Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Примечания. 1 Parsons Т. Essays in Sociological Theory
1 Parsons Т. Essays in Sociological Theory. Glencoe, 1963. P. 359f. 2 Parsons T. Ор. cit. P. 359. 3 Parsons T. Social Structure and Personality. Glencoe, 1963. P. 82, 258f. 4 Взгляд, согласно которому социальное изменение (понимаемое как структурное изменение) должно восприниматься как нарушение обычно стабильного социального равновесия, часто встречается в работах Парсонса (см., например: Parsons Т., Smelser N.J. Economy and Society. L., 1957. P. 247f.). To же самое можно сказать о Р. Мертоне (см.: Merton R.K. Social Theory and Social Structure. Glencoe, 1959. P. 122), где идеальному, хотя и понятому как реальное, социальному состоянию, не знающему противоречий и напряжения, противопоставляется другое, при котором оцениваемые как «исключительные явления» или «плохо функционирующие» («disfunctional») социальные феномены вызывают изменения в обычно лишенной напряжения и неизменной социальной системе. Обсуждаемая здесь проблема, как мы видим, не тождественна той, что обычно дискутируется в терминах «статики» и «динамики». В последнем случае речь чаще всего идет о том, какой метод предпочтительнее при исследовании общественных явлений — метод, при котором мы ограничиваемся определенным временным отрезком, или метод, предполагающий долговременные процессы. Напротив, здесь речь идет не о социологическом методе и даже не об отборе социологических проблем как таковых, но о представлениях об обществе, лежащих в основе применения различных методов и типов отбора проблем, — т.е. о представлениях о фигурациях людей. Сказанное здесь вовсе не исключает возможности социологического исследования кратковременных общественных состояний. Такой тип отбора проблем является целиком и полностью законным, даже неизбежным для социологического исследования. Мы выступаем здесь против определенного типа теоретизирования, которое часто (хотя и без всякой необходимости) увязывается с эмпирическими социологическими исследованиями состояний. Вполне возможно проводить эмпирическое исследование таких состо- яний, используя в качестве теоретической предпосылки модель социальных изменений, процессов, того или иного типа развития. Недостатком дискуссий по поводу «социальной статики» и «социальной динамики» является то, что в них нет четкого различия между эмпирическим исследованием кратковременных социологических проблем и соответствующих им методов, с одной стороны, и теоретической моделью, из которой мы — явно или неявно — исходим при постановке проблем и представлении результатов исследования, с другой стороны. Это хорошо видно по тому, как Мертон в указанном выше сочинении употребляет понятия «статика» и «динамика»: заметно отсутствие четкой дифференциации понятий, когда он говорит о том, что в рамках социологической функциональной теории разрыв между статикой и динамикой можно преодолеть за счет того, что смещения, напряжения и противоречия понимаются как «дисфункциональные» для ныне существующей социальной системы и одновременно как «инструментальные» с точки зрения изменения. 5 Тенденция к сплоченности, характерная для европейских наций, может получить немалую поддержку благодаря уплотнению и удлинению цепей взаимозависимости — в первую очередь экономических и военных. Однако то обстоятельство, что традиционное национальное самопонимание европейских стран было поколеблено, создает предпосылки к тому, чтобы они вопреки нациоцентричной традиции — пусть медленно и не очень решительно — заняли свое место в реальном процессе развития, идущего в направлении все большей функциональной взаимозависимости. Трудность заключается как раз в том, что социализация детей и взрослых остается нациоцентричной. Эмоционально население европейских стран ставит на первое место свою нацию, тогда как более широкая наднациональная формация, которая находится в становлении, воспринимается поначалу как нечто «рациональное», но само по себе лишенное аффективной значимости. 6 Это отличие заслуживает более детального сравнительного исследования, но в общих чертах его можно разъяснить в нескольких словах. Оно связано с различной ценностной ориентацией, свойственной доиндустриальным властвующим элитам, которая взаимодействует с ценностной ориентацией новых промышленных слоев и их представителей, приходящих к власти. В таких странах, как Германия (и в некоторых других европейских странах), можно наблюдать тип буржуазного консерватизма, во многом определяемый системой ценностей доиндустриальных династических, аграрных и военных элит. Эта система ценностей задает четко выраженную низкую оценку «торгашества» (как это именовалось в Германии), т.е. торговли и промышленности, при недвусмысленно высокой ценности государства, «общественного целого», противопоставляемого одиночке, «индивиду». Там, где подобные ценности сохраняют свою роль в консервативных взглядах промышленных слоев, явно прослеживается антилиберальная тенденция. С точки зрения этой традиции, в негативном свете часто предстают первенство отдельной личности, индивидуальная инициатива и относительно низкая оценка «общественного целого», свойственные миру бизнеса, апеллирующему к принципам свободной конкуренции. В тех странах, где доиндустриальные аграрные элиты в своей практической жизни — и в своих ценностных ориентациях — не так глубо- ко и решительно устранялись от коммерческих операций и от всех тех, кто жил за счет таких операций, где власть князей и придворного общества была ограниченной (как в Англии) либо вообще отсутствовала (как в Америке), там консерватизм поднимающихся групп буржуазии имел иные черты. Он вполне сочетался — хотя бы внешне — с идеалами свободной конкуренции и невмешательства государства, со свободой индивидов, т.е. со специфически либеральными ценностями. О некоторых трудностях, возникающих в рамках этого либерально-консервативного национализма в связи с равно высокой оценкой индивида и нации (и кажущейся непроблематичности отношений между этими ценностями) при сохранении в качестве высшей ценности «общественного целого», нам еще придется говорить ниже. 7 Замена одной идеологии, устремленной в будущее, на другую, ориентированную на настоящее, нередко скрывается с помощью разного рода мелких уловок. Их можно считать образцовыми примерами искусного созидания идеологий. Это представляет интерес для всех социологов, занятых исследованием идеологий. Ориентация различных нациоцентричных идеологий на то, что есть, на неизменно сущее, воспринимаемое в качестве высшего идеала, часто ведет к тому, что носители такой системы ценностей (в особенности представляющие консервативно-либеральные оттенки, но не только они) попросту объявляют свои воззрения констатацией фактов, свободной от всякой идеологии. В таких теориях в содержание понятия «идеология» включаются лишь те ее типы, которые нацелены на изменение сущего, в первую очередь — на внутригосударственные изменения. Примером такой маскировки собственной идеологии может служить хорошо известная доктрина «реальной политики» в Германии. Исходным пунктом для всех ее аргументов является идея (признаваемая за отражение реальности), согласно которой каждая нация в международной политике использует всю свою мощь ради обеспечения национальных интересов, причем без всяких оговорок и ограничений. Эта мнимая констатация фактов служила оправданием вполне определенного национального идеала — идеала макиавеллизма в новом одеянии. Для последнего национальная политика в сфере международных отношений осуществляется без всякой оглядки на других и преследует только собственные национальные интересы. Такой «реально-политический» идеал нельзя признать реалистичным уже потому, что всякая нация зависит от других. В последнее время сходные идеи — выраженные, правда, в умеренной форме, соответствующей американской традиции, — можно найти в книге Даниела Белла, имеющей характерное название «Конец идеологии». Белл также исходит из того, что организованные группы ведут борьбу за власть, преследуя исключительно собственные выгоды. Из этого факта он затем выводит — аналогично представителям немецкой «реальной политики»,— что политик должен, игнорируя всякую этику, стремиться к реализации властных интересов в борьбе со всеми прочими группами. При этом Белл претендует на то, что его программа не является политическим вероисповеданием и не носит характер заранее принятой системы ценностей, а тем самым не является идеологией. Он пытается ограничить понятие идеологии теми политическими верованиями, которые направлены на изменение существующего. Он забывает о том, что сущее может рассматриваться не только как факт, но также как эмоционально насыщенная ценность, как идеал, как нечто должное. Белл не проводит различия между научным исследованием сущего и его идеологической защитой, где сущее выступает как воплощение идеала, наделяемого высокой ценностью. Очевидно то, что идеалом для Белла является состояние неизменности, коему он приписывает фактический характер. «Democracy is not only or even primarily a means through which different groups can attain their ends or seek a good society; it is the good society itself in operation» («Демократия является не только и не столько средством достижения определенными группами своих целей или поиска лучшего общества; это — само лучшее общество в своей действительности». — А.Р.),— как пишет другой американский социолог, Сеймур Мартин Липсет (Lipset S.M. Political Man. N.Y., 1960. P. 403.). Позже Липсет несколько изменил это высказывание. Но оно, как и многие другие тезисы ведущих американских социологов, дает представление о том, насколько мало даже самые умные из них могут сопротивляться чрезвычайно сильному давлению со стороны принятого в их собственном обществе конформизма, лишающего их способности критического восприятия. Пока нациоцентричные ценности и идеалы в такой степени господствуют над теоретическим мышлением ведущих американских социологов, пока они сами не задумываются над тем, что социология должна быть такой же независимой от национальной системы воззрений, как физика, доминирующее влияние этих теорий представляет немалую опасность для развития социологии во всем мире. Как мы видим, «конца идеологии» среди социологов не предвидится. То же самое можно было бы сказать относительно русской социологии, имей она столь же заметное влияние. Насколько мне известно, хотя в СССР растет число эмпирических социологических исследований, теоретическая социология там развития не получила. Это вполне понятно, поскольку данное место занято в России даже не столько Марксом и Энгельсом, сколько доведенным до уровня системы верований зданием марксизма. Подобно господствующим в Америке теориям общества, это русское строение также является нациоцентричным. Здесь также не предвидится конца идеологии в социологической теории. Но это не является основанием для того, чтобы оставить попытки прекратить постоянный самообман, при котором все новые и новые недолговечные общественные идеалы рядятся в одежды притязающих на вечность социологических теорий. 8 Parsons Т. Societies, Evolutionary and Comparative Perspectives. Englewood Cliffs, 1966. P. 20: «This process occurs inside that «black box», the personality of the actor» («Этот процесс происходит внутри данного «черного ящика», личности действующего». — А.Р.). 9 Ryle G. The Concept of Mind. L., 1949. Предисловие к первому изданию В центре данного исследования находятся те разновидности поведения, которые считаются типичными для цивилизованного западного человека. При их изучении возникают сравнительно простые вопросы. Людей Запада далеко не всегда отличало поведение, называемое сегодня типичным и даже провозглашаемое отличительным признаком «цивилизованного» человека. Если бы кто-нибудь из современных, по-западному цивилизованных людей смог непосредственно перенестись в прошлое своего собственного общества, скажем, в средневеково-феодальный период, то он обнаружил бы многое из того, что сегодня характерно для других обществ и что принято расценивать как «нецивилизованное». Его ощущения вряд ли сильно отличались бы от тех, что он испытывает при столкновении с формами поведения людей феодальных обществ, находящихся за пределами западного мира. В зависимости от своего положения и склонностей он мог бы скоро ощутить либо притягательность дикой, ничем не сдерживаемой, полной приключений жизни высших слоев такого общества, либо отвратительность «варварских» обычаев, грубости и нечистоплотности, с коими он там встретится. И что бы он ни имел в виду, говоря о собственной «цивилизованности», во всяком случае он почувствует, что в этот, уже ушедший в прошлое, период истории Запада общество нельзя признать «цивилизованным» в том же смысле и в той же мере, что и западное общество наших дней. Многим современным людям это кажется очевидным фактом, а потому разговор на данную тему может показаться излишним. Но из данного факта проистекает вопрос, который, хотя и имеет немалое значение для понимания нас самих, далеко не так ясен и очевиден для ныне живущих поколений людей. Как, собственно говоря, происходило это изменение, как продвигалась «цивилизация» на Западе? В чем она заключалась? Каковы ее мотивы, причины, движущие силы? Таковы главные вопросы, решению которых должна способствовать данная работа. Чтобы подойти к их пониманию, нам показалось необходимым — в качестве введения к самой постановке вопроса — ра- зобраться в различных значениях и оценках, возникающих при употреблении понятия «цивилизация» в Германии и во Франции. Этому посвящена первая часть книги. Разобраться в проблеме будет легче, если несколько смягчить и лишить характера самоочевидности противопоставление «культуры» и «цивилизации». Это пусть в малой мере, но сможет содействовать тому, чтобы у немцев возникло лучшее историческое понимание французов и англичан, а у тех — поведения немцев. Кроме того, в конечном счете такой подход послужит прояснению неких типичных фигур цивилизационного процесса. Чтобы ближе подойти к главным вопросам, нам понадобится ясная картина того, как начиная со Средневековья постепенно менялись поведение и аффекты людей Запада. На решение этой задачи нацелена вторая часть. В ней мы стремимся самым простым и очевидным образом прийти к пониманию психических процессов, свойственных цивилизационному развитию. При нынешнем состоянии исторического мышления может показаться слишком смелой или даже сомнительной мысль о психическом процессе, растянувшемся на многие поколения людей. Но там, где речь идет об изменениях психического habitus'a, наблюдаемых на протяжении западной истории и характеризуемых определенным порядком и однонаправленностью, мы не можем полагаться на чисто теоретическое или спекулятивное решение; только проверка с помощью исторического опытного материала способна показать истинность или ложность наших предположений. Поэтому в предисловии, до того, как мы познакомились с этим наглядным материалом, невозможно рассказать о строении работы и главных мыслях, в ней представленных. Они сами обретали устойчивую форму лишь постепенно, по ходу наблюдения исторических фактов, при непрестанном контроле над гипотезами, которые пересматривались при появлении новых данных. Так что и каждая отдельная часть этой работы, и ее строение, и метод становятся понятными лишь когда видишь всю книгу в целом. Пока же, чтобы облегчить такое понимание, мы только укажем читателю на несколько проблем. Во второй части книги читателю предлагается ряд примеров. Они создают эффект замедленной киносъемки: на небольшом числе страниц показывается то, как на протяжении столетий постепенно и в одном направлении смещался стандарт человеческого поведения, обусловленного одними и теми же обстоятельствами. Мы видим людей за столом, в спальне или при стычке с противником. Во всех этих элементарных ситуациях постепенно изменяются восприятие и поведение индивида. Это — изменение в направлении роста «цивилизованности», но лишь исторический опыт может прояснить, что же, собственно говоря, это означает. Например, он показывает, сколь важную роль для продвижения вперед «цивилизации» играло изменение чувства сты- да и восприятия чего-либо как неприятного. Изменялся стандарт предписываемого и запрещаемого обществом; вместе с тем смещался порог недовольства и страха, порожденных социальными факторами, — таким образом, вопрос о социогенности человеческих страхов становится одной из центральных проблем процесса цивилизации. К этой проблематике тесно примыкает круг дальнейших вопросов. По ходу процесса цивилизации увеличивается дистанция между поведением и всем психическим строением ребенка, с одной стороны, и поведением взрослого — с другой. Здесь мы находим, в частности, ключ к решению вопроса, почему одни народы или группы народов кажутся более «молодыми» или даже «детскими» в сравнении с другими — «старыми» или «взрослыми». То, что мы пытаемся выразить в данном случае, характеризует различия, связанные с видом и степенью процесса цивилизации, пройденного этими обществами. Но этот вопрос важен и сам по себе — он выходит за рамки данной работы. Примеры и пояснения второй части книги отчетливо указывают только на то, что специфический процесс психического «взросления», являющийся поводом для размышлений сегодняшних психологов и педагогов, является не чем иным, как индивидуальным процессом цивилизации. В цивилизованном обществе каждый взрослеющий человек принужден с большим или меньшим успехом и в большей или меньшей степени повторять тот путь, который на протяжении столетий в процессе цивилизации прошло общество. Поэтому психогенез habitus'a взрослого в цивилизованном обществе остается непонятным вне зависимости от социогенеза нашей «цивилизации». В соответствии с некоего рода «социогенетическим основным законом», на протяжении краткой истории своей жизни индивид вновь проходит через процессы, протекавшие в долгой истории его общества1. Сделать доступными пониманию определенные процессы этой большой истории — такова задача третьей части, которой отведено более половины второго тома. В ней мы — на примере четко очерченной области — стремимся прояснить, как и почему по ходу истории последовательно менялось строение западного общества. Тем самым мы одновременно отвечаем на вопрос, почему изменяются стандарт поведения и habitus западного человека. Например, мы рассматриваем социальный ландшафт раннего Средневековья. Он полон больших и малых замков; городские поселения былых времен феодализировались, и в их центре можно увидеть замки и подворья представителей воинского сословия. Вопрос заключается в том, какие переплетения социальных связей вели к образованию того, что мы называем «феодальной системой». Мы попытаемся показать некоторые «механизмы феодализации» подобного рода. Далее мы замечаем, как из это- го ландшафта замков постепенно выделяются, набирая силу — вместе с рядом свободных городов, поселений ремесленников и купцов, — несколько больших и богатых феодальных дворов. В самом военном сословии все отчетливее формируется некий высший слой, и именно эти дворы становятся центрами миннезанга и лирики трубадуров, равно как и центрами «куртуазных» форм обращения и поведения. Если ранее «куртуазный» стандарт поведения служил источником примеров, пытающихся показать изменения психического habitus'a, то теперь мы получаем возможность проследить социогенез самих куртуазных форм поведения. Мы также видим, как постепенно создается ранняя форма того, что мы называем «государством». Сначала мы показываем, что в век «абсолютизма» под лозунгом «civilité» произошли особо ощутимые сдвиги в поведении по направлению к тому стандарту, который сегодня мы называем производным от этого «civilite» словом «цивилизованное» поведение. Затем обнаруживается, что для уяснения этого цивилизационного процесса нам требуется четкое представление о том, что именно вело к образованию подобного абсолютистского режима, а тем самым и абсолютистского государства. Не только данные о прошлом, но и множество современных наблюдений заставляют нас предположить, что структура «цивилизованного» поведения теснейшим образом связана с организацией западных обществ в форме «государств». Иными словами, перед нами возникает вопрос: как из столь децентрализованного общества раннего Средневековья с множеством крупных и мелких воинов, истинных господ западного мира, возникает то, что мы называем «государствами» — общества, достигшие более или менее прочного внутреннего мира и вооружающиеся против внешнего врага? Какие сплетения социальных связей вели к интеграции все больших территорий в условиях относительно стабильного и централизованного аппарата господства? На первый взгляд вопрос о генезисе при рассмотрении всякого социального образования может показаться излишним усложнением. Но любое общественное явление, будь то манеры отдельных людей или социальные институты, когда-то действительно «стали» такими, какие они есть сейчас. Как объяснить их? Неужели подводя их под простые и самодостаточные формулы, способные посредством неких искусственных абстракций вырвать все эти явления из естественного для них исторического потока, отнять у них характер движения и процесса, дабы в результате получить статические образы, независимые от истории своего возникновения и развития? Не какая-то теоретическая предвзятость, но сам опыт заставляет нас искать средства и пути мысли, позволяющие избежать как Сциллы «статики», когда все исторически подвижное лишается движения и становления, так и Харибды «исторического релятивизма», видящего в истории лишь непрерывную переменчивость, не задаваясь вопросом о порядке этих перемен или о законообразности исторических форм. Именно это мы и пытаемся осуществить в этой книге. Социогенетическое и психогенетическое исследование имеет своей целью обнаружение порядка, принципов и конкретных механизмов исторических изменений; нам кажется, что тем самым мы находим достаточно простой и точный ответ на немалое число проблем, которые сегодня кажутся сложными или даже неразрешимыми. В этом же смысле мы ставим здесь вопрос о социогенезе «государства». Проблема «монополии на насилие» указывает нам на одну из сторон истории его формирования. Уже Макс Вебер, поначалу на уровне чистых дефиниций, указывал на то, что к конститутивным чертам общественной организации, называемой нами «государством», принадлежит монополия на физическое насилие. Мы попытаемся на конкретно-исторических процессах показать постепенный переход от ситуации, когда насилие было привилегией множества свободно соперничающих воинов, к централизации и монополизации физического насилия. Тенденция к такой монополизации в прошлые эпохи нашей истории столь же объяснима, сколь и сильная тенденция такого рода, действующая в нашу собственную эпоху; а потому нам не так уж трудно понять, что вместе с монополизацией насильственных действий образуется своего рода центр, объединяющий множество других общественных связей, и все это решающим образом изменяет весь аппарат социализации индивидов, в том числе воздействие социальных требований и запретов, моделирующих социальный habitus индивида и прежде всего те страхи, которые играют значимую роль в его жизни. Наконец, в заключении — «Проекте теории цивилизации» — мы вновь подчеркиваем взаимосвязь между изменениями в строении общества и изменениями поведения и психического habitus'a. To, что ранее, при разборе конкретных исторических процессов, было лишь контурно обозначено, получает здесь более четкое выражение. Например, мы даем абрис структуры страхов, связанных с постыдным и неприятным. Он выступает как некий теоретический вывод из доступных непосредственному созерцанию данных, вплетенных в исторический материал. Здесь можно найти объяснение того, почему подобные страхи играют особую роль в процессе цивилизации; при этом освещается и формирование «Сверх-Я», становление отношений между сознательными и бессознательными мотивами в душевной организации «цивилизованных» людей. Здесь получает разрешение проблема исторического процесса: мы показываем, что все эти трансформации состоят из действий отдельных людей, но в то же время в результате таких действий возникают институты и формации, которые не предусматривались и не планировались ни одним из этих действующих индивидов. Наконец, мы даем краткое пояснение того, как подобное понимание прошлого сочетается с опытом настоящего. Таким образом, предлагаемая читателю работа ставит и разрабатывает широкомасштабную проблему; здесь нет заранее принятых решений. В ней намечаются границы того поля наблюдений, которому ранее не уделялось должного внимания, и делаются лишь первые шаги по прояснению этих данных — за ними должны последовать другие. Я сознательно оставляю вне рассмотрения многие вопросы и аспекты проблемы, возникшие по ходу исследования. Мне было важно не построить воздушный замок какой-то общей теории цивилизации, чтобы затем подвергнуть эту теорию проверке и выяснить, соответствует ли она опыту, а, скорее, найти на ограниченном участке следы утраченного процесса трансформации человеческого поведения, затем заняться отысканием причин и только под конец этого пути определить, какое значение все это имеет для теории. Если мне удалось создать хоть сколько-то прочный фундамент для дальнейшей работы в этом направлении, то можно считать реализованными все те задачи, на решение которых была нацелена моя книга. Чтобы ответить на вопросы, возникшие по ходу предпринятого мною исследования, потребуются размышления многих людей и совместные усилия различных научных дисциплин, сегодня нередко разделяемых искусственными границами. Эти вопросы касаются психологии, филологии, этнологии или антропологии ничуть не меньше, чем социологии или различных специальных дисциплин в рамках исторической науки. Сама постановка вопроса в меньшей мере обусловлена научной традицией в узком смысле слова, чем тем опытом, под давлением которого мы все живем сегодня: опытом кризиса и перестройки современной западной цивилизации, потребностью просто-напросто понять, что же с этой «цивилизацией» происходит. Во время исследования я отнюдь не исходил из представления, будто нынешнее цивилизованное поведение есть вершина прогресса и нечто наилучшее из того, на что вообще способен человек; но столь же чуждым мне было мнение, будто она является наихудшей жизненной формой и обречена на гибель. Сегодня мы можем видеть лишь то, что на первом плане оказался целый ряд специфических цивилизационных черт. Но нельзя сказать, что нам целиком и полностью понятно, почему они заставляют нас мучиться. Мы чувствуем, что вместе с цивилизацией приходят какие-то коллизии, каковых не ведают менее «цивилизованные» люди; но мы знаем также, что эти менее «цивилизованные» люди часто пребывают под гнетом тех страданий и страхов, которые нас уже либо оставили, либо не доставляют нам больше серьезных мучений. Возможно, все это станет яснее, когда мы лучше поймем механизм процесса цивилизации. Во всяком случае, таковым было одно из намерений, с коими я принялся за эту работу. Быть может, в дальнейшем нам удастся сознательно направлять подобные процессы; сегодня они происходят вокруг нас и в нас самих, мало чем отличаясь от природных событий, а наше противодействие им так же незначительно, как противостояние людей Средневековья природным силам. Во время исследования в ряде случаев я сам вынужден был учиться мыслить иначе, а потому я не мог удержаться от того, чтобы не познакомить читателя с несколькими непривычными для него выражениями. Сущность общественных процессов, — если можно так сказать, «механика развития истории», — для меня самого стала более понятной, когда я обнаружил ее связь с душевными процессами. Отсюда такие понятия, как «социо- и психогенез», «аффективная организация» и «моделирование влечений», «внешнее принуждение» и «самопринуждение», «порог неприятного», «механизм монополии» и некоторые другие. Но поиск новых слов для того, чтобы выразить нечто новое, все же не выходит здесь за пределы необходимого. Такова тематика данной работы. В проведении этого исследования, как и ряда необходимых, подготовительных работ, я пользовался поддержкой и советом многих людей и институтов. Я чувствую потребность публично поблагодарить всех оказавших мне помощь. Созданием моей докторской диссертации — большого исследования о дворянстве, королевской власти и придворном обществе, которое положено в основание настоящей книги, — я во многом обязан фонду «Steun-Fond» в Амстердаме. Я благодарен этому фонду, равно как проф. Фрийда из Амстердама и проф. Бугле из Парижа за благосклонный интерес к моей работе, проявленный ими во время моего пребывания в Париже. Во время работы в Лондоне я пользовался щедрой поддержкой такой организации, как «Woburn-House». Я очень многим обязан также проф. Гинзбергу (Лондон), проф. X. Лёве (Кембридж) и А. Маковеру (Лондон). Без их помощи эта работа никогда не могла бы осуществиться. Проф. К. Манхейму (Лондон) я благодарен за помощь и за советы. Не в последнюю очередь мне хочется выразить признательность моим друзьям — доктору философии Жизель Фрейнд (Париж), доктору философии М. Брауну (Кембридж), доктору медицины А. Глюксманну (Кембридж), доктору философии Г. Розенхаупту (Чикаго), а также Д. Бонвиту (Лондон). В дискуссиях с ними многое прояснилось и Для меня самого. Норберт Элиас сентябрь 1936 г. Date: 2015-07-27; view: 329; Нарушение авторских прав |