Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Часть первая. Оригинал: Paul Gallico, “thomasina: The Cat Who Thought She Was god”Стр 1 из 7Следующая ⇒
Пол Гэллико Томасина
Оригинал: Paul Gallico, “Thomasina: The Cat Who Thought She Was God”
Аннотация
Это повесть о кошке и «её девочке», о жизни, смерти и любви, а также о том, как лесная «ведьма» и сельский священник спасли жестокого и обиженного на судьбу человека.
Пол Гэллико Томасина
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Ветеринар Эндрью Макдьюи просунул в приоткрытую дверь рыжую жесткую бороду и окинул враждебным взглядом людей, сидевших в приемной на деревянных стульях, и зверей, сидевших у них на руках или у ног. Вилли Бэннок, его помощник, нянька и санитар, уже сообщил ему, кто ждет приема, и доктор Макдьюи знал, что увидит своего соседа и друга, священника Энгуса Педди. Отец Энгус приходил почти всегда из-за своей любимой старой собачки, которую сам и перекармливал сластями. Врач посмотрел на коротенького, кругленького священника и заметил, как печально и доверчиво собачка смотрела на него самого. Она знала, что запахи этого места и колкий мех на лице великана прочно связаны с избавлением от мук. Заметил он и отдыхавшую у них в городке жену богатого подрядчика из Глазго, которая привела йоркширского терьера, страдающего ревматизмом, в бархатной попонке с шелковыми завязками. Этого терьера он терпеть не мог. Была тут и миссис Кинлох с сиамской кошкой, которая лежала у нее на коленях и мяукала от ушной боли, встряхивая головой. Был мистер Добби, местный бакалейщик, глядевший печально, как и его скотч терьер, который болел чесоткой и шерсть его так облезла, что он явно нуждался не столько во враче, сколько в обойщике. Было еще человек пять, в том числе — худенький мальчик, которого он где-то видел, а на самом большом стуле, как бы возглавляя весь ряд, сидела старая грузная миссис Лагган, владелица табачно-газетной лавочки, с неописуемой черной дворняжкой по имени Рэбби. И хозяйка, и древняя дворняга давно стали местными достопримечательностями. Хозяйка вдовела двадцать пять лет, прожила — все семьдесят, а пятнадцать разделяла одиночество с преданным Рэбби. Весь городок привык и к толстой вдове в шотландской шали, и к черному шару на ступеньках ее крохотного магазина. Рэбби всегда лежал на ступеньках, уткнувшись носом в лапы, и покупатели машинально переступали через него. В городке говорили, что дети рождаются тут с таким рефлексом. Доктор Макдьюи взглянул на пациентов, и пациенты взглянули на него, кто испуганно, кто равнодушно, кто с надеждой, а кто и с враждою, передавшейся им. Все его лицо дышало злобой — и высокий лоб, и густые рыжие брови, и властные синие глаза, и крепкий нос, и насмешливые губы, видневшиеся из-под усов, и воинственный, поросший бородой подбородок. Быть может, местные жители не зря считали его бессердечным. Такой знаменитый человек, как Макдьюи, естественно, вызывал пересуды в маленьком городке графства Аргайл, где он работал несколько лет. В маленьких городках ветеринар — личность важная, так как лечит он не только собак и кошек, но и птицу, и скот с окрестных ферм — черномордых овец, свиней, коров. А наш доктор к тому же был ветеринарным инспектором всей округи. Макдьюи считали честным, умелым и прямым, но слишком странным, чтобы доверить ему бессловесных Божьих тварей. Он их не любил; не любил он и Бога. Был он неверующим или не был, но в церкви его не встречали, хотя со священником он дружил. Шел слух, что со смерти жены сердце его окаменело и живым остался только тот кусочек, где гнездилась любовь к семилетней дочери — Мэри Руа. Дочь эту никто никогда не видел без рыжей кошки Томасины. Да нет, говорили сплетники, доктор он хороший. Мигом вылечит или убьет, только уж очень любит усыплять. Те, кто подобрее, считали, что это он от жалости не может видеть, как страдает животное; а кто поехидней или пообиженней, предполагали, что просто ему наплевать и на зверей, и на людей. Но те, у кого зверей не было, думали, что в нем есть хоть что-то хорошее, если он дружит с таким человеком, как отец Энгус. Дружили они с детства, вместе учились, и как раз священник и уговорил его, когда умерла Энн Макдьюи, переехать сюда, чтобы избавиться от тяжелых воспоминаний. Некоторые помнили старого Макдьюи, ветеринара из Глазго. В отличие от сына, он был не только властен, но и набожен. Рассказывали, что Эндрью хотел стать хирургом, но отец оставил ему деньги на том условии, что он унаследует и его практику. Кто-то из здешних жителей побывал в их старом доме и не удивлялся теперь, что молодой Макдьюи стал таким, каким стал. Энгус Педди знал, что Макдьюи-отец был истинный ханжа, в чьем доме Господь выполнял функции полисмена, и тоже не удивлялся, что Эндрью сперва возненавидел Бога, а потом и отверг. Неверие это укрепилось, когда умерла Энн, оставив двухлетнюю дочь — Мэри Руа. Оглядев ожидающих, доктор уставил бороду в миссис Лагган и мотнул головой, давая понять, что можно войти в кабинет. Вдова испуганно квакнула, с трудом поднялась и прижала к себе несчастного Рэбби. Лапки его повисли, глаза закатились. Он был похож на перекормленную свинку, а свистел и пыхтел, как храпящий старик. Энгус Педди встал, чтобы помочь вдове, и улыбнулся ей ангельской улыбкой, ибо он ничем не походил на известного нам из книг шотландского священника. Собачка его по имени Сецессия [1](именно такой юмор царил когда-то в его обширной семье), неуклюже спрыгнула на пол. Он приподнял ее за лапки и сказал: — Видишь, Цесси, вот Рэбби Лагган! Ему плохо, бедному. Собаки посмотрели друг на друга печальными, круглыми глазами. Миссис Лагган пошла за врачом в процедурную и положила Рэбби на белый длинный стол. Лапки его беспомощно раскинулись, и дышал он тяжело. Ветеринар поднял его верхнюю губу, взглянул на зубы, заглянул под веки и положил руку на твердый вздутый живот. — Сколько ему? — спросил он. Миссис Лагган, одетая, как все достойные вдовы, в черное платье и мягкую шаль, испуганно заколыхалась. — Пятнадцать с небольшим, — сказала она и быстро добавила: — Нет, четырнадцать… — словно могла продлить этим его жизнь. Пятнадцать — ведь и впрямь много, а четырнадцать — еще ничего, доживет до пятнадцати или до шестнадцати, как старый колли миссис Кэмпбэлл. Ветеринар кивнул. — Незачем ему страдать. Сами видите, задыхается. Еле дышит, — сказал он и опустил собаку на пол, а она шлепнулась на брюхо, преданно глядя вверх, в глаза хозяйке. — И ходить не может, — сказал ветеринар. У вдовы задрожали все подбородки. — Вы хотите его убить? Как же я буду без него? Мы вместе живем пятнадцать лет, у меня никого нету… Как я буду без Рэбби? — Другого заведете, — сказал Макдьюи. — Это нетрудно, их тут много. — Ох, да что вы такое говорите! — воскликнула она. — Другой — не Рэбби. Вы лучше полечите его, он поправится. Он всегда был очень здоровый. «С животными нетрудно, — думал Макдьюи, — а с хозяевами нет никаких сил». Да он умирает, — сказал он. — Он очень старый, на нем живого места нет. Ему трудно жить. Если я его полечу, вы придете через две недели. Ну, протянет месяц, от силы — полгода. Я занят. — И добавил помягче: — Если вы его любите, не спорьте со мной. Теперь, кроме подбородков, дрожал и маленький ротик. Миссис Лагган представила себе времена, когда с ней не будет Рэбби — не с кем слова сказать, никто не дышит рядом, пока ты пьешь чай или спишь. Она сказала то, что пришло ей в голову, но не то, что было в сердце: — Покупатели хватятся его. Они через него переступают. А думала она: «Я старая. Мне самой немного осталось. Я одна. Он утешал меня, он — моя семья. Мы столько друг про друга знаем». — Конечно, конечно… — говорил врач. — Решайте скорее, меня пациенты ждут. Вдова растерянно смотрела на рыжего здорового человека. — Я думаю, это не очень плохо, если я оставлю его мучиться… Макдьюи не отвечал. «Жить без Рэбби, — думала она. — Холодный носик не ткнется в руку, никто не вздохнет от радости, никого не потрогаешь, не увидишь, не услышишь». Старые псы и старые люди должны умирать. Она хотела вымолить еще один месяц, неделю, день с Рэбби, но слишком волновалась и пугалась. — Будьте с ним подобрей… — сказала она. Макдьюи вздохнул с облегчением и встал. — Он ничего не почувствует. Вы правильно решили. — Сколько я вам должна? — спросила миссис Лагган. Врач заметил, как дрожат ее губы, и ему почему-то стало не по себе. — Ничего не надо, — сказал он. Вдова овладела собой и сказала с достоинством, хотя слезы мешали ей смотреть: — Я оплачу ваши услуги. — Что ж, два шиллинга. Она вынула черный кошелек и положила монеты на стол. Рэбби, заслышав звон, поднял на секунду уши, а миссис Лагган, не оглянувшись на лучшего друга, пошла к двери. Шла она очень гордо и прямо, ей не хотелось при этом человеке быть глупой и старой толстухой. Ей удалось достойно выйти и закрыть за собой дверь. Худенькие женщины горюют очень жалобно, но ничего нет жальче на свете толстой женщины в горе. Пухлому лицу не принять трагической маски, просто оно сереет, словно жизнь ушла из него. Когда вдова Лагган появилась в приемной, все глядели на нее, а Энгус Педди мгновенно все понял и вскричал: — О, Господи! Неужели с ним плохо? Что ж мы будем без него делать? Через кого переступать? Здесь, со своими, миссис Лагган могла плакать вволю. Казалось бы, что такого — но вся очередь застыла, а на сердце Энгуса Педди легла какая-то рука и сжимала до тех пор, пока боль его не уравнялась с болью вдовы. Пришла наконец одна из тех страшных минут, когда священник не знал, чего же хочет от него Бог и что бы Сам Бог сделал на его месте. Для Энгуса Педци Бог не был связан с мраком и скукой. И Творец, и тварный мир [2]были для него радостью, и он считал своим делом передать пастве радость, и хвалу, и восхищение чудесами Божьими, к которым он относил и зверей. И все же он был человеком и путался, когда его Бог как бы не обращал внимания на беды вдовы Лагган. Толстая женщина плакала перед ним и утирала слезы, они текли по ее щекам и подбородку. Сейчас она уйдет и для нее начнется смерть. Энгус Педди чуть не кинулся в операционную, чтобы крикнуть: «Стой, Эндрью! Не убий! Пусть сам отживет свое. Тебе ли мешать его игре с Богом?» Но он удержался. Ему ли мешать? Макдьюи — хороший врач, а врачи нередко делают и говорят страшные вещи. С животными лучше, чем с людьми: их можно избавить от страданий. Миссис Лагган сказала, не обращаясь ни к кому: — Я не сумею жить без Рэбби. И вышла. В дверь высунулась рыжая борода. — Кто следующий? — спросил Макдьюи и поморщился, когда жена подрядчика нерешительно приподнялась, а терьер взвизгнул от страха. — Простите, сэр, — раздался тонкий голосок, — можно вас на минутку? — Это Джорди Макнэб, мануфактурщиков сын, — пояснил кто-то. Восьмилетний Макнэб — круглолицый, черненький, серьезный, как китаец, в рубашке защитного цвета и со скаутским галстуком на шее, держал в руках коробку, в которой, мелко дрожа, лежало его сегодняшнее доброе дело. Макдьюи взглянул на него сверху, словно Великий могол, пригнулся, касаясь рыжей бородой коробки, и прогремел: — Что там у тебя? Джорди смело встретил натиск. Он показал врачу лягушку и объяснил: — У нее что-то с лапкой. Прыгать не может. Я ее нашел у озера. Пожалуйста, вылечите ее, чтобы она опять прыгала. Старая горечь накатывала иногда на Макдьюи, и он говорил и делал совсем не то, что хотел. Так и сейчас, он как будто услышал, нагнувшись над коробкой: «Лягушачий доктор. Вот кто ты, лягушачий доктор». И вся его злоба вернулась к нему. Будь на свете правда, эти люди и этот мальчик приходили бы к нему лечиться и он боролся бы за их жизнь, он бы их спасал. Но они тащат к нему этих сопящих, скулящих, мяукающих тварей, которых держат потому, что из лени или эгоизма не хотят завести ребенка. Больной терьер был совсем рядом, и Макдьюи с отвращением чувствовал запах духов, которыми опрыскала его хозяйка. Из черного облака злобы он ответил Джорди: — У меня нет времени на глупости. Ты что, не видишь, какая тут очередь? Швырни свою жабу в пруд. Пошел, пошел! В круглых черных глазах юного Макнэба появилось выражение, свойственное детям, когда они разговаривают со взрослыми. — Она больна, — сказал он, — ей плохо. Она же умрет! Макдьюи повернул его лицом к двери и хлопнул по спине. — Иди, иди, — сказал он немного приветливей. — Отнеси ее, откуда взял. Природа за ней присмотрит. Заходите, миссис Сондерсон.
Если вас интересуют родословные, вы будете приятно поражены, узнав, что я сродни Дженни Макмурр из Глазго[3]. По матери мы из Эдинбурга, где мои предки подвизались в университете, причем некоторые из них не только косвенно, но и прямо послужили науке. По отцу мы из Глазго. Дженни — моя двоюродная бабушка. Она была истинная красавица, в самом египетском стиле: головка маленькая, усы длинные, глаза раскосые, уши круглые, небольшие и крепенькие. Считают, что я на нее похожа, хотя цвет у нас разный. Говорю я об этом не из хвастовства: просто это показывает, что обе мы вправе возвести свой род к тем дням, когда у людей хватало ума нам поклоняться. Сейчас поклоняются ложным богам, а тогда, в Египте, наших предков чтили в храмах, и людям вроде бы это приносило больше счастья. Однако время это ушло, и рассказать я хочу не о том. И все же, когда знаешь, что тебе поклонялись, как-нибудь это да скажется. Не буду вас томить: речь пойдет об убийстве. Такой истории вы еще не читали и не слышали: ведь убили-то меня. Зовут меня Томасиной из-за обычной и нелепой ошибки, которую часто совершают люди, пытаясь угадать наш пол, когда мы совсем юны. Меня назвали Томасом, а потом одумались, и миссис Маккензи, наша служанка, переделала мое имя на женский лад. Было это еще в Глазго, и Мэри Руа едва исполнилось два года. Не пойму, как это люди так глупы и гадают, кто мы — кот или кошка. Чем гадать, посмотрели бы: у кошек эти штучки рядом, а у котов — подальше друг от друга. Исключений нет, и от возраста это не зависит. Наш хозяин, Эндрью Макдьюи, мог бы сказать сразу: он же врач, но он животных не любит, ему до них нет дела, и на меня он никогда не обращал внимания. И я на него не обращала, на что он мне? Мы жили в большом мрачном доме, который мистер Макдьюи унаследовал от отца. На первых двух этажах там была больница, а мы жили на третьем и четвертом с хозяином, хозяйкой и Мэри Руа. Они все рыжие, и я рыжая, точнее — темно-золотистая с белой грудкой. Особенно нравится людям, что и лапки у меня белые, и самый кончик хвоста. Меня всегда хвалят, я привыкла. Хотя мне было только полгода, я помню нашу хозяйку. Ее звали Энн, она была красивая и рыжая, как медная кастрюлька. Она всегда веселилась и пела, и дома было не так темно, даже в дождливые дни. Мэри Руа она очень баловала, и они вечно шептались. В общем, дом был счастливый, несмотря на хозяина. Но скоро все изменилось. Миссис Макдьюи подцепила какую-то болезнь от попугая и умерла. Не знаю, что бы я делала, если бы не миссис Маккензи. Хозяин сошел с ума, он страшно кричал и буянил, а любовь его вся перешла на дочку и чуть не насмерть нас с ней перепугала. Он где-то бродил, животных забросил, все у нас пошло вкривь и вкось. Тут приехал его старый друг, мистер Педди, сельский священник, и жизнь наша стала понемногу налаживаться. Мистер Педди и наш хозяин учились вместе в университете. Наверное, они там знали моих родных. Ну вот. Мы продали практику и дом и переехали сюда, на берег залива Лох Фаин, в графстве Аргайл. Когда со мной случилась беда, Мэри Руа шел восьмой год и жили мы в предпоследнем доме от Аргайл-лейн. В последнем жил священник с отвратительной собакой Цесси. Ф-фуф! Точнее, мы жили в двух домах — третьем от конца и втором. Они были белые, длинные, двухэтажные, крытые черепицей, каждый — с двумя трубами, на которых сидело по чайке. Еще точнее, в одном мы жили, а в другом работал хозяин. Нас туда не пускали. После несчастья в Глазго хозяин поклялся, что в его доме больных животных не будет. В Инверанохе мне понравилось больше, чем в Глазго, потому что тут много чаек и пахнет морем и рыбой, а неподалеку лежит волшебная, темная страна лесов, лощин и скал, где можно поохотиться. Там, в Глазго, меня не выпускали на улицу, а тут я стала истинным горцем. Горцы же, как известно, смотрят на всех прочих сверху вниз. Город этот поменьше Глазго, здесь и тысячи жителей нет, но сюда приезжает отдыхать масса народу. Летом хозяин очень занят, потому что многие привозят собак, а иногда — кошек, и птиц, и даже обезьян. Одни животные плохо переносят наш климат, другие сцепятся с нами, горцами, а куда им, неженкам, до нас! И хозяева несут их к моему хозяину. Он сердится, он зверей не любит, особенно домашних, предпочитает лечить скот на фермах. Но это все меня не касается. Я жила, как хотела, и все шло неплохо, только Мэри Руа таскала меня на руках. Если у вас есть дочь, вы меня поймете. Если нету, вспомните, как маленькие девочки таскают куклу. Некоторые таскают кошку. Они держат ее под брюхо, так, что верх ее спинки прижимается к груди; передние лапы и голова свешиваются через руку, а весь наш низ болтается на весу. Неудобно и унизительно. Мэри Руа, правда, клала меня иногда на плечи, вроде горжетки. Люди мной любовались и говорили, что не разобрать, где ее волосы, а где мой мех. Носила она меня на руках, как младенца, но вниз головой. Это — самое неудобное. Были и другие неудобства, о которых я не хотела говорить, но к слову скажу. Мне повязывали салфетку и сажали за стол, как даму. Правда, при этом мне давали молоко и вкусное печенье с тмином, но достоинство мое страдало. Спать мне полагалось у кроватки Мэри Руа, и я не могла уйти на любимое кресло, потому что Мэри, если меня не было, страшно плакала. Иногда она плакала и при мне, причитая: «Мама, мама!» — слезала, брала меня к себе и утыкалась лицом мне в бок так, что я еле могла дышать. Мы очень не любим, когда нас прижимают. Она плакала и говорила: «Томасина, Томасина, я тебя люблю, не уходи!..» А я лизала ей лицо, слизывала соленые слезы, пока она не затихнет, не развеселится — «Ой, Томасина, щекотно!» — и не заснет. И я терпела. Будь это мальчик, я бы давно сбежала, благодарю покорно! Сбежала бы в лес или нашла других хозяев. Я о себе позаботиться могу — вид у меня изысканный, но я сильна, здорова и очень вынослива. Как-то на меня наехал юный велосипедист. Миссис Маккензи выскочила из дома, жутко голося. Мэри Руа плакала целый час, а на самом деле мальчик упал и расшибся, я же отряхнулась и пошла, куда шла. Ну, а еще у нас был сам хозяин, и я бы много о нем порассказала, одно другого хуже. Ветеринар не любил животных, вы только подумайте! Чуть что — усыпит, так о нем говорили. Да, не хотела бы я к нему попасть… Ко мне он ревновал; хуже того — он не замечал меня. Нос в потолок, баки распушит, весь пропах микстурами… Уф-фу! Когда он приходил вечером домой и целовал Мэри Руа, мне просто плохо становилось (как вы помните, я все время была у нее на руках). Конечно, я вредила ему, как могла: умывалась перед ним, ложилась в кресло, путалась под ногами, линяла на его лучший костюм, прыгала ему на колени, когда он садился почитать газету, и старалась пахнуть посильнее. При Мэри Руа он не смел мне грубить и делал вид, что меня не замечает, — просто вставал, словно хочет взять трубку, и стряхивал меня с колен. Словом, причины сбежать у меня были, но я оставалась, потому что я полюбила Мэри Руа. Наверное, дело в том, что девочки и кошки похожи. В девочках тоже есть тайна, словно они что-то знают, да не скажут, и они склонны к созерцанию, и, наконец, они иногда смотрят на взрослых как мы — пристально и непонятно. Если вы жили вместе с девочкой, вы сами знаете, как они уходят куда-то в свой мир, как они упорны, как свободолюбивы, как не пронять их глупыми запретами. Те же черты раздражают взрослых и в нас. Ни девочку, ни кошку не заставишь что-то сделать против воли, тем более — себя полюбить. Да, мы с Мэри Руа во многом похожи… И вот, я ради нее делала странные вещи. Я терпела, что она таскала меня в школу и дети гладили меня и тискали, пока не прозвонит звонок, а потом я бежала домой по своим делам. А когда она возвращалась, я ждала ее у дверей, обернув хвост вокруг задних лап. Конечно, так мне было удобнее фыркать на гнусную собачонку нашего соседа, но сидела я ради Мэри Руа. Люди говорили, что по мне можно сверять часы. Нет, вы подумайте! Я, Томасина, ждала у дверей какую-то рыжую девчонку, даже не особенно хорошенькую. Иногда я думала, нет ли между нами какой-то еще неведомой мне связи. Очень уж мы были нужны друг другу, когда садилось солнце и одиночество и страх являлись ему на смену. Средство от одиночества такое: прижаться щекой к щеке, мехом к меху или мехом к щеке. Бывало, проснешься ночью от кошмара, слушаешь мерное дыхание и чувствуешь, как шевелится чистый пододеяльник. Тогда не страшно, можно заснуть. Я сказала сейчас, что Мэри Руа не особенно хорошенькая. Это не очень вежливо, она ведь считает меня самой красивой кошкой на свете, но я имела в виду, что личико у нее обыкновенное. А глаза — необыкновенные, что-то в них такое есть, когда на них, вернее — в них, смотришь. Я не всегда могла подолгу в них смотреть. Они ярко-синие, а когда она думает о чем-то, чего и мне не угадать, — темные, как залив в бурю. А так — нос у нее курносый, много веснушек, брови и ресницы очень светлые, почти их и не видно. Рыжие волосы она заплетает в косы, и ленты у нее — голубые или зеленые; ноги длинные, ходит животом вперед. Зато пахнет она замечательно. Миссис Маккензи обстирывает ее, и обглаживает, и пересыпает белье лавандой. Миссис Маккензи вечно стирает, гладит, чинит и чистит ее одежду, потому что ей только так дозволено проявлять свои чувства к ней. Сама она, дай ей волю,. ласкала бы ее и пестовала, как пестуем мы подброшенных котят, но мистер Макдьюи ревнив и боится, как бы Мэри Руа не слишком к ней привязалась. Я люблю запах лаванды. Запахи еще больше, чем звуки, вызывают хорошие или дурные воспоминания. Сама не помнишь, отчего когда-то обрадовалась или рассердилась, но, почуяв запах, снова радуешься или сердишься. Вот как запах лекарств, исходящий от него. А лаванда — запах счастья. Учуяв его, я вытягивала коготки и громко мурлыкала. Бывало, миссис Маккензи погладит белье, сложит и не закроет по забывчивости шкаф. Тут я нырну туда и лягу, уткнувшись носом в пахучий мешочек. Вот это мир, вот это радость! Живи — не хочу!
Джорди Макнэб шел куда глаза глядят, держа свою коробочку, где пострадавшая лягушка лежала на ложе из вереска и мха. Иногда, забывшись, он пускался в галоп, но вспоминал о печальном положении дел и снова переходил на шаг или рысь. Он не знал, куда идет, он просто хотел уйти подальше от взрослых. То и дело он заглядывал в коробочку, трогал свою лягушку пальцем и убеждался еще раз, что у нее сломана лапка. Взять ее домой он не мог, ему бы не разрешили, не мог и бросить. Джорди впервые видел, как враждебен мир к тому, кто решил взять на себя ответственность за другое существо. Он дошел до края города, где улицы обрывались сразу, и начинались поля и луга. Дальше лежал темный и таинственный лес, там жила Рыжая Ведьма; и тут он понял, что уже давно думает о том, чтобы пойти к ней, но пугается: очень уж это опасно. Люди боялись ходить к той, кого прозвали Рыжей Ведьмой и Безумной Лори, а больше всех боялись мальчики, вскормленные на сказках и картинках, где носатые старухи летают на метлах. Идти к ней не стоило, разве что уж очень понадобится. Но говорили о ней и другое — что она никому не вредит, живет одна в лощине, прядет шерсть, беседует с птицами и зверями, лечит их, кормит, выхаживает и водит дружбу с ангелами и гномами, которыми, как известно, лощина просто кишит. Джорди знал обе версии. Если правда, что олень приходит к ней и ест у нее с ладони, птицы садятся ей на плечи, рыбы выплывают на ее зов из ручья, а в сарае за ее домом живут больные звери, которых она подбирает в лощине и в лесу, или они приходят к ней сами — не отнести ли ей лягушку? Он прошел по горбатому мостику и стал подниматься на лесистый холм, за которым лежала лощина. Кажется, ведьма жила милях в полутора после седых развалин замка — лес там был особенно пуст, и такому маленькому мальчику было страшно идти туда, где в лесной тьме живет какая-то огненная колдунья. Джорди довольно долго шел по лесу и, наконец, увидел домик колдуньи. Тогда он остановился и, как подобает бойскауту, решил оглядеться. Домик был длинный, двухэтажный, и трубы, словно кроличьи уши, торчали из него. Зеленые ставни были закрыты, и казалось, что домик спит. Сзади стояло здание повыше, тоже каменное, по-видимому — бывший амбар или коровник. Перед самым домиком, на полянке, рос огромный дуб, и ветви его нависали над крышей. Дубу было лет двести. С нижней ветки свешивался серебряный колокольчик, а из колокольчика свисала длинная веревка. Теперь, не двигаясь, Джорди слышал сотни шорохов, тихое, но звонкое пение и непонятный перестук. «Колдунья колдует!» — подумал он и чуть не пополз обратно, но пение зачаровало его, хотя перестук казался все страшней и непонятней. Голос звучал чисто и звонко. Мелодии этой Джорди никогда не слышал, но сейчас, сам не зная почему, закрыл глаза рукой и заплакал. Птицы над ним угомонились, и в траве мелькнул белый кроличий хвостик. Джорди Макнэб пополз к дубу. Он положил коробочку у его подножья и тихо потянул за веревку. Лес огласился нежным звоном, перестук умолк, в домике что-то зашумело. Джорди кинулся прочь и засел в кустах. Он услышал заливистый лай и увидел черного скотч терьера, выбегающего из амбара. Сотни птиц взлетели в воздух, хлопая крыльями. Две кошки — одна черная, другая тигровая — чинно вышли из домика, подняв хвосты, и уселись на траву. Из чащи показалась косуля, взглянула на домик темными глазами и юркнула обратно. Солнце сверкнуло на ее мокром носу. Сердце у Джорди сильно забилось. Он приподнялся было, чтобы убежать, но любопытство победило страх. Дверь распахнулась, но Джорди, к своему разочарованию, увидел не ведьму, а девушку, даже девочку, совсем простую, в бедной юбке и кофте, толстых чулках и клетчатой шали. Ведьмой она быть не могла, потому что ведьмы уродливы или прекрасны, а все же Джорди почему-то не отрывал от нее глаз. Нос у нее был какой-то умный, рот веселый, и глядя на нее хотелось улыбаться. Сама она улыбалась нежно и мирно, а серо-зеленые глаза смотрели куда-то вдаль. Волосы ее, распущенные по спине, как у деревенских девиц, были просто красные, словно раскаленное железо. Она отбросила со лба красную прядь, будто смела паутину с мыслей; а Джорди лежал на животе, притаившись, и любил ее всем сердцем. Он забыл о колдовстве и чарах, просто любил ее и радовался ей. Вдруг она издала звонкий клич в две ноты, словно снова зазвенел колокольчик, и из леса вышел олень. Он пошел к ней по лужайке, а она глядела на него своим отсутствующим взглядом и нежно улыбалась ему. Остановившись, он опустил голову и посмотрел на нее так лукаво, что она рассмеялась и крикнула: — Это опять ты звонил? Проголодался? По-видимому, олень не проголодался, или испугался Джорди, но он вдруг убежал в лес. Зато гуськом вышли коты и стали тереться об ее ноги. А собака понеслась к коробочке, понюхала ее и залаяла. Хозяйка подбежала к ней легко, как олень. Она опустилась на колени, сложив руки в подоле, заглянула в коробочку, взяла ее и вынула бедную больную лягушку. Лягушка лежала у нее на ладони, лапка свисала сбоку. Она осторожно потрогала ее, поднесла к щеке, сказала: «Ангелы тебя принесли или гномы? Ну, ничего! Я тебя полечу как смогу», — вскочила и вошла в дом, захлопнув за собой дверь. Дом снова спал, сомкнув веки. Оба кота и собака ушли к себе, птицы угомонились, одна белка на дереве, над Джорди, еще скакала по ветвям. Джорди почувствовал легкость и свободу, которых не знал до сих пор. Он встал и пошел домой через темный лес. Закончив прием, доктор Макдьюи кивнул Энгусу Педди, переждавшему всех. — Заходи, — сказал он. — Прости, что задержал. На этих идиотов все время уходит. Ну, что с ней? Перекормил конфетами? Сколько же тебе повторять? Он и не заметил, что причисляет к идиотам своего друга. — Правда твоя, Эндрью, — виновато ответил священник. — Но что мне делать? Она так умильно служит на задних лапках. Ветеринар нагнулся, понюхал собаку, потрогал ее брюхо и поморщился. — М-да,-сказал он. -Еще хуже стало… Что же ты, Божий человек, не можешь себя обуздать? Зачем пса перекармливаешь? — Ну какой я Божий человек! — возразил Энгус Педди. — Я — Его служитель, знаешь — из служащих, которые добирают сердцем, где не хватает ума. Лучшие люди идут в армию, в политику, в адвокаты, а Богу достаются такие, как я. Макдьюи весело и нежно посмотрел на него. — По-твоему, ваш Бог любит все это подхалимство? — спросил он. — По-моему, — парировал Энгус, — Он ошибся только раз: когда позволил нам представить Его по нашему образу и подобию. Хотя нет, это мы сами придумали, это же нам лестно, а не Ему. Макдьюи залился лающим смехом. — Ах, вот что! — обрадовался он. — Значит, человек наделил Бога своими пороками и теперь, когда молится, ориентируется на них. Священник погладил собаку по голове. — Когда Бог наказал Адама, — медленно произнес он, — мы стали братьями не Ему, а вот ей. Довольно смешной приговор. Бог шутит редко, но метко. Эндрью Макдьюи не ответил. — А ты, — продолжал священник, уводя спор с опасного пути, — даже не веришь в это родство. Я вот люблю ее, беднягу, и жалею, как самого себя. Скажи, Эндрью, неужели ты их не полюбил? Неужели у тебя не разрывается сердце, когда она на тебя жалобно и доверчиво смотрит? Нет, — отвечал Макдьюи. — Я хоть и собачий, но доктор. Если у врача будет разрываться сердце из-за каждого пациента или родственника, он долго не протянет. Не намерен расходовать чувства на этих тунеядцев. Преподобный Энгус Педди пошел на него с другого фланга. — Неужели ты не мог, — спросил он, — помочь собачке Лагган? Зачем ты ее усыпил? Макдьюи стал красным, как его борода, а глаза его потемнели. — Что, вдова жаловалась? — сказал он. — А если бы и жаловалась? Нет, она ничего не говорила, только мучилась. Я видел ее глаза, когда она шла к дверям. Теперь она одна на всем свете. — Да все равно она осталась бы одна недели через три, ну, через месяц, от силы — через год. И вообще, я достану ей собаку. Меня вечно просят пристроить щенка. — Ей эта собака нужна, — сказал священник. — Она ее любит, они — семья, как вот мы с Цесси. Разве ты не видишь, что с любовью легче прожить тут, на земле? Макдьюи снова не ответил. Он любил свою жену, и ее у него отняли. Любовь — опасная ловушка, без любви куда спокойней. Да, но он и сейчас любит Мэри Руа. Проще быть бревном или камнем и ничего не чувствовать. — …Непременно должен быть ключ, — говорил Энгус. — Какой ключ? — Наверно, любовь и есть ключ к нашим отношениям с четвероногими, пернатыми и чешуйчатыми тварями, которые живут вокруг нас. — Ах, брось! — фыркнул Макдьюи. — Все мы запущены в огромную нелепую систему. Мы встали на ноги, а они нет. Тем хуже для них. Священник посмотрел на врача сквозь очки. — Смотри-ка, Эндрью! Я и не знал, что ты так продвинулся. Значит, мы кем-то запущены… Кем же, интересно? Ты ведь не так старомоден, чтобы верить в безличную силу. — Ты, конечно, скажешь, что Богом! — А кем же еще? — Антибогом. Очень уж плохо система работает. Я бы и то лучше управился. Макдьюи подошел к полке и взял скляночку. Мопс принял лекарство, громко рыгнул и встал на задние лапы. Люди посмотрели друг на друга и засмеялись.
Я сторожила мышиную норку, когда Мэри Руа пришла за мной и потащила на пристань, встречать пароход из Глазго. Уходить мне не хотелось, я долго прождала мышей и чувствовала, что они вот-вот появятся. Норка была важная, у самой кладовой. Мышиная служба — наш долг, и я всегда выполняла его неукоснительно, сколько бы времени и сил ни уходило у меня на то, чтобы Мэри Руа лучше и счастливей жилось. Люди постоянно забывают, что мы работаем, а без работы портимся. Им, видите ли, надо делать из нас игрушки. Даже когда мы приносим им мышь, чтобы тактично напомнить о своей профессии, они, по глупости и гордыне, считают ее подарком, а не оправданием нашего у них житья. Вы, наверное, думаете, что сидеть у норки легко. Что ж, посидите сами. Станьте на четвереньки и не двигайтесь час за часом, глядя в одну точку и притворяясь, что вас нет. Мы — не собаки, чтобы понюхать и уйти. Мы звери серьезные, и у меня, к примеру, на работу уходит очень много времени, особенно если норок несколько и есть основания полагать, что у них — два выхода. Заметьте, главное — не в том, чтобы мышь поймать. Мышь всякий поймает. Главное — ее выкурить из дому. Мы ведем с ними войну нервов, а для нее нужны время, терпение и ум. Ума и терпения у меня хватает, но времени было бы побольше, если бы от меня не ждали много другого. Да, работа у нас нелегкая… Вот для примера: садиться у норы надо в разное время суток. Мышь — не дура и быстро запомнит, когда вы приходите. Значит надо сбить ее с толку. Выбрать же время вам поможет кошачье чутье. Вы просто узнаете, что пора идти, это накатит на вас, как в мечтании, и вы пойдете к норке. Придете, принюхаетесь, сядете и станете смотреть. Если мышь у себя, она не выйдет, а если вышла — не войдет. И то, и это ей плохо. А вы сидите и смотрите. Попривыкнув, вы сможете думать, размышлять, вспоминать свою жизнь или жизнь далеких предков и, наконец, гадать, что будет на ужин. Потом закройте глаза и притворяйтесь, что заснули. Это — самое трудное, так как теперь вам остаются только уши и усики. Именно тут мышь попытается мимо вас проскользнуть. А вы откроете один глаз. Поверьте, на мышь это действует ужасно. Не знаю, в чем тут дело — может, она пугается, что вы умеете одним глазом спать, а другим смотреть. Сделайте так несколько раз, и у нее будет нервный срыв. Семья ее тоже разволнуется, они побеседуют и решат покинуть дом. Так решают мышиный вопрос ответственные кошки и коты. Сами видите, тут нужен навык, ум, а главное — время. Я держала дом в большом порядке, хотя мне приходилось, кроме того, обнюхивать все комнаты и вещи, часто мыться, беседовать с соседками и смотреть за Мэри Руа. И никакой благодарности. Миссис Маккензи причитала: «Ах ты лентяйка, лентяйка! Мыши опять побывали в кладовой! Что, не можешь мышку поймать?» По-видимому, это юмор, но я и ухом не вела. Итак, сидела я у норки, когда этот Хьюги пришел, посвистывая, к нам, и хозяйка моя, в голубых носках и голубом передничке, взяла меня и потащила через весь город на набережную. Я еще никогда не встречала парохода. Хьюги — сын нашего лерда[4]. Ему лет десять, но на вид он старше, очень уж высок. Живет он в поместье, недалеко от нас, и очень дружит с Мэри Руа. Не знаю, как вы, а я мальчишек не люблю. Они плохо моются, шумят, никого не жалеют. Но Хьюги не такой. Он и вежлив со мной, и ничем не пахнет. С Мэри он часто гуляет, а мало кто из мальчишек станет гулять с девочкой. У Хьюги, как и у нас, нет ни братьев, ни сестер. Он часто заходит к нам, и мы втроем играем. Он, по-видимому, достаточно меня ценит. Оно и понятно — голубая кровь. После лаванды я больше всего люблю запах моря: лодок, канатов, ящиков, а главное — дивный запах рыбы, крабов и зеленых водорослей. Особенно хорошо пахнет море с утра, когда солнце еще не разогнало туман и все пропитано влагой, покрыто росой и солью. Итак, мы пошли с Хьюги и Мэри на приморскую площадь, где стоит Роб Рой [5]. Я обрадовалась, там было много интересного, только пароход вдруг так взвыл, что я шлепнулась с плеча Мэри Руа и ударилась. Вы спросите, почему же я не упала на все четыре лапки. Не успела, слишком внезапно он взвыл. Я на него глядела, он мне понравился, откуда я могла знать, что он загудит? Пыхтел он так спокойно, двигался чуть-чуть назад, потом вперед, люди на нем что-то восклицали, и вдруг — пожалуйста. Я бы могла и не упасть, но тогда бы пришлось вцепиться Мэри Руа в шею. Так что я оглянуться не успела, как очутилась на земле. Мэри Руа поняла меня, погладила, и Хьюги погладил, но сказал смеясь: — Ее гудок перепугал. Привыкай, Томасина, тебе придется много плавать! Кажется, они с Мэри Руа собирались отправиться в кругосветное путешествие на яхте, а она сказала, что без меня не поедет. Мэри стала меня успокаивать, обнимала, и второй гудок меня уже не испугал. Я смотрела, как несут на берег мешки, потом — как идут пассажиры, разглядывала ярлыки на чемоданах и совсем успокоилась. Многие вели за руку детей. Мэри Руа, Хьюги и подошедший к нам Джорди Макнэб глядели на них. Были и собаки, штук пять, и корзина с котятами, над которой кричали чайки. Таксисты гудели, приманивая пассажиров. Джорди рассказывал нам новости. — У лощины цыгане стоят, — говорил он, — там, за рекой. Ужас сколько их! У них фургоны и клетки, чего только нету. Мистер Макквори к ним ходил. — Жаль, меня не было! — воскликнул Хьюги. — Ну и что? — Констебль сказал, пока они ничего плохого не сделали, пускай живут. Хьюги кивнул. — А они что? — Там был один, у него кушак с заклепками. Он засунул руки за кушак и смеется. — Очень глупо, — сказал Хьюги, — смеяться над мистером Макквори. — А другой, — продолжал Джорди, — в жилетке и в шляпе, отодвинул его и говорит, что они благодарят и никого не обеспокоят. Просто хотят честно подработать. Мистер Макквори его спросил, что они будут делать со зверями… — Ой! — воскликнул Хьюги, и мы с Мэри Руа тоже заволновались. — Какие же там звери? Джорди подумал. — Ну, медведь, дикий кот, обезьяны, лисы, слон… — Брось! — сказал Хьюги. — Откуда у них слон? — Да, слона вроде нет, а медведь есть, и кот, и орел, и за все берут шиллинг. — Так… — протянул Хьюги. — Если мама даст денег, надо пойти. Но Джорди еще не кончил. — У них будет представление. Я хотел Посмотреть, что в фургоне, а большой мальчик прогнал меня хлыстом. Все это Мэри Руа пересказала отцу, когда он ее купал, а он слушал, что, надо сказать, меня удивляет. Взрослые говорят с детьми и с нами очень глупо, слащаво, унизительно. Но мистер Макдьюи действительно слушал Мэри, намыливая ей уши и спину. Наверное, миссис Маккензи шокировало, что он купает Мэри Руа, но я могу засвидетельствовать, что ни одна кошка не мыла котенка так тщательно. Ему это явно нравилось, и сам он становился приятней, хотя не для меня, меня туда не пускали, я сидела в передней и смотрела под дверь. После ванны они ужинали, и Мэри сидела на подушках, а потом шли в ее комнату, и там он играл с ней или что-нибудь ей рассказывал. Она смеялась, и верещала, и таскала его за бороду, а иногда они танцевали и играли в лошадки. Нет, ни детей, ни котят так не воспитывают. В тот вечер она очень расшалилась и не хотела молиться. Он всегда ее заставлял, а она не хотела. Я и сама не люблю, когда меня заставляют. Он становился очень противным и рычал, задрав рыжую бороду: — Ну, поиграли и хватит! Молись сейчас же, а то накажу! — Папа, — спрашивала она, — зачем надо молиться? А он всегда отвечал одно и то же: — Мама так делала, вот зачем. Тогда Мэри Руа говорила: — Можно мне держать Томасину? Я отворачивалась, скрывая улыбку. Я-то знала, какой будет взрыв. — Нет! Нет! Нет! Молись сию минуту! Мэри Руа не хотела его рассердить, она правда верила, что когда-нибудь он передумает и разрешит. Но он страшно злился. В эти минуты он меня просто ненавидел. — Господи, — начинала Мэри Руа, — спаси и помилуй маму на небе, и папу, и Томасину… Я дожидалась своего имени (дальше шли мистер Добби,.и Вилли Бэннок, и мусорщик Брайди, большой ее друг, и многие другие) и начинала тереться о брюки мистера Макдьюи. Я знала, что ему это неприятно, но шевельнуться он не мог, пока она не скажет: «Аминь». Тогда я лезла под кровать, откуда меня не достанешь. Когда Мэри ложилась и лежала, он забывал, что сердится, и лицо у него становилось не доброе, а просто глупое. Да. Потом он вздыхал, поворачивался И медленно выходил из комнаты. А я сидела под кроватью. Мэри Руа звала: — Миссис Маккензи! Миссис Маккензи! Где Томасина? Чтобы старушке было полегче, я подползала к самому краю. Она доставала меня и клала на постель. Мистер Макдьюи все это слышал, но делал вид, что не слышит. Так было и в этот вечер, только хвост у меня болел, точнее — самый низ спины, потому что я упала и ушиблась на пристани, у статуи Роб Роя. А наутро меня убили.
В четверг мистер Макдьюи уехал по вызову на ферму в седьмом часу утра, чтобы вернуться к началу приема, к одиннадцати, а после обеда, если нужно, посетить нескольких больных. Однако он прошел с утренним обходом по своей ветеринарной больничке, в сопровождении верного Вилли. В этот день он еще острее, чем обычно, чувствовал, что обход этот — карикатура на то, что делал бы он в клинике Эдинбурга или Глазго. Он знал, что там каждое утро хирург идет по палате с ординаторами, сестрой и сестрой-хозяйкой, проверяет температурные листки, подходит к больным, кого послушает, кого посмотрит, с каждым пошутит, каждого ободрит, и у людей прибавится сил для борьбы с болезнью. В этом ему отказано; вот и он отказал в любви своим пациентам. Пациенты сипели в чистых клетках, где Вилли по десять раз на дню менял бумагу или солому, перевязанные, сытые, мытые и ненужные своему врачу. Должно быть, они это чувствовали и старались при нем не мяукать и не скулить. Закончив обход, Макдьюи взял свою сумку, в которую Вилли, знавший всегда, на какой ферме кто чем болен, уже сложил шприцы, мази, клизмы, порошки, вакцины, микстуры, пилюли, иглы, бинты, вату и пластырь; вышел из дому, сел в машину и уехал. Вилли подождал, пока он исчез за углом, и побежал к зверям, которые встретили его радостным лаем, воем, мяуканьем, кудахтаньем, щебетом и всеми прочими звуками, выражающими любовь животного к человеку. Макдьюи унаследовал своего помощника от прежнего ветеринара. Из семидесяти лет, которые Вилли прожил на свете, пятьдесят он отдал животным. Он был невысок, голову его украшал серебристый венчик волос, а карие глаза светились беспредельной добротой. Для зверей настал радостный час. Собаки встали на задние лапы, птицы били крыльями, кошки терлись о прутья решетки, высоко подняв хвосты, и даже самые больные как-нибудь да приветствовали своего друга. — Ну, ну! — приговаривал Вилли. — По одному, по очереди! Первой он вынул толстую таксу, и та, визжа от счастья, принялась лизать ему лицо. Потом пошел от клетки к клетке, оделяя каждого тайным снадобьем — любовью. С теми, кто покрепче, он играл, слабых гладил, чесал, трепал за уши, попугая погладил по головке, всем уделил нежности, пока всех не успокоил, и тогда приступил к обычным процедурам. А доктор Макдьюи ехал среди каменных и оштукатуренных домов, высоких, узких, крытых черепицей и спускавшихся рядами к серым водам залива. Его не радовал ни запах моря, ни запах леса, он не глядел на чаек, и даже синяя лодка на тусклом зеркале воды не порадовала его. Он свернул к северу, на Кэрндоу-роуд, миновал горбатый мост через речку и стал подниматься на холмы. Он сердито думал о том, как неправ его друг священник, считая его холодным человеком, когда вся его жизнь — в любви к маленькой Мэри Руа. Правда, он признавал, что больше он никого не любит. Священник утверждал, что нельзя любить женщину и не полюбить ночь, и звезды, и воздух, которым она дышит, и солнце, согревающее ее волосы. Нельзя любить девочку и не полюбить полевые цветы, которые она приносит с прогулки, и дворнягу или кота, которых она таскает на руках, и даже ситец, из которого сшит ее передник. Нельзя любить море и не любить горы; нельзя любить летние дни и не любить дождь; нельзя любить птиц и не любить рыб; нельзя любить людей — всех или немногих — и не полюбить зверей полевых и зверей лесных; нельзя любить зверей и не полюбить траву, деревья, кусты, цветы, вереск и мох. И уже не так возвышенно, запросто, как бы мимоходом, священник прибавлял, что не может понять, как же это любят хоть что-нибудь на свете, не любя Бога. Ветеринар, конечно, сердито фыркал на него и говорил, что лучше уж ему вещать в поэтическом стиле. В четверть одиннадцатого, объехав фермы, доктор Макдьюи подкатил к заднему крыльцу своей больницы, кинул Вилли сумку, коротко сообщил, где что было, вымыл руки, слушая ассистента, надел чистый халат и вышел в приемную, сердито выпятив бороду. Он увидел местных жителей в темных косынках, платьях, плащах, комбинезонах и нарядных курортников, в том числе — роскошную даму с печальным шпицем на руках. Вид их, как всегда, разозлил его. Он все ненавидел — и этих людей, и этих зверей, и свое дело. Однако он внимательно окинул их взглядом и с удивлением обнаружил, что с самого края, на кончике стула сидит его дочь Мэри Руа. От злости он побагровел. Ей было запрещено и заглядывать в больницу. Хватит с него одной беды. Сердито всматриваясь в нее, он понял, что на ее плече лежит не коса, а кошка, которую она обнимает, прижавшись подбородком к ее темени, как любящая мать. Тут Вилли зашептал ему на ухо: — Томасина наша расхворалась. Не может ходить. Мэри Руа вас дожидается. — Вы знаете не хуже меня, — сказал Макдьюи, — что я ее сюда не пускаю. Что ж, если пришла, пусть ждет очереди. И он пригласил в кабинет миссис Кэхни, как вдруг на улице послышался шум и дверь широко распахнулась. В приемную вошли толпой какие-то дети и тетки, вытирающие руки о фартуки, и мужчины, а завершали процессию преподобный Энгус Педди под руку со слепым Таммасом Моффатом, продававшем обычно на углу карандаши и сапожные шнурки, и сам мистер Макквори. Констебль нес залитую кровью собаку по имени Брюс, которую купили Таммасу Энгусовы прихожане. — Переехали ее, сэр, — сказал Макквори. — Она еще жива, — тревожно подхватил Педди. — Попробуй ее спасти! — Где мой Брюс? — твердил Таммас. — Где он? Он убит? Что мне делать? Что со мной будет?! Энгус Педди взял его за руку. — Успокойся, Таммас, собака твоя жива, мы у доктора Макдьюи. — Мистер Макдьюи? — запричитал слепой. — Мистер Макдьюи? Мы у вас? — Несите ее в кабинет, — приказал Макдьюи, и Вилли взял собаку у констебля. Врач взглянул на нее и сердито поморщился. — Это вы, мистер Макдьюи? — повторил слепой и вдруг, протянув руку, произнес: — Спасите мои глаза. Слова эти вошли в сердце Макдьюи и повернулись там, словно нож. Они напомнили ему, что он впустую прожил сорок с лишним лет. Он отдал бы еще сорок, только бы спасать, лечить, любить людей, а не собирать, как Шалтай-болтая, собаку из осколков. Энгус Педди понял, что с ним. Ему еще в школе Эндрю рассказывал, как хочет стать великим хирургом. Ему одному в университете довелось видеть, как он плакал, когда отец приказал ему стать ветеринаром. — Таммас хочет сказать… — начал священник, но врач остановил его: — Я знаю, что он хочет сказать. Собаки почти нет, незачем бы ей мучиться. Но я спасу его глаза. — И он обернулся к очереди: — Идите, идите отсюда. Завтра придете. Я занят. Все ушли по одному, унося своих питомцев. Ветеринар сказал священнику: — И ты иди, незачем тебе ждать. И Таммаса уведи. Я вам сообщу… — И вошел в операционную, закрыв за собой дверь. Уходя, Педди заметил притулившуюся в углу Мэри Руа и подошел к ней. — Здравствуй, — сказал он — Что ты тут делаешь? Она доверчиво подняла на него глаза и ответила: — Томасине плохо. Она не может ходить. Я хочу показать ее папе. Священник кивнул, рассеянно погладил кошку по рыжей головке и почесал ее за ухом, как всегда. Он очень страдал из-за Таммаса; страдал он и за Эндрью. Кивнув еще раз, он сказал: — Ну, папа ее вылечит, — и догнал в дверях констебля Макквори.
В тот страшный день я проснулась, как всегда, очень рано и собралась приступить к ритуальным действиям — зевнуть, потянуться, выгнуть спинку и выйти погулять. Люблю погулять с утра, когда никого нет. К пробуждению Мэри Руа я всегда успеваю вернуться. Но уйти мне не удалось. Не удалось мне и двинуться, лапы меня не слушались. Более того: и видела я плохо, все как-то рассыпалось, а когда я пыталась вглядеться, просто исчезало. Вдруг почему-то я очутилась на руках у Мэри Руа. — Что ты все спишь? — говорила она. — Ой, Томасина, я тебя так люблю! Мне было не до чувств. Я заболела. Сказать и показать я ничего не могла, лапы и глаза меня не слушались, и я не видела Мэри, хотя лежала у нее на руках. В такие минуты с людьми замучаешься, никакого чутья! Кошка бы сразу поняла -понюхала бы, почуяла, приняла усами сигнал. А страшное утро шло. Явилась миссис Маккензи, и пока Мэри Руа одевалась, я лежала на кровати, а потом Мэри отнесла меня в столовую и положила на кресло. Я там лежала, она завтракала, а миссис Маккензи болтала с мусорщиком. Наконец миссис Маккензи налила мне молока и позвала меня. Но я не двинулась. Я могла шевельнуть только головой и кончиком хвоста. И есть я не хотела. Я хотела, чтобы они поняли, что со мной, и помогли мне. Мяукала я изо всех сил, но получался писк. Мэри Руа обозвала меня лентяйкой, отнесла к блюдечку, поставила, и я упала на бок. — Томасина, пей молоко! — сказала Мэри Руа тем самым голосом, которым миссис Маккензи заставляет ее есть. — А то не возьму к ручью. Я очень люблю лежать среди цветов у ручья и смотреть, как форель копошится на дне, поводя плавничками. Рыбу я не ловила, хотя поймать ее легко. Когда какая-нибудь из них снималась с места и плыла туда, где потемнее и поглубже, я шла за ней, глядя в воду. Дети где-то бегали, я от ручья не уходила. А сейчас я поняла, что, может быть, не буду там больше никогда. Я лежала на боку и даже не могла позвать на помощь. Ну, наконец-то! Мэри Руа приподняла меня, я снова упала, и она испугалась. — Миссис Маккензи, Томасине плохо. Идите к нам! Миссис Маккензи прибежала и опустилась на колени. Она тоже пыталась меня поднять, я падала, и она сказала: — Ох, Мэри, хворает она! На лапках не стоит! Мэри Руа схватила меня и запричитала: — Томасина! Томасина! Томасина! Глупо, сама понимаю, но я замурлыкала. Миссис Маккензи обняла нас обеих и сказала так: — Ты не плачь, у нас папа доктор, он ее мигом вылечит! Мэри Руа сразу замолчала. Слезы у нее сразу высохли, и она улыбнулась мне: — Слышишь? Мы пойдем к папе, и ты сразу поправишься! Признаюсь, я не разделяла ее надежд и совсем не мечтала попасть в руки к рыжему злому человеку, который меня терпеть не мог. Но меня не спрашивали. Если бы я могла, я бы забилась куда-нибудь. Миссис Маккензи отвела нас в соседний дом. Я сразу учуяла тот гнусный запах, который всегда шел от хозяина, и совсем сомлела. Очнулась я на руках у Мэри Руа. Все было четко и ясно, я все видела. То ли я стала выздоравливать, то ли мне полегчало перед смертью. Как бы то ни было, чувства мои стали острее. Я услышала голос хозяина. Людей в приемной уже не было, мы сидели одни, и Мэри Руа прижимала меня к груди. — Мэри Руа! — кричал хозяин. — Что ты тут делаешь? Сказано тебе, сюда ходить нельзя! Мэри не испугалась. — Папа, — решительно отвечала она, — Томасине плохо. Миссис Маккензи говорит, что ты ее вылечишь. — Какая еще Маккензи? Зачем она суется в чужое дело? И вообще, я всем сказал: прийти завтра. Сегодня я занят. Иди-ка ты домой. — Нет, — сказала Мэри Руа. — Я не пойду. Томасине плохо, папа. Она падает и не ест. Вылечи ее. — Мэри Руа, — снова начал мистер Макдьюи. — У меня очень важная операция. Я должен спасти собаку-поводыря. Как, по-твоему, что важнее: какая-то кошка или слепой человек? — Кошка, — твердо отвечала Мэри. Мистер Макдьюи задохнулся от удивления и злости. Но потом почему-то успокоился и посмотрел на нас так, словно никогда не видел. — Ладно, неси ее ко мне. Тут у меня маленький перерыв. Только не тыкайся в нее лицом, пока я ее не осмотрел. Тебя потерять мне бы не хотелось. Мы вошли в кабинет. Под яркой лампой на белом столе что-то лежало. — Не смотри туда! — сказал мистер Макдьюи. — И не ходи! Давай сюда кошку, а сама жди в приемной. И взял меня. Мэри в последний раз погладила меня и сказала: — Не горюй, Томасина! Папа даст капли, и ты выздоровеешь. Знаешь, я больше всего на свете люблю папу и тебя. Мистер Макдьюи закрыл дверь. На белом столе лежала собака, вся в крови, с открытым ртом, и глаза у нее были такие, что мне, хоть она и пес, стало ее жалко. Вилли Бэннок в залитом кровью фартуке давал ей сосать губку. У стола стояло ведро, из него шел страшный запах. Я пожалела, что со мной нет Мэри Руа. Мистер Макдьюи стал ощупывать меня. Как ни странно, руки у него были не злые, а нежные. Он прощупал живот, и бока, и спинку, и нашел больное место. Помолчал, пожал плечами и сказал Вилли непонятные слова «мозговая инфекция». Помолчал еще и добавил: «Надо усыпить». Это я поняла и похолодела от страха. — Ох, — сказал Вилли Бэннок. — Мэри разгорюется. Может, она ушиблась? Вы дайте мне посмотреть… — Глупости! — оборвал его хозяин. — Мало нам этого пса? А Мэри я другую подыщу. Он пошел к дверям и встал так, что я не видела Мэри. Но я слышала, как он сказал: — Твоя кошка очень больна. — Я знаю, папа, — сказала Мэри Руа. — Вот и вылечи ее. — Не уверен, что смогу, — сказал он. — Если она и выздоровеет, у нее будут волочиться задние лапы. Попрощайся с ней. Мэри Руа не поняла. — Я не хочу с ней прощаться. Дай ей капель. Я отнесу ее домой, уложу и буду за ней ухаживать. Собака на столе закряхтела и тявкнула. Мистер Макдьюи посмотрел на нее и сказал: — Пойми ты, когда люди болеют, они иногда вылечиваются, а иногда нет. Животных можно раньше усыпить, чтобы они не мучились. Так мы и сделаем. Мэри Руа кинулась к двери, пытаясь прорваться ко мне. — Папа, папа! — закричала она. — Не надо! Вылечи ее! Я не дам ее усыпить! Не дам, не дам, не дам! Вилли сказал: — Собака дышит лучше, сэр. — Не капризничай и не глупи, — рассердился Макдьюи. — Ты что, не видишь, она еле жива! А мне сейчас и без твоей кошки… Мэри Руа заплакала. Шея у мистера Макдьюи стала такого же цвета, как волосы. — Мэри Р-руа! — загрохотал он. — Домой! — Разрешите, сэр, — сказал Вилли, — я посмотрю кошечку… Мистер Макдьюи обернулся к нему. — Не суйтесь, куда не просят! Берите эфир и делайте, что приказано! Пора кончать, собака ждет. Пора кончать! Меня кончать! Кончать мою жизнь, мои мысли, чувства, мечты, радости, все! Я слышала, как Мэри Руа пыталась прорваться ко мне, а помочь ей не могла. Ах, будь я здорова, я бы прыгнула на него сзади, он бы у меня поплясал… — Вы разрешите… — сказал Вилли. — Папа, не надо, папа пожалуйста-а! — кричала Мэри Руа. — Не плачь так сильно, Мэри Руа! — взволновался Вилли Бэннок. — У меня прямо сердце разрывается. Ты мне поверь, я ей плохо не сделаю. Какое-то время я не слышала ничего, потом раздался незнакомый голос: — Папа! Если ты убьешь Томасину, я никогда не буду с тобой разговаривать. — Хорошо, хорошо! — отмахнулся он. — Иди, — и быстро запер дверь. Я услышала, как Мэри Руа колотит кулаками и кричит: — Папа! Папа! Не убивай Томасину! Пожалуйста! Томасина-а-а! Мистер Макдьюи сказал: — Скорей, Вилли, — и наклонился над собакой. Вилли подошел ко мне, налил сладковатой жидкости на тряпку и прижал эту тряпку к моему носу. Я все хуже слышала, как колотит в дверь Мэри Руа. Еще раздался отчаянный крик: — То-ма-си-и-на-а-а-а-а! И стало темно и тихо. Я умерла.
Date: 2015-07-27; view: 448; Нарушение авторских прав |