Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Идиот» и «чудак»: синонимия или антонимия?





Присутствие слова в его целостности в произведениях Достоевского ставит исследователя перед задачей отыскивания смысла, покрывающего противоречащие, на первый взгляд, друг другу словоупотребления, чем создается непрерывное смысловое поле слова. Наличие такого смыслового поля вынуждает быть предельно внимательным к зачастую легко констатируемым исследователями фактам возможности замены одного слова на другое, к случаям синонимии, представляющейся как бы самоочевидной. Одна из самых «очевидных» синонимий, многократно отмеченная в работах, посвященных творчеству Достоевского, это соотношение слов «идиот» и «чудак» как обозначений главных героев романов «Идиот» и «Братья Карамазовы». Указанная еще Г.М. Фридлендером в его книге «Реализм Достоевского»[1], последний по времени раз она, кажется, упоминается в работе В.В. Иванова «Юродивый герой в диалоге иерархий Достоевского» с введением тоже уже традиционного третьего члена: «В мире Достоевского “чудак”, как и “идиот”, синонимы слову “юродивый”»[2]. Синонимия, однако, требует взаимозаменяемости слов в сходных контекстах, в данном случае – их взаимозаменяемости при описании указанных героев[3]. Но никакой взаимозаменяемости, тем более – взаимозаменяемости, которая своей частотностью оправдывала бы самоочевидность предполагаемой синонимии, при анализе текстов самого Достоевского обнаружить не удается.

Бытование слов с корнем «чудо» в романе «Идиот» имеет свою чрезвычайно показательную динамику. Оставив, однако, пока в стороне употребление других слов с тем же корнем, обратим внимание на то, что слово «чудак» применительно к князю употребляется лишь два раза, в речи Елизаветы Прокофьевны:

«Это очень хорошо, что вы вежливы, и я замечаю, что вы вовсе не такой... чудак, каким вас изволили отрекомендовать. Пойдемте. Садитесь вот здесь, напротив меня, хлопотала она, усаживая князя, когда пришли в столовую, – я хочу на вас смотреть. Александра, Аделаида, потчуйте князя. Не правда ли, что он вовсе не такой... больной? Может, и салфетку не надо... Вам князь подвязывали салфетку за кушаньем?» (8, 46-47)

«Она торжественно объяви­ла что “старуха Белоконская (она иначе никогда не называла княгиню, говоря о ней заочно) сообщает ей весьма утешительные сведения об этом... “ чудаке, ну вот, о князе-то!” Старуха его в Москве разыскала, справлялась о нем, узнала что-то очень хорошее; князь наконец явился к ней сам и произвел на нее впечатление почти чрезвычайное» (8, 152).

Необходимо отметить, что интересующее нас слово оба раза употребляется после многоточия, указывающего на замену, на то, что слово используется как эвфемизм, вместо какого-то еще, явно ему не вполне адекватного. Ведь эвфемизм – это никоим образом не синоним табуированного слова, эвфемизм строится как иносказание, то есть некий обходной маневр, который может производиться разными путями (например, описанием объекта через его качества, не являющиеся субстанциальными, через акциденции – скажем, медведь; или посредством разного рода переносов – скажем, переносами по смежности, включая сюда случаи «целое вместо части» и «общее вместо частного», описывается половая сфера), и который, в конце концов, гораздо ближе к антонимии, чем к синонимии. Употребление антонима для указания на слово противоположного значения достаточно распространено, например, часто используемое в соответствующих ситуациях: «ну, ты такой умный» или «писаный красавец». Именно такой способ, кстати, используется Аглаей в разговоре с князем на зеленой скамейке (причем, в данном случае, такое использование принципиально не сводимо к приему «иронии»):

«Потом она опять воротилась к Рогожину, который любит ее как.... как сумасшедший. Потом вы, тоже очень умный человек, прискакали теперь за ней сюда, тотчас же как узнали, что она в Петербург воротилась» (8, 361).

К тому же, в первом случае, слово употребляется с отрицательной частицей: «не … чудак». Слово «чудачка» как адекватное именование в романе относится к Елизавете Прокофьевне, которая в какой-то момент начинает беспокоиться, не становятся ли и ее дочери, главным образом, Аглая такими же чудачками, как и она сама:

«Но главным и постоянным мучением ее была Аглая. “Совершенно, совершенно как я, мой портрет во всех отношениях, – говорила про себя Лизавета Прокофьевна, – ­самовольный, скверный бесенок! Нигилистка, чудачка, безумная, злая, злая, злая! О, Господи, как она будет несчастна!”» (8, 273)

Интересно заявленное противопоставление однокоренных слов в характеристике Аглаи:

«Но, как мы уже сказали, взошедшее солнце все было смягчило и осветило на минуту. Был почти месяц в жизни Лизаветы Прокофьевны, в который она совершенно было отдохнула от всех беспокойств. По поводу близкой свадьбы Аделаиды заговорили в свете и об Аглае, и при этом Аглая держала себя везде так прекрасно, так ровно, так умно, так победительно, гордо немножко, но ведь это к ней так идет! Так ласкова, так приветлива была целый месяц к матери! <…> Все-таки стала вдруг такая чýдная девушка, – и как она хороша, Боже, как она хороша, день ото дня лучше! и вот.... И вот только что показался этот скверный князишка, этот дрянной идиотишка, и все опять взбаламутилось, все в доме вверх дном пошло!» (8, 273)

Это сопоставление-противопоставление не единично и не случайно. Начиная со второй части романа слово «чудн ó й» все больше и больше начинает приближать к нам область смысла слова «чудовищный». Слова «ч ý дный», «ч ý дно» сначала начинают звучать как «чудн ó й», «чудн ó», указывая на то, что отсутствие причинно-следственных и телеологических связей в горизонтали (непонятно почему, непонятно зачем), свойственное обеим формам, не компенсируется более ощущаемыми или прозреваемыми вертикальными связями, присутствующими в форме «ч ý дно». Но слово ищет себе корней, и не находя их на небесах, укореняется в инфернальных сферах. То, что представлялось князю «чудн ó» в сообщениях Рогожина о Настасье Филипповне в сцене «встречи соперников» в начале второй части, оборачивается в конце концов «чудовищным» подозрением.

«– Что зарежу-то?

Князь вздрогнул.

– Ненавидеть будешь очень ее за эту же теперешнюю любовь, за всю эту муку, которую и теперь принимаешь. Для меня всего чуднее то, как она может опять идти за тебя? Как услышал вчера – едва поверил, и так тяжело мне стало» (8, 177).

«Вот я давеча сказал, что для меня чудная задача: почему она идет за тебя? Но хоть я и не могу разрешить, но все-таки несомненно мне, что тут непременно должна же быть причина достаточная, рассудочная <…>. Ведь иначе значило бы, что она сознательно в воду или под нож идет, за тебя выходя. Разве может быть это? Кто сознательно в воду или под нож идет?» (8, 179).

«Да что тут чудного, что она и от тебя убежала? Она от тебя и убежала тогда, потому что сама спохватилась как тебя сильно любит. Ей не под силу у тебя стало. Ты вот сказал давеча, что я ее тогда в Москве разыскал; неправда – сама ко мне от тебя прибежала: “назначь день, говорит, я готова! Шампанского давай! К цыганкам едем!” – кричит!... Да не было бы меня, она давно бы уж в воду кинулась; верно говорю. Потому и не кидается, что я, может, еще страшнее воды. Со зла и идет за меня... коли выйдет, так уж верно говорю, что со зла выйдет» (8, 180).

В последнем приведенном отрывке «чудн ó е» Рогожиным отрицается как раз на том основании, что объяснение приводимым фактам отыскивается им в нижних сферах. В этот же момент князь начинает воспринимать то, что прежде было «чудн ы м» как «чудовищное».

«– Да как же ты... как же ты... вскричал князь и не докончил. Он с ужасом смотрел на Рогожина» (8, 180).

Еще одно перерождение «чудного» в «чудовищное» связано с картиной Ганса Гольбейна.

«Рогожин вдруг бросил картину и пошел прежнею дорогой вперед. Конечно, рассеянность и особое, странно-раздражительное настроение, так внезапно обнаружившееся в Рогожине, могло бы, пожалуй, объяснить эту порывчатость; но все таки как-то чудно стало князю, что так вдруг прервался разговор, который не им же и начат, что Рогожин даже и не ответил ему» (8, 181).

Как только будет дано подобие объяснения происходящему (причем указано, кем дано это объяснение), то, что воспринималось как «чудн ó е» (а именно – ощущение князя), немедленно предстанет как «чудовищное»:

«Или в самом деле было что-то такое в Рогожине, то есть в целом сегодняшнем образе этого человека, во всей совокупности его слов, движений, поступков, взглядов, что могло оправдывать ужасные предчувствия князя и возмущающие нашептывания его демона? Нечто такое, что видится само собой, но что трудно анализировать и рассказать, невозможно оправдать достаточными причинами, но что однако же производит, несмотря на всю эту трудность и невозможность, совершенно цельное и неотразимое впечатление, невольно переходящее в полнейшее убеждение?... Убеждение в чем? (О, как мучила князя чудовищность, “унизительность” этого убеждения, “этого низкого предчувствия”, и как обвинял он себя самого!) Скажи же, если смеешь, в чем? говорил он беспрерывно себе с упреком и с вызовом, – формулируй, осмелься выразить всю свою мысль, ясно, точно, без колебания! О, я бесчестен! – повторял он с негодованием с краской в лице, – какими же глазами буду я смотреть теперь всю жизнь на этого человека! О, что за день! О, Боже, какой кошмар!» (8, 193-194).

Полагаю, что деградация слова «ч ý дный» связана с общим нисходящим планом романа «Идиот», во всяком случае, в той его линии, которая определяется главным героем[4]. Для нас же сейчас существенны две констатации: во-первых, при изменении слова на однокоренное смысл, им порождаемый, меняется не произвольно, но так, что может быть составлена своего рода карта общего поля смысла однокоренных слов, имеющая своими границами смысловые антонимы (в разобранном случае: «ч ý дно» – «чудовищно»). Во-вторых, слово «… чудак», употребляемое применительно к князю, есть эвфемизм, подразумевающий не синонимию, а, скорее, антонимию: то есть слово «идиот», вместо которого произносится «чудак», имеет больше общего в значении с «чудовищным», чем с «ч ý дным».

Аналогичную деградацию претерпевает в романе «Идиот» слово «юродивый». Вот единственное употребление этого слова в романе применительно к главному герою:

«– Ну, коли так, воскликнул Рогожин, – совсем ты, князь, выходишь юродивый, и таких как ты Бог любит!

– И таких Господь Бог любит, – подхватил чиновник» (8, 14).

Остальные случаи его употребления описывают компанию тетушки Рогожина (8, 10) и Настасьи Филипповны (8, 119).

Далее в романе князя называют уже не «юродивым», а «уродиком»:

«– А что такое: “Рыцарь бедный?”

– Совсем не знаю; это без меня; шутка какая-нибудь.

– Приятно вдруг узнать! Только неужели ж она могла заинтересо­ваться тобой? Сама же тебя “ уродиком ” и “идиотом” называла» (8, 264)

«Только неужели ж Аглая прельстилась на такого уродика! Господи, что я плету! Тьфу! Оригиналы мы... под стеклом надо нас всех показывать, меня первую, по десяти копеек за вход» (8, 274).

Лишаясь вертикальных связей, «юродивый» становится «уродиком». Вообще, многочисленные работы, посвященные рассмотрению князя через призму института «юродства»[5], не учитывают того обстоятельства, что князь как бы идет обратным путем – от «юродивого» к «уродику» (имея в недостижимой перспективе – стать «нормальным человеком»), в то время как юродивый проходит путь от «нормального человека» через «уродика» (когда его «уродство» еще не ставится в связь с Божеством, когда оно еще не воспринимается окружающими как способ восхождения к Божеству от обыденного мира) к «юродивому». Ведь юродивый для того и искажает образ человеческий, чтобы приблизиться ко Христу, к образу Христову. Князь же, которому по замыслу изначально придана невинность, свойство Единственного Человека, который был Богом, – то есть образ Христов, искажает его, чтобы приблизиться к образу человеческому (что объясняет и описанное в книге Ольги Меерсон «Dostoevsky’s Taboos»[6] движение от ноль-табуирования ко все увеличивающемуся количеству табу в романе «Идиот»). Таким образом, князь – юродивый наоборот, навыворот, что структурно неизбежно будет иметь значительные черты сходства с антитезой, с собственно юродивым.

 

Теперь посмотрим, как в этом смысле обстоит дело в романе, герой которого предполагается столь же «синонимичным» Мышкину, как слово «идиот» слову «чудак».

Слово «идиот» употребляется в романе «Братья Карамазовы» всего восемь раз, причем один раз оно характеризует взгляд Лизаветы Смердящей, а во всех остальных случаях относится к Смердякову, которому придана также «священная болезнь» князя Мышкина, следствием которой и является идиотизм, здесь с очевидностью представленный как медицинская патология.

Со словами с корнем «чудо» происходит еще более интересная метаморфоза, если сравнивать положение дел с романом «Идиот». В первой части «Братьев Карамазовых» таких основных слов всего два, хотя они достаточно часто употребляются. Это слово «чудак», характеризующее Алешу, и слово «чудо» со своими производными (чудотворец, чудотворный, чудодейственный), с которым слово «чудак» непосредственно сопрягается при характеристике главного героя.Слово «чудо» в первой части «Братьев Карамазовых» везде сохраняет свои вертикальные связи, свои небесные корни, не сползая к только-горизонтали «чудн ó». В соответствии с этим, в отличие от «не … чудака» романа «Идиот» здесь «чудак» выступает в своем истинном виде и в своих истинных корневых смысловых связях. Только один пример типичного словоупотребления:

«Алеша был даже больше, чем кто-нибудь, реалистом. О, конечно, в монастыре он совершенно веровал в чудеса, но, по-моему, чудеса реалиста никогда не смутят. Не чудеса склоняют реалиста к вере. Истинный реалист, если он не верующий, всегда найдет в себе силу и способность не поверить и чуду, а если чудо станет пред ним неотразимым фактом, то он скорее не поверит своим чувствам, чем допустит факт. Если же и допустит его, то допустит как факт естественный, но доселе лишь бывший ему неизвестным. В реалисте вера не от чуда рождается, а чудо от веры. Если реалист раз поверит, то он именно по реализму своему должен непременно допустить и чудо. Апостол Фома объявил, что не поверит прежде чем не увидит, а когда увидел, сказал: “Господь мой и Бог мой!” Чудо ли заставило его уверовать? Вероятнее всего, что нет, а уверовал он лишь единственно потому, что желал уверовать, и может быть уже веровал вполне, в тайнике существа своего, даже еще тогда, когда произносил: “Не поверю, пока не увижу”» (14, 24-25).

В самом же первом отрывке, где встречается слово «чудак» применительно к Алеше – главному герою романа, оно прямо противопоставляется тем значениям слова «идиот», которые традиционно акцентируются исследователями как присущие греческому варианту и преобладающие в смысловом поле слова в одноименном романе: чудак не частность и не обособление, но носит в себе сердцевину целого.

«Для меня он примечателен, но решительно сомневаюсь, успею ли это доказать читателю. Дело в том, что это пожалуй и деятель, но деятель неопределенный, не выяснившийся. Впрочем странно бы требовать в такое время как наше от людей ясности. Одно, пожалуй, довольно несомненно: это человек странный, даже чудак. Но странность и чудачество скорее вредят, чем дают право на внимание, особенно когда все стремятся к тому, чтоб объединить частности и найти хоть какой-нибудь общий толк во всеобщей бестолочи. Чудак же в большинстве случаев частность и обособление. Не так ли?

Вот если вы не согласитесь с этим последним тезисом, и ответите: “Не так” или “не всегда так”, то я пожалуй и ободрюсь духом на счет значения героя моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак “не всегда” частность и обособление, а напротив бывает так, что он-то пожалуй и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи – все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались...» (14, 5).

Слова с корнем «урод» вообще не применяются к Алеше, это слово единственный раз употребляется по отношению к Лизе, практически в медицинском смысле, во всех остальных употреблениях слов с таким корнем в «Братьях Карамазовых» смысл их ясен и недвусмыслен – это «искажение должного», как духовное, так и физическое. Например:

(Наставление Паисия Алеше): «Ибо и отрекшиеся от христианства и бунтующие против него в существе своем сами того же самого Христова облика суть, таковыми же и остались, ибо до сих пор ни мудрость их, ни жар сердца их не в силах были создать иного высшего образа человеку и достоинству его, как образ, указанный древле Христом. А что было попыток, то выходили одни лишь уродливости» (14, 156).

(Описание Илюшечки) «Одет он был в довольно ветхий старенький пальтишко, из которого уродливо вырос» (14, 162).

Слова с корнем типа «юродивый» употребляются в «Братьях Карамазовых» очень часто и многообразно, что необходимо проанализировать отдельно. Нас здесь интересует лишь случай, который как бы является перифразом «уродика» применительно к князю Мышкину:

«– Вы... вы... вы маленький юродивый, вот вы кто!– с побледневшим уже лицом и скривившимися от злобы губами отрезала вдруг Катерина Ивановна» (14, 175).

Следует заметить, что Алешу героиня, даже в состоянии крайнего раздражения, не может именовать «уродиком»; это противоречило бы и смыслу эпизода, в котором «несветская» откровенность и прямота героя выглядят как юродство, но вовсе не как уродливость, ибо есть выправление, а вовсе не искажение истины.

 

Наиболее затруднительно в случае романа «Идиот» – но и наиболее необходимо – установить общее, единое поле смысла для слова, являющегося одновременно и именованием главного героя и названием произведения в целом. При стремлении представить образ князя Мышкина исключительно как «положительно прекрасный», без связанной у Достоевского с этим понятием проблематики, смысл слова редуцировался, сводясь лишь к некоторым значениям и по-гречески и по-русски. Между тем, общее поле смысла русского и греческого слова является еще у Пушкина в стихотворении «Не дай мне Бог сойти с ума…» Главное, акцентированное в комментариик тридцатитомному собранию сочинений Достоевского значение греческого слова – «частный, отдельный человек» (9, 394). Изолированный. Отделившийся. От кого? Ответ дает Пушкин: «И я глядел бы, счастья полн, в пустые небеса».

Частный, отдельный человек отделен от Бога. И в этом своем состоянии он оказывается «идиотом» в том значении, которое выходит на первый план в русском слове. Предпосылка, данная в греческом корне, – «отдельность» – порождает идиотизм. «Отдельный» человек обречен быть идиотом.Указанное значение не исчезает из слова в романе «Братья Карамазовы», ибо доминанта образа Смердякова – его отдельность, обособленность уже не только от Бога, но и от мира Божьего, его брезгливость, скопчество и, наконец, способ самоубийства, когда буквально перекрывается сообщение между миром и индивидом – удушением, недопущением в себя воздуха. Перед нами последовательное до-осмысливание значения слова, а вовсе не изменение этого значения.

В романе «Идиот» это слово заключает в себе, определяет и описывает судьбу героя, вплоть до предположительного возгласа Шнейдера, который при виде князя, найденного в доме Рогожина над трупом убитой Настасьи Филипповны, махнул бы рукой и сказал бы «как тогда»: «Идиот!» (8, 507).

 

Когда Достоевский будет писать якобы сходный образ Алеши Карамазова, он выберет якобы сходное, а на деле совсем иное слово «чудак» и подчеркнет его антиномичность словам «частность» и «обособление», которые представляют собой ни что иное, как греческое значение слова «идиот».

Чудак – не частность, но составляет «сердцевину целого», ибо несет в себе эту сердцевину в самом корне – «чудо». Чудак – тот, кто причастен чуду, а значит – не обособлен. Именно причастность чуду вновь связывает землю с обширным небесным сводом Алешиного видения, сводом, который говорит человеку, который составляет его основу и опору, – вместо «пустых небес» пушкинского безумца и идиота Достоевского.

Разница отношений героев двух романов к небу выражена с полной отчетливостью:

«Это было в Швейцарии, в первый год его лечения, даже в первые месяцы. Тогда он еще был совсем как идиот, даже говорить не умел хорошо, понимать иногда не мог, чего от него требуют. Он раз зашел в горы, в ясный, солнечный день, и долго ходил с одною мучительною, но никак не воплощавшеюся мыслию. Пред ним было блестящее небо, внизу озеро, кругом горизонт светлый и бесконечный, которому конца-края нет. Он долго смотрел и терзался. Ему вспомнилось теперь, как простирал он руки свои в эту светлую, бесконечную синеву и плакал. Мучило его то, что всему этому он совсем чужой. Что же это за пир, что ж это за всегдашний великий праздник, которому нет конца и к которому тянет его давно, всегда, с самого детства, и к которому он никак не может пристать. Каждое утро восходит такое же светлое солнце; каждое утро на водопаде радуга, каждый вечер снеговая, самая высокая гора, там вдали, на краю неба, горит пурпуровым пламенем; каждая “маленькая мушка, которая жужжит около него в горячем солнечном луче, во всем этом хоре участница: место знает свое, любит его и счастлива”; каждая-то травка растет и счастлива! И у всего свой путь, и всё знает свой путь, с песнью отходит и с песнью приходит: один он ничего не знает, ничего не понимает, ни людей, ни звуков, всему чужой и выкидыш. О, он, конечно, не мог говорить тогда этими словами и высказать свой вопрос; он мучился глухо и немо; но теперь ему казалось, что он всё это говорил и тогда; все эти самые слова, и что про эту “мушку” Ипполит взял у него самого, из его тогдашних слов и слез. Он был в этом уверен, и его сердце билось почему-то от этой мысли...» (8, 351-352).

«Он не остановился и на крылечке, но быстро сошел вниз. Полная восторгом душа его жаждала свободы, места, широты. Над ним широко, необозримо опрокинулся небесный купол, полный тихих сияющих звезд. С зенита до горизонта двоился еще неясный Млечный Путь. Свежая и тихая до неподвижности ночь облегла землю. Белые башни и золотые главы собора сверкали на яхонтовом небе. Осенние роскошные цветы в клумбах около дома заснули до утра. Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною... Алеша стоял, смотрел, и вдруг, как подкошенный, повергся на землю. Он не знал, для чего обнимал ее, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ее плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить вовеки веков. “Облей землю слезами радости твоея и люби сии слезы твои...” прозвенело в душе его. О чем плакал он? О, он плакал в восторге своем даже и об этих звездах, которые сияли ему из бездны, и “не стыдился исступления сего”. Как будто нити ото всех этих бесчисленных миров Божиих сошлись разом в душе его, и она вся трепетала, “соприкасаясь мирам иным”. Простить хотелось ему всех и за всё, и просить прощения, о! не себе, а за всех, за всё и за вся, а “за меня и другие просят”, – прозвенело опять в душе его. Но с каждым мгновением он чувствовал явно и как бы осязательно, как что-то твердое и незыблемое, как этот свод небесный, сходило в душу его. Какая-то как бы идея воцарялась в уме его – и уже на всю жизнь и на веки веков. Пал он на землю слабым юношей, а встал твердым на всю жизнь бойцом, и сознал и почувствовал это вдруг, в ту же минуту своего восторга. И никогда, никогда не мог забыть Алеша во всю жизнь свою потом этой минуты. “Кто-то посетил мою душу в тот час”, говорил он потом с твердою верой в слова свои...» (14, 328).

Князь Мышкин не может обрести своего места, желая с детства «пристать к хору» земного пира, воспринимая его именно в качестве земного праздника, завидуя знающим свой путь на земле, «отходящим и приходящим с песнью», но в том-то и дело, что место человека не обретается в пределах этого мира[7], что его место – там, где встречается земля с небом, что именно в человеке должна осуществиться эта встреча, через него происходит соприкосновение всех миров, в его душе сходятся их нити. Именно здесь, на перекрестке миров, на их кресте, обретает свое место Алеша. Мир князя Мышкина ограничен горизонтом, этой недосягаемой чертой схождения земли и неба, за которой мерещится ему чудный город Неаполь. Взгляд, устремленный к горизонту, очерчивает мир в границах земного окоема. Для Алеши ключевым понятием оказывается «купол» – высшая точка небес. Алеше не надо устремляться к горизонту (обманной, ложной, кажущейся встрече), ибо он сам – место встречи земли и неба.

И пир человеку уготован в Кане Галилейской.

Две кульминационные сцены романов оказываются антонимически соотнесенными: разбитая китайская ваза в «Идиоте» и видение в Кане в «Братьях Карамазовых».

Разбитая ваза – ибо «всему приходит конец, даже и человеку», как скажет генеральша Епанчина, и человек – не больше чем утлый сосуд раскрашенный, «гроб повапленный», мастерски исполненный вдумчивыми иностранцами. Это в случае, если мир организован sub specie идиота – частного, отпавшего, отъединившегося человека.

И наоборот, в «Кане» символом человека, «чудака», становятся каменные водоносы, в которых пресная вода человеческая по слову Господню вскипает радостным вином вечной жизни.

Поверженная ваза становится символом поверженного героя. Сразу после ее падения князя посещает первый предвестник грядущего припадка:

«Еще мгновение, и как будто все пред ним расширилось, вместо ужаса – свет и радость, восторг; стало спирать дыхание, и… но мгновение прошло. Слава Богу, это было не то!» (8, 454)

И затем сам припадок:

«Аглая быстро подбежала к нему, успела принять его в свои руки и с ужасом, с искаженным болью лицом услышала дикий крик “духа, сотрясшего и повергшего” несчастного. Больной лежал на ковре. Кто-то успел поскорее подложить ему под голову подушку» (8, 459).

Нельзя не обратить внимания на то, что падение Алеши описывается почти как падение Мышкина, теми же словами, но только везде обозначено противоположное движение[8]. Восторг предшествует тому, как «дух» сотрясает и повергает князя, который после этого «больной» и «несчастный». Алеша повергается на землю «как подкошенный», и к нему приходит восторг, и он встает «твердым бойцом». И это потому, что широта и свет («как будто все перед ним расширилось» – у Мышкина; «Полная восторгом душа его жаждала свободы, места, широты. Над ним широко, необозримо опрокинулся небесный купол, полный тихих сияющих звезд» – у Алеши) приходят к герою последнего романа Достоевского из реальности, извне, как весть о Том, Кто только и может указать человеку его место, и в отсутствии Кого у человека не может быть никакого места («Если Бога нет, то какой же я капитан?» – скажет один из героев романа «Бесы»), а не изнутри его собственной обособившейся природы.

Итак, «идиот» именно антоним слову «чудак». Первое из них указывает на частность и обособление, на отдельность и остановленность в тесных пределах земного бытия (князь ведь даже не умрет, а «зависнет» в швейцарских горах, не принимаемый иным миром). Второе свидетельствует о чуде связи – религии, на латыни и обозначающей «восстановленную связь», о человеке как узле всех связей, именно поэтому и способном стать «сердцевиной целого».

Смысловое поле слова «природа»:

Date: 2015-07-27; view: 388; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию