Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Пантин И. Россия: окончание исторического цикла





Труднее трудного – ухватить

целое. Движение целого.

Михаил Гефтер

…Россия переживает сегодня кризис своих исторических оснований. Дело не только в том, что страна повсеместной государственной собственности, вовлекаемая на путь приватизации и капитализма, испытывает беспрецедентные экономические и социальные потрясения. Проблема глубже. Полностью исчерпав себя, закончился огромный исторический цикл догоняющего развития России со всеми его императивами, противоречиями, внутренними ограничениями, альтернативами, и, наконец, человеческой ментальностью. Приходится менять вектор общественной эволюции. Громадной стране с богатой и противоречивой историей предстоит заново и, главное по-новому обрести свою идентичность, решить, какой она пойдёт в XXI век, который вряд ли будет простым продолжением XX-го.

Исследователи российской истории ощущают этот «разрыв времён» прежде всего как внезапную утрату привычного поля проблем и устоявшихся способов их решения. Там, где вчера, казалось бы, царила полная ясность (даже если люди расходились друг с другом во мнениях), сегодня господствует неразбериха и разброд точек зрения. Все сознают (или чувствуют), что, понимая предмет исследования по-прежнему, невозможно свести воедино старые и новые события из истории нашей страны. Однако относительно того, каким должен быть исследуемый предмет – целое страны, движение целого, – существует множество противоречивых и даже взаимоисключающих концепций. «Вопрососпособность» нынешней отечественной науки об обществе намного превосходит её «ответоспособность», что естественно для эпохи, когда пытаются «сделать» современность, обновив и пересоздав её, заново введя в неё прошлое и тем самым, превратив в момент развития.

Есть, правда ещё одна причина теоретических и практических трудностей нашего общества: Россия до сих пор не сложилась как цивилизационное целое. Формирование «подлинной и всеобщей цивилизации», которое Карл Маркс связывал с крестьянской революцией – «русским 1793 годом», не стало реальностью после 70 лет коммунистического господства. Несмотря на общую судьбу народов, населяющих Россию, она и сейчас, по выражению Михаила Гефтера, «не страна, а мир в Мире, существованием своим запрашивающий человечество: быть ему или не быть»[35]. Впрочем, не мир, а мы сами обязаны выработать ответ на этот вопрос.

 

Догоняющее, или «запоздалое», развитие. Объясняя историю России, я в этой статье исхожу из концепции догоняющего, или «запоздалого, развития. Вместе с Евгением Плимаком мы разрабатываем её уже двадцать лет[36]. Поэтому многие положения – плод совместного творчества.

Известно, что идею догоняющего развития России первым высказал в 1872 году Сергей Соловьёв в своих знаменитых «Публичных чтениях о Петре Великом» и комментариях к ним. «Русский народ не отстал по своему развитию от других европейских народов, а только запоздал на два века, благодаря тем неблагоприятным условиям, которые окружали его со всех сторон до самого Петра» – вот главное положение историка[37]. Несколько слов о понятиях «не отстал», а «только запоздал». По Соловьёву, Россия принадлежит к единой христианской цивилизации, а потому запоздание с переходом в пору «зрелости» не отменяло (несмотря на все различия исторических путей) общности судеб России и Европы.

Дальнейшая история показала, однако, что проблема «Россия – Запад» неизмеримо сложнее, чем это представлялось Соловьёву. Правильно фиксируя исходный пункт воззрений на историческое развитие России, он находился в плену иллюзий органического, более или менее плавного вхождения России в семью европейских народов (например, вековое и укрепившееся при Петре Великом поголовное «рабство» он отмечал лишь мимоходом).

Ученик Соловьёва Василий Ключевский в этом смысле сделал шаг вперёд – сосредоточил своё внимание на «сходстве явлений и различии процессов» в Европе и России. Другими словами, историк начал отчетливо осознавать особый характер движения отставшей страны за развитыми. «Закон жизни отсталых государств или народов среди опередивших: нужда реформ назревает раньше, чем народ созреет для реформы, – писал он в дневнике (1911 год). – Необходимость ускоренного движения вдогонку ведёт к перениманию чужого наскоро»[38]. «Наскоро» означает для него и «низшую форму государства» в России, и отсутствие права в русской жизни, и беззаконие при невероятном обилии законов…

Концепция догоняющего развития не случайно появилась после «великой реформы» 1861 года. Этот подход, по сути дела, зафиксировал новый, буржуазный вектор в истории России. Однако и Соловьёв, и Ключевский занимались главным образом древнейшими и средневековыми пластами российской истории. Вот почему их идея нуждалась в развитии; и её действительно развивали, особенно в XX веке.

Мимо неё не прошли Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Они, в частности, отметили важную особенность социально-экономической эволюции России: новые фазы развития напластовывались здесь на старые, не вытесняя их. Судя по наброскам писем Маркса к Вере Засулич, на его взгляд, Россия в XX веке сохранила даже признаки азиатского способа производства, при котором над локализованным микрокосмосом общин был воздвигнут более или менее централизованный деспотизм. На эту архаическую почву напластовался промышленный капитализм, минуя долгий инкубационный период развития машинного производства. «Сразу» вводился в России и современный механизм обмена (банки, кредитные общества и т. д.), «выработка которого на Западе требовала веков»[39].

Энгельс писал о настойчивых попытках российского государства внедрить (в основном за счет крестьянства) западные промышленные технологии и организационные формы. При этом самодержавие оберегало свой интерес и интерес помещиков. Основное обобщение Энгельса: в России «представлены все степени социального развития, начиная от первобытной общины и кончая современной крупной промышленностью и финансовой верхушкой, и все эти противоречия насильственно сдерживаются деспотизмом, не имеющим себе равного»[40].

Главная черта догоняющего развития – формирование современных политических, экономических, духовных структур не в результате естественного, автохтонного саморазвития общества, а под воздействием на него опыта, отношений, экономики и культуры более развитых стран. В России этому благоприятствовали геополитическое положение и вовлеченность в «концерт европейских держав» (Маркс). Новые формы отношений не состыковывались с господствующим укладом жизни населения, со всем массивом традиций и привычек народа, так как не были подготовлены внутренним развитием; их создавали в ответ на сдвиги в капиталистических метрополиях, и прежде всего в Европе. В качестве примера можно сослаться на насаждение государством крупной промышленности после реформ 1861–1864 годов, «введение» социализма пролетарски-плебейскими элементами во главе с большевиками в стране среднеслабого развития капитализма или же утверждение парламентарно-демократических институтов после 1991 года.

Вот почему вестернизация всегда шла в России болезненно, сопровождаясь дезинтеграцией и ломкой старого. Государство широко пользовалось неэкономическими, насильственными мерами, а политическая, социальная и экономическая сферы общества развивались рассогласованно.

 

Методологические постулаты. Если другие парадигмы предполагают изучение российского прошлого и феноменов её политической, социальной, экономической эволюции в формате одной страны и лишь под углом зрения их внутреннего, национального происхождения, то концепция догоняющего развития ставит отечественный исторический процесс в контекст всемирно-исторических (прежде всего европейских) отношений, видоизменяя саму перспективу рассмотрения прошлого нашей страны.

В самом деле, можно ли понять разложение крепостнического строя в рамках капитализма – специфический феномен пореформенной России, если рассматривать его как независимый от остального мира объект исторического изучения, а не как составную часть всемирной реальности и европейских международных отношений?

Советская историография немало потрудилась над тем, чтобы сблизить российский капитализм с западноевропейским, а точнее, с капитализмом вообще. Отсюда недооценка особенностей буржуазной эволюции России, нежелание видеть существенные различия между её «вторичным», догоняющим капиталистическим развитием и «первичными» процессами на Западе. Между тем различия эти велики и серьёзны. Было бы не правильным представлять догоняющее развитие России как движение по западному пути с отставанием на одну-две фазы. По ряду важных параметров она в XIX– нач. XX столетий действительно отставала на два-три века. Однако дело не только в национально-исторических особенностях российского развития, по своей сущности якобы одинакового с западноевропейским, но и более сложной, своеобразной его сущности. Нельзя адекватно понять это своеобразие, оставаясь в пределах старых схем, которые ограничивались чисто формационным или (шире) линейным истолкованием истории.

Действительно, как теоретически выразить специфику русского исторического процесса в таких общих категориях, как «феодализм», «капиталистическая формация», «естественный характер буржуазного развития», «модернизация», «социалистическая революция» и т. п.? Нельзя выявить её и пользуясь цивилизационным подходом.

Ещё один важный постулат, на котором базируется концепция догоняющего развития – радикальное отрицание с экономоцентристской трактовки исторических процессов. Последняя вытекает не только и не столько из теории Маркса, сколько из догматической веры многих исследователей в то, что экономическая сфера чуть ли не автоматически определяет сферу социальных отношений, политики и культуры. Русский исторический процесс подрывает эту веру в корне. Существование структур, генетически не связанных между собой, относящихся к разным стадиям общественного развития, наслоение новых отношений и новых противоречий на неустранённые старые оказываются здесь закономерным результатом исторической эволюции. И если прибавить к этому отсутствие класса или социальной группы, чьи интересы совпадали бы с потребностями развития общества в целом, экономоцентризм просто перестаёт работать. Насилие, прежде всего, конечно, государственное, выступает в истории естественным (а иногда решающим) фактором преодоления исторических тупиков, развязки внутренних и внешних кризисов. Более того, ослабление государственного начала в России всегда означало разброд в обществе, кровавые конфликты между верхами и низами, ужасающие бедствия. Вспомним смуту начала XVII в., закончившуюся установлением монархии Романовых, кровавые 1917 – 1920 годы, моральный и социальный хаос 90-х годов, порожденный развалом государственных структур.

Замечу впрочем, что обратное неверно: сильное государство в России далеко не всегда вело страну по пути прогресса.

 

Исторические циклы. Когда сложилось то, что можно назвать генотипом развития российской цивилизации? Сразу оговорюсь: ответ на этот вопрос зависит прежде всего от взгляда на русскую историю и толкования ее переломных событий. Например, Юрий Пивоваров и Андрей Фурсов, авторы концепции “Русской Системы”, в полном соответствии с их оригинальным видением отечественного исторического процесса как развертывания противоречий самодержавного государственного устройства относят возникновение этого генотипа ко времени Андрея Боголюбского, то есть к XII веку[41].

Сторонники формационного подхода и теории модернизации как вестернизации, напротив, выводят свое понимание русского исторического процесса из генезиса капиталистического уклада. По их мнению, капитализм в нашей стране победил в конце XIX века и уже с тех пор стал социально-экономической и политической доминантой. Все, что мешало и мешает модернизации России, они сводят к «почвенной составляющей российской цивилизации»: именно в ней следует искать причину повторения трагических циклов российской истории.

Славянофильская традиция, напротив, видела этот генотип в русском общинном начале, «соборности» народа и т. п., а трагические циклы истории России – в насаждении западных начал. Не буду разбирать эти и другие версии русского исторического процесса, а ограничусь одним замечанием общего свойства.

В развитии каждой страны сменяются исторические стадии и векторы (если, конечно, не годами и десятилетиями, а веками). Рисорджименто коренным образом изменило прежние направление общественных направлений в Италии. Поражение фашистской Германии существенно откорректировало историческую судьбу немецкого народа. Вот почему к термину «генотип» нужно подходить очень осторожно. Он взят из биологии и в исторической науке теряет большую часть своих «разрешающих возможностей», а порой даже дезориентирует.

Конечно, под эти понятием можно подразумевать народный менталитет-феномен вполне реальный, если отбросить разного рода идеологические спекуляции. Менталитет подытоживает многое: природные условия, размеры территории, историческую судьбу народа, строй его речи, традиции и, что немаловажно, укоренившийся способ обращения людей друг с другом; соответственно он многое дает для объяснения сквозных линий русской истории. Однако парадоксов развития прошлого и настоящего менталитет все-таки не «ухватывает».

Тем не менее, общие черты у исторического процесса, несомненно, есть; более того, без них нельзя обойтись, характеризуя развитие России в целом. Скажем, трудно понять российскую историю без такого феномена, как самодержавие. Веками русский народ безропотно мирился с азиатской самодержавной властью, а в самые переломные, критические моменты национальной истории она получила поддержку с низу. Уже одно это заставляет задуматься о глубоких социальных корнях самодержавия в российском обществе. Проблема становиться еще острее, если вспомнить о коммунистическом тоталитаризме, который сравнительно легко (по историческим меркам, разумеется) одержал верх над другими возможностями политического и исторического развития страны.

Однако и самодержавная «составляющая» русского исторического процесса объясняет далеко не все. Почему, например, социально-историческое развитие России не смогло подняться до ступени экономической формации, как это произошло на Западе? Почему в нашей стране после 1861 года не победили капиталистические отношения? Не хватило времени и усилий? Но ведь самодержцы насаждали капиталистическое промышленное производство. Или, может быть, внедрение и рост «верхушек» капитализма (банковская система, крупная промышленность и т. п.) неожиданно усилили на громадной территории переживания крепостничества? Кто кого приспосабливал к себе: царизм – капиталистическую эволюцию или же, напротив, капитализм «воспитывал» самодержавие? Почему российский либерализм так долго следовал в фарватере монархии? Сказались политическая зависимость и рептильность русской буржуазии или нечто большее – оправданная боязнь страшных социальных потрясений, которые могли принести с собой свержение царизма и аграрная революция в условиях, созданных реформой 1861 года и последующей политики самодержавия? Чтобы получить ответ на все эти вопросы, нужно всерьёз учесть специфику буржуазного процесса в России, связанную с природой догоняющего развития.

Проблемы такой эволюции стояли перед Россией не всегда, у неё есть временные рамки. Они возникли, когда шведский король Карл XII попытался преградить России путь к Балтийскому морю, а значит, к Европе и развитию. Я беру три последних века и применительно к ним (и только к ним) рассматривая вопрос об отечественном историческом генотипе. Московская Русь для меня – предыстория, когда формировалась основная предпосылка догоняющего развития – самодержавная власть. И, напротив, начало нового цикла, в который, на мой взгляд, входит Россия, превращается в её будущее.

Долгий, более чем трехсотлетний цикл догоняющего развития вобрал в себя много исторических фаз. Петр I создавал современную армию и флот, мануфактуры, где преобладал труд крепостных. Реформы Александра II отменили крепостное право, но не создали необходимых условий для беспрепятственного буржуазного развития. Октябрьскую революцию большевики тоже быстро вогнали в русло требований догоняющего развития (Ленин вполне в духе Петра I предлагал бороться с варварством варварскими же средствами). Сталинская индустриализация уничтожила русское крестьянство во имя «полной победы социализма» в СССР, на деле же во имя промышленного рывка страны. Все эти фразы объединяет желание власти догнать и (перегнать) Запад – прежде всего в военном отношении.

В конце XX в. цикл догоняющего развития в российской истории закончился. Сегодня вопрос стоит иначе: либо мы войдём в сообщество цивилизованных стран, не догоняя, а, встраиваясь в него, либо будем оттеснены на периферию мировой историей. Для стран, переживших догоняющее развитие, эта дилемма типична. Разрешим ли мы её в духе времени, покажет будущее.

 

Революционер на троне. С точки зрения концепции догоняющего развития исходный пункт исторического цикла России – деятельность Петра Великого. Предвестья его преобразований такой специалист, как Соловьёв, видел уже в попытках Ивана IV выйти к Балтийскому морю, а также в правлении первых Романовых, которые завели «военный строй» на европейский манер, начали вывозить из-за границы ремесленников и вообще «людей, способных завести разные промыслы», прибегли к услугам европейских учёных и офицеров с их знанием математики, географии, военного дела и т. д.

Величайшим достижением петровских реформ (добавлю: оно изменило последующий ход российской истории) Маркс считал превращение континентальной деоржавы в морскую. Отодвинув на второй план задачу овладеть берегами Каспия, Азовского и Черного морей, Пётр бросил все военные силы на Балтийское направление, на борьбу против шведов, самой воинственной в то время нации Европы. «Место, где стоит ныне Санкт-Петербург, – писал Маркс в «Разоблачениях дипломатической истории XVIII столетия», – было в течение тысячелетия местом, оспариваемым финнами, шведами, русскими»[42]. Это соперничество Пётр Великий завершил в пользу русских.

Единоборство со Швецией потребовало гигантского напряжения сил нации. При численном сокращении податного сословия налоги увеличиваются почти втрое, причем две трети их уходят на военные нужды. Десятки, если не сотни тысяч крестьян погибли в баталиях Петра, при возведении северной столицы, работая в мануфактурах и на рудниках. Царь жестко регламентирует деятельность купцов и предпринимателей, поголовно мобилизует дворян на военную и административную службу, для чего принудительно обучает наукам дворянскую молодёжь. Невиданно растёт государственная бюрократия, опутывающая страну деспотической опекой.

Преобразования Петра раскололи нацию и в культурном отношении: «благородного» от простолюдина отличали теперь короткая одежда, бритое лицо, парик, вызывавшие ужас у мужика, да изъяснялось благородное сословие всё больше «по-иноземному» – сначала на немецком, а потом на французском языке. Молва окрестила царя-преобразователя «Антихристом», хотя по-крупному народ царю не перечил. Казачество и крестьянство поднимутся в 1773 – 1775 годах, при Екатерине II.

Означает ли это, что подлинная история России началась с Петра? Разумеется, нет. Но он изменил основной вектор исторического развития страны – событие, без которого не понять нашего бурного и трагического прошлого.

Военные победы Петра над шведами ввели в систему отношений между государствами Европы новую державу с огромной регулярной армией и современным флотом. Однако преобразования превратили Россию не в европейскую страну, а в державу-кентавра. В той мере, в какой европейский опыт и знания переплавлялись оригинальным творчеством самого царя и многочисленных «птенцов гнезда Петрова», страна поднялась на уровень передовых государств Старого Совета. Но так как материальной основой преобразований было неслыханное утяжеление податного бремени и усиление внеэкономического принуждения, страна всё глубже увязала в своём азиатско-крепостническом прошлом.

Парадокс тогдашнего исторического рывка России состоит в том, что его невозможно передать в терминах прогресса. Заимствуя на Западе передовую по тем временам технологию (мануфактурное производство), Пётр соединил его не со свободным наёмным, а с крепостническим трудом приписных («посессионных») и купленных рабочих. Даже «наём» рабочего на казённую или частную мануфактуру означал его закабаление. Так было заложено основное противоречие (развитие промышленности без развития «свободного труда» и капитализма), которое полтора столетия спустя, взорвёт страну изнутри. Поражение России в Крымской войне доказало, что крепостная мануфактура не может соперничать с капиталистическим производством Европы.

 

«Великие реформы» Александра II. Это поражение заставило самодержавие задуматься об отмене крепостного права и преобразовании отношений между крестьянами и помещиками. Не крестьянские восстания (их значение ничтожно), и не революционное движение (которого практически не было), а именно вовлеченность России в политическое соперничество европейских держав, международные экономические связи, обмен товарами и идеями предопределили начало превращения крепостнической страны в буржуазную путем «революции сверху». Отправным моментом реформ 1861–1864 годов стала именно «революция сверху». Этот особый способ модернизации диктовали необходимость догнать Запад и неразвитость общественных отношений. В отличие от европейских держав, где уступки у трона вырывала обычно энергия народных масс, инициатором крупных преобразований в общественном устройстве России по большей части выступала самодержавная власть, принуждавшая к переменам не только народ, но и господствующие круги.

Здесь не место детально анализировать происхождение этого феномена. Однако укоренению принципа «петрограндизма» немало способствовали исторические испытания, выпавшие на долю России.

«По нашей земле, – справедливо отмечал Иван Солоневич, – проходили величайшие нашествия мировой истории: татарские, польские, французские и два немецких. До разгрома татарских орд нас в среднем жгли дотла по разу лет в двадцать – тридцать. Потом по разу лет в пятьдесят – сто: два нашествия немцев в начале XX века, одно французское в начале XIX века, одно шведское в начале XVIII, одно польское в начале XVII, не считая таких "мелочей", как Крымская и Японская»[43]. Естественно, выжить в таких условиях россиянам помогали величайшее напряжение сил, признание единой политической воли (воплощенной либо в самодержавии, либо в тоталитарной власти), терпение, стойкость, умение переносить трудности и способность начинать все снова. Но как ни важно понять духовное «я» народа, его характер, волю, самоощущение, инстинкт и т. д., сами по себе они не объясняют, отчего единство огромного народа, подчинение частных интересов интересам целого веками достигались в форме власти самодержца (генерального секретаря), стоящего выше всех и вся, даже закона.

Думаю, устойчивость российского самодержавия и централистского комплекса коренится, прежде всего, в специфическом взаимодействии между социальными структурами буржуазной Европы с одной стороны, и ее громадной евразийской периферией – с другой. Будучи частью европейских геополитических отношений, Россия несмотря па экономическую и культурную отсталость была принуждена этим отношениям соответствовать, иначе ее оттеснили бы па задворки европейской политики, а может быть, и превратили в колонию. Соперничать на равных со своими западными (и отчасти южными) соседями царизм мог, только имея в своем распоряжении все людские и материальные ресурсы страны.

 

Россия: окончание исторического. Предпосылки такого типа развития, при котором на роль субъекта преобразований выдвигается самодержавная власть – слабость, неразвитость общественных сил, заинтересованных в переменах, вынужденный характер реформ (чаще всего под угрозой катастрофы) и, наконец, политическая апатия основной массы населения, особенно в начале преобразований. Так или иначе, но в течение трех веков в России под влиянием сил европейского масштаба потребность в реформах возникала прежде, нежели страна созревала для изменений. Инициаторами перемен становились не общество и не народ, а самодержцы, вернее, верхние звенья государственного механизма (царь и его ближайшее окружение). Лишь в ходе перемен рождалось «сцепление» реформаторов и общества, и преобразования овладевали активной частью населения, а затем и более широкими его слоями. Так это случилось после реформ 1861–1864 годов, в 1905–1907 годах (1917-й – особая проблема).

Как показал исторический опыт России и других стран, движение по такой «перевернутой» схеме далеко не оптимально и, более того, чревато серьезными опасностями и противоречиями. И дело здесь не в том, что целевые установки, скажем, александровских реформ, отвечавшие практическим нуждам России, «внедрялись в косную социальную среду без учёта специфики социально-экономической ситуации», как считает Иосиф Дискин[44]. Основное препятствие заключалось, как он сам же справедливо замечает, в характере «вмененной» модели трансформации, при которой «общество априорно трактуют как косное и пассивное» (там же, с. 18). Во-первых, при реформировании «сверху» политические субъекты, действительно заинтересованные в модернизации, формируются медленно и с трудом. Общественные структуры, способные поддержать перемены, находятся в зачаточном состоянии, идеология радикальных партий сплошь и рядом умозрительна, утопична, не ставит и не решает злободневных для страны проблем. Во-вторых, пока серьезной политической оппозиции начинаниям «верхов» нет (стоит ей появиться, как ее подавляют), импульсы «снизу», усиливаясь, становятся разрушительными. В условиях общенационального кризиса, поражения в войне и слабости власти энергия низов, высвобождаясь, порождает социальный взрыв и хаос (как это случилось в 1917-м). В-третьих, модернизация через «революцию сверху» игнорирует социально-культурную специфику страны, упраздняя ее как анахронизм. Внедряемые элементы разрушают системную целостность складывающейся цивилизации, скорее порождая новые проблемы, нежели решая старые.

Движение вдогонку, за которое пореформенная Россия, как и петровская, заплатила непомерно большую цену, ограничилось в основном отраслями национальной экономики, обслуживавшими нужды военной политики. Все остальное, включая культурные нововведения, разбуженное

общественное сознание и т. п., было вторичным, производным, хотя именно эти факторы способствовали обновлению страны и расширению возможностей ее развития.

Что же происходило в экономике страны после реформ 1861–1864 годов?

Владимир Крылов, рано ушедший из жизни талантливый востоковед, теоретически описал противостояние капитализма метрополий так называемому периферийному капиталистическому развитию, коренящееся в одноукладности эпицентров капитализма, с одной стороны, и принципиальной многоукладности социально-экономической структуры стран «вторичного» (или зависимого) буржуазного развития – с другой[45].

Если распространить этот вывод на пореформенную Россию, вырисовывается следующая картина. В результате крестьянской реформы формирование капиталистических отношений стало ведущей тенденцией экономики, прежде всего в том, что касается охвата естественных и людских ресурсов страны, а также «обволакивания» остальных социально-экономических укладов. Однако при этом товарный выход продукции сплошь и рядом происходил за счет личного потребления самих производителей. Выходить на рынок крестьян заставляла необходимость платить громадные подати. Как справедливо отмечал Гефтер, «крестьянин был весь в долгах, продавал хлеб сверх всякой продовольственной нормы (т. е. рынок развивался бурно – И. П.), однако в подавляющей массе его отношений – с точки зрения внутренней структуры, внутренних отношений – оставалось патриархальным, натуральным».

Таким образом, вопреки мнению Владимира Согрина, «великие реформы» 60-х годов, давшие толчок модернизации страны, менее всего можно определить как «пестование» «западного начала» в противовес восточному, «почвенническому» (см. с. 159 этого тома). Не говоря о том, что подобного рода общие, абстрактные категории мало что дают для понимания истории нашей страны, «западное» в российском варианте обернулось для основной массы крестьян нищетой, муками голода, выколачиванием податей, произволом начальства, насилием над ограбленным мужиком. По отношению к такому «западному началу» в реформах восточная, «почвенническая» мечта русских крестьян о «черном переделе» неизмеримо больше соответствовала объективной потребности развития трапы, а значит, и императивам ее модернизации.

Что же касается индустриальных методов производства, то они в России па протяжении всего XIX века остались явлением, локализованным в немногих промышленных анклавах (Московский, Петербургский, Уральский, Харьковский и другие регионы). И это отнюдь не случайное «отклонение» капитализма от его якобы исключительно прогрессивных и цивилизующих тенденций. В условиях отсталой патриархальной страны капитализм не может развиваться иначе, как создавая в отдельных секторах народного хозяйства (крупная промышленность) современные производительные силы и одновременно тормозя трансформацию традиционных экономических форм.

Собственно, отраслевая структура российской экономики и в капиталистическом секторе развивалась весьма уродливо. Царское правительство в первую очередь поддерживало развитие тяжелой индустрии (производство металла для железных дорог) и машиностроения, нужных для модернизации вооружений. На капиталистическое развитие воздействовали социально-политические факторы: возникали заводы и фабрики, работавшие не на свободный рынок, а на казенную промышленность. Созданная искусственно, она не имела соответствующей инфраструктуры, механизация тонула в море грубого ручного труда. Поэтому рассчитанное на нужды государства, оплачиваемое казной крупное производство не смогло пересоздать на принципах капитализма остальные отрасли народного хозяйства. В них, по выражению Маркса, «великое дело производства продолжало осуществляться в унаследованных исстари формах».

Господствовавший в Европе капиталистический способ производства навязал российскому обществу свои законы и тем самым существенно модифицировал его социальную эволюцию. В России капитализм рождается не из разлагающихся традиционных укладов, а наоборот, само их разложение (или сохранение) происходит под влиянием капитализма, родившегося в другом месте, но привитого к общественному организму страны. В Западной Европе и Северной Америке капитализм, укореняясь, глубоко вспахивал социальную почву, нес духовное и политическое обновление, знаменовал собой начало нового витка цивилизации. В России же прогрессивная роль капитализма проявилась иначе: он обрушил прежний жизненный уклад широких слоев населения, «вбросил» их в условия товарных отношений, не создав серьезных социальных предпосылок для нового способа хозяйствования и не открыв новых возможностей для развития народа. Из-за этого капитализм не смог завоевать все социально-экономическое пространство страны и не превратился в элемент, конструирующий целостность общества. Зато он обострил до предела все противоречия – экономические, социальные, национальные.

Здесь не место подробно рассматривать факторы, обусловившие победу большевиков в октябре 1917-го. Одно бесспорно: ее корни уходят в реформы 60-х годов, точнее, в их внутренние противоречия.

 

Русский коммунизм. Последнее десятилетие поставило перед исследователями трудный вопрос: можно ли (и если да, то как) вписать в логику российского исторического процесса период коммунистической диктатуры? Большинство думающих людей осознают сегодня, что она не была случайностью, объясняющейся личностью Сталина (а еще раньше Ленина), а каким-то образом связана с логикой и общими линиями русской истории. Но как объяснить эту неслучайность? Тут мнения сильно расходятся.

Самые радикальные исследователи хотели бы напрямую, «логически» вынести русский коммунизм из прошлого (сильная централизованная власть, отсутствие гражданского общества, архаические структуры, политическая неразвитость населения) и склонны видеть в нем гигантский рецидив феодализма, нечто вроде второго издания крепостничества в XX в. Коммунизм они определяют как решение исторического спора в пользу архаики и антимодернизации (см. статью В. Красильщикова в этом томе), как реакцию «традиционного общества на техногенную цивилизацию, с использованием всех приобретений этой цивилизации для воскрешения прошлого»[46].

Другая, более консервативная часть историков все еще рассматривает коммунистический режим как незрелое выражение зрелой (по всемирным меркам) исторической тенденции перехода к социализму. В рамках линейно понимаемого формационного развития русский коммунизм представляется им необходимым следствием обострения социальных противоречий российского капитализма, закономерным выходом из ситуации, созданной империалистической войной и кризисом старого способа производства. Путеводной нитью им служат ленинские слова «нельзя быть демократом, не делая шагов к социализму»[47].

Не буду перечислять другие концепции, подчеркну лишь главный недостаток этих подходов к русскому коммунизму: они суживают видение проблемы до императивов и архетипов «национальной» российской истории, не могут встроить проблему во всемирно-исторический контекст. Между тем только взгляд на коммунистический тоталитаризм как на одну из тенденций мировой истории стал отправным пунктом наиболее плодотворного, на мой взгляд, объяснения победы большевиков в 1917 году и последующей эволюции режима.

Среди работ этого направления отмечу цикл статей по русской истории покойного Михаила Гефтера, интересную по замыслу, хотя и не бесспорную, кишу Андрея Фурсова «Колокола истории»[48], ряд статей Вадима Цымбурского, работу Бориса Капустина «Современность как предмет политической теории»[49]. Все эти авторы признают, что коммунизм высвободил творческую энергию социальной утопии, порожденную вызовами современности, в разной мере решил на свой лад некоторые из назревших проблем исторического развития России и при всем своем варварстве и бесчеловечности продолжил тенденции «догоняющего» исторического развития.

Природу русского коммунизма теоретически последовательно разработал Фурсов. Он исходит из того, что характер перемен и логику функционирования коммунистического (в духе раннего Маркса) общества обусловливает и определяет предмет отрицания, то есть специфика периферийного капитализма. В результате социального переворота 1917 г. «вторичное», догоняющее развитие России к капитализму сменяется коммунистическим «паракапитализмом». Соответственно, для Фурсова коммунизм – это форма власти, не только устраняющая капиталистическую эксплуатацию, но и стирающая грань между государством и гражданским обществом, государственностью (властью) и классовостью (собственностью). В итоге власть становится «системной судьбой», специфическим качеством общества. Новый тип социальной организации («властесобственность») обусловливает превращение экономической, социальной и духовной сфер общества в разновидности однородной, недифференцированной власти[50].

На первый взгляд победа коммунизма в России – исторический нонсенс, по крайней мере, по марксистским меркам. В стране, где не были завершены буржуазные преобразования (аграрный вопрос), где крупное капиталистическое производство (сравнимое с тем, что сформировалось в Великобритании, Франции и Германии) существовало лишь в анклавах, где рабочий класс европейского типа был исчезающе малой величиной среди городского плебса, где сельское население решительно преобладало над городским (и по численности, и. главное, по психологии), вопреки Марксу совершается революция. После недолгого соперничества с левыми эсерами к власти приходят большевики, сторонники радикальных коммунистических преобразований – вплоть до методов «военного коммунизма».

Конечно, можно считать Октябрьский переворот неожиданным стихийным «всплеском» традиционализма, прервавшим течение цивилизационного процесса и изменившим основное направление движения страны. Но, думаю, сегодня важнее понять, почему «очередной» виток развития России оказался связанным с властью и деятельностью компартии, опиравшейся на плебейско-пролетарские слои.

У проблемы русского коммунизма два аспекта: социально-экономический и культурно-психологический.

1. Если принимать во внимание не лозунги, а реальный характер Октябрьской революции и последующего развития страны, то следует признать, что социальный и экономический кризис начала века отнюдь не означал исчерпания ресурсов капиталистического развития: напротив, оно продолжалось даже во время мировой войны. Однако один только этот рост, без преобразования общества и государства, не мог устранить диспропорции и противоречия, как идущие от крепостнического прошлого, так и рожденные особенностями буржуазного развития. Первая мировая война сделала эту истину очевидной для громадных социальных слоёв. Прогресс, который по своему экономическому содержанию не переставал быть буржуазным, оказался невозможным, как это ни парадоксально, в качестве «буржуазной меры» (Ленин). И когда Февральская революция не решила аграрного вопроса, не создала класса свободных (от остатков крепостничества) крестьян, в России замаячила перспектива народной антикапиталистической революции.

Почему во главе се оказались большевики? На короткое время, как Гефтер, «дух мировой революции, который нес в себе большевизм, совпал с жаждой миллионов крестьян завершить вековой спор с дворянской (и сросшейся с ней буржуазной) Россией – завершить вековой спор жжением всех былых средостений, и прежде всего крепостнических перегородок на земле»[51].

Коммунизм не случайно возник и восторжествовал в нашей стране: россияне десятилетиями вынашивали в своих умах идею «социального освобождения» в противовес политическому. В определенном смысле движение, написавшее на своих знаменах этот лозунг, можно признать социалистическим, поскольку движение низших классов против высших заходило дальше «классически» капиталистических преобразований. Во всяком случае, чтобы создать свободное крестьянство в России, буржуазной революции оказалось мало. Потребовались меры против буржуазии и диктатура плебейско-пролетарских низов. Однако антикапиталистическая окраска всех форм социальной борьбы, в том числе в деревне, отнюдь означала социализма. Вследствие неизбежной в условиях начала XX в. аберрации политического сознания народнические партии и большевики взяли на вооружение ту же доктрину равенства (правда, искав ее в антибуржуазном и «социальном» смысле), которая ранее в Западной Европе сыграла роль идеологии в борьбе за общество, покоящееся на либерализме и свободе торговли.

2. Для понимания культурно-психологического происхождения русского коммунизма на первый план выходит феномен, который Ральф Дарендорф назвал «демократией без свободы».

Думаю, что среди традиций, проходящих через последние два века отечественной истории и трансформирующих идеи демократии, на первом месте стоит специфическое отношение русских к народу. В стране, где слабо развиты современные общественные отношения, высший культ и слой сравнительно мало воздействует на массы, а бюрократический аппарат гипертрофирован, понятие «народ» обнимает, прежде всего, а иногда и исключительно низшие его слои. Интеллигенция, предприниматели (городские и сельские) и, разумеется, чиновничество выводятся за рамки «народа», жестко противопоставляются ему. Именно так сначала народническая интеллигенция, а затем большевики восприняли и рационализировали это понятие. Сложился «народнический комплекс» сознания, когда наиболее развитой культурный слой нации (по крайней мере, на уровне мироощущения) чувствовал свою вторичность по отношению к народной стихии, с одной стороны, и к государству с другой. Это принижало значение культурных ценностей, подвергало их «нравственному сомнению» (Николай Бердяев). Высшую правду искали не в идеалах свободы, не в культуре и ее достижениях, а в народной жизни, которую признавали единственно органической и смыслообразующей.

Коллективизм и «соборность» долго превозносили как особые преимущества русского народа. На деле же они означали неспособность отдельной личности к самостоятельности и духовной автономии, нетерпимость к инакомыслию, искание «правды» не в себе, а вовне. У развитой личности отнимали право, чувствуя себя органической частью народа, отстаивать свою правду, иметь индивидуализированное сознание. Даже сегодня, когда большинство населения России приобрело политический опыт, стало образованнее, а «народнический комплекс» демократии изрядно поизносился, его переживания все еще сильны, и потому либеральные идеи воспринимаются с трудом.

В нелиберальном обществе российский демократ (а в 1917 г. большевик) видел главную проблему политической жизни в установлении правления большинства. Однако речь не шла о классической либеральной проблеме, как сочетать такое правление с уважением прав меньшинства. Согласно российской демократическо-народнической традиции большинство имеет право властвовать уже в силу того, что оно – большинство. Следовало лишь преодолеть препятствия на пути к «народовластию». Отечественный демократ, даже разделявший опасения «культурного общества» перед неразвитостью и предрассудками большинства, твердо верил: интересы и права «народа» священны, проблема в том, чтобы любыми путями и средствами превратить их в реальность. Однако такие черты русского демократического идеала, как экономическое и социальное равенство, полная свобода волеизъявления, равные права на участие в принятии решений в условиях революции, обернулись взрывом своеволия неразвитых масс и анархии, справиться с которыми было под силу только диктатуре – большевистской, «красной», или монархической, «белой». История использовала европейские демократические (и социалистические) спички, чтобы запалить бикфордов шнур социального динамита. Направленность же революционного взрыва оказалась неожиданной: демократия породила распад и анархию, а их сменили рационализация и регламентация, идущие от диктаторского государства.

Самодержавное государство веками выступало в России не только агентом надстроечных сфер, но и субъектом отношений собственности. С помощью разных форм волевого вмешательства – от грубого произвола до упорядоченных правовых мер – оно вторгалось непосредственно в экономику страны. Коммунизм в этом смысле стал продолжением и завершением процесса. Установленная им форма власти не только устраняла капиталистическую эксплуатацию, но и вообще стирала грань между государством и обществом, властью и собственностью.

По прежней схеме развивалась промышленность: главным образом ее оборонные отрасли. Остальные секторы народного хозяйства, особенно рассчитанные наличное потребление, так и не поднялись до европейского уровня. При отсутствии конкуренции и рыночных императивов производство, раз возникнув, практически не обновлялось, а «железный занавес» защищал от сравнения с мировыми стандартами. Промышленность выполняла и перевыполняла планы, а в стране царил дефицит. Разоренное коллективизацией сельское хозяйство не справлялось со снабжением города элементарными продовольственными товарами.

Заимствование передовой технологии, как и в прошлом, сопровождалось закрепощением труда. Рабочий был бесправен перед его государством. Все решала партийно-государственная номенклатура во главе с генеральным секретарем ЦК КПСС.

 

Что дальше? Переломные периоды в развитии любой страны поучительны для науки прежде всего тем, что обнажают скрытые до поры до времени исторические «пласты», их местоположение в социальном «пространстве», трещины, разломы, куда в критические моменты устремляется энергия наиболее активных групп общества. Конечно, конкретный ход будущих событий полон неожиданностей и разнообразен по форме. Его нельзя точно спрогнозировать, но общее направление угадывается.

Было упомянуто, что догоняющее развитие было плодом не только социально-экономической отсталости. Свою роль сыграли геополитическое положение России на стыке Европы и Азии, равнинный характер территории, мощный «выброс» разноплеменной Азии в восточно-европейское пространство, влияние Орды на формирование государственности, необходимость силой пробиваться к морю, многонациональный характер населения и т. д. И все же решающая роль в утверждении этого типа эволюции принадлежит двум факторам – абсолютистскому государству и военному соперничеству с Западом. В течение более чем трехсотлетнего цикла русской истории они оставались «постоянными величинами».

Конец XX века поставил под сомнение эффективность догоняющего развития России и диктуемые им политические, идеологические и моральные императивы. Потребовалась коренная перестройка режима, которую и начал Михаил Горбачев. Однако либерализация коммунистического режима показала, что эффективной политической системы в СССР не существует. «Общенародное государство» функционировало только при всевластии КПСС. Между тем в ее рядах стремительно нарастали противоречия между «либералами» и «фундаменталистами», с одной стороны, и между сторонниками независимости республик и «унитаристами» – с другой. К тому же в 1988 году обстановку накалили выступления шахтеров. «Верхи» растерялись, маневрировали неумело, «низы» не соглашались больше жить по-старому. Слово «демократия» стало паролем всех оппозиционных сил. В Москве одна демонстрация сменяла другую. Прибалтика готовилась выйти из СССР. Бурлили Украина и Кавказ. Однако для перелома понадобился раскол в «верхах», происшедший в августе 1991 г. Перестройка вышла за отведенные ей либерально-коммунистические рамки. После трехдневного противостояния режим пал почти в одночасье, причем даже не из-за неразрешимых социально-экономических проблем или мощного натиска демократических сил. Он просто «просел» под тяжестью накопившихся противоречий, экономических, политических, социальных, разрушился, не справившись с вызовами современности.

Либерально-демократические реформы 90-х годов отчетливо показали, что при догоняющем развитии государство и общество не только противопоставлены, но и дополняют друг друга. А это, в свою очередь, требует, чтобы разрыв между «народным» и «демократическим» в России был изжит, а «народное» было наполнено демократическим содержанием.

Крах коммунистического режима поставил перед реформаторами вопрос громадной трудности: какой быть новой власти? Демократической, либеральной? Несомненно. Иначе формирование основополагающей клеточки общества Нового времени – индивида, способного размышлять над собственными проблемами и отвечать за себя, – снова застрянет, как в прошлом, «на первых этажах». Но на этом проблема лишь начиналась. Не сразу, а с опозданием реформаторы начали осознавать радикальность «зазора» между Европой и Россией, объясняющегося различием условий буржуазного развития. В странах Старого Света основы гражданского общества сложились уже в XVII–XIX вв. и борьба за свободы была призвана убрать с ее пути политические, юридические препятствия. В России же историческая задача либерализации и демократизации предполагала одновременное реформирование и политической, и социальной сфер, между которыми в отечественной истории сложилась специфическая корреляция.

Насколько это трудно, показал опыт 90-х годов. Население, в большинстве своем одинаково затронутое бедностью и бедствиями, в социальном отношении слабо стратифицированное, этнически и конфессионально неоднородное, не в состоянии самостоятельно представлять себя, защищать свои интересы от собственного имени. Его решающее влияние на политические процессы выражается в поддержке идеи «сильной» власти, которая бы стояла над обществом и играла роль его попечителя. Однако как раз «сильное» патерналистское государство, как бы оно себя ни называло – самодержавием, «диктатурой пролетариата», президентской республикой – представляет собой в условиях России политический фундамент независимой от парода власти и господства бесчисленной бюрократии. При неразвитом гражданском обществе и жестком централизме идеология демократии, построенная на признании первичности общенародных потребностей, этике «общего блага» и отсутствии понятия нормы, выражает лишь намерение разрешить проблемы большинства, не больше. Способ же действий, который и составляет реальное наполнение демократии, диктуют обстоятельства.

Извечная российская проблема – как преодолеть произвол в отношениях между людьми. Без этого не может быть законности, духовной независимости, свободы и прав человека, не говоря уже о раскрепощении личности. Оказалось, однако, что из-за нищеты, своеволия государства и гражданского бесправия большинству россиян веками недоставало (и недостает до сих пор) глубокого чувства самостоятельности и ответственности. Понимание свободы как морального долга (а не просто «воли»), осознание собственных прав и прав других слишком долго находились в зачаточном состоянии. Столетиями рядовой россиянин метался между рабской привычкой к повиновению и архаическим бунтом, бессмысленным и беспощадным. И не случайно, когда в России началась борьба за свободу, она стала делом меньшинства, а не народного порыва.

К сожалению, нелюбовь к законности и праву – в противовес приверженности к «справедливости» – буквально проросла в душу россиянина. Об этом писал еще в 1861 году Николай Чернышевский: «Основное наше понятие, упорнейшее наше предание – то, что мы во все вносим идею произвола. Юридические формы и личные усилия для нас кажутся бессильны и даже смешны, мы ждем всего, мы хотим вес сделать силою прихоти, бесконтрольного решения...»[52]. За неумением россиянина ценить личную свободу, право и закон скрывались не только нищета, пассивность и предрассудки народа, но и своего рода «рациональные» факторы, в частности отношение народа к государству как высшей инстанции, имеющей право попирать интересы всех и каждого, приоритет общества над индивидом, «народа», низших его слоев над культурными классами и т. п. Именно эти черты рождают «народнический комплекс» низовой, массовой демократии в России.

Тяжелое наследие прежних времен – имперский централизм – порождал и порождает в свою очередь сепаратистские настроения на местах. Россия сложилась в нечто большее, чем страна; это «страна стран», где чересполосица этносов, конфессий, укладов жизни, различия в культуре обусловили особую чуждость и близость вер, убеждений, нравов, отношения к труду, к собственности и власти. Чтобы эти чуждость и близость помогли формированию современного демократического этоса, нужно не только особое федеративное устройство, но и новое понимание свободы. Обычное определение свободы гласит: все индивиды обладают равными правами на достижение определенного положения; новое же должно хотя бы продекламировать равенство прав и доступа всех традиций к рычагам центральной власти.

Словом, модернизация России – задача, выходящая за рамки политической сферы. Ее суть – в самоизменении общества и принятии народом не просто иных социально-экономических условий или политических форм, но и иного типа социокультурного развития.

Либерал-реформаторы начала 90-х рассчитывали совсем по-большевистски, одним махом (вспомним «обвальную приватизацию») расправиться с прошлым – как самодержавным, так и коммунистическим. Разумеется, эти надежды оказались иллюзорными. В России ломать государство значит одно: порождать хаос и смуту. Без государственной составляющей общество остается наедине с собственными патологиями – коррупцией, преступностью, произволом, безответственностью.

От реформаторов требуется не просто ломать складывавшееся веками государство, а лечить его, обновлять шаг за шагом, превращать в современный демократический институт, бороться с чрезмерной централизацией, не допуская, однако, своеволия региональных элит; преодолевать бюрократически-клиентелистский тип управления страной и хозяйством, неуклонно формировать рынок, не допуская вместе с тем разгула рыночной стихии. И еще один императив: демократизация должна опережать экономическую модернизацию. Иначе российское общество не накопит духовного и политического потенциала, необходимого для того, чтобы преодолеть все препятствия на пути к рыночному хозяйству. Однако демократизацию (что предельно важно) нельзя свести к механическому переносу на русскую почву западных демократических учреждений. Она должна охватить все «этажи» общественной жизни страны, обернуться массовым «низовым» творчеством, формированием политических институтов, которые были бы одновременно современными и новыми для России и связанными с традициями, нравами российского населения. В противном случае общество будет обречено на перманентный кризис, «верхи» – на блуждание в потемках, а демократические ценности – на выветривание.

 

Есть ли альтернатива догоняющему развитию? Осталось оценить новый вектор развития, обозначившийся после 1991 года. Многие готовы вновь определить его как движение вдогонку Западу, но уже в условиях свободы и демократии. По их мнению, в процессе демократических реформ следует накопить более значительные, чем прежде, материальные и человеческие ресурсы. Тогда-де и будет видно, способна ли Россия играть на «опережение» Запада. Думаю, что такой взгляд не только грешит антиисторизмом и антисовременностью. Он вреден, поскольку наперёд ориентирует общество на старые цели и приоритеты.

Эпоха догоняющего развития России окончилась. Попытаться реанимировать ее императивы и идеологию значило бы понапрасну растратить силы общества, завести его в тупики и кризисы. Но тогда что же дальше? Неужели громадная евразийская страна с трагической, богатой событиями историей будет и впредь зависеть от западной помощи? Как стать равноправным партнером развитых стран? Какая стратегия позволит России войти в семью цивилизованных народов?

Вряд ли это будет стратегия догоняющего развития, которая отвечает лишь одному из многих, частному для России ценностному миру – «либерально-вестернизаторскому». То же справедливо по отношению к коммунистической идее «альтернативного развития» и националистическому «почвенному изоляционизму». Едва ли дело обстоит лучше со стратегией «опережающего развития». По сути, это лишь модификация стратегии догоняющего развития, предлагающая использовать специфические для данного общества средства и ресурсы ради достижения все тех же «модернизаторских» целей, но только полнее и эффективнее, чем страны-первопроходцы[53].

Новая, демократическая Россия, вероятно, придет к стратегии «адекватного развития»[54], адекватного не внешним образцам и критериям, а собственным проблемам. Сформулировать их и установить приоритетность можно методом демократической коммуникации всех заинтересованных групп. Внешний мир, разумеется, влияет на эту стратегию, но не как образец для подражания или извечный соперник, а как опыт, который нужно изучить, как сумма конкретных обстоятельств, благоприятствующих или мешающих решению проблем российского общества. В этом смысле (но не только в этом!) можно нести речь о стратегии российского государственно-политического прагматического эгоизма. Ее можно рассматривать как стратегию опережающего развития, но уже в другом смысле. Опережать она должна появление и развитие наших собственных проблем в экономике, политике, социальной области, реагируя на них прежде, чем те превратятся в источник кризисов, бескомпромиссных столкновений и «сакрализуются» в противоборствующие идеологии. Демократический метод как раз позволяет выявить проблему и найти способ урегулировать ее в интересах всех сторон и развития страны в целом. Такой подход к проблемам способен создать стабильную и динамичную Россию, которой обеспечено место в клубе мировых держав. Туда редко попадают, разрушая, но имя гонки за первенством «естественную» жизнь общества. Современной России такой путь к величию явно заказан, что не означает, будто нет другого...

 

 

Глава 2. История мировой и отечественной культуры

 

Date: 2015-07-27; view: 482; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию