никола – хочешь верь, хочешь нет – он работает.

В глазах Элеоноры мелькнуло выражение растерянности и лег-кого ужаса. (Работа никогда не была сильным местом Ван Милемов).

– Что за город! Кстати, у меня хорошая новость-здесь можно одеваться как угодно. К черту великих портных: какая-ни-будь занавеска, брюки, парадные украшения – сойдет все, что хочешь. Я посмотрела на улице. При условии, что я не забываю о своих тридцати девяти годах, я еще вполне… Похоже, я не останусь одна…

– Тем лучше, – сказал Себастьян. – Я никогда и не сомне-вался.

Он был прав: худощавая, с невероятно длинными ногами и прекрасно вычерченным лицом – высокие скулы, светлые, чуть вытянутые к вискам глаза – Элеонора была великолепна. А на его лице, такого же рисунка, как у Элеоноры, всегда сохраня-лось выражение мягкого скептицизма. Нет, что ни говори, они прекрасно дополняли друг друга. Он вытянулся в кресле.

– Скука – это когда рядом нет людей, которые тебе нужны. Надо бы довольствоваться обществом собственной персоны, мо-жет быть, даже больше, чем твоим.

– Прекрасно, – сказала она. – И как ты до этого дошел?

– Благодаря Никола. Ему кажется, что множество пресы-щенных мужчин занимаются любовью друг с другом, а воющие женщины рыскают по городу в поисках добычи. А когда они мол-чат, их заменяют студенты. Да, паразитизм есть паразитизм.

– Давай без громких слов. Посмотри лучше, как прекрасен Париж.

Он облокотился о подоконник рядом с ней. Стену напротив освещал розовый свет, а на крышах соседних домов сверкали блики. Запах свежей земли доносился из Люксембургского сада, заглушая бензиновые испарения. Он засмеялся:

– Если ты оденешься в занавеску, может, мне отрастить во-лосы?

– Советую поторопиться. Скоро их не останется совсем. Он легонько шлепнул ее по ноге. У него никого не было, кроме нее.

 

Может быть, я все-таки должна рассказать историю моих ге-роев? А то не похоже на начало романа. Может, следует-как это говорится? – обрисовать характеры персонажей, декорации. Последние особенно скудны. Но декорации убивают меня, кроме тех случаев, когда авторы, описывая их так скрупулезно, так вкусно, получают от этого такое удовольствие, что я готова улыб-нуться от радости за них. Перечитываю написанное: шесть эта-жей, расшатанное кресло, крыши (понятно, если шестой этаж), м-да, маловато. Но мне кажется, что скромность и ненадежность существования моих героев достаточно показана именно этими шестью этажами. Я всегда ненавидела высокие этажи; когда я поднимаюсь, у меня срывается дыхание, а когда спускаюсь, то кружится голова. (Я порвала с одним человеком из-за пятого этажа. Он так об этом и не узнал). Предоставив моим Ван Милемам то, что я терпеть не могу сама, я еще оставила им пу-стую квартиру – куда уж хуже. Но они веселы – это и есть лучшая декорация. Тем более, что теперь нужно найти кого-ни-будь, кто бы их содержал и чтобы этот кто-то не был слишком условным – иначе будет смешно. Понятия не имею, где мне его найти: богатые всегда кричат, что у них нет денег, бедные не кри-чат, а только тихо жалуются: вы же знаете, налоги и т. д. Нужно найти какого-нибудь иностранца. Вот до чего дошла Франция К 1971 году. Заботясь о достоверности, я вынуждена разбавить моих очаровательных Ван Милемов каким-нибудь иностранцем. Предпочтительно проживающим в Швейцарии. Это весьма не-приятно для моей национальной гордости. С другой стороны, я не могу заставить Элеонору работать в фирме «Мари-Мартен» или где-нибудь в ломбарде. Так же как бросить Себастьяна в финан-совые дела или на биржу. Они умрут там оба. Вопреки тому, что обычно думают, безделье – такой же сильный наркотик, как труд. Если великого труженика лишить работы, окажется, что он начи-нает чахнуть, худеть, впадать в депрессию и т. д. Но лентяй, под-линный лентяй, проработав несколько недель, оказывается в со-стоянии прострации. Он чахнет, худеет, впадает в депрессию я т. д. Я не хочу, чтобы Себастьян и Элеонора умирали от работы. Меня достаточно упрекали за мой маленький мир, праздный и пресыщенный, мир шутов гороховых; но это не причина, чтобы приносить на жертвенный алтарь критики пару моих усталых шведов. Позже, вместе со всем прочим, я рассмотрю этот вопрос в другой книге (если Господь бог и мой издатель продлят мне жизнь). Когда-нибудь я расскажу о списке расходов, о машине и телевизоре в кредит, об обычных людях. Если они есть. Со всем тем, что они тянут на себе. Я знала людей, машины которых по-хожи на маленькие металлические коробочки и для которых пробка посреди старых добрых, милых сердцу выхлопных газов – тайная радость. У них есть час-полтора между конторой и домом– и они рады. Потому что хотя бы час такой человек один в своей «маленькой коробочке. Никто не пристанет к нему, никто с ним не заговорит, он не станет «жертвой агрессии», как говорят пси-хиатры. Заставьте признаться в этом любого мужчину или любую женщину, которые работают… Машина-кров, машина-хижина, машина-материнская грудь и т. д. Так что, с моей точки зрения, это не инструмент для несчастных случаев, который хозяева протирают специальной тряпочкой по воскресеньям – это их одиночество и их единственный светлый луч.

Радоваться надо осторожно. Я не доверяю сладкой эйфории» которая после сильного начала захватывает писателя через две-три главы и заставляет цедить сквозь зубы что-нибудь вроде: «Ну вот, все пошло отлично! «, «Так, а теперь еще лучше! «Фразы, конечно, механические и убогие, а иногда более развернутые: «Но ведь не должен же я наступать на горло собственной песне». Звучит более лирически, и порой искренне. Вот так художник мо-жет сбиться с пути-несоответствие тона, вот что может увести его от товарищей по ремеслу, от других людей. Эта эйфория опасна, поскольку подкрепляется верой в «незыблемые основы» (всегда со ссылками на конкретные дела), так почему бы, после всех высказанных опасений, не пойти немного погулять? Особенно если рядом пустынный и залитый косыми лучами светлого мар-товского солнца Довиль. Глядя позавчера на одинокие здания на фоне сверкающего неба, на море, очень кстати всеми покину-тое (с Ла-Маншем у меня никогда не было взаимной страсти из-за его температуры), я поняла, почему молодые режиссеры тащат туда свои камеры и своих героев зимой. И тут же я поду-мала, что не могу больше выносить на экране зрелища бегущих по пляжу мужчины и женщины, так же, как, впрочем, вида двоих людей (или дюжины), независимо от их пола, в постели, с обна-женным торсом, под более или менее сползшим одеялом. Сооб-щаю, кстати, любителям шалостей: ни в малейшей степени, ни-чего подобного в этом романе не будет. Максимум: «Элеонора в этот вечер домой не пошла». Заверяю вас, так и будет! Что они сделали с безумием ночей, шепотом в темноте, с «таинством», великим таинством физической любви? Неистовая сила, красота, гордость обладания – что от них осталось? Мы видим некую даму в постели, которая, закрыв глаза, поводит туда-сюда головой, затем профиль и мускулистую спину какого-то бедного парня, которая ритмично двигается, а ты тихо ждешь в своем кресле, когда же это кончится. Публика скорее завидует, чем шокиро-вана: по крайней мере, развлечение. Все эти гроздья, эти тонны человеческой плоти, которые бросают нам в лицо с экрана – плоти загорелой или бледной, в положении сидя, сверху, лежа – какая скука! Вот оно, тело, пришло его счастье, его час-ра-дость потребления! Бедняги… Они думают, что разрушают сме-хотворные предрассудки, на самом деле они уничтожают пре-красную сказку. Не хватает время от времени вставлять: «Воз-можно, я заблуждаюсь». Старая уступка читателю, но глупо де-лать ее здесь, поскольку в мои намерения как раз и входит за-блуждаться. Впрочем, эти поверхностные исследования на эроти-ческую тему меня раздражают. Возвращаюсь к Ван Милемам, «которые много занимаются этим, но никогда об этом не говорят».

 

Ресторан был замечательный. Элеонора заказала девять уст-риц под лимонным соком и золотистую морскую рыбу. И, нако-нец, «Пюйи Фюиссе», очень сухое. Голодный Себастьян набро-сился на яйцо в желе и бифштекс с перцем, конечно же, сопро-вождаемый «Бужоле». «Бужи» не было, и оба выразили по этому поводу легкое сожаление. В противоположность своим прежним намерениям Элеонора была одета не в занавеску. Она, по мано-вению волшебной палочки, которой только она и владела, встре-тила на улице свою старинную приятельницу, деятельную, некра-сивую и преданную, и во исполнение мечты каждой женщины та отвела ее к своему знакомому, хозяину ателье проката с опла-той «после». Очарованный Элеонорой, он так разошелся, что предоставил ей несколько платьев, сшитых будто специально для нее, и при этом негодующе махал руками, типично по-гасконски, когда она пыталась вручить ему чек. Так что роскошно одетая Элеонора проедала девять тысяч последних старых франков Се-бастьяна – а значит, и своих-на террасе кабачка на улице Марбеф.

– После завтрака, я посчитал, у нас останется две-три ты-сячи франков,

– сказал Себастьян, щурясь от солнца, светившего ему в лицо. – Ты заказала десерт? Если нет, мы сможем вер-нуться домой на такси.

– Глупо, конечно, – сказала Элеонора, – но поскольку я зака-зала пирожное, такси становится почти невозможным. Жизнь-не-сносная штука.

Они улыбнулись друг другу. Сейчас, при безжалостном свете мартовского солнца, на лицах обоих проступили явные морщинки.. «Моя старушка, – подумал Себастьян, – моя дорогая старушка, я вытащу тебя из всего этого». От волнения у него так перехва-тило горло, что это поразило его самого.

– По-моему, в твоем бифштексе было слишком много перца, – рассеянно сказала Элеонора. – У тебя на глазах слезы.

Она опустила глаза. Отдавала ли она себе отчет в том, что оба они – пара никчемных добряков в этом городе – чужом, гне-тущем и равнодушном к обаянию и прелестям Ван Милемов? Ко-нечно, мужчины обращали на нее внимание, но надо было бы по-вести ее в «Максим», в «Плаза», бить копытом о землю, прыгать И скакать вокруг нее. А у него не слишком подходящий для этого костюм. Он залпом осушил стакан.

– На ужин, – медленно сказала Элеонора, – мы купим коро-бочку равиолей, я их обожаю. И если тебе не будет скучно и ты сумеешь наладить радио в квартире своего друга, послушаем концерт с Елисейских Полей. Сегодня его передают. Мы откроем окно и будет чудесно.

– А что у них сегодня?

– Малер, Шуберт, Штраус. Я специально посмотрела. Какой прекрасный завтрак, Себастьян.

Она вытянула перед собой длинные руки и ладони с длин-ными пальцами в знак удовольствия. На мужчину, сидевшего позади нее, этот жест произвел впечатление, и Себастьян развле-кался про себя, видя, как тот даже побледнел от желания. Во-обще-то, он смотрел на Элеонору с того момента, как она вошла, в открытую, не сводя глаз, так что Себастьяна, сидевшего напротив, это стало стеснять. На нем был поношенный костюм и жуткий галстук, салфетка лежала рядом. Должно быть, мел-кий служащий этого квартала, несколько озабоченный. Впрочем, открытость его пристального взгляда наводила и на другие раз-мышления. О безумии, например. Во всяком случае, когда они встали из-за стола, он тоже поднялся, как будто сидел вместе с ними, и бросил на Элеонору взгляд исподтишка, как делают влюбленные подростки – ее это даже смутило.

– Он не сводил глаз с твоего затылка, – сказал Себастьян в ответ на недоумевающий взгляд сестры. – Погуляем немного или пойдем домой?

– Мне хочется дочитать книгу, – сказала она.

Элеонора с головой уходила в книги, а иногда даже в газеты, а преданная подруга нашла для нее, тут же, на улице Флери, книжный магазин, дававший книги напрокат, хозяйка которого, тоже книгоманка, утоляла ненасытный книжный голод Элеоноры. Читала она несколько бессистемно, лежа на диване или в постели, часы напролет, а Себастьян приходил, уходил, разговаривал с за-всегдатаями табачной лавки или служителями Люксембургского сада, методически преодолевая ступеньки шести этажей. Сегодня вечером, после равиолей и Малера, этой изысканной жизни при-дет конец. Его охватило спокойствие обреченности.

 

У Ван Милемов нет никакого выхода. Сейчас в Париже ни за что не найти шальных денег, даже им. Наличие неотступной за-боты, которой я не предвидела, немного интригует меня. Что же делать дальше? Элеонора, если я правильно помню, терпеть не может глупцов. Зато, свидетельствую моему верному читателю, впервые за восемнадцать лет в литературе я предлагаю ему меню. Настоящее меню. Устрицы, рыба и т. д. И вина. И даже приблизительные цены. Чувствую, дело кончится тем, что роман будет многословный и нескончаемый. Сюда, ко мне, внешнее и внутреннее описание дома, цвета занавесок, стиля мебели (help!), лица дедушки, платья юной девушки, запаха чердака, порядка приглашения к столу, формы салфеток, стаканов, скатертей и, наконец, таких, например, вещей: «Уложенный на лавровые листья, явился карп, в окружении томатов и горького красного перца, и его сероватая кожица местами приподнималась, обна-руживая чешуйчатую белизну». Вот, наверное, счастье для писа-теля. Хватит тихой музыки, да здравствует оркестр! Поскольку я говорю о тихой музыке – второе уведомление предполагаемому верному бедняге-читателю: так же как не будет в этой книге ни-каких шалостей, в ней не будет автобиографических моментов, забавных воспоминаний об улице Сен-Тропез, 54, ничего о моем образе жизни, моих друзьях и т. д. По двум причинам. Самое важное, на мой взгляд, чтобы обо всем этом знала только я. И во-вторых, если я кинусь описывать факты, мое воображение – а оно на самом деле является фантазией – заставит меня раз-дваиваться и вести повествование неизвестно куда, над чем я сама же буду смеяться. Избегая достоверности, я не рискую сол-гать. И не ошибусь, по крайней мере, цитируя себя самое. Аминь. Верую от всего сердца.

Может быть, это смешно, но эта святая вера (моя), которая так часто обескураживает журналистов и, насколько я понимаю (интервью с Дали несказанно обрадовали меня), очень их зани-мает, что эта самая вера, мирный бычок, которого я веду на вере-вочке с самого рождения (я, разумеется, говорю о большинстве моих сюжетов), стала ожесточенной, поскольку перед ее мордой постоянно трясут разными мулетами: Израиль, Россия, Польша, Новый роман, Молодежь, Арабский Восток, Коммунизм, Солже-ницын, Американцы, Вьетнам и т. д., и что несчастное животное, лишенное пищи, необходимой для своего развития и своего пони-мания мира – куда я, в конце концов, и веду его, как всякий из нас-превратилось в разъяренного быка, что и побуждает меня писать эту странную книгу манежным галопом. Этот бык свобо-ден, «с сердцем разбитым и каменным одновременно». Я вовсе не собираюсь поддеть на рога моих пикадоров – людей, которые считают, что они ко всему подобрали ключ, чего на самом деле нет, а они, бедняги, надсаживают горло, настаивая на этом. Они, без сомнения, мои друзья. Зато мои враги издавна кричат, что у меня то хищники, то евреи, то хандра и т. д. Пикадоры, о ко-торых я говорю,

– это те, кто еще призывает торжество демокра-тии, свободу, которую они так любят – впрочем, как и я, хотя начинаю опасаться, как бы у них в руках не остались бы только ее перья, а она бы не улетела, ощипанная, куда глаза глядят, чем оставаться где бы то ни было в нашем сегодняшнем мире. Пусть придет кто-то, тоскующий по нашим тихим словам, наполовину уничтоженным теми, кто подражает нашему голосу. Когда я го-ворю «мы», то имею в виду бедолаг, которые не стремятся, на-силуя себя, быть ни судьями, ни знатоками. Боюсь, таких немного. Вернемся к нашим шведам, укутаем их в шелка, золото и ма-зурки. Сей неловкий прыжок (с ноги на ногу) от наших политизированных размышлений приводит меня в отчаяние. Не будем больше об этом. Концерт был прекрасен, хотя Элеонора сожгла равиоли, и Себастьян пытался заглушить сигаретами легкие приступы голо-да. Окно было открыто в ночь, и Элеонора сидела на полу, по-вернувшись к нему в профиль; от ее лица, такого знакомого и такого далекого, веяло покоем. «Единственная женщина, которую мне иногда хочется спросить: о чем ты думаешь? «– размышлял Себастьян. И единственная, которая никогда ему на это не от-ветит.

Зазвонил телефон, и они вздрогнули. Никто не знал, что они здесь, на островке шестого этажа, и Себастьян на секунду за-колебался, отвечать или нет. Потом спокойно поднял трубку: сама жизнь явилась, чтобы призвать их к порядку, он это чувст-вовал – что ж, для финансовых дел как раз вовремя, но для их душевного состояния – рановато. Почему бы им не покончить с собой, прямо здесь, после добропорядочного и преданного, в сущности, служения земному существованию? Он знал, что, не имея ничего общего с самоубийцами, Элеонора последует за ним.

– Алло, – сказал оживленный мужской голос, – это ты, Робер?

– Робера Бесси нет, – вежливо ответил Себастьян. – Он дол-жен вернуться на днях.

– Но, в таком случае… – сказал голос. – А кто же вы?

«Люди стали плохо воспитаны», – подумал Себастьян. Он сде-лал над собой усилие.

– Он был так любезен, что оставил мне квартиру на время своего отсутствия.

– Так вы Себастьян, но это же прекрасно! Робер столько го-ворил о вас… Послушайте, я хотел пригласить его в один дом, там соберется общество, веселое и шикарное, сегодня вечером, у Жедельманов… Вы не знаете Жедельманов? Как вы отнесе-тесь к тому, что я за вами заеду?

Себастьян вопросительно посмотрел на Элеонору. Оживленный голос раздавался, как в громкоговорителе.

– Я не знаю, как вас зовут, – медленно сказал Себастьян.

– Жильбер. Жильбер Бенуа. Так вы согласны? Адрес…

– Мы с сестрой живем на улице Флери, – перебил Себа-стьян. – Думаю, мы будем готовы через полчаса, и в любом слу-чае одни мы не пойдем, не будучи знакомы с месье и мадам…

– Жедельман, – пробормотал голос. – Вообще-то, это клуб и…

– Итак, Жедельман. Вы сможете быть у нашего дома через полчаса или вы хотите встретиться позже?

Элеонора смотрела на него блестящими глазами. Он играл очень здорово, учитывая, что у них абсолютно нечем было за-платить за такси и за бутылку «Кьянти», которая уже была записана у бакалейщика вместе с коробкой равиолей.

– Я буду внизу, – сказал голос. – Вне всякого сомнения. Я не думал…

– Кстати, – сказал Себастьян, – меня зовут Себастьян Ван Милем, а мою сестру – Элеонора Ван Милем. Я это говорю для последующих представлений. До скорого.

Он повесил трубку и расхохотался. Элеонора тихо рассмеялась и посмотрела на него.

– Что такое эти Жедельманы?

– Бог их знает. Крупные буржуа, уже перешедшие на лимо-над. Кто-то, кто имеет свой клуб. Что ты наденешь?

– Платье бутылочного цвета, наверное. Приведи себя в поря-док, Себастьян. Возможно, тебе придется не щадить себя больше, чем ты думаешь.

Он посмотрел на нее.

– Фотографии в моей комнате и голос Жильбера говорят о том, что твой любезный приятель, наш хозяин, видимо, закоре-нелый педераст…

– Вот черт! – сказал Себастьян без всякого выражения. – А ведь и правда, я совсем забыл. Неплохое начало.

Два часа спустя они сидели за большим шумным столом, и Себастьян чувствовал, как время от времени к его колену при-жимается колено той самой мадам Жедельман, которая была уже весьма немолода. Но, в конце концов, ее ухоженность – мас-саж, душ, тщательная прическа, маникюр – привела Себастьяна к философской мысли, что другие не лучше и не хуже. Элеоноре, oнаоборот, ее сосед, видимо, надоел. Их приход произвел более чем заметное впечатление (кто такие эти два белокурых ино-странца, такие высокие и такие чужие, да еще брат и сестра, что они здесь делают?); привел их Жильбер, в восторге от своей «на-ходки», и теперь они сидели за почетным столом. Месье Жедельмана, вероятно уставшего от причуд своей жены, вынуждены были препроводить в спальню, мертвецки пьяного, в одиннадцать часов вечера. Две кинозвезды, певец, знаменитый репортер и кто-то аб-солютно неизвестный сидели за столом мадам Жедельман, а фо-тографы вокруг порхали, словно ночные бабочки. Жильбер пы-тался отвечать на вопрос, кто же такие Ван Милемы, но так как он сам решительно ничего не знал, кроме того, что Робер всю жизнь бесконечно восхищался Себастьяном, то он напустил на себя таинственный вид человека, знающего много больше, чем го-ворит, и тем самым только вызвал всеобщее раздражение.

– Да нет, месье, – послышался вдруг голос Элеоноры, и Се-бастьян насторожился, – нет, я не видела ни одного из этих фильмов.

– Но это невозможно – не знать, кто такие Бонни и Клайд? Взбешенный киноман призвал в свидетели всех присутствую-щих.

– Она хочет сказать…

– Мадам, – перебила Элеонора, будто бы в рассеянности, – мадам хочет сказать.

– Мадам хочет сказать, – повторил бедняга, улыбаясь, – что она никогда не слышала о Бонни и Клайде.

– Я десять лет прожила в Швеции, месье, в заснеженном замке, я говорила вам. И у моего мужа не было кинозала «на дому», как вы говорите. И нога наша не ступала в Стокгольм. Вот и все.

Воцарилась тишина, потому что хотя Элеонора и не повышала голоса, он звучал очень резко.

– Ты раздражена, ангел мой, – сказал Себастьян.

– Это утомительно – повторять и слышать тысячу раз одно и то же.

– Тысячу извинений, – саркастически сказал киноман, – но кому мы обязаны этим возвращением из снегов?

– Замок продан, а мой бывший муж сидит в тюрьме, – спо-койно сказала Эленора. – За убийство. Мы сами делаем себе кино. Себастьян, я устала.

Себастьян уже стоял позади нее, улыбаясь. Они поблагода-рили мадам Жедельман, удивив ее этим еще больше, и вышли среди полного молчания. На лестнице клуба на Себастьяна напал такой смех, что он едва мог одолеть ступеньки. Кто-то их нагнал:

это был певец. У него было доброе, очень открытое, круглое лицо.

– Могу я вас проводить? – спросил он.

Элеонора согласилась, не глядя на него, села в огромную аме-риканскую машину и назвала адрес. На Себастьяна снова напал безумный смех, к нему присоединился певец и в результате они уступили просьбам последнего где-нибудь это отметить. На рас-свете он довез их до дому, пьяный в стельку.

– Будьте осторожней, – дружески сказала Элеонора.

– Разумеется. Какой прекрасный вечер. Ах, какая была шутка, какая прелестная шутка…

– Это не шутка, – любезно сказал Себастьян. – Спокойной ночи.

 

Июль 1971 года.

Решительно, лето 1971 года было прекрасным. Погода была очень хорошая, и сено уже скосили. На другой день после при-езда я остановила машину недалеко от деревни Льорей. Под то-полями. Я лежала на скошенной траве и, глядя снизу на малень-кие темно-зеленые листочки деревьев, во множестве трепетавшие в солнечных лучах, чувствовала, что обретаю что-то важное для себя. Машина стояла на обочине дороги, похожая на боль-шого терпеливого зверя. У меня было время для всего и у меня не было времени ни для чего. Не так уж плохо.

В сущности, единственный идол, единственное божество, ко-торое я чту, – время, и совершенно очевидно – все, что бы ни происходило со мной, плохое ли, хорошее ли – все соотносится с ним. Я знала, это эти тополя будут жить после меня, а сено, наоборот, пожухнет раньше, чем я; знала, что меня ждут дома и в то же время могла еще час лежать под деревом. Знала, что вся-кая торопливость с моей стороны также глупа, как и медлитель-ность. Не только сейчас – всегда. Я знала все. Зная, что это знание ничего не значит. Кроме отдельных моментов. Как мне кажется, единственно подлинных. Когда я говорю «подлинных», то имею в виду «моменты познания», впрочем, и это глупо. Я ни-когда не буду знать достаточно. Никогда, чтобы быть совершенно счастливой, никогда, чтобы мной овладела некая страсть, захва-тившая всю мою душу, никогда и ничего не будет достаточно для чего бы то ни было. Но эти моменты счастья, согласия с жизнью, если их правильно назвать, выполняют роль покрывала, лоскутно-утешительного одеяла, которое натягивают на обна-женное тело, загнанное и дрожащее от одиночества.

Вот и сорвалось ключевое слово: одиночество. Маленький за-водной заяц, которого выпускают на беговую дорожку и за которым гонятся борзые наших страстей, дружеские связи, запы-хавшиеся и алчные – маленький заяц, которого им никогда не поймать и за которым они гонятся изо всех сил. Пока у них пе-ред носом не закроется дверца. Маленькая дверца, перед которой они падают замертво или начинают скрести ее лапами, как моя собака Плуто. Среди людей – множество таких Плуто…

Но пойдем дальше: вот уже два месяца я не занималась Се-бастьяном и Элеонорой. На что они живут, что с ними происходит, с моими дорогими Ван Милемами, пока меня нет? Я чувствую угрызения совести (не слишком мучительные), словно я-их опе-кун… Надо бы вспомнить, как зовут тех богатых людей, к кото-рым их привели… Жедельманы, и надо решить, что Себастьян, пока меня не было, сделал с этой дамой то, что должен был сде-лать, проворчав по этому поводу что-нибудь вроде: «В конце кон-цов, я не щенок какой-нибудь, я – солидный человек», и т. д. Элеонору все это только рассмешило.. Но где они живут? Сейчас август или вот-вот будет. Они не могут жить ни на улице Флери, ни на Лазурном побережье-с этим все. Может быть, в Довиле? Во всяком случае, занятно представить себе сцену соблазнения Себастьяном мадам Жедельман. Вообразим себе декорации – подлинный Людовик XV, но не просто, а «богатый», день кло-нится к вечеру, такой теплый, нежный и голубой, какой только Париж умеет устроить среди лета, вообразим диван горчичного цвета и кое-какую мебель от Кнолля – для «раскрепощения». И среди всего этого вообразим Себастьяна, наливающего себе для храбрости побольше виски с водой. Нет, без воды.

 

«О, небо! – подумал Себастьян про себя, когда накануне вече-ром все произошло, а потом вслух повторил то же самое уже в присутствии Элеоноры; его мучительные сомнения относительно своих сексуальных способностей сменились не менее мучительной уверенностью относительно намерений мадам Жедельман. «О» небо, как я теперь из этого выберусь? Она же бросится на меня и затянет в водоворот». Как всякое дитя севера, Себастьян бо-ялся водоворотов.

Итак, он мерил длинными ногами, увы, в брюках, роскошную гостиную Жедельманов (стиль Буль-Лаленн), на проспекте Монтень. Мадам Жедельман расслабленно возлежала на диване. Ей очень понравился Себастьян, его светлые волосы, и она пригла-сила его – «призвала», как сказал Себастьян, на следующий день. У него не было причин для отказа, тем более, что денег у них с сестрой не было, ни единого су. Элеонора, сочувствующая и ироничная, проводила его до лестничной площадки, как прово-жают старших братьев на войну. А теперь тут была та, другая, Жедельманша, как называют ее в Париже злые языки. Она была тут, причесанная, отшлифованная, напудренная, старая, великолеп-ная. Впрочем, «старая»-это несправедливо: просто она была не молода. И это было видно: на шее, у подмышек, на коленях и бедрах – везде был нанесен безжалостный рисунок, похожий на географическую карту, очень подробную и очень точную, в общем, сделанную на совесть.

Нора Жедельман с любопытством смотрела, как он ходит по комнате. По всему было видно – он не из тех, которые ей обычно попадались: не «котенок». У Себастьяна была гордая посадка го-ловы, красивые руки, ясный взгляд, который ее заинтриговал. Она спрашивала себя с любопытством не меньшим, чем сам Се-бастьян, что он собирается делать сначала у нее в гостиной, по-том в ее постели. И хотя казалось, он спрашивает себя о том же, она решила положить конец этому недоразумению и приня-лась действовать. Она легко встала с дивана, с продуманным ко-шачьим изгибом, который вдруг напомнил ему, что завтра у нее мануальный массаж, и направилась к нему. В ожидании, когда она приблизится, он, как каменный, стоял у окна, пытаясь вспом-нить какую-нибудь женщину, которая ему нравилась, или какой-нибудь эротический шедевр. Напрасно. И вот она рядом с ним, прикрытые руки обнимают его, она виснет ему на шею, и самые дорогие платья Нью-Йорка готовы вонзить в него свои клыки. К его большому удивлению, все получилось, как надо, и она по-дарила ему пару очаровательных запонок, которые он тут же про-дал: Элеонора, его прекрасная птица, его сестра, его сообщник, самая большая любовь его жизни – у нее будет сегодня коро-левский вечер…

 

Январь 1972 года.

Вот уже скоро полгода, как я забросила этот роман, подхо-дящие к случаю рассуждения и неподходящих ни к какому слу-чаю моих шведов. Самые различные обстоятельства, сумасброд-ная жизнь, лень… А потом наступил октябрь ушедшей осени, такой прекрасной, яркой, такой душераздирающей в своем блеске, что я, охваченная радостью, спрашивала себя, как его пережить. Я жила в Нормандии совсем одна, полная сил и измученная одно-временно, с удивлением разглядывая длинную царапину около сердца, которая быстро заживала, превращаясь в гладкий, розо-вый, едва различимый шрам, который потом я, наверно, буду не-доверчиво трогать пальцем – зная о нем только по памяти – чтобы убедиться в собственной уязвимости. Но, ощутив вкус травы, запах земли, я снова погрузилась в историю двоих, на-правляясь на своей машине в Довиль и распевая «Травиату» во все горло (есть такое выражение). И в октябрьском Довиле, за-брошенном и пылающем красками осени, я смотрела на пустын-ное море, на сумасшедших чаек, которые проносились над доща-тым настилом, на белое солнце, а повернувшись спиной к свету, видела персонажи, будто «срисованные» из фильма «Смерть в Ве-неции» Висконти. И вот я одна, наконец одна, сижу в шезлонге, бессильно свесив руки, будто чья-то мертвая добыча. Снова от-данная одиночеству, подростковой мечтательности, тому, без чего нельзя, и от чего различные обстоятельства – то ад, то рай – все время вынуждают вас уходить. Но здесь ни ад, ни рай не могли разлучить меня с этой торжествующей осенью.

Но что же делали мои шведы все лето? На площади Ателье, на Монмартре, где в августе мы ставили пьесу, я беспокоилась за них. Проходили мимо дамочки с самодельной завивкой, с сум-ками в руках, трусили рысцой собаки, прохаживались травести с растекшимся от беспощадного солнца гримом. Сидя на террасе моего любимого кафе, я сводила Ван Милемов с Жедельманами или посылала их в провинциальное турне с молодым певцом, я придумывала для них перипетии, которых никогда не напишу, я знала это, к примеру, из-за грядущей репетиции. Прекрасно со-знавая, что поступаю в высшей степени безрассудно, я, тем не менее, не исписала ни малейшего листочка бумаги. О, наслаж-дение, о, угрызения совести… Иногда мне доверяли присмотреть за собакой, за ребенком, пока владелец сражался с жизнью в супермаркете «Присюник», катя перед собой тележку… Я беседовала с кем-нибудь из веселых бездельников квартала. Мне было хорошо. Позже будет темный зал, проекторы, актерские проблемы, но сейчас было парижское лето, нежное и голубое. И я ничего не могла с собой поделать. На этом закончим главу-извинение, главу-алиби. Сегодня я снова в Нормандии. Идет дождь, холодно, и я не выйду отсюда, пока не закончу книгу – только под пистолетом. Даю слово. Ох!

 

– Поставь эту пластинку еще раз, если ты не против, – по-просила Элеонора.

Себастьян протянул руку и отвел звукосниматель – проигры-ватель стоял около него, на полу. Он не спросил, какую пла-стинку. Элеонора, после периода увлечения классикой, влюби-лась в песни Шарля Трене и слушала только его:

На ветке умершего дерева Качается последняя птица Уходящего лета…

Они расположились в гамаках, на террасе виллы Жедельманов, в Кап Дэй. Трудности начального периода прошли, и Се-бастьян стал чувствовать к Hope Жедельман что-то вроде привя-занности. Он называл ее «Lady Bird», впрочем, к ее крайнему неудовольствию. Анри Жедельмана он называл «господин прези-дент»

– изрядно выпив, тот пускался в описания политических покушений очень дурного вкуса. Элеонора, совершенно покорив обоих хозяев, погрузилась в милое сердцу чтение, на этот раз на берегу моря. Загорелая, приветливая, спокойная, она проводила эти летние дни, как во сне, между страницами романов, которые читала. Несколько светских приятелей хозяев составляли ее свиту, впрочем, ухаживания никакого результата не имели. Зато Себастьян всячески потакал ее свиданиям с садовником виллы, кстати, красивейшим парнем. Но об этом они не говорили. На-сколько их «романы» рассматривались ими, вернее, между ними, как сюжет для развлечения, настолько же тайные порывы страсти должны были держаться в секрете. И он прекрасно знал, что именно это уважение к чувственным привязанностям друг друга (пополам с непременной иронией по поводу своих сердеч-ных дел) и позволяет им так хорошо ладить. Они презирали вся-кое выставление напоказ, которое в те времена становилось пра-вилом, особенно на тех берегах. Наглухо застегнутые воротнички были их единственными спасителями. Будучи спеленутыми мо-ралью образца 1900 года и, едва освободившись от нее, они по-спешили облачиться в свои покровы. Их находили странными, необычными прежде всего потому, что они великолепно смотре-лись – что тот, что другая. Они же считали себя просто прилич-ными людьми. Они знали, что вкус тела есть нечто нежное, чув-ственное, естественное, похожее на вкус воды, на любовь собак или коз, на огонь, и что это не имеет отношения ни к распущен-ности, ни к эстетизму. Доказательство – Себастьян, который без малейшего колебания принимал каждый вечер в свои объятия Нору Жедельман, задыхаясь в тисках ее духов, ее кожи и ее ма-неры выклянчивать ласки. Огромная нежность, нежность равно-душия охватывала его тогда, и его тело послушно следовало ей. К тому же они были северянами во всем, и солнце не имело над ними такой власти, порой жестокой, как над другими. Это по-вышало их престиж, хотя они об этом не подозревали: плевать на солнце, на загар, в те времена и в тех местах было все равно, что плевать на деньги.

Друзья Жедельманов в большинстве своем были американцы» очень богатые, но не слишком утонченные, которые непрестанно сновали челноками из Америки в Европу и обратно. Надо ска-зать, для многих из них некоторые гостиные Парижа были на-глухо закрыты. Их иногда приглашали на благотворительные праздники, а имея в виду их щедрость, они могли быть удостоены приглашения на завтрак, но только в «Плаза». Они были озада-чены присутствием Ван Милемов – явно людей из старой евро-пейской семьи – и связью Себастьяна с Норой Жедельман, тоже не менее явной. В нем ничего не было от жиголо (а сколько у нее их перебывало!) – однако брат с сестрой жили за счет своих хо-зяев. Один из прежних воздыхателей Норы, подбодренный алко-голем, позволил себе высказаться на эту тему, и тут же получил от Себастьяна первоклассный нагоняй, так что дискуссия была прекращена. К тому же брат и сестра, казалось, были очень близки друг другу. Короче, они не были похожи на остальных; в общем, они были опасны, а значит, притягательны. Женщины» по-настоящему красивые и такие же богатые, как Нора, все лето Крутились около Себастьяна. Напрасно. Прекрасно сохранившиеся американцы наталкивались на абсолютное безразличие Элеоноры. В конце концов, если бы привязанность бедняги Норы не была такой очевидной и такой классической, их могли бы заподозрить. в худшей форме извращенности.

Этим вечером твое верное сердце со мной.

А завтра над морем ласточки будут летать…

Трене пел, а море становилось серым. Появилась Нора, в шел-ковой тунике сиреневого цвета, который слегка бил Элеоноре в глаза.

– Время коктейля, – сказала она… – Бог мой, эта пла-стинка… Прелестная песня, но такая грустная… особенно в эти дни…

– Выключи, – сказала Элеонора Себастьяну.

Она приветливо улыбнулась Норе. Та ответила на улыбку чуть-чуть неуверенно. Она задавала себе множество вопросов по поводу Элеоноры и должна была отказаться от намерения вы-знать что-то у Себастьяна, потому что тот сразу становился холо-ден, как лед. Она знала только, что там, где Элеонора, там и Се-бастьян. В определенном смысле это было хорошо и не так заде-вало, как могло задеть что-нибудь другое. Она попыталась толк-нуть в объятия Элеоноры Дэйва Барби, блестящую партию и оча-ровательного человека. Никакого результата. И кто такой был этот Хуго, который сидит в шведской тюрьме? И откуда у нее са-мой взялся такой любовник, загадочный и галантный, который принимал ее подарки любезно и рассеянно, и на которого, в со-рок лет, то нападал безумный мальчишеский смех, то необъясни-мая хандра? Несмотря на глубокий цинизм, она привязывалась к нему, она умела привязываться и знала, что умеет. Это беспо-коило ее. Что он думает делать в Париже? Где намеревается жить со своей мечтательной сестрой? Рассчитывает ли он на нее, Нору, или на случай? Он не заговаривал с ней об этом, однако через три дня надо было возвращаться.

Марио, садовник, шел к ним по аллее с лиловыми георгинами в руках, которые, улыбаясь, протянул Hope. Элеонора посмот-рела на него с нежностью. В первое утро после приезда, открыв окно, она увидела его загорелую гибкую спину, ловкие движения удлиненных рук, подрезавших деревья, смуглый затылок. Он обернулся и сначала вежливо улыбнулся ей, потом улыбка ис-чезла с его лица. Тогда она сама улыбнулась ему, прежде чем за-крыть окно. Когда все в доме засыпали или, скорее, когда по ве-черам все уезжали в Монте-Карло и Канн, она спускалась по ле-стнице и шла в глубину сада. Там у Марио был сарайчик для инструментов, где пахло свежей мятой и соснами, там был празд-ник, где они кружились вдвоем, была восхищенная улыбка Ма-рио, свежие губы Марио, горячее тело Марио, которое не нуж-далось в массаже. Он был, как весь его славный народ, веселый и нежный, и ей было хорошо с ним, вдали от этого дома, захлам-ленного мебелью, от этих шумных людей и звона долларов. В конце концов, их каникулы взял на себя Себастьян. Себастьян, идеальный брат.

– Отдайте эти поздние цветы мадам Ван Милем, – сказала Нора, – как они красивы… этот сиреневый цвет…

Марио повернулся к Элеоноре и протянул ей букет. Воротник его рубашки слегка распахнулся, и она увидела у него на шее фиолетовое пятно, которое оставила ему позапрошлой ночью, того же цвета, что и георгины, которые он протягивал ей. Она слу-чайно коснулась его руки, он улыбнулся ей. И удивленный Се-бастьян увидел, как в светлых глазах сестры, вместе с лучами уходящего солнца, промелькнули искорки многих и многих воспо-минаний и сожалений.

 

Да, да, я знаю: я снова впала в сплошное легкомыслие… Этот пресловутый мирок Саган, где нет настоящих проблем. Что поделаешь, так оно и есть. Я сама начинаю нервничать из-за этого, даже я, несмотря на мое бесконечное терпение. Один при-мер: после того, как я пришла к мысли и объявила вслух (кстати, я продолжаю так думать), что работающая женщина должна получать зарплату наравне с мужчиной; после того, как я объявила, что женщина сама вольна выбирать, иметь ей ребенка или нет, что аборты должны быть узаконены – в противном слу-чае то, что для женщин, устроенных в жизни, является просто препятствием, которое нужно преодолеть, для других может обер-нуться зловещей мясорубкой; после того, как, клянусь всемогу-щим богом, я делала аборты сама, а в одном еженедельнике как-то прочитала следующий вывод на эту тему: «Женщины, ваше чрево принадлежит вам, и только вам! «– сразу думаешь – ка-кая жалость, да еще в таких выражениях! – после того, как я подписала тысячу петиций, выслушала сетования банкиров, мо-лочников, шоферов такси, по-моему, одинаково испорченных, и дала себя обобрать сборщику налогов, превратившемуся в злоб-ного безумца (надо было с самого начала не доверять Жискар Д'Эстену: его стремление наглухо застегнуть воротничок мне ни-когда не нравилось… И что за воротнички у него сейчас?); после того, как мне хотелось разбить пятнадцать телевизоров – от от-вращения или чуть не упасть с кресла – от скуки, посмотрев де-сять спектаклей «для толпы»; после того, как я нагляделась на апатию одних и бессильный гнев других, на добрую волю, злую волю, на бестолковщину, царящую при этом самодовольном луи-филипповском режиме, на дрожащих от холода стариков, кото-рые семенят, таща за собой «свои» тележки с мелким товаром» выслушала высказывания людей и крайних взглядов и умеренных» дураков и умных; после того, как я оказалась – несмотря на трескучую спортивную машину

– в стане неимущих; после всего этого я имею право укрыться в воображаемом и призрачном мире, «где деньги не в счет». Так-то вот. В конце концов, это действительно мое право, как право каждого не покупать полное собрание моих сочинений. Наше время частенько выводит меня из себя, это правда. Я – не певец труда, а рассудительность – мое не самое сильное место. Просто сейчас я, с помощью лите-ратуры, немного отвлекусь вместе с моими друзьями по имени Ван Милем. Я закончила. Уф!

Вовсе не будучи садисткой, Нора Жедельман любила пока-зать свою власть. Сидя за рулем кадиллака, она ждала в аэро-порту «Орли» Себастьяна и Элеонору, чтобы отвезти их, куда они скажут.

– Улица Мадам, 8, – непринужденно сказал Себастьян. – Если вам не надо делать из-за нас крюк.

Она вся сжалась в комок. Она ждала что-нибудь вроде «В Крийон» – ответ человека, знающего свое место, или «Куда скажете» – ответ доверительный. Десять дней она мучилась, пере-жила их с таким трудом – и вот результат. Нора ничего не по-нимала.

– У вас там друзья?

– Мы только и живем, что у друзей, – сказал Себастьян, про-стодушно улыбаясь. – Один из них нашел нам студио из двух ком-нат. Очень милое, как будто, и недорогое.

«Достаточно тебе продать твои часы «Картье» или портси-гар», – злобно подумала Нора.

Она уже рисовала себе картину, как Элеонора поселится у нее, в комнате для гостей, на авеню Монтень, а Себастьян – в огром-ном кабинете, рядом с ее комнатой. Неожиданный поворот дела ли-шал ее этой роли и делал невозможным семейное общение с уступ-чивым Себастьяном. Она видела себя доброй феей гостеприимства, феей-спасительницей. А теперь, после того как она встретила в аэропорту эту экзотическую парочку, она возвращается в свою огромную квартиру одна – муж все еще в Нью-Йорке. Ее охва-тила паника.

– Это глупо, – сказала она, – я могла бы устроить вас у себя.

– Мы и так слишком обременяли вас все лето, – сказала Элео-нора. – Не хотелось бы злоупотреблять вашим расположением.

«Она смеется над Норой, – весело подумал Себастьян. – В конце концов, один разок можно… Что это за манера – решать за людей заранее? Когда я думаю о том, что дня через три, может быть, придется продать запонки и отправлять срочное послание бедняге Роберу… И это придется делать мне, который терпеть не может торговаться или ходить на почту. К счастью, Робера знает весь квартал… Надеюсь, жить там можно, потом, ведь это всего на три месяца… Поскольку он заплатил за три месяца вперед».

Машина остановилась около старого жилого дома. Нора вы-глядела уничтоженной.

– Мы скоро вам позвоним, – дружески сказала Элеонора. Оба стояли на тротуаре, с дорожными сумками в руках, даже не зная точно, куда идти-изящные, белокурые, безразличные ко всему. «Платить за них можно, а купить их нельзя», – подумала Нора в отчаянии. И потом, их двое. А не каждый сам по себе. Она сделала над собой усилие, помахала им рукой и взялась за руль. Кадиллак уехал, брат и сестра улыбнулись друг другу.

– Что мне нравится, так это то, что здесь есть подвал. А где консьержка?

Студио было достаточно темным, выходило окнами в крошеч-ный садик, скорее цветничок. Пустое пространство разделяло две малюсенькие, но тихие комнаты. Был там красный диван, а на единственном столе бутылка виски и записка от Робера, верного Робера, который приветствовал их на новом месте.

– Как вы находите? – спросила консьержка. – Летом здесь и правда темновато, но зимой…

– Все прекрасно, – сказала Элеонора, располагаясь на ди-ване. – Спасибо вам огромное. Куда я дела мою книгу?

И, к крайнему изумлению консьержки, она стала рыться у себя в дорожной сумке, а потом достала книгу, начатую в самолете. Багаж ехал за ними поездом, и Себастьян от нечего делать, будто кот в новой квартире, ходил по комнатам.

– Здесь прекрасно, – сказал он, вернувшись. – Прекрасно. Кстати, мадам,

– он обратился к консьержке, – я нахожу, что у вас прекрасный макияж.

– Это правда, – сказала Элеонора, поднимая глаза, – я тоже заметила. Это редко бывает, так что тем более приятно.

Консьержка, улыбаясь, попятилась к выходу. Она действи-тельно уделяла большое внимание своей внешности, а в этом месье Ван Милеме что-то было. В сестре, впрочем, тоже. Из при-личного общества, это чувствовалось по их виду (и по багажу). Разве что несколько рассеянные… Ясно, что они здесь долго не задержатся, и, несколько смутившись, она уже пожалела об этом.

– Надо бы позвонить Норе, – сказал Себастьян. – В конце концов, она не знает нашего телефона и бросать ее одну, в ка-диллаке, как какой-нибудь чемодан, не слишком любезно.

– О, чемодан от Вюитона, – сказала Элеонора, погруженная в чтение романа и, по всей вероятности, нашедшая на этом протер-том, безвестном, чуть ли не засаленном диване, прекрасное убе-жище.

Справа от себя она положила сигареты и зажигалку, сняла туфли. И хотя детектив, который она читала, был достаточно гнус-ным и действовало в нем множество отвратительных сыщиков, ей не было скучно читать его. Себастьян ходил взад-вперед по ком-нате. Радость новизны прошла, студио стало казаться смешным, невзрачным, несовместимым с их жизнью. На Себастьяна нака-тила гнетущая тоска (то, что называется по-немецки Katzen-jammer). На этот раз ему показалось странным спокойствие се-стры, непринужденное и очевидное, оно вызывало в нем что-то вроде раздражения, а бездеятельность только усиливала его (что ему делать с собой сейчас и что делать с их жизнью вообще?) Не было никакого желания разбирать чемоданы, вытаскивать ве-шалки, развешивать одежду. Не хотелось идти в какое-нибудь ги-потетическое кафе, а ведь кафе были как-никак отличным приста-нищем. Ему не хотелось быть одному, а рядом с Элеонорой, кото-рая делала вид, что она ни за что не изменит своим привычкам, и читала детектив, он чувствовал себя страшно одиноким. Он по-думал, что ей бы следовало «что-то» сделать, он мысленно заключил в кавычки это «что-то» и тут же запоздало сообразил, что вот уже два-три месяца это «что-то» делала Нора Жедельман – бла-годаря своим деньгам и тому, что дала соблазнить себя. Он чув-ствовал себя подростком, обиженным и покинутым, и считал, что Элеонора, которая все лето не утруждала себя ни малейшим уси-лием, должна была хотя бы отдавать себе в этом отчет. Короче. он чувствовал себя Шери, но Шери без Леи, и притом сорокалет-ним, от чего у него окончательно упало настроение.

– Почему именно от Вюитона? – спросил он раздраженно.

– Потому что они самые прочные, – ответила Элеонора, не отрываясь от книги. Он подумал о непоколебимой прочности, ком-форте и прекрасно организованной жизни Жедельманов, и его охватила буквально физическая тоска.

В определенном смысле Себастьян Ван Милем был похож на старика Карамазова. Он считал, что в каждой женщине что-то есть. Более того, он даже больше любил физические недостатки некоторых женщин, чем их достоинства. Он никогда не говорил с ними об этом, ни в шутку ни всерьез, но его не отталкивали ни слишком полные бедра, вытянутая шея или увядающие руки. Он считал, что любовь, плотская любовь, не имеет никакого отношения к «Мисс Франции» – скорее вспоминались Жиль Доре, Генрих VIII, Бодлер и его тяжеловесная мулатка. Он знал, что эти крупные, скверно сложенные женщины водили на поводке огромное количе-ство мужчин – иногда гениальных – единственно потому, что знали – они будут торжествовать, потому что их тело

– это друг, преданный зверь, доставляющий большее удовольствие им, чем даже мужчине, тело, влюбленное в любовь, да еще как. И горячее. Это как раз то, чего хотят мужчины: дав другому наслаждение, спрятаться в нем самому, быть господином и слугой, победителем и побежденным одновременно.

Себастьян понимал это и раньше, но теперь, когда у него была связь с женщиной старше его и не такой привлекательной, как он, ему казалось, ее восхищение имеет еще и другую природу, чем просто физическое желание, ведь женщина ищет в чувственных от-ношениях нечто иное, чем мужчина. Он чувствовал в себе нечто вроде гордости, открытой и непринужденной, о которой можно было бы сказать словами из Клови: «Склони голову, гордый Се-бастьян, обожай ту, что обожает тебя и не утруждай себя боль-шим – порой этого бывает совершенно достаточно».

– Что, по-твоему, значит «самые прочные»? Элеонора повернула голову, положила книгу на колени и рас-смеялась.

– Не разыгрывай из себя джентльмена, малыш. Я говорю не о судьбе Норы, ни даже о ее скелете. Я говорю о ее неизменной нежности к тебе. И думаю также, что ты должен ей позвонить, по-тому что ей одиноко и, наверное, страшно. На твоем месте я бы сейчас же помчалась к ней, а завтра, когда ты вернешься, ты найдешь наш дом очаровательным благодаря стараниям Феи Мелюзины и Доброго волшебника, вместе взятых-это я о себе.

Секунду они недоверчиво смотрели друг на друга, как две си-амские кошки, которыми вдруг овладела нерешительность-разъ-единяться ли им, ибо они увидели мышь. Между ними не было ни презрения, ни сожаления, просто их всегдашнее согласие не было столь очевидным, как обычно.

Через час Себастьян ехал в такси на авеню Монтень, где его ждала Нора, которая будет без ума от радости, и думал, что тот бродяга, богемный малый, Ван Гог, каким он себя видел, больше не он – теперь это была Элеонора, которая каким-то образом, не-понятно где и когда, заставила его сложить оружие.

 

Февраль 1972 года.

Однако я поклялась честью, что не уеду отсюда (из тихого загорода), как только под пистолетом и с законченной книгой под мышкой. Увы, судьба жестока… Что-то астральное бродит около меня и Ван Милемов, и это «что-то» выбрасывает меня из машины на несколько метров, и вот уже я, с переломанными, но просвеченными рентгеном костями – в Париже. Впрочем, ничего серьезного. В самом деле, я не представляю себе и надеюсь, мой верный читатель постучит по дереву, я не представляю себе, ка-кой механизм, будь он выражен системой налогов или лошади-ными силами, или какой-нибудь иной силой без всяких лошадей, мог бы справиться со мной. Но справиться с моими рассужде-ниями на темы морали или восхитительными решениями как раз можно. Пример: «Я уезжаю, буду работать и получать от этого удовольствие-сейчас как раз время, чтобы написать нечто стоя-щее». Закроем кавычки.

В моей жизни было огромное количество таких кавычек, а если подумать, есть несколько восклицательных знаков (страсть), не-сколько вопросительных (нервная депрессия), несколько много-точий (беззаботность), и вот сейчас я приближаюсь к последней точке, которая должна быть торжественно поставлена в конце моей рукописи (мой издатель ждет ее с ласковым нетерпением), я пристаю к берегу, обмотанная, спеленутая (в моем-то возрасте) бинтами по системе Вельпо – надо же было такому случиться! Неужто это все на самом деле? Под прикрытием такого идеаль-ного алиби, как несчастный случай, не впасть бы только в состоя-ние беззаботности (многоточие), счастливой прострации, которая состоит в том, чтобы сидеть и смотреть в окно на деревья Люк-сембургского сада, чувствуя при этом что-то похожее на твердость духа, несвойственную мне, но непреодолимую. Она выражается в систематических отказах от любых банкетов, премьер, от при-глашений в разные места, где я фигурирую, как Саган, «та самая Саган», как говорят в Италии. Глупо, но эти вынужденные отказы вызывают у меня нервный смех и в воображении возникает тот самый образ, который продолжает храниться в памяти людей. Не то чтобы я от него отказывалась, ведь я почти восемнадцать лет пряталась за «феррари», виски, сплетни, браки, разводы, короче, за все то, что обычно называют жизнью богемы. Да и как не узнать себя под этой прелестной маской, несколько примитивной, конечно, но соответствующей тому, что я действительно люблю: скорость, море, полночь, все сверкающее и все погруженное во мрак, все то, что теряешь, а потом позволяешь себе найти. Я ни-когда не откажусь от мысли, что только борьба крайностей в нас самих, борьба противоречий, пристрастий, неприятии и прочих ужасов может дать крошечное представление, о, я знаю, что го-ворю, именно крошечное, о том, что есть жизнь. Во всяком случае, моя.

Добавлю еще, и тут я опускаю вуаль целомудрия (жаль, что сейчас не носят вуали – это так женственно), добавлю, что в иных случаях я готова умереть за определенные моральные или эстети-ческие принципы, но мне совсем не хочется кричать на всех углах о том, что я уважаю. Достаточно кому угодно выразить несогласие с моими взглядами, и уже ясно, как пойдут дела. Впрочем, это общеизвестно: стоит мне поставить подпись под каким-нибудь воз-званием, как оно тут же теряет значительность. Меня часто в этом упрекали, хотя сами же просили ее поставить, и я всегда согла-шалась по вполне серьезным причин







Date: 2015-09-03; view: 264; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.082 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию